Очень скоро наша хижина стала буквально ломиться от животных. Во дворе на привязи сидели капуцин, обезьяны саймири и паки. Внутри во временных клетках – агути, нервно цокавшие своими так похожими на оленьи ногами, хрюкающие, точно свиньи, броненосцы, игуаны, кайманы, анаконды и пара маленьких красивых тигровых кошек. В ящике с надписью "Опасно!" сидели три куфии – чуть ли не самые ядовитые змеи во всей Южной Америке. На стенах хижины рядами висели мешочки с лягушками, жабами, мелкими змеями и ящерицами. Были у нас и блестящие колибри, с мягким гудением трепетно порхающие вокруг своих кормушек, и попугаи макао в разгульно, карнавально ярких нарядах, переговаривающиеся между собой низкими голосами, и пронзительно кричащие, квохчущие попугаи помельче, и солнечные цапли в оперении осенних тонов, на крыльях которых, когда птицы расправляли их, появлялся пугающий узор в виде глаз. Все эти животные требовали ухода и ухода. По совести говоря, мы уже достигли той степени насыщенности, когда животных в лагере столько, что отправляться за новыми не имеет смысла. В таком случае приходится упаковываться и переправлять пойманных животных на основную базу. Ни я, ни Боб не жаждали сократить срок нашего пребывания в краю ручьев: мы понимали, что совершить еще одно путешествие по Гвиане, перед тем как покинуть страну, мы уже не успеем. Но как я уже сказал, с приобретением каждого нового животного день нашего отъезда придвигался все ближе.

Деревенский школьный учитель, принимавший в нашей работе такое горячее участие и неустанно старавшийся пополнить наш зоопарк, посоветовал нам съездить в небольшое индейское поселение в тех же краях. Он был уверен, что там можно разжиться кое-какими животными, и мы с Бобом решили "под занавес" наведаться туда, а уж потом окончательно упаковаться и вернуться в Джорджтаун.

Одна из самых обаятельных черт в характере индейцев – это их пристрастие к животным. В их поселениях всегда можно встретить самый необычный набор обезьян, попугаев, туканов и других прирученных диких животных. Большинство первобытных племен ведут шаткое, суровое существование в джунглях или саванне, и, как правило, их интерес к животным диктуется чисто кулинарными соображениями. Их нельзя за это винить, поскольку жизнь для них – это постоянная суровая борьба за существование. Они отнюдь не прохлаждаются в тропическом раю, срывая бананы с ближайшего куста. Я сильно подозреваю, что битком набитые едой джунгли Тарзана существуют лишь в голливудских фильмах. И тем более замечательно, что индейцы с таким удовольствием держат животных, приручают их так легко и нежно и не всегда (несмотря на неплохое вознаграждение) соглашаются расстаться с ними.

Школьный учитель подобрал нам двух дюжих индейцев в качестве гребцов. В одно прекрасное утро они выросли перед нашей хижиной, и мы спросили, далеко ли до деревни и за какой срок мы обернемся туда и обратно. Ответ был очень туманный: до деревни недалеко, поездка будет недолгой. В шесть часов вечера того же дня, все еще на пути домой, я вспоминал их слова и думал о том, какие разные у нас с ними понятия о времени. Но мы не знали этого утром, а потому бодро отправились в путь. Мы не взяли с собой никакой еды, потому что, втолковывал я Айвену, мы вернемся не позже второго завтрака.

Плыли мы в длинном и глубоком каноэ. Мы с Бобом сидели посередке, индейцы – один на носу, другой на корме. Пожалуй, только плывя в каноэ, можно получить максимум удовольствия от путешествия в краю ручьев. Лодка движется бесшумно, лишь плеск и бульканье воды под веслами, ритмичные, как удары сердца, слышны в тишине. Время от времени один из гребцов затягивает песню – короткий, живой и вместе с тем несколько печальный напев, который обрывается так же внезапно, как и начался. Он эхом отдается над залитой солнцем водой, замирает, и вот уж снова тишина, лишь изредка нарушаемая невнятным ругательством, – это Боб или я защемил пальцы между веслом и бортом каноэ. Мы помогаем грести, и только теперь, после часа работы, когда вздулись первые волдыри, до меня стало доходить, что толкать веслами долбленку – большее искусство, чем я предполагал.

