Несчастье, из-за которого фон Эсслин лишился зрения, как ни странно, спасло ему жизнь, так как оно произошло примерно в то время, когда начался откат назад и ненависть внутри и вокруг его провансальской твердыни достигла наивысшей точки. В результате генерала поместили в глазную клинику недалеко от Нима, где он должен был лежать в темноте с повязкой на глазах, размышляя о том, где и когда допустил ошибку. Несмотря на неподвижность тела, его солдатский ум продолжал активно работать, тем более что маленькое радио, стоявшее возле кровати, сообщало генералу неутешительные новости, несмотря на препоны цензуры. Одному Богу было известно, сколько всего оставалось недосказанным. По правде говоря, упадок сил случился у генерала не в один день, усталость потихоньку накапливалась уже больше года; неожиданная перемена статуса вверенного ему региона, повлекшая за собой приток множества новых офицеров и военного имущества, лишь усилила усталость, которая постепенно овладевала им с тех пор, как он получил приказ взять на себя командование Авиньоном. Не привыкший к самокопанию, генерал все же частенько задумывался о причине всего происходящего. Дело было не в злосчастьях на русском фронте, которых больше не скроешь, и не в неудачах в Египте и Италии. Нет. Причина крылась в невозможности открыто обсуждать неудачи и таким образом искать новые пути и способы остановить откат их военной мощи и перегруппировать силы. Он не верил в то, что война проиграна, это еще не факт, ведь у потомков старых германских «псов войны» оставалось еще много сил, они могли бы исправить просчеты и добиться победы. Но это раньше, в иные времена создавшееся положение можно было бы обсудить, разработчиков стратегии собирали бы для честного разумного нелицеприятного разговора. А теперь попробуй произнеси что-нибудь еще, кроме как слов восхищения фюрером и его абсолютной мудростью; под угрозой была святость фюрера — и никто не смел посягнуть на нее.

А потом… Фон Эсслин старел, он чувствовал, как постепенно удлиняющаяся тень его жизни перемещается вперед, как замедляются его реакции. Подчиненных его все больше раздражала нерешительность генерала, до сих пор не знавшего, как лучше расположить войска, а ему не давали покоя три притока реки. В крепости, стоя перед большой картой Европы, поделенной на секторы, он все еще не терял надежды и подводил итог своим рассуждениям прежним, когда-то многозначительным жестом, то есть, уперев большой палец в Авиньон, он растопыривал остальные пальцы и медленно описывал ими круг, чтобы показать вверенное ему стратегическое пространство — помимо всего прочего, ворота в Италию и на Лазурный берег. План прорыва дальше на север он не принимал во внимание: пусть об этом думают другие. Однако людей и машин становилось все больше, они требовали присмотра, народу скопилось слишком много: прибывающие с русского фронта раненые, целые орды рабов-рабочих, добровольцы-фашисты всех национальностей, среди которых были даже русские, которые пробивали новые туннели-склады под акведуком Пон-дю-Гар. Генерал подумывал об отставке — в ближайшие годы, и о том, чем он будет заниматься на покое, однако все это было пугающе неопределенным. Каким станет мир, когда он подаст в отставку? Чтобы призвать мысли к порядку и взбодриться морально, он принялся старательно штудировать «Протоколы сионских мудрецов» и «Завещание» Петра Первого, русского императора, обе брошюрки он всегда возил с собой в небольшом пластиковом пакете. Эти ежевечерние занятия бодрили и успокаивали. Однако во время встреч с нетерпеливыми энергичными младшими офицерами ему делалось нехорошо; он чувствовал себя безнадежно устаревшим, видя, с каким насмешливым вниманием они слушают его речь. Он почувствовал досаду, узнав, что его называют «дедушкой». Это еще сильнее углубляло пропасть между двумя поколениями, между историческими эпохами. Фон Эсслин начал много пить.

