На следующий день я пошла с детьми в парк. Шла за коляской, радуясь, что можно опереться на ее ручку. Флора побежала к качелям и заплакала, когда пришло время уходить. Почему она всегда с таким восторгом качается на них, зная, что все опять закончится слезами? По странной ассоциации я подумала о Фарраре и своих надеждах. Я смотрела на сморщенное зареванное личико Флоры и думала, что никогда, никогда ничего не усвою. Другие люди усваивают. Другие люди обходят качели-карусели стороной.

Я почти не видела Дэвида перед премьерой. «Тайный брак» представляли во вторник, а «Белый Дьявол» – в следующую пятницу. С приближением срока усилилась предпремьерная лихорадка, суматоха и переработки. На премьеру должны были съехаться различные знаменитости, среди них – герцогиня и миссис фон Блерке, спонсор. Мне оставалось только выбрать, в чем идти, потому что о сопровождающем эскорте я уже договорилась. Этим человеком был один новеллист, которого я знала несколько лет, американец, работавший в настоящее время театральным критиком для журнала, чью обложку я когда-то разрабатывала. Он был интеллигентным человеком, но есть свои неудобства в том, чтобы сидеть рядом с критиком на премьере, когда в спектакле занят ваш собственный муж.

В утро премьеры я вышла купить открытку с цветами и послать ее Софи: это был для нее большой день, ее первая большая роль. По дороге я миновала магазин, на который раньше не обращала внимания. На вывеске значилось: «ФАРРАР: КРЕМАЦИЯ, БАЛЬЗАМИРОВАНИЕ, ПОГРЕБЕНИЕ».

– Ничего себе, – подумала я. В газетном киоске, куда я зашла за открыткой, заголовки всех газет были посвящены какой-то ужасной авиакатастрофе над Атлантикой: более сотни пропавших без вести или утонувших, и двадцать шесть человек, чудом уцелевших и спасенных. Я еще не успела просмотреть наши утренние газеты, к тому же мы выписываем «Тайме». Я купила выпуск «Гардиан» посмотреть, нет ли комментариев спасшихся: интересно знать, что думают люди, неожиданно оказавшиеся в смертельной опасности и избежавшие ее. Кажется ли им это совпадением или провидением? На этот раз ничего такого не было, но говорилось, что среди спасенных был трехлетний мальчик, единственный ребенок на борту самолета, и что его мать вроде бы вообще не летела вместе с ним, а ждала его в Англии. Прочитав об этом, я почувствовала на глазах слезы. Я стояла и плакала в этом газетном киоске, радуясь, что этому мальчику не придется бесконечно спрашивать: «Где мамочка?»; как я узнала из газеты, он ее в глаза еще не видел, она, должно быть, покинула его в колыбельке. Я подумала о Флоре и Джо, барахтающихся в океане, и зарыдала еще сильнее. Потом я немного успокоилась, купила открытку для Софи и пошла домой. Когда я вернулась, Дэвид все еще был в постели. Услышав мои шаги на лестнице, он окликнул меня, и я вошла в спальню.

– Тебе кто-то звонил, – сказал он.

– Да? Кто?

– Не знаю, не представились. Какой-то мужчина.

– Наверное, Майк.

– Это был не Майк, я знаю голос Майка.

– Тогда не представляю, кто это мог быть.

– Что с тобой?

– Ничего. Взгляни, – я протянула ему газету с заметкой об авиакатастрофе.

– Ну и что? – спросил он. – Мы уже слышали сообщение в последних известиях вчера вечером. Что в этом особенного? Там был кто-то из твоих знакомых?

– Нет.

– Тогда в чем дело?

– Ни в чем. Просто… такое несчастье. Так неожиданно…

– Несчастные случаи всегда неожиданны.

– Там был маленький мальчик.

– О, Боже мой, детей убивают во всем мире каждый день.

– Очень смешно!

– Не будь такой идиоткой.

– Сам ты идиот! Самодовольный осел! – сказала я и выбежала из комнаты.

Через час мне принесли телеграмму. По чистой случайности я первой открыла дверь и успела прочитать ее до того, как кто-нибудь узнал, что ее вообще приносили. «Пожалуйста, позвони квартиру 12.30 Фаррар». Я положила ее в карман. Дэвид позвал меня из комнаты:

– Эмма! Кто приходил?