Миля за милей мы плавно скользили вниз по течению. Убранные орхидеями деревья склонялись над нами, филигранным узором мерцая на фоне ярко-голубого неба. Их ажурные тени ложились на воду, и ручей превращался в дорожку из полированного черепашьего панциря. Время от времени ручей разливался по саванне, так что над водой поднимались лишь золотистые верхушки травы. В одном таком месте мы увидели круг прибитой, примятой травы; от этой вмятины по саванне тянулся извилистый след – здесь явно кто-то проползал, оставляя за собою в траве аккуратный проход. Один из гребцов объяснил нам, что здесь отдыхала анаконда, причем, насколько можно судить по следу, удивительно больших размеров.

Мы плыли уже три часа, а признаков деревни не было и в помине. Больше того, вокруг вообще не замечалось никаких следов человеческого обитания. Зато животных было великое множество. Вот мы проплываем под большим деревом, сплошь обсыпанным белыми и золотыми орхидеями. В его куще резвятся пять туканов, они снуют между ветвями и поглядывают на нас, уставя ввысь свои большущие носы и взлаивая пронзительно и скрипуче, словно стая мучимых астмой китайских мопсов. В густом переплетении прибрежных тростников и веток на небольшой грязевой отмели мы увидели, тигровую выпь в коричневато-оранжевом оперении с шоколадно-коричневыми полосами. Мы проплыли от нее так близко, что я мог бы коснуться ее веслом, но она сидела не шевелясь все то время, пока мы были у нее в виду, всецело полагаясь на свою красивую защитную окраску.

В другом месте ручей разливался чуть ли не до размеров небольшого озера, сплошь покрытого ковром водяных лилий – лесом розовых и белых цветов на фоне глянцевито-зеленых листьев. Нос каноэ с мягким хрустким шелестом вспарывал эту массу цветов, и чувствовалось, как их длинные эластичные стебли облегают и удерживают дно лодки. Вот перед нами бегут по листьям лилий яканы, трепыхая своими ярко-желтыми крыльями, из тростника с невероятным плеском поднимается пара мускусных уток и тяжело летит над лесом. Какая-то крошечная рыбка выскакивает из воды перед самым носом каноэ, и небольшая тонкая змейка, развертывая свои кольца, скользит в воду с нагретого солнцем листа. Воздух звенит от множества стрекоз – золотых, синих, зеленых, красных, бронзовых, – которые то взмывают ввысь и неподвижно повисают у нас над головами, то ненадолго присаживаются на листья лилий, нервно вздрагивая стеклянными крыльями.

Но вот каноэ снова нырнуло в основное русло, и, проплыв с полмили, мы, к своей радости, услышали голоса и смех, эхом разносившиеся между деревьями. Мы скользили в тени вдоль берега, потом завернули в крохотную бухту. Здесь в теплой воде ручья купались девушки-индианки. Они плескались, смеялись и весело щебетали, словно стая птиц. Когда мы пристали к берегу, они обступили нас обнаженной, улыбающейся стеной смуглых тел и повели в деревню, смеясь и оживленно переговариваясь между собой. Деревня располагалась за полосой деревьев и состояла из семи-восьми больших хижин, каждая из которых представляла собой покатую крышу из пальмовых листьев, установленную на четырех столбах. Пол хижин был приподнят над землей фута на два-три с таким расчетом, чтобы под ним могли проходить паводковые воды. Обставлены хижины были предельно просто – несколько гамаков да один-два чугунка в каждой.

Нас вышел встретить вождь племени, пожилой, морщинистый человек. Он горячо пожал нам руки и провел нас в одну из хижин. Там мы сели и минут пять молча улыбались друг другу. Когда у компании нет общего языка, разговор "о погоде" сводится к минимуму. Не переставая восхищенно нам улыбаться, вождь отдал краткое приказание, после чего один юноша вскарабкался на ближайшую пальму и срезал два кокосовых ореха. Сняв с них верхушки, орехи церемонно вручили нам, дабы мы утолили свою жажду их сладким молоком. Я уже запрокинул голову, допивая последние капли, как вдруг увидел под потолком на балке животное, вид которого до того поразил меня, что я не выдержал и расхохотался. Смеяться, когда пьешь из кокосового ореха, далеко не самое благоразумное на свете. Я заперхал, закашлялся и замахал руками, указывая на потолок. К счастью, вождь меня понял. Он забрался в гамак, дотянулся до балки, схватил животное за хвост и стащил его вниз. Вися вниз головой и медленно вращаясь на своем хвосте, оно жалобно повизгивало.

