Из троицы за столиком, все в чёрных деловых костюмах, двое точно уже были хороши. Не Нэш, позорник, конечно, нет. А Вайбарт, издатель (этот закладывает за воротник слишком часто), да ещё ваш покорный слуга, Чарлок, мыслящий тростник: опять гонит без остановки. Феликс Чарлок, к вашим услугам. Ваш покорный, мадам.

Фазан как бы с каштанами, дешёвое пойло, которое берёшь среди декоративных бочек в лондонском погребке «У Поджо», куда народ собирается, чтобы пялиться друг на друга. Я пытался объяснить, как работает Авель, — нет, в компьютере не может быть никаких хрустальных шаров, но иллюзия, что он обладает интуицией, почти полная. Это как чёртова астрология, только все более реально, более конкретно; лучше, чем магический кристалл или волшебная палочка.

— Мы тут рассказываем сказочки о своём детстве (они громко кхекают) — культура у позорного столба, исполосована кнутом, порвана мастифами. Р-р-р-гав! И вот, пожалуйста, мы с вами — троица в чёрном, зловещие вороны на дубу. — Я оглушительно рыкнул пару раз. Все головы в добродушном удивлении обернулись к нам.

— Ты ещё пьян, Феликс. (Это Нэш.)

— Нет, но люди, как судьбы, теперь почти предсказуемы математически. Спроси Авеля.

— Почти.

— Почти.

— Ты меня необычайно заинтересовал, — сказал Вайбарт, на секунду отключаясь.

Ободрённый, Чарлок продолжал:

— Я называю это погонометрией. Это метод дедукции, использующий погон (noyop). Такого слова не существует, это минимальная постижимая единица смысла в языке; миллион погонов составляет миллионную часть фонемы. Авелю достаточно какого-то звука или первого крика младенца, и он может все тебе рассказать.

Вайбарт уронил вилку на пол, я — салфетку. Одновременно наклонившись, мы крепко стукнулись головами. (Реальность — это то, отсутствие чего ощущается всего блистательней.) Но больно ж она бьёт, изумились мы.

— Я бы мог объяснить, что с тобой не так, — сказал Нэш тоном ханжеским и поучительным, — но с точки зрения психологии объяснение не приносит облегчения.

* * *

Меня взрастили женщины — две мои старые тётки в тоскливом женоподобном Истборне. Родителей я почти не помню. Они прятались на чужих континентах за красивыми разноцветными марками. В каникулы я чаще всего тихо сидел в гостиницах (когда тётки уезжали в Баден). Интроспекцию я довёл до степени высокого искусства. Мезгой я приобрёл привычку мастурбировать, рибонуклеиновой мезгой. Где была она? Как бы она выглядела, если бы появилась? Авель мог бы рассказать, но тогда он ещё не родился. Эх!

— А что Авель смог бы рассказать обо мне? — говорит Нэш, сама заносчивость и надменность.

— Многое, Нэш, очень многое. Не далее как недели две назад я тебя вычислил. Я часто записывал тебя по телефону. что-то насчёт бабы, которая валяется на твоей набитой конским волосом кушетке, глаза закрыты, и до того возбуждает тебя рассказом о своих грехах, что ты начинаешь мастурбировать. Настоящий псифеномен. Как исповедники в исповедальне, сидя по колено в сперме, тянутся ухом к решётке, чтобы не упустить малейший повод для отпущения грехов. Я не старался узнать её имя. Но Авель знает. Ну, и где твоя клятва Гиппократа? Ты поощрял её, потому что она хотела проделать это с тобой на месте. Папулечка! Я записал твои повизгивания и тяжёлое дыхание; потом, надо отдать тебе должное, ты клял себя, и лил слезы, и расхаживал из угла в угол.

Нэш издаёт хриплый вопль, как попугай; вскакивает из-за столика, лицо багровое, челюсть отвисла.

— Враньё! — орёт он.

— Очень хорошо, враньё; но Авель не способен лгать. Попытайся представить, как Авель это видит — своим безупречным фотоэлектрическим глазом. Он просвечивает рентгеновскими лучами самоё время, запечатлевает личность на текучей желатиновой поверхности. Смотри, я нажимаю кнопку, и твоё имя и голос выскакивают, как тост в тостере. Валик светится голубым, топазовым, зеленым, белым. Я вращаю ручку, и иглы проходят через фиксированные точки некоего подобия жизненного пути. Три основные точки — рождение, любовь, смерть.

Вайбарт истерически хохочет, на глазах у него выступают слезы. Нас в любой момент могут попросить убраться.