В голове у меня стоял туман. Я притворилась, что ничего не услышала. Он снова окликнул меня, но я ушла на кухню. Молчание – самая убедительная линия поведения, решила я. В течение следующего часа я пыталась придумать, как выйти из дома в нужное время, чтобы добежать до телефонной будки на углу. Как сложно будет это сделать; тем, кто живет один, это трудно себе представить. Я почистила картошку и придумала множество поводов, ни один из которых не годился. Но так же невозможно было и отказаться от своих попыток, от этого практически невинного шага. Как можно заводить какую-то интрижку или говорить о каких-то чувствах, если нельзя вырваться из дома даже на пять минут?

В двадцать пять минут первого я поставила приготовленный ланч в духовку и спросила Флору, не хочет ли она немного прогуляться; сказала Паскаль, чтобы она приглядела за Джо, и спустилась вниз по лестнице. Я вообще не стала придумывать повода: просто вышла, дрожа как лист. Оказавшись в телефонной будке, Флора захотела сама опустить монетки, потом она села на пол и принялась изучать телефонный справочник.

Виндхэм поднял трубку почти сразу же.

– Это Эмма, – сказала я.

– Эмма, слава богу, что ты позвонила. Я сам пытался дозвониться до тебя, но трубку взял твой муж.

– Да, я знаю.

– Он узнал мой голос?

– Нет. Что случилось?

– Хуже не придумаешь. Просто не описать словами. Ты знаешь ту женщину, давшую нам деньги на театр, эту сумасшедшую, считающую себя потомком Гаррика?

– Миссис фон Блерке?

– Да. Она была на том самолете, разбившемся вчера над Атлантикой.

– Ты шутишь?

– Нет, я абсолютно серьезен.

– Они погибла?

– Если б я знал! Я пытаюсь это выяснить с одиннадцати вечера. Не представляю, что делать дальше, ни у кого нет списка спасенных, никто ничего не знает. Один к пяти, что она выжила и болтается сейчас в маленькой лодчонке посреди океана. Что же мне делать, черт возьми?

– А что ты можешь сделать?

– Что будет с этим разрезанием ленточки, шампанским и прочим?! Я сойду с ума! Если она мертва, неужели придется отложить из-за этого премьеру? Я и думать об этом не могу.

– Бедный Виндхэм…

– Думаешь, она прибудет под" занавес? Это безнадежно.

– Сколько ей?

– Шестьдесят. С хвостиком. Бедная женщина, она была такая милая, ей так хотелось познакомиться с Ее Высочеством. Какой ужасный случай…

– У меня не было знакомых, с которыми происходили бы несчастные случаи…

– Да? У меня есть такие. Но впервые подобное так близко меня касается.

– Могу я как-то помочь тебе, Виндхэм?

– Нет. Просто мне хотелось поделиться с тобой. Я здесь волнуюсь о горстке людей из «Кто есть Кто», а она болтается где-то в океане…

– Сколько человек в курсе?

– Только те, кто знал, на каком она самолете. Администрация, Сэлвин. Кажется, из труппы – никто.

– Ты можешь просто сказать, что ее приезд откладывается?

– Может быть. Мы увидимся сегодня вечером? Ты приедешь или ты такая примерная женушка, что не захочешь меня видеть?

– Я приеду, я не настолько примерная.

– Прекрасно. Хочешь, чтобы я прислал тебе цветы? Бутоньерку, как говорится? Я всем их посылаю, поэтому и тебе могу. С запиской якобы от твоего любящего дядюшки? Тебе понравится?

– Это совершенно неуместно.

– Очень жаль. Я мог бы перезвонить цветочнику. Для Натали Винтер уже готовы азалии в огромном горшке. На прошлом моем спектакле я послал ей букет каких-то невероятно крупных оранжевых цветов, и она прибыла на вечеринку с пристегнутым к платью букетом. Само платье было светло-вишневого шелка. По крайней мере, азалию ей пришпилить не удастся, разве что вместе с горшком… Мне следует послать родственникам миссис фон Блерке венок. Как ты думаешь, «Интерфлора» осуществляет поставки в Бостон?