– Господи боже! – сказал Боб, когда животное развернулось мордой к нему. – Это еще что такое?

Его удивление можно было понять: вождь держал за хвост животное самой смехотворной наружности, какую только можно себе представить.

– Это, – сказал я, все еще прокашливаясь, – это не что иное, как пимпла, самая настоящая, живая пимпла.

Дело в том, что во всех тех местах, где нам довелось бывать, гвианские охотники неизменно упоминали об этом животном. Рано или поздно местные звероловы спрашивали, нужна ли мне пимпла. "Да, – отвечал я, – нужна", и мне обещали раздобыть ее. Но на этом дело засыхало. Звероловы уходили и больше не поднимали об этом разговор, и вот уже нет у меня в перспективе никакой пимплы. Пимпла – это древесный дикобраз, а дикобразы, вообще-то говоря, не такие уж редкие животные, и ловить их не особенно трудно. Вот почему, оставаясь так долго без единого экземпляра, я даже начал недоумевать, в чем тут дело. Я чуть повысил предлагаемую мной цену за животное, но этим и ограничился. Дикобраз есть дикобраз, думалось мне, один ничуть не лучше другого, и вся эта семейка не внушала мне особых симпатий. Знай я с самого начала, какие это прелестные, очаровательные твари, я бы приложил все силы, чтобы приобрести несколько экземпляров. Больше того, я б, наверное, скупал их мешками, было бы только предложение, до того неотразимое впечатление они на меня произвели.

Вождь опустил зверька на пол, и тот сразу же уселся на задние лапы и уставился на нас проникновенным взором, причем выглядел он до того потешно, что мы с Бобом так и покатились со смеху. Размерами он был со скотчтерьера и сплошь утыкан длинными острыми иглами, черными и белыми. Лапы у него были маленькие и толстенькие, хвост длинный, цепкий и волосатый. Но самое смешное в нем была его морда. Из всей этой массы иголок выглядывала рожа, до того похожая на лицо покойного У. К. Филдса, что просто дух захватывало: тот же большой нос картошкой, шмыгающий во все стороны, а справа и слева от него маленькие, хитрые и в то же время несколько печальные глаза, в которых стоят невыплаканные слезы.

Рассматривая нас со всей зловредной проницательностью великого комика, дикобраз сжал передние лапы в кулаки и закачался на месте, словно нокаутированный боксер, готовый рухнуть на ринг. Затем, забыв о своем кровожадном боксерском ремесле, он сел на свои жирненькие окорока и стал тщательно очесывать себя. При этом на его морде расплылось такое блаженство, что одного взгляда на эту потешную физиономию было достаточно, чтобы на всю жизнь сделаться обожателем пимпл, и я тут же без звука уплатил за животное цену, запрошенную вождем.

Древесный дикобраз, пожалуй, единственный настоящий комик из всех зверей. Могут быть смешны обезьяны, поскольку они являют собой не всегда льстящую нашему самолюбию карикатуру на нас самих; могут быть забавны утки, но в этом нет никакой заслуги с их стороны: просто они такими родились. По-разному забавными могут быть для нас и некоторые другие звери. Но покажите мне животное, которое подобно древесному дикобразу имело бы все задатки клоуна да еще использовало бы их с таким невероятным мастерством. Наблюдая пимплу, я готов был поклясться, что зверек знает не только о том, что он смешон, но и то, как надо смешить. Большой шмыгающий нос картошкой, за которым почти не видно словно вспухших от насморка глазок с постоянным слегка недоуменным выражением в них, плоские, шаркающие при ходьбе задние лапы и волочащийся хвост – у него есть все данные настоящего клоуна, и он умеет выжать из них все. Вот он делает что-нибудь ужасно глупое, но с таким простодушно-озадаченным видом, что тебя и смех, и жалость берет к этому бедному, спотыкающемуся, незлобивому зверю. Такова сущность его комического искусства, поистине чаплинская гениальность – он одновременно и смешит, и трогает до слез.