— Ну так вот, если взять простую геометрическую прогрессию, шкалу, можно выстроить точный график, когда игла проходит через бесчисленное количество точек: любых, какие выберешь, — например, занятия, навыки, рост, пигментация, коэффициент умственного развития, подавленные желания, верования… Ясен фокус? Кстати, и с cogito, и с sum все в порядке; несчастное чёртово эго, вот что было таким проклятием. Последовательный мир. Тогда, чей бог — Мобего. Но хватит, мы не должны быть плаксами, младенцами.

Я вдруг почувствовал позыв к рвоте. Прислонившись холодным лбом к ещё более холодной стеклянной стене туалета, я продолжал:

— Что касается меня, то, научно выражаясь, всепоглощающий ужас смерти не склоняет меня к любви. Ах, Нэш, дружище! Я сухарь. — Ах, Бенедикта, мог бы я добавить неслышно. Он держит мою голову, пока меня выворачивает, но его ещё трясёт от ярости, вызванной поразительным разоблачением его профессиональной недобросовестности.

Я не могу удержаться от смеха. Как я его разыграл, я имею в виду — с Авелем. На самом-то деле я все узнал от самой девицы. Наконец мой желудок успокаивается.

— Фирма дала, фирма и взяла; да будет имя фирмы благословенно, — произнёс я речитативом.

— Слушай, — настойчиво просит Нэш. — Ради бога, кончай ты заниматься производством иллюзий, как многие другие. Умоляю тебя.

— Ха! Все псифакторы координирует Авель. Компьютер, который может видеть, что творится за углом, только подумай! В проспекте чётко говорится: «Покончено со всеми системами производства иллюзий»; и что такое, в конце концов, наша цивилизация, как не…рибонуклеиновое похмелье, а? Да ведь Авель даже мог бы стать мощнейшим изобретением для литературы. Щёлк, щёлк, щёлк — ты на своём вращающемся стуле, она — на кушетке.

— Да говорил я тебе, не было этого, — кричит он.

— Очень хорошо.

Ну а мне, мне было необходимо, чтобы меня любили, — и посмотреть, что из этого получится. В Полисе, при полной луне, когда коты спрягают глагол «быть», я провёл тысяча вторую ночь в неумелых объятиях, наблюдая, как серебро ползёт по холодным термометрам минаретов. AchЯ надиктовываю весь этот бред маленькому дактилю, моему фамулюсу; машинка честно все компилирует. Для чего мне это нужно? Я хочу, чтобы у фирмы был мой бред, хочу, чтобы Джулиану пришлось в нем разбираться. После моей смерти, конечно, не раньше.

Иоланта, в этой самой комнате, однажды сняла у меня с носа очки, — как снимают крышку с банки оливок, — чтобы поцеловать. Годы спустя она как будто начинает обретать для меня какое-то смутное значение, годы спустя. Когда я имел её, обладал ею, я совершенно не понимал, что она меня любит. Я никого не замечал, кроме Бенедикты. С нею все было иначе, плывя в раувольфиевом покое. Некий сбой произошёл в её организме — у неё никогда не бывало месячных; действовало ли это как-то на её мозги? Не знаю. Но с моей помощью все пришло в норму. «Теперь, — говорит она, — наконец-то месячные начались, да ещё какие; спасибо тебе, дорогой мой Феликс, спасибо тебе. Теперь я знаю, что смогу иметь ребёнка». Ну, и что из всего этого вышло? Ответьте мне, господа присяжные. Возвращаюсь назад к столику в нише, чтобы присоединиться к Вайбарту; в мыслях — опять то одна женщина, то другая. Иоланта говорит о своём киномуже: «Вечно обвиняет меня, что я его не люблю, даже не пытаюсь любить; но лишь стоит мне искренне попытаться, моментально в голове мелькает безумная мысль, от которой всякое желание пропадает: будто я забыла выключить плиту и голуби сгорят».

Нэш семенит рядом, держа меня за рукав.

— У меня ужасное чувство, будто ты хочешь порвать с фирмой, сбежать. Это правда, Феликс? Ради всего святого, не делай этого! Фирма всегда тебя отыщет, ты это знаешь.

Я сделал круглые глаза.

— Фирма предоставила мне отпуск, — твёрдо сказал я. — На два года, по болезни.

— Ах вот как. Это другое дело, — с огромным облегчением пробормотал Нэш.

— Собираюсь в законный отпуск на южные моря.

— Отчего туда?

— Оттого, что в наше время все равно куда ехать. Почему бы и не туда?