– Виндхэм, мне пора идти.

– Куда?

– На ленч.

– Хорошо. Увидимся. Приятного аппетита. Спасибо, что выслушала.

Флоре не хотелось оставлять справочник: она вырывала из него страницы. Всю дорогу домой она кричала: «Книга, книга», и я была рада, что большего она еще не могла сказать. Когда мы вернулись, Дэвид спросил:

– Где вы были? Я ответила:

– На почте.

– Книга, – сказала Флора.

– Она хочет сказать «письмо», – пояснила я, повязывая ей нагрудник и усаживая за стол. – Она хотела сама бросить конверт в ящик, а я не поняла, поэтому теперь дуется.

– Она постоянно дуется, – заметил Дэвид и принялся играть с ней. Та сразу же пришла в восторг: она считает, что Дэвид самый забавный человек в мире.

Днем Дэвид ушел репетировать, а я сидела и думала о миссис фон Блерке и смерти в воде, играла с Флорой и прикидывала, как уложить волосы сегодня вечером. В пять прибыл Майк Папини, исполненный негодования на свою поездку поездом.

– Мне сказали, что он идет только до Оксфорда, – с несчастным видом произнес он, пока мы пили чай. – Мне не удастся уехать отсюда. Хорошо, что вы предложили мне переночевать. Ничего себе местечко! И что это им вздумалось открывать театр здесь?

– Не все же живут в Лондоне, – ответила я, как всегда с удивлением рассматривая Майка: он такой высокий и худой, что напоминает Дон-Кихота. Я много лет была знакома с Майком: мы познакомились в Риме, когда он был типичным американским мальчиком за границей, а я была типичной английской девочкой за границей. После этого я на некоторое время потеряла его из виду, получив только несколько писем. Потом он опять очутился в Лондоне, окруженный литературным успехом, работая на журнал, с которым у меня были кое-какие связи. Я не особенно жаловала его: в каком-то отношении он был даже неприятен – типичный пример мужчины, интересующегося больше своей собственной персоной. Помню один случай: его подружка совершила самоубийство, и это надолго отвратило меня от него. Я была намного меньше заинтересована в нем, чем та несчастная. Однако и мне он был нужен: ему всегда было что сказать, даже если это касалось только обычных жалоб на журналистику, губящей его душу. Кроме того, должна признать, что с момента опубликования двух его романов (сравнительно неплохих), мое уважение к его нему возросло. Мне хотелось, чтобы он приехал сюда, рассказал мне о Лондоне, где, кто и о ком что написал, и у кого вышла подборка стихов в «Энкаунтер», и кто уехал в американский университет преподавать писательское ремесло. Я была лишена всей этой информации, изголодалась по обычным сплетням и, несмотря на окружение театралов, не имела возможности поговорить о литературе. Поэтому я прислушивалась к его словам внимательнее и с большим энтузиазмом, чем обычно, и когда пришло время одеваться, он продолжал разговор через закрытую дверь спальни. Я была сильно потрясена его нездоровой озабоченностью тем, чтобы его высказывания не оказались слишком безапелляционными, а также невеликодушным мнением о своих коллегах. В нем не было никакого доброжелательства, интереса, энтузиазма и любви, столь широко распространенных в актерской среде, что иногда я сомневалась в серьезности этих чувств. Он был холоден, как лед: ни фривольного словечка, ни поцелуя в щеку, он даже не пытался обнять меня за плечи.