Мне довелось быть свидетелем боксерской встречи двух пимпл. Она была яростной и ожесточенной, но за все время поединка участники ни разу не коснулись один другого и постоянно сохраняли выражение доброжелательно-озадаченного интереса друг к другу. Никогда не видел ничего более забавного. В другой раз мне довелось наблюдать, как пимпла жонглировала косточкой манго: неуклюже орудуя лапами, она, казалось, вот-вот уронит косточку, но всякий раз вовремя подхватывала ее. Виденный мной клоун в цирке проделывал этот же фокус куда менее ловко и успешно. Я настоятельно советовал бы всякому профессиональному комику держать у себя в доме древесного дикобраза: десять минут наблюдения за зверьком дадут ему в смысле познания своего искусства больше, чем десять лет любого другого учения.

Купив дикобраза, мы жестами растолковали вождю, что не прочь посмотреть и других животных в деревне, и в скором времени купили четырех попугаев, агути и молодого удава. Потом пришел мальчик лет четырнадцати, он нес что-то мохнатое на конце сука, и вначале я даже подумал, что это кокон какой-то гигантской бабочки. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это нечто более ценное и интересное, даже больше того – как раз то самое животное, которое я давно мечтал приобрести.

– Кто это? – спросил Боб, увидев по выражению моего лица, что нам подвернулось нечто особенное.

– Один из сородичей Амоса, – радостно отвечал я.

– Кто именно?

– Двупалый муравьед. Тот самый, которого я хотел иметь, ты знаешь.

– Животное было дюймов шести в длину, крутобокое, словно котенок, и одето в густую и шелковистую рыжеватую шубу, мягкую, как кротовый мех. Оно держалось на ветке, уцепившись за нее необычной формы когтями и обвив ее своим длинным хвостом. Когда я притронулся к его спине, оно с невероятной быстротой проделало какое-то странное движение: выпустило ветку из передних лап и село торчмя, удерживаясь на ветке хорошим треножником – хвостом и когтями обеих задних лап; передние были вскинуты над головой, как у ныряльщика, готового прыгнуть в воду. В этой позе оно и застыло, словно окаменело. Но вот я вновь тронул его, и оно вдруг ожило: продолжая прочно удерживаться на суке, оно всем телом упало вперед, разрубив воздух передними лапами. Не отдерни я вовремя руку, оно так бы и резануло меня по запястью когтями своих передних лап, по величине и остроте не уступающими когтям тигра. Проделав это движение, муравьед выпрямился и застыл в прежней позе, неподвижный, как часовой, ожидая следующего раунда. С воздетыми к небу лапами он словно взывал к Всемогущему о помощи и защите, и тут мне стало ясно, откуда пошло местное название животного – Слава Богу.

В этом миниатюрном зверьке было столько прелестных особенностей, что я уединился в хижине и провел полчаса в размышлениях над ним, а Боб тем временем отправился знакомиться с деревней в сопровождении неустанно улыбающегося вождя. Я осматривал муравьеда, а вокруг меня кружком стояли молчаливые индейцы и с серьезным, сочувствующим выражением глядели на меня, как бы вполне понимая и одобряя мой интерес к зверьку.

Прежде всего мое внимание привлекла приспособленность его конечностей к жизни на деревьях. Розовые подушечки его задних лап имели вогнутую поверхность и могли легко облегать ветку дерева, а пальцы, числом четыре, почти одинаковой длины, плотно прилегали один к другому и были уснащены длинными когтями. Поэтому, когда задняя лапа обхватывает ветку, вогнутая подушечка, пальцы и изогнутые когти смыкаются на ветке почти полным кольцом, обеспечивая сильный, надежный захват. Передние лапы были устроены очень своеобразно: кисть загибалась от запястья вверх, а когти – их было два – вниз, к ладони. Эти длинные и тонкие, но очень острые когти могли с большой силой прижиматься, почти вдавливаться в ладонь наподобие лезвия перочинного ножа. Как хватательный орган такая лапа не оставляет желать ничего лучшего и вместе с тем может служить отличным оружием защиты, грозя нешуточным кровопусканием, как я едва не убедился на собственном опыте. Рыло у муравьеда было короткое, не очень толстое, глаза маленькие, словно заспанные, уши почти полностью утопали в мягком меху. Его движения, когда он не нападал, были очень медленными, а манера ползать по веткам, цепляясь за них когтями, делала его похожим скорее на некоего ленивца-лилипута, чем на муравьеда. Будучи исключительно ночным животным, днем он, естественно, был не "в форме" и хотел только одного – чтобы его оставили в покое и дали ему спать. Поэтому, закончив осмотр, я приткнул ветку в угол, и муравьед, страстно сжимая ее в своих объятиях, мирно заснул, даже не помышляя о бегстве.