Не по этой ли причине я сейчас в Афинах? Да, по этой, просто чтобы доставить им немного головной боли. Мстительный Феликс. Частью по этой, но частью и по другой: вдруг захотелось вернуться туда, откуда все началось, — к точке сфокусированного бытия в номере седьмом этого засиженного мухами отеля. Одна свеча и, ей-богу, маленькие деревянные сабо, которые недавно возникли в чемодане, полном всяческого хлама, — любимые сабо Иоланты. Уцелевшие сокровища, на которые я всегда смотрел озадаченно и заворожённо. Люди, да, люди возникают вновь и вновь, но на короткое время. Вот вещи, те могут жить долго, спокойно меняя своих хозяев, когда устают от них или же toutcour. Я — устал ужасно. Большая часть предварительно зафиксированного и сжатого материала, который я закладывал в Авеля (ибо компьютер — это просто огромная библиотека мыслей), большая его часть была пропущена через эти маленькие дактили, как я их называю. Как вы думаете, возможно ли, подводя итог целой жизни, сказать, что все в ней было предопределено? Я представил, что в моей все предопределено настолько досконально, что её можно читать, как некролог. Две женщины, одна — черноволосая, другая — ослепительная блондинка; два брата, один — тьма, другой — свет. Затем остальные листы колоды, перечни событий, мелких случайностей. Мрачная история! Что ж, я довёл её до настоящего момента. Авель должен её продолжить. Просто переключите рычажок на отметку ручного управления и ведите стрелку по шкале «дополнительные данные». Каждый разумный человек должен оставить завещание… Но лишь в конце долгого, полного потерь и опасностей кружного пути по высыхающим заливным лугам славы, финансового успеха. Я, Феликс Чарлок, будучи в духовном и физическом здравии, ха-ха, настоящим объявляю свою последнюю волю этсетерa. Не то чтобы мне было что оставлять; фирма прибрала к рукам все, за исключением нескольких личных вещиц, дорогих для меня, вроде этих вот дактилей, моего последнего изобретения. Я нашёл способ сделать прототипы такими, чтобы они их не обнаружили. Размером дактиль не больше дамского несессера — шедевр миниатюризации, лёгкий как пёрышко. Хотите знать, что это такое?

Подойдите ближе, я расскажу вам. Дактиль был сконструирован для тех, кто постоянно разговаривает сам с собой, то есть для всех и каждого. А также для лентяев вроде меня, которые испытывают отвращение к чернилам и бумаге. Ты себе говоришь, а он записывает, и даже больше того — транскрибирует. Низкий женский голос (выбор был продиктован диапазоном частот) кодирует слова, и начинает урчать крохотный фонетический набор размером с молитвенную мельничку ламы. Из отверстия А медленно выползает лист бумаги стандартного формата, на котором все, тобой сказанное, напечатано слово в слово. Как он устроен? Ах, это хотела бы знать любая фирма. К тому же дактиль может работать бесконечно, хватило бы бумаги да свежих батареек. Легко понять, почему эта игрушка так ценна, — в несколько недель она могла бы оставить не у дел всех стенографисток в мире. Кроме того, машинка настолько чувствительна к индивидуальному тембру, что ей не нужен выключатель — достаточно голосового пароля. Он, конечно, выбирается произвольно. В моем случае она включается на слово «Конх» и выключается на слово «Ом». Такой трудоёмкий анахронизм, как печатанье на машинке, она превращает в забаву. И все же я не смею запатентовать её, поскольку фирма не спускает глаз с Патентного бюро.

Им тут же сообщают, когда появляется что-то новое… По крайней мере, Джулиану.

Причины, по которым я хочу освободиться, разнообразны и сложны; о явных не стоит и упоминать, но есть и более серьёзные, объяснить которые необыкновенно трудно, несмотря на мои близкие отношения со словами. В конце концов, я написал достойные книги, пусть и прибегая к механике, электронике и прочим подобным вещам. Но если бы мне захотелось подойти к моему случаю до некоторой степени как археолог, полагаю, я наткнулся бы на культурные пласты более глубоких склонностей, которые открыли бы мне, кем я должен был стать. С одной стороны, чисто внешне я мог бы вести отчёт моей жизни от того момента, когда я с помощью клубка тонкого шпагата и двух жестяных сигаретных коробочек соорудил некое подобие телефонного аппарата. Дзинь! Вы можете сказать, в этом нет ничего необыкновенного; даже школьник знает, как работает древнее устройство Белла. Но тогда позвольте сказать иначе. Я постепенно стал приравнивать изобретение к творению — может, на ваш взгляд, чересчур самоуверенно с моей стороны? Тем не менее там и там симптомы во многом те же, не так ли? Беспокойство, лихорадочное состояние, мигрень, отсутствие аппетита, маниакально-депрессивный психоз (О, Мама!)… да, все верные признаки припадка падучей. Потуги. И вот, совершенно неожиданно новая идея вырывается на свободу из переплетенья лихорадочных видений — бац! Так происходит у меня. И сопровождается болью, позволяющей проклятой идее развиваться, оформляться в воображении. Молодым я не умел распознавать эти признаки. Когда начинали стучать зубы, я ожидал приступа малярии. Не умел находить наслаждение в нервном расстройстве. Что за вздор! Ну так вот, уже несколько дней, как я в бегах, меня как бы нет, живу в Афинах один, с моим фамулюсом, регулярно занимаюсь профессиональной переподготовкой в форме этих автобиографических заметок!