Когда мы прибыли в театр, оказавшись среди смутно-знакомых лиц, он заметил, что, по его мнению, я даром теряю время в Хирфорде, и что он сам бы никогда не решился на подобное без веской причины. Он меня очень раздражал, пытаясь говорить о погоде или рассуждая о том, можно ли продолжать писать один и тот же роман, вводя новые персонажи. Мне же хотелось как следует осмотреться, поискать знакомых и попытаться догадаться по царившей атмосфере, жива ли миссис фон Блерке или нет. На первый взгляд, сказать точно было невозможно: нигде не виднелось черного крепа, никаких вычеркиваний в программке, никакой витающей в воздухе обреченности; но, с другой стороны, она не появлялась. Мы заняли свои места в зрительном зале, через несколько минут занавес поднялся, и я увидела Виндхэма – он сел прямо впереди нас. Рядом с ним была худенькая симпатичная женщина средних лет и ее муж, кажется, я их раньше уже видела. Виндхэм заметил меня и поздоровался. По счастью, он сидел прямо передо мной, только на два ряда дальше, поэтому я могла слышать каждое его слово и думать, что он также слышит меня. Его близость будоражила меня: я ощутила внутри легкую физическую боль и откинулась с негодованием на спинку кресла, сложив руки на животе, где они ощущали гораздо большее волнение, чем когда внутри меня развивался плод. Я ненавидела это ощущение, тем более что в этот раз надеяться на приносящие облегчение роды не приходилось.

Когда занавес поднялся, я перестала думать о Виндхэме и Майке Папини и стала волноваться за Дэвида. Прошло некоторое время, прежде чем он появился на сцене. Он не был ужасен, напротив, даже очень хорош, лучше всех, и я успокоилась. Сам спектакль был посредственным и напоминал маскарад своими крикливыми костюмами и показным весельем, но публике понравился. А вот бедняжка Софи, игравшая главную роль, ту самую тайную невесту, была чудовищна: она говорила на современнейшем сленге. Искусство перемещения во времени ее явно не коснулось: она обрывала реплики других актеров и опаздывала со своими. Строки, написанные Гарриком, как и вся проза XVIII века, были длинными, а в прочтении Софи практически отсутствовало выражение и, казалось, конца не будет каждой ее фразе. Даже такое простое предложение, как: «Видите, м-р Лоуэлл, последствия неблагоразумия», было слишком большим для нее, и ей удалось трижды сделать в нем паузу. Было больно смотреть на нее: она напоминала игрока в теннис из любительского клуба, попавшего в Уимблдон. Каждый раз, когда она открывала рот, Майк бормотал: «О, Боже» и царапал что-то в своей программке, хотя был таким же нечувствительным к разговорному английскому театральному языку, как любой представитель его профессии.

Во время антракта я увиделась и коротко переговорила с м-ром и миссис Скотт. Они сказали, что слышали от Мери о ее визите ко мне, и что ее с мужем сегодня на спектакле нет: они не особенные театралы. Им удалось на одном дыхании выложить мне все: и что сами они рады оказаться на премьере, а дочь с мужем правильно сделали, что не пошли, и что я зря нахожусь здесь с мужчиной, ибо это будет «не так понято»… Мы с Майком выпили по двойному джину и вернулись назад в зрительный зал. Пока мы проталкивались к нашим местам при втором звонке, он взял меня под локоть своей большой костистой рукой и сжал так сильно, что стало больно. Я еще стояла, расправляя складки на платье, когда Виндхэм, возвращающийся на свое место, прошел мимо: рукав его пиджака коснулся моей обнаженной руки, он повернулся, улыбнулся и сказал:

– Простите, Эмма. Вам нравится?

– Естественно, – ответила я, и свет погас.

Во втором акте я не могла сконцентрироваться на пьесе: я задумалась обо всем сразу. О миссис фон Блерке и Майке Папини, о Мери Скотт (в замужестве Саммерс) и Дэвиде, Виндхэме Фарраре и Софи Брент. Была ли я права, уделяя внимание Фаррару? Чем это было – голосом плоти, или чем-то совсем иным?

В конце спектакля раздались довольно бурные аплодисменты, как, впрочем, и ожидалось. Сама по себе пьеса была очень забавной, и ни одной остроты не было пропущено. Раздавались выкрики: «браво», и когда шум стал постепенно утихать, наступил долгожданный момент. Выступило какое-то выбранное от общественности лицо, которое поблагодарило труппу за чудесный вечер, Сэлвина – за режиссуру, художника-оформителя – за декорации, администрацию – за легкий доступ к бару во время антракта (смех), и Виндхэма Фаррара за его сотрудничество и энтузиазм. Потом он поблагодарил тех, кто помог осуществиться этой затее: Художественный совет Великобритании, различных местных меценатов и «в первую очередь миссис Шарлотту фон Блерке, чей щедрости обязан этот театр и вся постановка своим существованием и без чьей помощи мы не смогли бы собраться сегодня здесь»…