Как раз в это время его поставили в известность, что он, если пожелает, может получить одного пленного — взамен своего денщика, которого призвали на строевую службу. Поначалу генерал сожалел о потере, потому что привык к денщику, однако сожаления растаяли как дым, едва в доме появился Кров с его подкупающей улыбкой, одновременно умной и приниженной. Он был недурен собой, строен, и всю свою юношескую сообразительность употребил на то, чтобы стать незаменимым. Среди окружавших генерала жестоких мастиффов он резко выделялся, был как лучик солнца в кромешном мраке. Этот парень умел делать все! Иногда фон Эсслин с удивлением мысленно подсчитывал его таланты. К тому же, Кров сам признался, его предки были богатыми буржуа, а отец — врачом. Он готовил, содержал в чистоте дом, прислуживал, полировал мебель, что-то вечно чинил… Старый дом Банко никогда еще не выглядел таким ухоженным — Кров был садовником, каменщиком, электриком, мастером на все руки… все проблемы легко решались его новым слугой, чья улыбка всегда излучала доброжелательность. По-немецки он говорил неважно и делал иногда очаровательные ошибки, которые порой были похожи на меткие каламбуры. Фон Эсслин пересказывал их в своем кругу. И все добродушно смеялись над его новым рабом. Кров очаровывал своего хозяина с поистине мефистофельским искусством. Он с горячим усердием следил за его гардеробом, иногда сам что-то чинил, он счищал щеткой сигарный пепел с кителя, когда генерал отправлялся на службу. Старик себя не помнил от свалившейся на него удачи — никогда еще ему не приходилось сталкиваться с такой услужливостью, да еще приправленной постоянным благодушием. «Ах, Кров, — однажды посетовал он, — почему ты не женился? Из тебя вышел бы отличный муж. Скорее, жена. Ха! Ха!»

— Я женат. Был женат. У меня двое детей.

— Где они?

— Не знаю, — убрав с лица улыбку, но ничем другим не выразив свои чувства, ответил Кров. — Где-то должны быть.

У фон Эсслина стало тяжело на сердце, словно его залили свинцом. Это же Польша.

— Ладно, ладно, мне пора, не то я опоздаю, — и зашагал к двери.

Иногда, возвращаясь к ланчу, он заставал Крова сидящим на ступеньках виллы; тот начищал хозяйские сапоги и ботинки. Завидев генерала, денщик вскакивал с сияющим видом, счастливый, что вновь видит своего господина; у фон Эсслина теплело на душе, он даже становился разговорчивым, несмотря на официальное предостережение не вступать в тесные отношения с рабами-рабочими. Или он замечал, как Кров, забравшись на садовую лестницу, приводит в порядок решетку для вьющихся растений на балконе. Трудно, когда о тебе столь неустанно заботятся, да еще с такой готовностью, не стать жертвой подобного отношения, не расслабиться и сохранить независимость. Стоило лишь сказать: «Кров, мне нужен чистый носовой платок», — и молодой человек мчался, как олень, за указанным предметом. Время от времени, лежа без сна в постели, генерал обращался мыслями к дому и мимолетно, но с грустью, вспоминал польку-служанку. Загородный дом Крова был примерно там же, где жила ее семья, — он купил его, когда отец собрался удалиться от дел, объяснил он. В ответ фон Эсслин хмыкнул, но не задал ни единого вопроса о предвоенной Польше. Однако, с неуклюжей игривостью, выучив несколько слов из разговорника, который слуга всегда носил при себе, он иногда приятно его удивлял, произнося «доброе утро» на польском, естественно, если в доме не было посторонних. Потом фон Эсслин заболел гриппом, и Кров терпеливо ухаживал за ним, даже кормил с ложечки, словно ребенка, когда тот лежал с высокой температурой. Старик был растроган и очень благодарен, но открыто не благодарил, в конце концов слуга выполнял свой долг, с формальной точки зрения.

Это были желанные перемены. Кров составлял компанию генералу, занимал его, когда тот уставал от грубых шуток и филистерских развлечений своих подчиненных, среди которых постоянно появлялись новые лица.

