Декабря 25-го, в самый день Рождества, императрица Елизавета скончалась. Несмотря на обычное торжество праздника, Петербург встретил это событие печально; на каждом лице отразилось чувство уныния. Впрочем, некоторые уверяют, что гвардия совсем иначе чувствовала; она весело шла во дворец присягать новому государю. Два гвардейских полка, Семеновский и Измайловский, проходили под моими окнами: насколько я могла заметить, в движении их не было видно ни особенной торопливости, ни восторга — это мог подтвердить и любой житель города. Напротив, вид солдат был угрюмый и несамодовольный; по рядам пробегал глухой, сдавленный ропот: если бы мне была не известна причина этой суматохи, я ни одну минуту не сомневалась бы в том, что императрица умерла.

Я еще не выходила из комнат, а дядя мой, канцлер, лежал больной в постели. Между тем, к крайнему нашему удивлению, на третий день своего восшествия на престол император посетил моего дядю, а ко мне прислал посла, желая видеть меня вечером во дворце. Я извинилась под предлогом нездоровья, как и на следующий день, когда приглашение повторилось. Спустя два или три дня сестра уведомила меня, что государь сердится на мои отказы и не хочет верить в искренность их предлогов. Чтобы избежать неприятных объяснений и выговоров, которые могли повредить моему мужу, я покорилась и, навестив своего отца и дядю, поехала во дворец. Императрица, о которой я слышала только от камердинера, никого не принимала. Пораженная настоящим горем, она уединилась в своих покоях и покидала их только для исполнения религиозного долга над телом умершей государыни.

Как только я появилась на глаза императора, он стал говорить со мной о предмете, близком его сердцу, и в таких выражениях, что нельзя было больше сомневаться насчет будущего положения Екатерины. Он говорил шепотом, полунамеками, но ясно, что он намерен был лишить ее трона, и возвести на ее место Романовну, то есть мою сестру. Таким образом объяснившись со мной, он дал мне несколько полезных уроков. «Если вы, дружок мой, — сказал Петр III, — послушаетесь моего совета, то дорожите нами немного побольше. Придет время, когда вы раскаетесь за всякое невнимание, оказанное вашей сестре. Поверьте мне, я говорю ради вашей же пользы; вы не можете иначе устроить вашу карьеру в свете, как изучая желания и стараясь снискать расположение и покровительство ее».

В эту минуту невозможно было ничего дельного сказать, и я притворилась, будто не поняла его, и поспешила сесть с ним за игру в Campis. В этой игре каждый имеет несколько жизней:кто переживет, тот и выигрывает. На каждый очок ставилось десять червонцев, сумма слишком щедрая для моего кошелька, особенно когда император проигрывал: он, вместо того, чтобы отдать свою жизнь, согласно с правилами игры, вынимал из кармана империал, бросал его в пульку и с помощью этой уловки всегда оставался в выигрыше. Одна партия кончилась, государь предложил другую, я отказалась. Он настаивал, я не соглашалась; тогда он предложил держать половину ставки против него; я и этого не хотела. Наконец тоном рассерженного ребенка (он считал меня не выше того) я решительно сказала, что не так богата, чтобы поддаваться обману: если бы государь играл подобно другим, тогда еще можно было бы попробовать. Император добродушно проглотил мое резкое выражение и отделался обычным своим шутовством; после этого я ушла. Обыкновенно участниками картежных вечеров Петра III были двое Нарышкиных с их женами, Измайлов с супругой, Елизавета Дашкова, Мельгунов, Гудович и Анжерн, первый флигель-адъютант государя, графиня Брюс и еще два-три имени, забытые мной. Все с удивлением взглянули на меня и, когда я вырвалась из их круга, они, подобно голштинским генералам в Ораниенбауме, в один голос произнесли: «Это бес, а не женщина!»