Тут вернулся Боб, бодро помахивая длинной палкой, на конце которой болталась помятая корзина. Вид у него был страшно довольный.

– Пока ты зря тратил время на разглядывание этой твари, – сказал он, – я приобрел редкий экземпляр у одной женщины. Не то она съела бы его, если я правильно истолковал ее жесты.

Редкий экземпляр оказался молодым электрическим угрем футов двух длиной, который отчаянно трепыхался в корзине. Я очень обрадовался ему, потому что это был единственный электрический угорь, которого нам пока что удалось раздобыть. Похвалив Боба за расторопность, я собрал наши покупки, и мы пошли к каноэ. Там мы поблагодарили за помощь вождя и пришедших проводить нас индейцев, щедро наградили всех улыбками, сели в каноэ и отчалили.

Я поместил всех животных в носу и устроился с ними рядом. За мной сидел Боб, за ним гребцы. На потеху всем нам пимпла исполнила замысловатый кекуок вверх и вниз по моему веслу, потом свернулась клубком у меня в ногах и заснула. Слава Богу, крепко вцепившись в торчмя стоявшую в носу лодки ветку, застыл в своей умоляющей позе, очень похожий на носовое украшение старинного корабля. Внизу под ним обнадеженно ерзал в своей корзине электрический угорь.

Закатное солнце до слепящего блеска золотило и полировало поверхность ручья и затопляло своим светом лес на берегу, так что листва деревьев казалась до неземного зеленой, а орхидеи на ее фоне казались драгоценными камнями. Где-то вдали затянула свою вечернюю песнь стая рыжих ревунов. Это был чудовищный рев, грохочущий водопад звуков, который еще больше усиливался и эхом разносился в глубине леса, – сумасшедший, кровожадный, леденящий душу вопль. Должно быть, такой крик издает толпа линчевателей, видя, что жертва, ускользает от нее. В Гвиане нам часто приходилось слышать рыжих ревунов, главным образом по вечерам или ночью. А однажды я даже проснулся от их крика перед рассветом и спросонок вообразил, что это в лесу завывает могучий ветер.

Но вот ревуны умолкли, и на ручей снова легла тишина. Под шатром леса уже царил полумрак, вода потеряла свой янтарный оттенок и стала гладкой и черной, как вар. Мы с Бобом вяло гребли в каком-то полузабытьи от голода и усталости, мыча про себя что-то нечленораздельное в лад песням гребцов и мерным ударам их весел. Воздух, теплый и сонный, был напоен запахами леса. Размеренный плеск и бульканье воды под веслами действовали успокаивающе, почти гипнотизирующе, нас стала одолевать приятная дрема. И тут, в этот волшебный сумеречный час, когда вокруг царила тишина и покой, а мы знай дремали себе в плавно скользящем каноэ, электрический угорь сбежал из своей корзины.