Я задержался тут, ища Кёпгена; но единственного человека, который мог бы рассказать мне, где он, сейчас нет в Афинах, и никто не знает, когда он вернётся. Ом.

* * *

Я отправился к Нэшу из чистой проформы; мы с ним всегда ладили. Иногда этот зануда попадается на шутку! Как все психоаналитики, он настоящий неврастеник, скрывающий свою истерию под улыбочкой, зевком и всезнающим видом. Снимет очки, откашляется, побарабанит пальцами по столу, поправит бумажный цветок в петлице. Думаю, я заставляю его чувствовать себя несколько неуютно; не сомневаюсь, он задаётся вопросом: а что мне известно? Ведь разве Бенедикта не его пациентка? Мы чертовски любезно препираемся, как два прекрасно образованных англичанина. Он не выказывает удивления, услышав, что я собираюсь поехать куда-нибудь отдохнуть. Я ничего не говорю, как к этому относятся на фирме, но по его лицу вижу, что такая мысль у него мелькает. Знают ли на фирме, куда я еду? Да, они знают — я предусмотрительно сказал всем друзьям, куда еду: на Таити. Уверен, нашему агенту там уже отправлено соответствующее сообщение и в порту меня будет поджидать высокий прыщавый человек европейского вида, в панаме, скромно стоя где-нибудь в сторонке. Спокойно, скромно, ненавязчиво моё прибытие будет зафиксировано и доклад послан наверх.

— Думаю, ты просто устал, — сказал он. — И все же не вижу для этого оснований. Ты уже несколько месяцев ничем не занят, сидишь, как в тюрьме, в Уилтшире. Ты счастливчик, Чарлок. Если не считать того, что Бенедикта больна. У тебя есть все.

Я насмешливо посмотрел на него, и он, устыдившись, покраснел. Потом расхохотался с деланной сердечностью. Мы слишком хорошо понимали друг друга, Нэш и я. Вот подождите, я расскажу ему об Авеле, просто подождите.

— Как будем говорить, Нэш, силлогизмами или поболтаем без затей? Казуальность — это попытка внушить себе, что мир имеет некий высокий смысл. Мысль, что он ничтожен, нам невыносима. — На глазах у него выступили слезы, комично-жалкие слезы от смеха, из сердечного превратившегося в мрачный. — Знаю, тебя тошнит от твоей работы и тебе точно так же погано, как мне, если допустить, что мне погано.

Он выпятил испуганную губу и искоса лукаво посмотрел на меня.

— Ты, похоже, играешь с РНК. Это опасно, Чарлок. Стоит раз оступиться — и окажешься среди архетипических символов. Придётся приберечь для тебя палату в Полхаусе.

(Полхаус — это собственная психушка фирмы.)

— Действительно, — сказал я, — когда я просыпаюсь, у меня слезы льются по лицу, иногда от смеха, иногда просто так.

— Ну вот видишь! — торжествующе сказал он. Закинул ногу на ногу, снова опустил. — Лучше возьмись за ум, поезжай, отдохни и подлечись, напиши очередной научный труд.

— Отправляюсь на Таити. Гоген там бывал.

— Прекрасно.

— Изобретатели — счастливое, смеющееся племя. — Я подавил желание разрыдаться и вместо этого зевнул. — Нэш, а твой смех — это не крик о помощи?

— Так же как у всех. Когда уезжаешь?

— Нынче вечером. Позволь пригласить тебя на ланч.

— Принимаю приглашение.

— Гланды с одного боку развиты — чувство юмора сильно воспалено. Пошли в «Поджо».

Он наливал себе кьянти, когда появился Вайбарт — мой издатель, багровый от разгульной жизни, на всякий случай приветливый, поскольку не помнил, говорил ли он мне о книге, которую хотел, чтобы я написал для него. «Век автобиографии». Он просил Нэша оказать ему добрую услугу — воздействовать на меня. Он также знал, что все эти годы я мало-помалу делал кое-какие записи.