Мне надо было проходить ряд комнат, где толпились другие придворные. Я заметила странную перемену в костюмах, это был настоящий маскарад. Трудно было не улыбнуться, когда я увидела князя Трубецкого, старика, по крайней мере семидесяти лет, вдруг принявшего воинственный вид и в первый раз в жизни затянутого в полный мундир, перевязанного галунами подобно барабану, обутого в ботфорты со шпорами, как будто он готовился сейчас вступить в отчаянный бой. Этот несчастный придворный адепт, подобно уличным бродягам, притворялся хилым, убогим, теперь же ради какого-то личного расчета прикинулся страдающим подагрой, с толстыми, заплывшими ногами. Но едва объявили, что идет император, он шариком вскочил с кушетки, вооруженный с ног до головы, и немедленно встал в ряд измайловцев, к которым он был назначен лейтенант-полковником и наскучил всем своими приказаниями. Это страшное привидение было некогда храбрым воином — обломком петровской эпохи!

Когда происходило шутовство при дворе нового императора, обычные почести у гроба покойной государыни шли своим чередом. Тело ее стояло шесть недель; около него попеременно дежурили статс-дамы. Императрица, как из-за чувства искреннего уважения к памяти своей тетки и благодетельницы, так и желая возбудить к себе внимание со стороны общества, навещала прах Елизаветы каждый день. Иначе вел себя Петр III. Он редко заходил в похоронную комнату, а если и бывал, то как будто для того, чтобы показать всю свою пустоту и презрение к собственному достоинству. Он шептался и смеялся с дежурными дамами, передразнивал попов и замечал недостатки в дисциплине офицеров и даже простых часовых, недостатки в одежде, в повязке галстуков, в объеме буклей и в покрое мундиров. Между иностранными министрами, находившимися в то время в Петербурге, очень немногие пользовались авторитетом при дворе, немногие также питали и расположение к императору. За исключением прусского, один английский посланник Кейт был в милости у Петра III. Князь Дашков и я были на самой короткой ноге с этим почтенным старым джентльменом; он так нежно любил меня, словно я в самом деле была его дочерью, — так он обыкновенно называл меня. Однажды, находясь в его доме, где были только мы и княгиня Голицына, Кейт, заговорив об императоре, заметил, что тот начал свое царствование оскорблением народа и, вероятно, кончит его общим презрением к себе.

Между тем, государь пожелал ужинать у моего дяди, что было крайне неприятно старику, потому что он едва мог вставать с постели. Сестра моя, графиня Бутурлина, князь Дашков и я хотели присутствовать за столом. Император приехал около семи часов и просидел в комнате больного канцлера до самого ужина, от которого тот был уволен. Елизавета Дашкова, графиня Строганова и я, чтобы почтить ужин почетного гостя, стояли за стулом или, лучше сказать, бегали по комнате, что было совершенно по вкусу Петру III, небольшому любителю церемоний. Мне случилось стоять за креслом государя в то время, когда он разговаривал с австрийским посланником, графом Мери. Речь шла о том, как он некогда был послан своим отцом (в то время Петр еще жил в Голштинии, в Киле) в поход против богемцев, которых он с одним отрядом карабинеров и пехоты немедленно обратил в бегство. Во время этого рассказа австрийский посланник, как я заметила, часто краснел и видимо смешался, не зная, как понимать государя: что тот разумеет под именем богемцев — блуждающих цыган, живущих воровством и пророчеством, или подданных его королевы? Это замешательство могло быть тем серьезнее, что недавно было приказано вывести русские войска из Австрии, — приказание, очевидно, вовсе не миролюбивого характера. Я наклонилась к императору и тихо по-русски попросила его не рассказывать таких историй иностранным министрам, потому что, сказала я, если бы в Киль зашли кочующие цыгане, отец его, верно, приказал бы выгнать их, а не великого князя, в это время еще ребенка. «Вы дурочка, — отвечал государь, обернувшись ко мне, — и любите перечить мне». Петр III, к моему счастью, пил вина вдоволь и позабыл мое возражение на его историю.

Однажды вечером я была во дворце. Государь к концу своего любимого разговора о прусском короле громко подозвал к себе Волкова и заставил его подтвердить, как они часто смеялись над тем, что секретные распоряжения Елизаветы, отдаваемые армии в Пруссию, оставались без действия. Это открытие очень изумило все общество, бывшее с государем. Дело в том, что Волков, главный секретарь верховного совета, в заговоре с великим князем постоянно парализовал силу этих распоряжений, передавая копии их прусскому королю; секретарь имел еще остатки совести, крайне смешался при таком объяснении и от каждого царского слова готов был свалиться со стула. Император, однако, не заметив общего изумления, с гордостью вспоминал о том, как он дружески служил явному врагу своей страны.