Мое внимание было внезапно разбужено пимплой: она вскарабкалась на мою ногу и, позволь я ей это, добралась бы до самой головы. Я передал ее сидевшему за мной Бобу и оглядел нос лодки, желая выяснить, что испугало ее. Глянув вниз, я увидел угря, который, извиваясь, полз по наклонному днищу прямо к моим ногам. Голову даю на отсечение: что змея, что электрический угорь, подползающий к вашим ногам, вызывает у вас самую поразительную мускульную реакцию, на какую способно человеческое тело. Словом, я и сам не знаю, как я убрался с его пути, помню только, что, когда я снова плюхнулся в каноэ, угорь уже миновал меня и направлялся прямехонько к Бобу. – Берегись! – крикнул я. – Угорь сбежал! Прижав пимплу к груди, Боб хотел вскочить на ноги, да так и грянулся навзничь на дно каноэ. Не знаю, то ли угорь выключил свое электричество, то ли сам был слишком напуган, но так или иначе, не причинив Бобу вреда, он стремительно, как струя воды, пролетел мимо его отчаянно дергающегося тела и устремился к первому из гребцов. Тот явно разделял наше нежелание общаться с электрическими угрями и выказал твердую решимость покинуть судно, когда угорь приблизился к нему. От всеобщих подскакиваний и увертываний каноэ качало, как в шторм. Боб хотел встать, ненароком схватился за дикобраза, и, услышав его крик боли и испуга, я решил, что угорь повернул назад и напал на него с тыла. Дикобраз явно присоединился к этому мнению, ибо снова залез мне на ногу и хотел вскарабкаться на плечо. Уверен, что, если бы первый гребец выпрыгнул за борт, каноэ бы перевернулось. Положение спас второй гребец: не иначе как усмирение электрических угрей в лодке было для него делом привычным. Он наклонился вперед и прижал угря к дну каноэ лопастью весла, а затем отчаянными жестами дал мне понять, чтобы я бросил ему корзину. И без того хилая, теперь она едва дышала: уворачиваясь от ее обитателя, я ненароком наступил на нее обоими коленями. Каким-то хитроумным способом второй гребец затолкал угря в корзину, после чего все облегченно вздохнули и заулыбались, правда несколько натянуто. Гребец передал корзину своему товарищу, тот поспешно протянул ее Бобу. Боб принял ее неохотно. И тут, в тот самый момент, когда он передавал корзину мне, ее дно отвалилось.

Боб держал корзину как можно дальше от себя, и, когда угорь выпал, он угодил прямо на борт каноэ. На нашу беду, падал он головой к реке и раздумьям не предавался: вильнул, всплеснул – и был таков.

Боб взглянул на меня.

– Ну что ж, – сказал он. – По мне, так уж лучше туда, чем сюда.

По совести сказать, я был с ним согласен. Уже совсем стемнело, когда мы достигли последней излучины ручья. Мы плыли по ковру отраженных звезд, который дрожал и зыбился в волне за кормой. Сверчки и лягушки вокруг сипели, скрипели и звенели, словно целый часовой магазин. Вот мы прошли последний поворот и увидели впереди хижину, из окон которой лились потоки желтого света. Каноэ с мягким шелестящим вздохом ткнулось в песок, словно радуясь возвращению домой. Забрав животных, мы двумя тенями в лунном свете прошли по песку к хижине. Мы были измучены, голодны и несколько удручены, ибо мы знали, что это наше последнее путешествие в сказочный мир ручьев и что скоро мы его покинем. ФИНАЛ

Мы сидим вчетвером в крохотном баре на задворках Джорджтауна, потягиваем ром и имбирное пиво, и вид у нас жутко невеселый. На столе перед нами куча бумаг: документы, пароходные билеты, списки, банковые чеки, багажные квитанции и все такое прочее. Время от времени Боб с явным отвращением поглядывает на них.

– Ты уверен, что все запомнишь? – в сотый раз спрашивает Смит.

– Запомню, – мрачно отвечает Боб.

– Не вздумай потерять багажную квитанцию, – предупреждает Смит.

– Не потеряю, – отвечает Боб.

Невеселы мы по различным причинам. Боб невесел потому, что на следующий день покидает Гвиану, забирая с собой пресмыкающихся потолще. Смит невесел, так как совершенно уверен, что Боб обязательно потеряет либо багажную квитанцию, либо какой-нибудь другой не менее важный документ. Я невесел потому, что отъезд Боба означает и мой скорый отъезд: я должен уехать через три недели, билет уже заказан. Ну, а Айвен, похоже, невесел по одному тому, что невеселы мы.

В обсаженных деревьями каналах на улицах Джорджтауна радостно заквакали гигантские жабы ага, будто разом завели сотни мопедов. Смит с усилием оторвал свою мысль от багажных квитанций и прислушался к хору аг.

– Надо бы поймать несколько штук этих жаб, пока ты еще не уехал, Джерри, – сказал он. И тут меня словно осенило.

– А вот пойдемте да наловим их прямо сейчас, – предложил я.

– Сейчас? – неуверенно переспросил Смит.

– А что? Лучше сидеть здесь, как на похоронах?

– Пойдем, – оживился Боб. – Это отличная идея.

Айвен извлек откуда-то из-за стойки мешок, карманный фонарик, и мы вышли в теплую ночь на последнюю охоту, в которой мог принять участие Боб.