– К сожалению, миссис фон Блерке не смогла присутствовать сегодня из-за болезни, что огорчает нас не меньше, чем, несомненно, и ее. Я знаю, как дорога ей идея создания этого театра и как близко она принимала наши планы. Мы можем только надеяться, что она присоединится к нам на премьере следующей пьесы, через несколько дней; пока же мы выражаем сожаление по поводу ее отсутствия, желаем ей скорейшего выздоровления и хотим поблагодарить ее за бесценный дар, преподнесенный ею городу.

Зрители долго аплодировали этой речи, очень похожей на надгробную.

После спектакля был прием прямо на сцене, с шампанским, на котором присутствовали все. Было не особенно весело. Прием запомнился мне лишь благодаря невероятно смелому и жизнерадостному поведению Софи, которая появлялась то здесь, то там в коричнево-золотом платье, даже не разгримировавшись, уверенная, что ее игра произвела фурор. Это сняло напряжение со всех присутствующих. Виндхэм все еще держался рядом с той самой парой среднего возраста. Он представил их Дэвиду и мне; оказалось, что симпатичная женщина его сестра, а ее муж имеет какое-то отношение к одной крупной химической фирме. Я продолжала встречаться взглядом с Виндхэмом на удивление часто, даже когда мы находились довольно далеко друг от друга. Другим событием явилось то, что Майк Папини предпринял некоторые шаги в отношении меня: он прижал меня в тихом уголке кулис, пока Дэвид и Софи вместе фотографировались для прессы, и сказал, что не стоит тратить время на такого мелкого эгоцентрика, как Дэвид, что я просто не имею права жить в таком захолустье, как Хирфорд, и почему бы мне не вернуться в Лондон и не зажить с ним вместе. Должно быть, он говорил вполне искренне, потому что даже начал заикаться, чего я не слышала от него со времени выхода его первого романа. Я была поражена и ответила, что у меня нет намерений поступать подобным образом, кроме того, он забыл, что у меня двое детей. Он уверенно ответил, что с детьми ничего не случится, что они могли бы остаться в деревне с няней, а мы можем сейчас уйти и сесть на последний ночной поезд, если таковой имеется. Я сказала, что он, вероятно, сошел с ума, никакого поезда нет, няни тоже, а лишь несмышленая французская девушка, и в любом случае я не перенесу разлуку с детьми больше, чем на день. Он заявил, что я слабохарактерная, а я ответила:

– Майк, ты не видишь разницы между ребенком и котенком, – и быстро отошла в сторону, решив, что в с меня довольно.

Я не сбавляла темпа всю дорогу домой: без всякой видимой причины я рассердилась на Майка за его выходку, хотя и была удивлена. Чтобы меня рассердить, требуются усилия самого низкого негодяя. Мне казалось довольно забавным, что за одну неделю я дважды стала в той или иной степени объектом мужского интереса, в то время как в течение трех лет никто не попадал под действие моего обаяния. Наверное, моя связь с Виндхэмом распространила вокруг меня флюиды доступности и неугомонности, которые, вкупе с шампанским, вызвали такой порыв у Майка Папини. Теперь у меня был выбор. Вопрос, кого я должна выбрать, в общем-то не стоял: у Майка было множество ценимых мною качеств, Виндхэм же часто разочаровывал меня. Но я уже выбрала Виндхэма. Я пыталась понять, в чем заключается разница между ними. Вот она: Майк Папини был профессионалом, а Виндхэм Фаррар любителем. Майк Папини, несмотря на большую разницу в происхождении и положении, был из одной когорты с Мери Скотт: для него жизнь означала дисциплину. В обществе Виндхэма я чувствовала, что жизнь – это праздник, а праздник – это совсем не то, что жизнь по расписанию….

На следующее утро, около одиннадцати, ко мне неожиданно заглянула Софи Брент. Я стирала, когда она вошла. Паскаль открыла ей дверь, и когда я увидела ее такой необычно бледной и мрачной, я удивилась: что могло огорчить ее?

