1

Я стою у ворот и смотрю, как розовеет небо. Скоро вечер, вот-вот вернется с выгона стадо. По самой середине деревенской улицы поплетутся неспокойные коровы, затрусят блеющие овцы. Мне велено встретить стадо и впустить нашу Белянку, а еще — старшему пастуху Си́монасу дать серебряную монету. Ведь сегодня он и его помощники-пастухи не только на славу выпасли наших коровок, досыта накормили их сочной молодой травой, но и убрали их рогатые головы венками из цветов и листьев. Начинается настоящее лето, и мы это празднуем. Вот стоит у своих ворот тетенька Ка́тре, а через дорогу у своей халупки оперлась на палочку бабушка Пятроне́ле... Перед каждым домом хозяйка, в руках подарок пастухам. Все встречают свою скотинку, нет только моей мамы, она с отцом первым пароходом уехала в город — то да се продать, кое-что купить.

Как я рад, что стою у ворот как самый настоящий хозяин, дожидаюсь пастухов. В руке крепко зажата денежка, я чувствую, какая она тяжеленькая и ребристая... Солнце спряталось за темную тучу, и в его лучах заалели макушки наших пышных кленов. Изба будто потемнела, а кусты сирени за огородом и вовсе черные, оттуда тянет душистым запахом крепких, молодых соцветий... Парочка лесных голубей опустилась на клен — там у них гнездо, живут себе рядом с людьми, совсем как домашние. На миг становится тихо-тихо, вся деревня будто проваливается в густой сумрак, тонет в нем вместе с деревьями, строениями, людьми. Слышно только, как где-то в отдалении скрипит ворот колодца, погогатывают гуси — их загоняют на ночь в хлев, тонко взлаяла чья-то собака, ей отвечает наш Барбоска. Ласково, без злобы... Все затаилось и ждет. И вдруг, вместе с последними лучами закатного солнца, в деревню хлынуло стадо: зашуршали, захрустели ветки, точно по кустам прошелся сильный ветер, заклубилась пыль. Все ближе, ближе топот копыт, и вот уже выступают наши коровушки. Они радостно мычат, а на рогах у них сквозь золотую от солнца пыль видны праздничные венки. Рядом со стадом идут пастухи, задорно щелкают кнутами, а их шапки тоже украшены цветами и листьями. Идет и старшой — Симонас, здоровается с хозяйками. Они ему кланяются, вручают свои подарки.

Я широко-широко раскрываю ворота... Вот уже тетенька Катре приняла свою скотину, вот Пеструха чуть не бегом вбежала в хлев к Пятронеле...

— Белянка! — зову я. — Эй, Белянка!

Она услышала мой голос, отделилась от стада и повернула к воротам. Большая и важная, увенчанная цветами — чем не королева! Ко мне подходит старшой. У него на кожаном ремне через плечо — медная труба, в руке гибкий кнут, а на шляпе пучок полевых цветов.

— Здорово, Пра́нас, чтоб тебя приподняло да шлепнуло! Это ж ты нынче за хозяина?! — захохотал Симонас. — Ну а коли так, то доложу тебе: весь-то день мы твою коровушку пасли да лелеяли, сладкой травушки-муравушки не жалели, чистою водицей поили, цветиками убирали...

Симонас говорит нараспев, а сам помахивает кнутом, кивает головой, его единственный глаз весело блестит.

— Спасибо, дядя Симонас, — сказал я. — Вот... мама велела передать!.. И папка...

Симонас взял серебряную монету, положил ее в карман сермяги, сказал спасибо и ушел вместе со стадом, будто нырнул в пыльное облако, золотые пылинки.

Я затворил ворота и прошелся по двору. Барбоска вылез из конуры и ласково завилял хвостом. Белянка сама вошла в хлев и стала ждать, когда ее подоят... Отсюда, с нашего двора, хорошо видна соседская рига. На коньке ее кровли стоят два аиста, две большие белые птицы. Запрокидывают головы и весело трещат. Я думаю, это они звезды считают, вон сколько их зажигается одна за другой... Я тоже смотрю в небо. На дворе становится свежо, и еще крепче, еще слаще пахнет сиренью.