Среди новых придворных изменений французская мода заменила русский обычай низко кланяться, склонять голову в пояс. Попытки старых барынь пригибать колени, согласно с нововведением, были вообще очень неудачны и смешны. Император находил в этом особенное для себя удовольствие; чтобы посмеяться, он довольно регулярно ходил в придворную церковь к концу обедни и здесь имел случай дать полную волю хохоту, глядя на гримасы и ужимки приседающих дам. Старуха Бутурлина, свекровь моей сестры, принадлежала к числу этих мучениц; однажды, помнится мне, она чуть-чуть не хлопнулась на пол; но, к счастью, ее поддержал кто-то из добрых людей.

После всех этих сцен, описанных мной, легко вообразить, как государь заботился о своем сыне и его воспитании. Старший Панин, бывший наставником молодого князя, часто выражал желание, чтобы государь обратил внимание на успехи учения его питомца своим личным присутствием на экзамене, но император извинялся под тем наивным предлогом, что он «ничего не смыслит в этих вещах». Впрочем, вследствие усиленных просьб двух его дядей, принцев голштинских, он решил удовлетворить желание Панина, и великий князь был представлен ему. Когда испытание кончилось, государь громко сказал своим дядям: «Господа, говоря между нами, я думаю, что этот плутишка знает эти предметы лучше нас». Затем в знак одобрения он пожаловал того в капралы гвардии. Панин возражал против такой награды, убежденный, что она вскружит голову царевичу, и даст ему повод думать, что он уже человек. Император, не сообразив этого на первый раз, согласился отменить свое распоряжение, но поспешил вознаградить наставника чином генерала от инфантерии.

Чтобы, понять полностью то впечатление, которое произвела на Панина эта царская милость, надобно представить высокую бледно-болезненную фигуру, искавшую во всем удобства, жившую постоянно при дворе, чрезвычайно щепетильную в своей одежде, носившую роскошный парик с тремя распудренными и позади смотавшимися узлами, короче — образцовую фигуру, напоминавшую старого куртизана времен Людовика XIV. Капральский тон, составлявший преобладающий характер Петра III, был более всего ненавистен Панину. Поэтому, когда на следующий день Мельгунов объявил ему эту почесть, Панин решительно сказал, что если нет других средств избежать этой слишком высокой для него награды, он решается немедленно бежать в Швецию. Император с необычайным удивлением услышал о таком отказе. «Я всегда думал, — сказал он, — что Панин человек умный, но не говорите мне больше о нем». Впрочем, государь уступил и на этот раз своему неудачному выбору, помирив дело на том, что дал Панину право на все гражданские отличия, связанные с чином генерала от инфантерии.

Я должна упомянуть здесь о связи между князем Дашковым и Паниными. Двое из них были двоюродными братьями моей свекрови, то есть по законам русского родства дядями моего мужа. Хотя у нас это родство считается далеким, тем не менее его признают многие поколения; в настоящем случае оно скреплялось более прочными узами любви и благодарности. Старший брат, когда я еще была ребенком, служил при иностранных миссиях. Мое знакомство с ним незадолго до революции отнюдь не было коротким, но потом между нами возникла дружба, послужившая предлогом для клеветы моих врагов, которую не могла обезоружить даже всем известная, пламенная любовь к моему мужу. Этот старый дядя прослыл моим любовником, а некоторые называли его даже моим отцом; многие, желая снять с меня первый позор, бросали тень на репутацию моей матери. Если бы Панин не оказал некоторых действительных услуг моему мужу и детям, я думаю, что после всех этих сплетен мне трудно было бы удержаться от ненависти к нему как к виновнику, хотя и невольному, этой черной клеветы. Говоря откровенно, я находила гораздо больше удовольствия в обществе младшего Панина, генерала, солдатская откровенность и мужество характера которого совершенно согласовались с искренностью моей природы. Пока жива была его первая жена, которую я душевно любила, я видела в нем гораздо больше, чем министра... Но довольно о предмете, слишком тягостном для меня даже по сию пору.