Человек, с которым я дружу двадцать лет и с которым впервые встретился здесь, да, здесь, в Афинах: милым, как старинный трамвай на конной тяге, прозябавшим в роли второстепенного проконсула с коллекцией птичьих яиц в ящиках шкафа. Полюбуйтесь на этого Вайбарта, убеждающего бедного Феликса бросить заниматься квазарами и предаться воспоминаниям. Я опрокинул стакан вина и улыбнулся до ушей, как клоун, двум моим друзьям. И что мне с ними делать?

— Пожалуйста, Чарлок! — Он был вдрызг пьян.

— Пусть те, кто умеет должным образом обращаться с предметом искусства, первыми бросят в меня камень.

— Нэш, неужели ты не можешь убедить его?

— Дерзость — это форма психоза, — ответил, к моему удивлению, Нэш; тем не менее я не мог удержаться, чтобы не подбить Вайбарта ещё разок грянуть «Издательскую застольную». Нас всегда гнали вон, когда он пел её. Я отбивал вилкой такт.

Можешь, Боже, забрать свою искру, Я расстанусь с ней без вопроса, Оставь лишь способность выдать струю Словесного поноса.

Моим книгам плевать на ушаты грязи, Моей славе не будет сноса, Пока я смогу выдать струю Словесного поноса.

Я очень удивился, что, несмотря на сердитые взгляды, нас не прикончили на месте. Гильдия гуманитариев на днях объявила Вайбарта Издателем года; он заслужил известность своей идеей захватывающей простоты. Кому ещё могло бы прийти в голову переводить Брэдшоу на французский? Он немедленно оказал влияние на французский роман. Французы, все как один, бросились превозносить непризнанного английского гения. Вайбарт грохает кулаком по столу и кричит в экстазе:

— Просто поразительно! Они разложили явления на эпизоды. Это правомерно в твоей чёртовой науке, Феликс. Недетерминистской. Это приведёт, как выражается Нэш, к полной кататонии, ступору. Ура! Мы не желаем выздоравливать. Хватит с нас романов о комплексе кастрации. Неужто тебе нравится идея о Боге Авраама, который приступает к тебе с золотым серпом, чтоб отхватить твои маленькие, просто-таки крохотные омелины? — Он тычет бледным пальцем в Нэша, который вздрагивает и отшатывается. — Все, хватит, больше никаких венгерских писателей-гуляшников, никакого pieux иудея, в гробу я видел ваши перепуганные конопатые душонки. Я уже сколотил состояние! Ура! Книжные киоски завалены макулатурой, в которой нет ничего, кроме тоскливого секса. Хватит о сёксе, слишком это скучно. Все им сыты. Тем не менее непристойность действительно возбуждает — но старая чистая страсть, как и смерть, должна быть личным делом.

Тут голос у него упал; я обратил внимание на огромные круги у него под глазами. В прошлом месяце его жена покончила с собой; такое должно нанести удар по человеческому самомнению. Человек говорит, что в этом нет его вины, и он впрямь не виноват. И все же. Быстро меняем тему.

Мы видели, душевная боль треплет его, как ветер — мокрое бельё на верёвке. Потом, обращаясь к Нэшу, он едко сказал:

— Ему нужен отдых, этому Феликсу, о да. Да, так и было.

Да, так и было.

Тут мне на память приходят слова Кёпгена о том, что он называет прямым видением, самонаблюдением. В стихотворении «Необходимость грома». На русском языке. «Бесполезность его вполне может быть самоочевидной, но его неожиданность для умирающего может оказаться единственным, что приведёт его в чувство, разве не так?» Я снова издал зверский рык. Официанты аж подскочили. Ага! наконец-то они бегут к нам. Позже, высунувшись из окошка такси, проникновенным голосом говорю:

— Я оставил для вас послание на стене сортира в Кларидже. Пожалуйста, отправляйтесь туда и прочтите.

Мои друзья переглянулись. Несколько часов назад, надравшись анисовой, я старательно вывел: «Считаю, что контроль над человеческой памятью чрезвычайно важен при любом варианте развития людского рода. Цель — облагородить эпоху лжи». Я не оставил никаких указаний относительно хрюшки-копилки. Для людей вроде Нэша в ней было ещё достаточно. Я махнул им на прощанье, чувствуя себя в отличной форме.

В поезде, направлявшемся на юг, я читал (вслух) биржевые сводки в «Таймc», нараспев, как псалом, и мою грудь распирало от патриотических чувств за «Мерлинов».

МИЛАН

Вчерашний день на фондовой бирже начался вяло, но затем во многих секторах, включая ртуть, недвижимость, текстиль и страхование, были отмечены признаки деловой активности, давшие толчок общему оживлению. К концу торговой сессии ажиотажным спросом пользовались акции лидирующих компаний, особенно «Вискоуза» и «Мерлин».