– Ты сегодня рано, – весело сказала я, вылавливая кипяченые горячие подгузники из стиральной машины с помощью деревянных щипцов. Она не ответила, поэтому я тоже замолчала: я едва ли смогла бы расслышать ее, если бы она заговорила, из-за шума стиральной машины. Когда я выключила машину, она подавленно произнесла:

– О Дэвиде напечатана потрясающая заметка в «Телеграф».

Я поняла, чем вызван ее визит: она искала утешения. Я почти не видела утренних газет, проглядела только две. В них не обошли молчанием отсутствие у Софи опыта и соответствующей техники.

– Правда? – сказала я. – Я еще не читала газеты, – и принялась полоскать подгузники, показывая, что не имею времени на чтение прессы. Я уже говорила ей на приеме, как она была великолепна и неподражаема на мой взгляд, и мне не хотелось начинать все заново. Я подумала: какую систему защиты она избрала на этот раз? Но она никак не могла перейти к делу. Наконец, она деланно безразличным тоном спросила:

– Ты можешь не поверить, но знаешь, что «Кларион» написал о Фелисити? Что ее игра была шедевром комической изобретательности. Ты слышала что-либо подобное? Честно, Фелисити, по-моему, худшая в мире актриса. А ты что скажешь?

– Мне она не кажется особенно гениальной, – устало ответила я, пытаясь сосредоточиться на своей работе.

– Нет, правда, Эмма, она просто чудовищна. Все эти всплескивания руками… а фантастический грим! Эта красно-коричневая помада, от которой ее лицо кажется ярко-голубым в свете прожекторов!

– Она пыталась соответствовать персонажу, – вступилась я.

– Да, знаю, но зачем еще больше уродовать себя? Дэвид думает, что она ужасна, он сам мне так сказал.

– Он вообще считает большинство людей ужасными.

– Неужели? Я нахожу, что он единственный приличный человек в труппе. Он единственный, у кого для каждого есть доброе слово. Все остальные просто озлоблены или скучны. Тебе повезло, что у тебя такой муж.

– Наверное…

– Он сейчас дома? Как ты думаешь, могу я с ним увидеться?

– Он в постели, но если ты подождешь минутку, пока я закончу с бельем, я сделаю нам по чашечке кофе и позову его.

Я выразительно посмотрела на газовую плиту, вздохнула и принялась отжимать белье через каток. Но я знала, что это бесполезно: мысль о том, чтобы поставить чайник, не пришла ей в голову. Она сидела, полностью отрешенная от «суеты», и после паузы продолжала:

– Все твердили мне, что это мой шанс – работать с Виндхэмом Фарраром, но мне было очень скучно. И почему это все считают Виндхэма гением? Сначала он мне очень понравился, он так кружил вокруг меня: «Дорогуша, то, дорогуша, это», а теперь почти не замечает.

– Все изменится, – утешала я. – В следующей постановке ты получила не такую уж плохую роль. Возможно, у него просто пока нет на тебя времени.

– Думаешь, в этом дело? Да, он был занят. У тебя тоже не было бы времени встретиться с ним. Дэвид высоко его ставит. Но он совершает большие ошибки. Что ты скажешь о назначении Виолы на роль Занки?

– Я еще не видела «Белого Дьявола», – мне неприятно было видеть такую боль и озлобленность. – Если ты подвинешься, то я достану кофе из буфета.

И я сделала кофе, а так как Дэвид отказался вставать, я послала Софи к нему. Я не могла избавить его от обязанности убедить ее в том, что она хорошая актриса. Софи пошла наверх, а я попыталась придумать правдоподобный предлог для телефонного звонка Фаррару. Я по-настоящему завидовала Софи Брент: она ни от кого не зависела. И если бы Виндхэму пришлось выбирать между ей и мной, то победила бы она.

Что же случилось со мной, зачем я нахожусь здесь, склонившись над стиральной машиной? Какие шансы были сейчас у когда-то известной Эммы, чье имя в определенных узких кругах служило темой для обсуждений? Теперь обо мне забыли все: римские марксисты, историки и фотографы из Хэмпстеда, неформалы из двух университетов…

Мне было очень, очень грустно.