Худо— бедно все улаживалось, укладывалось. Нет, конечно, спокойствием и не пахло: опять бесплодные попытки прорваться через карантин, свадьба откладывается черт знает на когда, приступы хандры, раздражения, бешенства… Но такого ужаса, как в октябре, не было больше. Работа шла как никогда. И черные рожи в бледных стеклах не докучали.

От нее приходили письма — про любовь ни словечка, бранилась, ревновала к соседке его Голицыной (ну, почти напрасно…). Смешная… Он писал ей, писал друзьям… Тон его был, как обычно, небрежно-насмешлив.

«Отправляюсь, мой милый, в зачумленную Москву — получив известие, что невеста ее не покидала. Что у ней за сердце? твердою дубовою корой, тройным булатом грудь ее вооружена, как у Горациева мореплавателя…„…“ Ты говоришь: худая вышла нам очередь. Вот! да разве не видишь ты, что мечут нам чистый баламут; а мы еще понтируем! Ни одной карты налево, а мы все-таки лезем. Поделом, если останемся голы, как бубны… Здесь я кое-что написал. Но досадно, что не получал журналов. Я был в духе ругаться и отделал бы их на их же манер. „…“ Когда-то свидимся? заехал я в глушь Нижнюю, да и сам не знаю, как выбраться? Точно еловая шишка „в жопе“; вошла хорошо, а выйти так и шершаво. Кстати: о Лизе Голенькой не имею никакого известия. О Полиньяке тоже. Кто плотит за шампанское, ты или я? Жаль, если я. Кабы знал, что заживусь здесь, я с ней завел переписку взасос и с подогревцами, то есть на всякой почте по листу кругом — и читал бы в нижегородской глуши le Tems и le Globe. Каков государь? молодец! того и гляди, что наших каторжников простит — дай бог ему здоровье».

Он нарочно написал о государе именно Вяземскому, зная, что Вяземский будет злиться. Он любил Николая. По-настоящему любил. Ведь Николай был, как он сам, — одолел, оседлал Чуму. Он бы понял, что значит гимн Ей.