АМСТЕРДАМ

Пользовавшиеся низким спросом в начале торгов акции «Филипс», «Юнилевер» и «Роял датч» затем, однако, нашли некоторых местных и швейцарских покупателей.

БРЮССЕЛЬ

На рынке форвардных облигаций царило затишье и цены остались почти на прежнем уровне.

ФРАНКФУРТ

Недавняя резкая смена первоначальной тенденции к понижению количества торговых сделок на противоположную и последующий рост цен привели к тому, что закрытие сессии зафиксировало общее повышение на семь пунктов.

ПАРИЖ

Настроение несколько повысилось благодаря показателям металлургических компаний, особенно компании «Мерлин», которые демонстрируют устойчивость.

СИДНЕЙ

Скромно, но без особых усилий.

ТОКИО

Курс ценных бумаг вырос. Подъёму конъюнктуры способствовали все крупнейшие промышленные группы совместно с железнодорожными компаниями. Биржевые круги ожидают, что значительное летнее улучшение показателей укрепит их надёжды. Среди компаний, объявивших об увеличении чистой прибыли: «Бетлиэм стил», «Фелпс додж», «Стандард ойл», «Мерлин груп».

На доске в зале заседаний совета директоров в Мерлинхаус я оставил несколько таинственных посланий, чтобы они как следует над ними поразмыслили:

автомобили из прессованной бумаги бумага из прессованных автомобилей плоть из прессованных идей идеи из прессованных порывов.

Они отнесутся к ним со всей серьёзностью. Уж будьте уверены. Уж будьте уверены. Я вам говорю.

Глядя, как мелькают деревья, как скачут и скачут столбы, я размышлял о «Мерлине» и о Ф. Ф. — Фонде Фондов, святом Граале всего, что мы представляли. В последнее время Нэш так часто повторял: «Надеюсь, ты не собираешься бежать с фирмы, Чарлок. У тебя ничего не выйдет, ты это понимаешь?» Почему? Я что, женат на ней? Тоже мне paginapinctrix!. В какой момент жизни человек решает, что должен оставить все поиски и сомнения? по-видимому, после того как попробует себя в иных областях, в моем случае — областях науки: наука ускользает, оставив в руке только хвост, как испуганная ящерица. («Реакция на тень у обычного плоского червя до сих пор остаётся загадкой для биологов. Далее, оказывается, что в лаборатории на воду в запечатанной пробирке воздействуют те же силы гравитации, которые вызывают морские приливы и отливы».)

Да, он был прав, я собирался попытаться вырваться на свободу. «Сделай первый шаг», — насмешливо, язвительно говаривал Кёпген, поднимая стакан, капли узо падали на дешёвую тетрадь, где обитали нервные окончания стихов, которые он облекал в плоть формы позже, глухой ночью. «Тук-тук, постукивает птенчик в скорлупу, стараясь выйти на волю, — литература! Память и самость. Ом.».

* * *

Но перед отъездом я сделал то, что не раз делал прежде, — отправился на вокзал «Виктория», постоять несколько минут под часами. Сентиментальная поблажка себе — ибо единственный человечный факт из жизни моих родителей, который мне известен, это то, что они познакомились под этими часами. У каждого там было назначено своё свидание. Эти часы решили мою судьбу. Это, так сказать, ось собственного моего начала. (Первые уличные и карманные часы имели форму яйца.) Говоря серьёзно, я часто приходил туда, чтобы минуту-другую постоять в тихой задумчивости: возможно, пытаясь мысленно узнать их среди встречных потоков бледных лиц, которые вечно кружат в этом памятном месте. Здесь можно съесть непрожаренный гамбургер и поразмыслить о сути рождения. Но никакого толку от этих размышлений, от этих минут безнадёжного разглядывания толпы. Здесь по-прежнему кружит людской водоворот, но я не могу различить в нем похоронных викторианских лиц родителей. И все же, полагаю, они часть этого хаотичного бледного скопища, квинтэссенция изменчивого лица и вотума, воплощение тех «девяноста процентов, отвечающих „не знаю“», при любом опросе. когда-то я собирался изобрести что-нибудь такое, чтобы уловить их, некий аппарат, который бы фиксировал отголоски прошлого. В конце концов, мы ведь видим свет формально погасших звёзд… Но я замахнулся на недостижимое.