Фон Эсслин даже ненавязчиво попытался облегчить рабскую долю молодого человека, однако пойти против инструкций он не мог, а в них прямо говорилось, что «раб не представляет собой ценности» и должен «использоваться на тяжелых работах». Фон Эсслину приходилось опасаться, как бы его Крова не сочли слишком ухоженным, слишком сытым. Однако безрассудство одерживало верх, и фон Эсслин отдал слуге кое-что из отслужившей срок одежды и обуви, а также порванный зеленый китель, в котором тот подавал на стол, что всегда делал с профессиональной гордостью. Кстати, у него обнаружились и неординарные кулинарные способности. Слуга настолько покорил фон Эсслина, что он даже написал о некоторых его добродетелях матери, которая ответила: «Ты будто бы пишешь о своем сыне». Это было для генерала настоящим потрясением. Однажды он поцарапал руку, открывая дверцу автомобиля, и заботливый Кров сначала обработал ее эфиром, а потом быстро перевязал — он знал, где что в доме лежит. Его проворство, тактичность, добродушие совсем покорили старика, который мысленно произнес: «А ведь он в самом деле ведет себя как сын». Таким сентиментальным он еще никогда не был… Фон Эсслин почувствовал, как слезы подступают к глазам.

— Вот, — наконец произнес Кров, довольный своей умелой повязкой. — Она не развяжется до вечера, а потом мы поменяем ее. Вам не нужно сделать противостолбнячный укол?

Генерал не удержался от смеха.

— Из-за такой ерунды? Только этого не хватало.

И Кров сказал:

— Ну, указательный палец в порядке, так что стрелять вы сможете.

— Да.

Фон Эсслин улыбнулся.

Погода стояла настолько изменчивая, что никто не мог приспособиться к ней; не успевал пройти снег, как начинался дождь и дул теплый ветер, потом — опять мороз, потом — опять яркое солнце. Средняя температура то опускалась, то поднималась, будто морские волны. Пока фон Эсслин приходил в норму после гриппа, установилась солнечная, почти летняя погода, и теперь можно было гулять целыми днями, бродить по винограднику на краю молодого леска, читать или писать письма, пока Кров занимался своими делами по дому, мурлыча без слов или тихонько напевая что-то на своем родном языке — эти песни нравились генералу не меньше, чем великолепный тенор слуги. Правда, генерал ни разу не похвалил его. Вечера тоже стали более терпимыми с тех пор, как Кров научил старика раскладывать пасьянс. До чего же странная штука — жизнь! Как бы там ни было, а генерал часто размышлял о том, как Кров умудряется сохранять доброжелательность, — ведь его страна оккупирована, семья разбросана по свету и потеряна, его соотечественники отданы в рабство — это было поразительно! Должен же он когда-нибудь испытывать печаль! Однако не стоило давать волю таким мыслям, потому что при Новом Порядке ничего нельзя повернуть вспять.

Кров отыскал на чердаке старомодную качалку и поставил ее в глубине сада, чтобы генерал мог по вечерам сидеть в ней — читать или писать. Если вечер выдавался прохладным, то Кров обычно накидывал ему на плечи старую шинель. Собственно, это сидение в качалке и привело потом к занятиям стрельбой. Среди сданных фермерами по требованию оккупантов ружей — дешевых ружей двенадцатого и шестнадцатого калибра попадались и очень хорошие. Они считались как бы «позаимствованными», и во время охоты распределялись среди высшего немецкого офицерства. Таким образом фон Эсслин «унаследовал» два замечательных ружья, которые использовал пару раз, когда стрелял уток в Камарге — в устье Роны. Теперь же, сидя в качалке, он обнаружил, что когда дует мистраль, холм, на котором стоял дом, был на пути вечернего перелета голубей и куропаток. Голубям не хватало сил противостоять мистралю, поэтому они не могли набрать высоту; прижатые к земле, голуби летели медленно, задыхаясь, с трудом прорываясь сквозь ветровой заслон, и при каждом новом порыве их относило назад, они теряли время. Даже для такого стрелка, как фон Эсслин, птицы были легкой добычей, и в подобные вечера он без труда и довольно быстро убивал дюжину — на обед.

