22.10.ДоВаршавки пробок не было. Ехал на дачу, в Остафьево. (Все равно куда — лишь бы не оставаться дома.) Это была дача не его — друга Петра дача, всегда в его распоряжении. (Петр недавно построил себе новый загородный дом, и дача Петру стала не нужна.) А у него не было дачи. Свою первую дачу он оставил Анне, вторую — Соне. Натали не любила дачной жизни. А он любил, даже в огороде любил копаться. Он хотел дачу, хотел пруд с золотыми рыбками, беседку, увитую душистым горошком, варенье, самовар. Петр говорил: продавать не собираюсь, живи как на своей, делай что хочешь, хоть помидоры сажай. Но это не то. Быть вечным нахлебником у Петра…

Когда он писал эту поэму, он не думал, что… Думал, что будет лучше… Нет, ничего такого не думал, просто… Хотелось сказать…

…Я предлагаю выпить в его память. С веселым звоном рюмок, с восклицаньем, Как будто б был он жив.

Где она сейчас? Опять с Джорджем или с другим мужчиной? Уж лучше бы с Джорджем…

Подписал бы то письмо — и прощай, Париж… Все равно никакого Парижа нет и никогда не было и не будет, это не город, а сон. Господи, чего он только за свою жизнь не подписывал… И— ничего…

Вот и теперь Мне кажется, он с нами сам-третей Сидит.

Никогда еще она не поступала с ним так жестоко. Пусть не ночует дома, только бы…

22.30. Когда на Варшавке лиловый «понтиак» догнал его и стал прижимать к обочине, он даже не сопротивлялся, хотя мог бы пойти на «понтиак» тараном.

Он звал меня в свою тележку. В ней Лежали мертвые — и лепетали Ужасную, неведомую речь… Беги, Веничка, хоть куда-нибудь, все равно…

Смерти не было. Высокий негр смотрел на него. Он затруднялся сказать, похож ли этот негр на кого-нибудь из тех, что тогда приходили. Для него негры были все примерно на одно лицо, как для всякого русского. Негр смотрел, будто ждал слова какого-то или знака. А он не мог ни рукой ни ногой пошевелить. Все в нем сворачивалось и стыло.

— Но знаешь? -эта черная телега Имеет право всюду разъезжать - Мы пропускать ее должны!

Он закрыл глаза… А негр дал газу и оторвался. Он гнал под двести, этот сумасшедший негр, и никто его не останавливал. Какой негр не любит быстрой езды?

22.40. Правый поворот. Мимо аэродрома. Пруд, на том берегу-церковь. «Дворники» размазывали по стеклу мокрую, колючую дрянь. Когда пультом открывал ворота — руки тряслись. Под ноги шмыгнула кошка…

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых костей в колесе…

Здесь, в Остафьеве, он провел едва ли не самое счастливое лето в своей жизни. Это был июль две тысячи третьего года, когда — помните? — горели торфяники… Жена с детьми оставалась дома. Он взял отпуск и никуда не поехал, жил на даче Петра. Жара стояла невыносимая, и еще до рассвета все южное Подмосковье было затянуто шелковистым дымом, а к полудню раскаленный воздух становился черен от летучих хлопьев сажи… Солнце висело — тяжелое, багровое, больное… Он вставал в четыре, в пять часов; купался, бегал вокруг дома… Потом работал. В кондиционированном доме Петра он мог сделать себе прохладу. Но не делал. Он раскрывал настежь все окна… Знакомые звонили по телефону и ругали пожары, жару и дым. Он тоже ругал. Но ему нравилось все это, хотя обычно он жару не переносил.

И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные…

Самый воздух был необычен, не такой, как всегда; хотелось, чтобы жара стала еще сильней, а дым окончательно заволок солнце — и тогда… В то лето он написал «Дубровского» и «Пиковую даму». Старуха со своими тремя картами принесла ему столько денег, что он мог бы выстроить свою собственную дачу, если б не алименты и долги.

22.50. Звонил домой. Звонил ей. Все впустую. Как могла она так поступить? Петр предупреждал его: не женись… Сам Петр, впрочем, к ней клеился. Из его жен Петру нравилась Соня. Но Соня всем нравилась.