Возможно (тут появляется Нэш), я даже мог бы уловить след своего наваждения, сконструировав запоминающее устройство для этого неотвязного желания установить контакт с ними. Конечно, теперь такие устройства — обычная вещь, но когда я начинал их конструировать, первые записывающие аппараты были такой же диковинкой, как граммофон для примитивных африканских племён в восьмидесятые. Так что Ипполита нашла их, мои грубые коробочки со старомодными проводами и магнитами. Совершенствование памяти! Это заставило меня обратиться к странным вещам, таким, как стенография, например. Захватило меня целиком, так что я делал вообще что-то непостижимое, вроде заучивания наизусть всего «Потерянного рая». В немыслимую летнюю духоту в разорённой столице я просиживал ночи напролет над этими задачами, прерываясь лишь на то, чтобы негромко поиграть на скрипочке или дополнить записи в тех жёлтых тетрадях. Память птиц, млекопитающих, скрипачей. Да, но это никуда не ведёт, так я считаю теперь; в своих разработках я опередил время и был вооружён наподобие нынешних звукооператоров. СавойХилл, а позже Бибиси кое-что, немного, заплатили мне, чтобы я пополнил библиотечные фонды — народными песнями Балкан, например; Шотландский университет собирал образцы балканских диалектов для своих исследований по фонетике. Затем, занимаясь между делом строением человеческого уха как звукоуловителя, я вступил в конфликт с фирмой. Бах! Ом.

Да, вокзал «Виктория», а оттуда в банк, перевести деньги на Таити. Затем в мой клуб, забрать почту и проверить ещё раз все оставленные мною ложные следы: следы в бумагах, переходящие в следы самолёта на кожуре итальянского неба. Затем легко, как пушинка, пролететь в лилово-меловой ночи над заливом Сароникос. Чарлок в законном отпуске от мира потребления. Второй паспорт — на имя Смита.

«Да здравствует Век Потребленья!» — мы слышим ежедневно, Но потребитель кто и что ему потребно?

Как и следовало ожидать, я заметил агента фирмы, болтавшегося в аэропорту, но его не интересовали пассажиры ночных рейсов, или он выслеживал кого-то другого, и я без труда смог проскользнуть на плохо освещённую площадку, где меня поджидал скрипучий маленький автобус, чтобы отвезти на север столицы.

Вкус этой относительной свободы пока как-то странен; я испытываю некоторое замешательство, какое, верно, испытывает человек, который слышит, как захлопывается за ним дверь тюрьмы, где он отсидел долгий срок. (Если бы время имело водяной знак, как бумага, можно было бы увидеть его на просвет?) Цитата.

Но маленький отельчик — на месте. И комната — причём абсолютно не изменившаяся. Смотрите, вот чернильные пятна, оставленные мною на грязной мраморной каминной доске. Та же кровать с пыльным покрывалом, продавленная, как гамак. Вмятины на ней воскрешают воспоминание об Иоланте, вставшей, чтобы пойти в ванную. Она сядет в выщербленном эмалированном гробу и намылит сияющие груди. Я в восторге от этого места, где можно обозревать прошлое, мечтать о будущем, выжидать.

Иоланта, Ипполита, Карадок… свет далёких звёзд все ещё светит, но не греет. Каким относительным он кажется из номера седьмого, как мало связанным с жизнью и смертью.

О смерти говорить нет смысла, пока разворачивается свиток памяти. Что касается Иоланты, то тут непозволительно было бы даже моё вечное чувство ностальгии; её лицо, во весь экран, пересекло континенты; символ столь же властный, как Елена Троянская. Почему здесь, на этой кровати, в тёмные века молодости… Теперь она превратилась в улыбку шириной восемнадцать футов.

Юными жертвами средиземноморского grigri были мы, учившиеся плавить грубую руду жизни. Да, какие-то воспоминания о ней являются, раскачиваясь из стороны в сторону, словно осторожно нащупывают «оставшийся рубец, который озаряет широкий размах раны».

На нежной белой коже, напоминающей белизну пасхальных свечей, вмятинки позвоночника. Маленькие завитки волос на шее. Краски Понта и Фракии часто намного светлее, чем в Центральной Греции, — pide Ипполиту с её волосами цвета воронового крыла и оливковыми глазами. Нет, у Ио были серовато-зеленые глаза и волосы пепельного оттенка — дар Черкесии. Султаны часто пополняли свои гаремы такими наложницами, серо-зеленые глаза и прекрасные светлые кудри ценились особо. Но, как бы там ни было, эти струйки, просочившиеся сквозь великую плотину прошлого, нимало не трогали её — легендарную Иоланту; она, возможно, даже забыла о них, оставила валяться на полу монтажных на мрачных киностудиях нового мира. Например, стоило немалых трудов заставить её брить подмышки; как все девушки её сословия, афинские проститутки, она верила, что обезьяньи клочья шерсти под мышками возбуждают мужчин. Может, и так. Однако теперь, когда она на экране поднимает свои тонкие руки, словно миндальное дерево в пышном парике, ямки под ними гладкие, как яйца гагарки.