Кров всячески поддерживал азарт хозяина, так как умел разделывать дичь и знал, как нужно готовить птиц, становившихся жертвами генеральских ружей; время от времени, когда птиц летело много, а делать Крову было нечего, он заряжал хозяйские ружья, чтобы фон Эсслин мог стрелять чаще. В тот вечер, когда случилось несчастье, опять поднялся ветер, но было на редкость тепло, словно в августе, и разве что обрезанные голые лозы в винограднике напоминали о действительном времени года: на черных распятиях не появилось пока ни одного зеленого листика. Зато птиц было в избытке, и генерал стрелял в них, тогда как его раб заряжал дымящиеся ружья. Что в точности произошло, известно немногим и тщательно скрывается — некоторые считают, что беда случилась из-за беспечности генерала. А на самом деле было вот что. Качалка стояла рядом с отсыревшим земляным бруствером, который отсырел еще больше из-за проливных дождей, не прекращавшихся несколько дней подряд перед несчастьем. Непреднамеренно — естественно, он настаивал на этом, хотя ему никто не поверил — кров, меняя местами ружья, нечаянно слегка утопил стволы второго ружья в размокшей земле, таким образом в них забились плотные комки грязи. Обтерев одну двустволку, он отдал ее фон Эсслину и занялся другой. Вот тут-то все и случилось. Старик привык стрелять сразу из двух стволов, целясь немного впереди стаи, так чтобы птицы сами налетали на горсть смертельного свинца. На этот раз, когда курки одновременно щелкнули, ружье выстрелило в обратную сторону, стволы взорвались, приклад отвалился, и генерал получил весь заряд в лицо. Он мог бы и погибнуть, как говорили потом хирурги, занимавшиеся его изрешеченным дробью лицом.

Весь в крови, порохе и грязи, генерал в ужасе и отчаянии обернулся, словно ожидая помощи от Крова, но в свете вспышки увидел, что его слуга как будто ждал взрыва, так как предусмотрительно спрятался за старой оливой, подняв руки, будто желая закрыть уши. Фон Эсслин заревел, словно бык, и встал, весь дрожа от шока и боли, однако в этом реве слышались также иные ноты — горечь и боль душевная из-за предательства любимого польского раба. Содрогаясь всем телом, с развороченным лицом, не сводя с взгляда с поляка, генерал постоял несколько мгновений, а потом рухнул на колени, схватившись за качалку, качалка опрокинулась, и генерал упал ничком в траву.

К сожалению, все это видел юный солдатик в форме генеральского адъютанта; он как раз искал фон Эсслина, чтобы передать срочное послание, а так как в доме не нашел никого, то отправился в сад, и там, едва разглядев своего командира, увидел и остальное, в том числе и подозрительно прятавшегося за оливой слугу. Не было никаких сомнений в том, что Кров знал, что произойдет, следовательно, был в этом виновен. Юный немец впал в оцепенение, когда на его глазах генерал упал, рыча от боли и ярости. Пули со свистом пронеслись по кустам. Все было настолько неожиданно, что адъютант словно прирос к земле и простоял несколько мгновений, прежде чем броситься к генералу и одновременно свистнуть в свисток, призывая на помощь караульных, которые, стуча каблуками и тяжело дыша, примчались на балкон, держа наизготовку бесполезные винтовки. Кров был уже рядом с хозяином, на коленях, когда прибежал офицер, так что они вместе подняли все еще содрогавшееся тело и понесли его на веранду. Кто-то, не растерявшись, разыскал носилки, и генерала, яростно ругающегося и стонущего, положили на них. В громоздком служебном фургоне было довольно просторно, имелись откидные сидения, так что «скорую помощь» вызывать не пришлось. Главное было как можно скорее доставить генерала в находившийся в крепости госпиталь. Раненого уложили в фургоне. Потом офицер достал свой «люгер» и сказал Крову: «Поедешь с нами».