...В чулане над балкой мама сушит березовые ветки. И это, наверное, от запаха мне не спится. От листьев все кажется зеленоватым, и я смотрю в потолок, жду не дождусь утра... В горнице пробили часы — по всему дому прозвенело двенадцать раз. Часы уже молчат, а звон все отдается у меня в ушах, так и вижу в углу горницы наши большие старые часы на тяжелых дубовых ножках, вижу, как длинные черные стрелки медленно ползут по белому большому кругу. Уж скорей бы они ползли, скорей бы утро! Ведь все уже готово. Мама вернулась из города довольная, испекла пирог, сварила суп из копченого окорока, отец сделал пиво... Из города они приехали не с пустыми руками: отец купил себе темную суконную пару, мама выбрала цветастое платье. Отец удачно сплавил плоты, хорошо заработал, значит, можно прилично одеться и сходить на гулянье, показаться людям. Они и меня обещали взять с собой. Только бы не подвел Мата́ушас, портной, только бы сшил мне к сроку выходной костюм. Еще на прошлой неделе мама прихорошилась, заплела косу, закрутила ее жгутом вокруг головы, приколола шпильками. Присела на корточки перед шкафом и выдвинула нижний ящик, потом вынула оттуда голубой отрез сукна и сказала:

— Пойдем-ка мы с тобой к Мурлыке, Пранас.

Мурлыка — это и есть наш портной Матаушас, уж не знаю, за что его так прозвали.

Дом портного стоит прямо посередине села, на пригорке. Но даже если бы Матаушас жил далеко, все равно все бы его знали. Наш Мурлыка не какой-нибудь портняжка, а знаменитый мастер, и всем охота носить одежду, где «видна его рука». Знает это Мурлыка, вот и задается, важничает. Сговориться с ним не просто, упрашивать надо долго. Но мне Матаушас не откажет. Все-таки я пасу его корову, эту бешеную Безрогу, так что я не человек с улицы, и мама вполне может с ним договариваться.

Да что толку: мама говорит, а портной и не смотрит в нашу сторону, знай работает и головы не подымает от шитья. Мама уже разговаривает с его женой Мо́ртой, а я бочком, бочком — подбираюсь к швейной машине. И к самому портному заодно. Гляжу во все глаза, мне жуть как нравится смотреть на портного, как он работает. Матаушас стоит в глубине комнаты у широкого стола и что-то чертит мелом на черной материи; закусил нижнюю губу и медленно водит рукой, очки съехали на самый кончик носа. На шее у него болтается метр, оба его кончика елозят по ткани, разложенной на столе. Швейная машина стоит здесь же, только и ждет, когда мастер сядет к ней и начнет крутить-строчить... Под ногами у портного валяются клочки ваты, пестрые цветные лоскутки. В комнате стоит запах пара и чего-то паленого.

— Я слушаю вас, пани, — портной наконец поднял голову.

— Сшейте, мастер, костюм моему кавалеру, — сказала мама и положила на стол голубой отрез. — В воскресенье гулянье. Говорят, представление покажут... Думаем сходить...

Матаушас развернул отрез, промерил его своим коленкоровым метром и причмокнул.

— Материи хватит... Только к воскресенью ничего не получится, панечка.

— Ох, ангелок, плохо дело, — поддакнула мастеру его жена. — Вон сколько работы — не продохнуть...

Я так и обомлел. Смотрю на маму и слово сказать боюсь.

— Дите спит и видит это представление... Вы уж как-нибудь, пан мастер, — жалобно проговорила мама.

— Что мне, панечка, разорваться? — портной развел руками. Он подошел к шкафу и распахнул обе его широкие створки. — Вот смотрите, что делается... И всем на воскресенье, все хотят поприличнее выглядеть на гулянье... Что я могу...

И правда: все полки шкафа были забиты отрезами. Черными и коричневыми, синими, песочными, гладкими и в полосочку...

— Надо же! — ахнула мама. — Будто раньше все голышом ходили... А все-таки на малого и кроить быстрей, и строчить меньше. Как-никак свой пастух...

— Что до шитья, пани, то никакой разницы — на большого или на малого, — всем надо сшить как следует... А насчет пастуха — это верно... Отказывать вроде не годится, никак не годится, пани. Ну, иди сюда, кавалер...