По окраине Джорджтауна, вдоль берега моря, тянется широкий, поросший деревьями и травой пустырь, изрезанный многочисленными каналами, – излюбленное место жаб ага и влюбленных парочек. Жабы эти – большие, цвета замазки твари в шоколадных крапинах. Они довольно привлекательны: широкие, постоянно ухмыляющиеся рты, большие, темные навыкате глаза с золотисто-серебристым отливом; представительная, хорошо упитанная фигура. Вообще говоря, нрав у них довольно флегматичный, но, как выяснилось в ту ночь, в случае необходимости они способны проявлять поразительное проворство.

До того дня жабы знай себе поживали в своей трясине, предаваясь размышлениям днем и хоровому пению ночью, поэтому можно себе представить, как они были удивлены и возмущены, когда в их владениях появились четверо людей и стали как угорелые гоняться за ними с карманным фонариком. Не менее удивлены и возмущены были и многочисленные влюбленные парочки, усеявшие траву почти так же густо, как жабы. Жабы решительно возражали против того, чтобы на них направляли луч фонарика, парочки – тоже. Жабам не хотелось без конца убегать от нас по траве, а парочки единодушно сходились на том, что лишь маньяки могут прыгать в темноте через лежащих людей, гоняясь за жабами. Но так или иначе, спотыкаясь о влюбленных и тут же принося извинения, наводя на них луч фонарика и поспешно отводя его прочь, мы ухитрились наловить тридцать пять жаб. Домой мы вернулись разгоряченные и запыхавшиеся, но в гораздо лучшем настроении, оставив на пустыре множество испуганных жаб и негодующих девушек и парней.

На следующий день мы проводили Боба, а затем я вместе со Смитом взялся за нелегкую работу по подготовке нашего зверинца к погрузке на пароход, с которым я уезжал. Я решил забрать с собой всех зверей, чтобы освободить Смита и дать ему возможность совершить одну-две короткие поездки в глубь страны перед комплектованием новой коллекции животных. Все то время, пока мы были в Гвиане, он безвылазно сидел в Джорджтауне, ухаживая за прибывающими на основную базу животными, и вполне заслуживал передышки.

Всего у нас было около пятисот экземпляров животных: рыбы и лягушки, жабы и ящерицы, кайманы и змеи; птицы, начиная от гокко размерами с индюка и кончая крохотными хрупкими колибри размером со шмеля; полсотниобезьян, муравьеды, броненосцы и паки, еноты-крабоеды, пекари, тигровые кошки и оцелоты, ленивцы и увари. Рассадить по клеткам и погрузить на пароход такое ужасающее множество различных животных – дело нещуточное, причем, как всегда, одна из самых трудных проблем – это обеспечить их питанием.

Прежде всего надо рассчитать, сколько и какого рода продовольствия вам понадобится, затем надо закупить его и погрузить на пароход, позаботившись о том, чтобы скоропортящиеся продукты были сложены в холодильник. Продовольствие – это дюжины яиц, банки молока в порошке, мешки овощей, кукурузной и пшеничной муки, корзины свежей рыбы, переложенной льдом, и масса сырого мяса. Затем идут фрукты, которые уже сами по себе проблема. Такие фрукты, как апельсины, можно покупать крупными партиями, они могут долго храниться без особых забот. Другое дело слабые фрукты. Так, например, нельзя брать с собой в морской переезд полсотни гроздей спелых бананов: большая часть плодов испортится на полпути, задолго до того, как вы прибудете на место. Поэтому бананы надо покупать частью спелыми, частью только созревающими, а частью зелеными и твердыми. Таким образом, когда кончается одна часть, другая как раз поспевает. Далее, у вас есть такие животные, например колибри, которые питаются только разбавленным медом, и все это надо купить и доставить на борт. И последнее, но отнюдь не самое маловажное – надо запастись соответствующим количеством чистых сухих опилок, чтобы посыпать в клетках после ежедневной уборки.

Другая работа – обеспечение животных клетками. У каждого животного должна быть клетка – ни чересчур большая, ни чересчур тесная, – клетка, в которой ему будет не жарко в тропиках и не холодно в более высоких широтах. Особенно много хлопот в этом отношении доставили муравьеды: нам не сразу удалось раздобыть для них достаточно большие ящики. Но в конце концов сорок сороков ящиков были собраны, сколочены, свинчены и приведены в окончательную готовность к погрузке.