Такой юнец, каким был я тогда, не мог отказаться от удовольствия испытывать к ней определённое двойственное чувство; он шёл на унижение, полностью покоряясь своему нарциссизму. Не знаю, тут многое имело место. У этого маленького ангела были грязные пальцы на ногах, к тому же, думаю, она немножко приворовывала. Я нашёл какие-то записи, сделанные мною в то время, в которых о ней и не упоминается, что доказывает, что даже Чарлок имел неистребимую склонность к интроспекции, существовавшую параллельно, так сказать, с его мирской активной жизнью. Во второй, жёлтой тетради — той, что с рисунками ушной раковины и эскизом моей модели слухового аппарата, — содержались материалы другого рода.

Гуляя по ночным Афинам, он мог записать: «Мурашки по коже, сладостное содроганье, переходящее чуть ли не в изнеможение… Ну, да строение гениталий особенно подходит для подобного чуда, Болсовер. (Болсовер был моим преподавателем в Кингсколледже. Я до сих пор мысленно разговариваю с ним на языке рефератов.) Легчайшее касание белой руки возбудит сгусток нервных узлов в пещеристой ткани. Через приемные центры вегетативной нервной системы возбуждение распространится на солнечное сплетение, подчревное сплетение и поясничное или тазовое… Гм. Здесь всплывает поцелуй. Автобиография единственного поцелуя Иоланты. Обратите также внимание, Болсовер, на то, что, как учит эмбриология, последний орган постепенно обособляется от зародыша, что можно определить как первое накопление клеток, признаваемоё за начало последнего органа. Дальше в прошлое, наверно, зайти нельзя, но для меня даже это недостаточно далеко. Наверняка однажды в яичках моего папаши, в обезьяньих гонадах, был я?»

Эти проблемы добавляли печаль и растерянность в мою любовь. Я зажигал свечу и разглядывал спящую фигурку, стараясь понять её тайную историю; мне казалось, что можно проникнуть в сокровенное, в скрытый смысл наслаждения и боли, безрассудной страсти, который я теперь сознаю. Осел. Обезьяна. Червь.

У неё были прекрасные зубы, мелкие и лишь чуточку неровные — отчего её улыбка сразу делалась скорбной и хищной. Она была слишком сибаритка, чтобы не быть расточительной в профессиональном смысле, — или слишком искренна, чтобы подавлять желание услужить? Акт соития мог раздавить её, повергнуть в изнеможение столь глубокое, что оно походило на смерть. Бедная Иоланта никогда не ела досыта, и откормленному мужчине ничего не стоило раз за разом доводить её до оргазма, пока силы окончательно не оставляли её. У нас с нею все было прекрасно — и впрямь настолько прекрасно, что её это поражало; мы доводили друг друга до экстаза, как машины, работающие на полных оборотах. Конечно, это исключительно технический вопрос — полная психическая и физическая совместимость; странно, что не существует науки совместимости, ни школы, где можно было бы проверить её на опыте. Если бы мы могли оттачивать сексуальные привычки с таким же усердием, с каким токарь вытачивает свои игрушки, можно было бы избежать многих несчастий в любви. Удивляет, что в век передовых технологий таким проблемам не уделяется внимания. Да, и даже лёжа с закрытыми глазами и искренне стараясь думать о чем-нибудь ещё, чтобы прийти в себя, даже тогда прибойная волна неодолимо влекла её к другому берегу, заворачивала в блаженную потерянность исчезающей секунды. Иногда он будил её, просто чтобы заглянуть в глаза. Но если в такие моменты она бы спросила, о чем он думает, он, наверное, ответил бы: «О настоящей раковой клетке в последнем анализе, клетке, испытывающей недостаток кислорода, задыхающейся клетке, по Шмидту. Когда ты закашлялась, я вдруг увидел на предметном стекле своего микроскопа туберкулёзные палочки, подкрашенные алым эозином, — анемоны на аттическом поле». Люди, лишённые настоящего детства, всегда будут отвечать миру долей неискренности, долей недоверия. Вы можете обвинить в этом нас обоих, чтобы объяснить то главное, чего нам недостаёт. Малая жизнестойкость. Учащённый пульс. Помогут и другие факторы, такие, как окружающая среда, язык, возраст. Но решающее в подобной ситуации — та глубоко схороненная жажда, что только разгорается от ощущения эмоционального бессилия. Ом.