Я — прыг к портному. Стою, дохнуть боюсь, а он как ни в чем не бывало обмеряет меня: и во весь рост, и вдоль, и поперек, и все записывает в тетрадку, слюнит карандаш.

— На примерку придешь в середине недели, а забрать — в воскресенье утречком. Понял? — мастер подмигнул мне через очки. — Но и ты постарайся, уважь нашу Безрогу...

— О чем тут говорить, дите старается, — ответила за меня мама.

Так вот, сдержит ли слово Матаушас, наш кот-Мурлыка, получу ли я свой костюм в воскресенье, то есть утром? Пойду ли вместе со всеми на гулянье? Есть от чего не спать, и березовые ветки тут ни при чем. А ночь постепенно уходит из чулана. За окном брезжит свет — сначала слабый, жидкий, еще без птичьих голосов, без шелеста деревьев. С околицы доплывает песня. Все ближе, ближе. Народ расходится после субботней вечеринки. Один мужской голос ведет, остальные вторят:

На горке верба, На горке верба, Верба цветет... Под горкой речка, Под горкой речка, Речка течет...

Я вскочил с лавки и кинулся в комнату, где спали отец с матерью. Открыл дверь и стал на пороге.

— Что такое? — мама подняла голову.

— К Матаушасу пора, — сказал я шепотом.

— Ложись ты, рано еще... Разбужу, когда надо будет... А эти, тоже мне певцы, только собак тревожат...

— Ко́стас запевает... Слышишь?..

— Ладно, ладно... Ложись и досыпай, — забормотала мама и сама уснула.

Я вернулся к себе в чулан, забрался под одеяло. Песня смолкла, растаяла где-то за деревней. Все разошлись по домам. Где свалятся, там и заснут крепким сном, но я знаю: ни Костас, ни остальные гулянья не проспят. И представления не пропустят. Все явятся, веселые, разнаряженные, в петлицах по цветку. Все будет именно так, ведь Костас мне сам сказал: «Приходи, Пранулька, на гулянье. Увидишь, как мы с моей девушкой пляшем».

Мы идем на гулянье по дороге, обсаженной вербами. А у самой реки, в березовой рощице, уже сколочены подмостки, расставлены лавки, приготовлено место для духового оркестра. День погожий, дует свежий ветерок. Мы во все глаза глядим на яркую зелень полей, лугов. Отец чуть впереди, он в новом костюме, в картузе с лаковым козырьком, обут в сапоги. Мы с мамой позади, тоже нарядные, любо взглянуть: мама в шуршащем платье, а поверх платья наброшена шаль, затканная красными цветами, на ногах — кремовые туфли с блестящими пряжками. На мне обнова, принесенная утром от Матаушаса: длинные, совсем взрослые брюки, приталенный пиджак, голубая сорочка. Ботинки на мне тоже новые — сделаешь шаг, и они скрип-поскрип, приятно слушать.

За поворотом нас нагнала желтая бричка. На передке сосед наш Домини́кас, с ним рядом — его жена Ка́тре. Сзади городские родственники, важные гости: какой-то господин в котелке, толстая тетенька и белобрысый мальчишка. Поравнялись с нами, дядя Доминикас придержал жеребца, чтобы не обдать нас пылью, ну и поздороваться, а еще, как бы невзначай, покрасоваться, погордиться своими гостями.

— Здорово, Казиме́рас! — крикнул дядя Доминикас. — На гулянье, что ли?

— Здравствуй... Не сидится дома — погода-то какая... Что ж, мы еще и полечку спляшем...

— Это верно... День как на заказ... Народу соберется видимо-невидимо...

Пока отец болтает с соседом, я разглядываю гостей, исподтишка, через плечо. Вдруг меня точно кипятком обдали, сердце громко-громко заколотилось под выходной сорочкой. Неужели в бричке сидит Салю́те? Та самая, с которой я зимой бегаю в школу, та, которая со мной водится, играет, иногда приносит из дома кусочек необыкновенно пышного, сладкого пирога... Я глазам своим не верю. Отворачиваюсь, зажмуриваюсь, но все равно так и вижу ее — в воздушном белом платье, перехваченном серебряным кушачком, с распущенными золотистыми волосами... От белого платья еще ярче кажутся ее румяные щеки, васильковые глаза горят, будто два синих огонька. Честное слово, никогда я ее такой не видел!