Возвращение морем на родину с животными для зверолова всегда самая тревожная часть любой его экспедиции, и мое возвращение из Гвианы не являлось в этом смысле исключением. На пароходе мне предложили на выбор несколько помещений под мой зверинец, и я опрометчиво выбрал один из трюмов, но вскоре понял, что совершил грубейшую ошибку. В тропиках трюм был раскален, как железная печка (даже при открытом люке), и ни малейший ветерок не разгонял удушливой жары. Но вот мы внезапно встретились с холодной погодой (это случилось неподалеку от Азорских островов), температура за одну ночь упала на десять градусов, и из турецкой бани трюм разом превратился в холодильник. Пришлось закрыть люк, птицам и животным пришлось привыкать к электрическому свету, и это им вовсе не понравилось. Затем последовал жестокий удар: из-за неисправности холодильника у меня моментально сгнило гроздей сорок бананов, и мой запас фруктов сократился до исчезающе малых размеров. В результате всех этих невзгод погибло некоторое количество красивых и ценных животных – обстоятельство малоутешительное, если учесть, что похороны на море не входят в число радующих зверолова вещей. Однако я был подготовлен к потерям: в нашем деле они неизбежны. Больше того, очень опытные звероловы предупреждали меня, что южноамериканские животные более нежны и их труднее доставлять к месту назначения, чем животных из всех прочих частей света. Некоторые были с этим несогласны (в том числе один очень достойный человек, который никогда не бывал в Южной Америке и, естественно, не ловил там зверей), но в общем и целом звероловы-ветераны оказались правы.

Помимо неудач возвращение домой имело и свои занятные стороны. Как я уже рассказал, у пипы вывелись детеныши, а одна из наших обезьян сбежала и укусила судового плотника. Эти эпизоды оживили путешествие. Потом мне пришлось долго и упорно единоборствовать с двумя макао, которые своими большущими клювами так разбили свою клетку, что ее передняя стенка попросту выпала. Всякий раз, как я ставил ее на место, птицы снова пробивали себе путь на волю, так что в конце концов я махнул на них рукой и предоставил им полную свободу. Они разгуливали по верхам клеток, разговаривали со мной своими хриплыми, несколько смущенными голосами или вели беседы с другими макао, не покидавшими своих клеток. Беседы эти были забавны тем, что, как правило, ограничивались одним только словом. Дело в том, что в Джорджтауне всех макао зовут Роберт, точно так же как большинство попугаев в Англии имеют кличку Пол или Полли. Поэтому, покупая в Гвиане макао, можешь быть уверенным в том, что уж свое-то собственное имя он может произнести, равно как и оглушить тебя своим криком. Два макао, о которых идет речь, перебегали с клетки на клетку, и время от времени один из них останавливался и задумчиво вопрошал: "Роберт?" Другой бешено рявкал в ответ: "Роберт!", а какой-нибудь третий, в клетке, начинал бормотать про себя: "Роберт, Роберт, Роберт". Так они и беседовали, вот уж не думал, что в одно слово – самое заурядное имя Роберт – можно вложить такое богатство интонаций!

Как ни странно, на этот раз я действительно обрадовался, увидев за бортом серые угрюмые доки Ливерпуля. Разумеется, впереди была уйма работы: выгрузка животных и распределение их по различным зоопаркам, но я знал, что самое трудное уже позади. Боб с ужасно цивилизованным видом ждал меня на причале, и мы вместе наблюдали за выгрузкой клеток. Последними выгружались две большие клетки с муравьедами, они медленно вращались в сетке, когда кран опускал их на причал. С таким чувством, будто у меня камень с души свалился, я вместе с Бобом спустился в каюту укладывать багаж.

– В нашей доброй старой Англии, – сказал Боб, сидя на моей койке и глядя, как я собираю вещи, – с первого же дня, как я приехал, идут дожди, чуешь?

– Чую, – ответил я. – Англия – индейское слово, означающее "страна бесконечных ливней".

Укладывая одежду в чемодан, я нащупал что-то твердое в кармане брюк. "Уж не деньги ли это?" – подумал я и решил проверить. Когда я вывернул карман, на пол упало три маленьких зеленых билета. Я поднял и осмотрел их, потом молча передал Бобу. На них отчетливыми черными буквами стояло:

Джорджтаун – Эдвенчер

Первый класс.