Жена Петра Вера — хорошая баба… Петр счастливый человек… Всегда любую власть поносил на чем свет, и никогда ему за это ничего не было. Петр даже в комсомоле не состоял… Подписывал все, всегда, за всех…

Почтенный председатель! я напомню О человеке, очень нам знакомом…

23.00. Включил телевизор. Слушал и не слышал. Листал экраны.

На площади полки, Темно в конце строки… Эта черная телега Имеет право всюду…

23.05.«… потерпел крушение, заходя на посадку; по предварительным данным, все пассажиры погибли…»

Оледенев мгновенно, рухнул в черную яму — вой, крики, свист металла… Лишь через несколько мгновений вспомнил, что уже звонил в аэропорт и рейс приземлился как положено. Только после этого смог расслышать и понять, что диктор говорил о каком-то другом самолете.

23.10. Опять звонил ей. Включил свой телефон: он полон был звонков и записочек, но только не от нее.

«Саша где ты свяжись со мной срочно Василий»

К черту Василия.

«Саша позвони мне немедленно Петр»

И Петра туда же. Нужно поступать по-мужски…

Но много нас еще живых, и нам Причины нет печалиться.

По— мужски -это как? Ногой наступить своей любви на горло, на слабую, хрупкую ее шейку?

23.20. Окна настежь. Ветер дунул — как кошка фыркнула. Снег покрыл зеленую траву, рябина тряслась, замерзшая, голая. Это не насовсем. Еще растает.

Сиди теперь да вечно плачь о том, Чего уж не воротишь.

Он любил этот дом — некрасивый, но уютный и такой поместительный, что две-три семьи могли в нем жить, не стесняя друг друга. Неправильной формы пруд, заросший как болотце, аллея чудных лип, березы в растрепанных вороньих гнездах… Пока Петр не построил себе новый дом — здесь, в Остафьеве, всегда стоял дым коромыслом, гости приезжали, жили подолгу, работали, вечерами играли в волейбол… Летом на пруд прилетали утки. Зимой его дети вместе с детьми Петра катались на коньках. Петр уехал и все мельтешение жизни забрал с собой.

Да, за мною Присматривать нехудо. Стар я стал И шаловлив.

Зря он сюда приехал — сюда, где ему бывало хорошо.

23.35. Он стоял опершись на подоконник; позади, в глубине темной комнаты, почувствовал чье-то движение. В страхе он обернулся. Сверкающие, ужасные глаза в упор смотрели на него. Бродячая кошка — дрожащая, мокрая — вошла и стояла посреди комнаты, глядя робко и злобно. Когда он подошел, она прижала уши и отступила. Когда он нагнулся погладить ее, она зашипела и выпустила когти. Оцарапав его, она убежала. Он так и не видел, какого она цвета. Кошек в Остафьеве была пропасть.

23.40. Затрещал телефон — не его, а тот, что здесь был, на даче. Долго не умолкал. Должно быть — Петр. Менее всего он хотел сейчас слышать Петра с его вечным сознанием правоты и превосходства. Хотя, конечно, сердце у Петра было нежное.

В твой терем? нет! спасибо! Заманишь, а потом меня, пожалуй, Удавишь ожерельем.

23. 50. Опять телефон. Это раздражало. Он подошел. Номер был — незнакомый. Он снял трубку.

— Саша, господи, наконец-то… — Это был Василий. — Саша, ты… Я должен… Случилось ужасное…

— Ты не мог бы меня сегодня оставить в покое? — спросил он, едва сдерживаясь. — Я уже давно знаю. Инфаркт.

— Ты о чем, Саша?… Случилось… Я из милиции тебе звоню…Тебя искали, искали… Это несчастный случай… Такая погода… Гололед начинается… Она… все так быстро! Она не мучилась, Саша. Она сразу…

Телефон стоял на полочке у зеркала. Он кулаком пробил толстое стекло, кровь текла, висели лоскутья кожи, он не замечал. Она разбилась по дороге из Шереметьева. Когда он пришел от Яковлева домой и, плача от гнева и унижения, стоял под душем, она была уже полчаса мертва.