Кров не выказал особых эмоций, только попросил разрешения отлучиться в уборную. Офицер разрешил, но дверь приказал не закрывать и сам встал возле нее с оружием наизготовку. В полном молчании они доехали до крепости, где была вызвана охрана, и дежурный офицер получил приказ назначить на вечер военный трибунал. Потом он рассказал о случившемся всем, кто был на дежурстве, и сообщил по телексу, что генерал фон Эсслин тяжело ранен и что сведения о его состоянии будут получены от медиков этим же вечером. Врачи, не медля, смыли кровь, порох и грязь с лица генерала и с облегчением увидели, что все раны поверхностные, но вот его зрение под угрозой. Генерал почти ничего не видел, и тут прогнозы были неутешительные, по крайней мере на ближайшее будущее. Командование войсками исключалось, и оставалось только надеяться на скорый приезд нового командующего. Безусловно, это была катастрофа для amour-propre совершенно здорового мужчины — вдруг оказаться в темноте, а впереди — госпитализация и неминуемая отставка. Кроме боли и шока, кроме ноющих швов на щеке и на подбородке, его мучило страшное ощущение безысходности и абсолютной беспомощности. К нему приходил окулист, светил в глаза разными фонариками, но не сказал ничего определенного. Глазам надо дать время, объяснил он, ведь на них тоже сказался шок, вызванный несчастным случаем.

Несчастным случаем? В тот же вечер военный трибунал в тягостном молчании заслушал показания адъютанта относительно виновности польского слуги; члены трибунала пришли к выводу, что спрашивать у раненого, согласен ли он с показаниями адъютанта, нет необходимости — все было и так ясно. Крова приговорили к расстрелу, назначенному на следующее утро. Кстати, расстрелять его должны были в компании двух franc-tireurs. Генерал сидел в кресле возле окна. Его лицо уже было обработано и перевязано. Сидел он, покорный, придавленный тяжестью почти полной слепоты — еще не привыкший к ней! Однако он узнал голос адъютанта, который пришел сообщить о приговоре, вынесенном Крову, надеясь, вне всяких сомнений, порадовать своего командира скорым возмездием. Но старик промолчал. Помедлив немного, адъютант удалился, тихонько прикрыв за собой дверь. Когда в комнату вошла медицинская сестра, фон Эсслин все так же сидел у окна, но только подбородком упирался в грудь и дышал чаще обыкновенного, что говорило о нервном стрессе; необходимо было сказать генералу что-то приятное, чтобы вдохнуть в него немного оптимизма. Сестра действовала весьма грамотно. Вскоре он уже вовсю болтал с обычным своим добродушием, ласково благодаря ее за все, что было для него сделано. Когда он спрашивал у окулиста, возможно ли выздоровление, тот пригласил генерала в глазную клинику в Ниме, где за ним какое-то время будут наблюдать. Надо было собраться — но как это сделать без Крова, который легко справился бы с этой задачей? Наконец нашли пару неуклюжих ординарцев, которые сложили вещи старика и помогли ему сесть в служебный автомобиль. Вот так он освободил место для своего преемника.

Обо всем этом, но только в сокращенном виде, Смиргел тайно сообщил в Женеву, и ему даже удалось узнать фамилию нового командующего. Фон Риттер превыше всего ценил дисциплину, состоял в партии и был столь же уродлив, сколь беспринципен. Новость о его назначении породила некоторое волнение, потому что он должен был прибыть в Авиньон сразу после предпринятых им эффектных «ответных мер» по отношению к гражданскому населению России. Его приезд был торжественно отмечен повешением двадцати «партизан» в Ниме: на самом деле, это были юноши, которые, чтобы избежать трудовой повинности, отправились в горы и жили там как пастухи. Оружия у них не было, но какое это имело значение? Главное — преподать урок всем остальным.

Итак, весть о назначении нового командующего просочилась через непроницаемые заслоны любящих посудачить разведывательных учреждений, а фамилия фон Эсслина постепенно исчезла из сводок. И в Женеве и Авиньоне вновь установилась холодная погода с сильным ветром и снегопадами.