— Гони, Доминикас, не мешкай, гости ждут, — сказал отец.

— И то верно, — с удовольствием кивнул дядя Доминикас и взмахнул кнутом. Жеребец словно только того и ждал — с места рванул вскачь и унес, точно пушинку, полную бричку расфуфыренных гостей. Только взметнулась пыль, замелькали копыта, и умчалось вдаль белоснежное платье, золотые волосы...

Наконец мы пришли в рощу, где устраивалось гулянье. Народу в самом деле тьма. И пешие, и конные, и с семьями, и поодиночке. Жидкая рощица гудит, как потревоженный улей. Мама и отец здороваются со знакомыми, останавливаются поговорить. Все рады, все в чистой, праздничной одежде, улыбаются.

Мы заняли места на длинной лавке почти у самой сцены. Очень это занятная штука — сцена. Я даже сунулся к занавесу, подлез под него, но какой-то загримированный артист живенько выставил меня оттуда. Около сцены на толстом березовом стволе висело объявление. Вот что я прочитал: «Драма в пяти действиях «Орлеанская дева».

— Кого я вижу! Пранукас! Уж не снится ли мне, а?

Сквозь плотную толпу к нам пробился Костас, а с ним еще какие-то парни. Что я говорил! Конечно, им не до сна — все тут как тут, пиджаки нараспашку, в петлице по цветку. Костас поздоровался с моими родителями.

— А Пранукас-то, Пранукас у вас какой! Славно разодел его Матаушас... Сразу видна рука мастера.

— Это же Мурлыка! — улыбнулся отец. Потом, уже без улыбки, сказал: — После представления заходи к нам, Костас. Я пиво сделал, да и поговорить надо... Не забудь, слышишь!

— Загляну на минутку... Вечеринку устраиваем...

— Мало вам гулянья?

— Гулянье только до темноты. А дальше что?

— Больно уж ты неуемный, Костас.

— Не жалуюсь, дяденька. — Костас оскалил зубы и повернулся ко мне. — Раз уж ты у нас такой молодец, на вот, возьми! — Костас вынул у себя из петлицы пышный пион и дал мне: — Приколи на лацкан и айда со мной, угощаю «весельтерской», леший тебя возьми!

На гулянье можно накупить чего только душа желает. На длинных столах целые горы конфет, пахучих пряников, розовых леденцовых петушков. А гирлянды из бубликов, снизки колбас, какие-то жбаны, кувшины с прохладительным!.. Костас подвел меня к одному такому столу, брякнул на него монетку и задорно выкрикнул:

— Нам, пожалста, пряник и «весельтерской» два стакана!

С Костасом мне хорошо. В деревне взрослых парней много, но со мной водится один Костас. Я и дома у него бываю. Костас показывает мне гитары и мандолины. Он их сам мастерит. Мне Костас разрешает потрогать инструменты, а потом садится, берет гармонь-двухрядку и играет. «То-то же, Пранукас, — говорит Костас. — Без музыки разве это жизнь? Тоска зеленая».

— Великое дело одежка! — Костас все нахваливает мою обнову. А сам вроде и не на меня глядит. — Смотри, друг, вон она, у березы! Видишь? Это и есть моя Валюся!

Я взглянул в ту сторону, куда показал Костас. Валюся как Валюся, очень даже ничего себе. Меня так и подмывало сказать Костасу, что, может, костюм мой и хорош, даже очень и очень хорош, но ни в какое сравнение не идет с волшебным нарядом Салюте... И вся она такая необыкновенная. Интересно, что бы сказал Костас, если бы увидел ее?

— Ну, как тебе, Пранас? Нравится?

— Валюся у тебя очень красивая, честное слово, Костас, — сказал я и зачем-то вздохнул.

Вся наша изба вкусно пахнет праздничной снедью, а уж в горницу хоть не входи — там все это добро красуется на столе. Мигом потекут слюнки, а руки сами собой потянутся к скатерти. Я и не могу удержаться: то с одной тарелки отщипну кусочек, то с другой возьму самую малость.

— Ах ты, сластена, — качает головой мама. — Дождись хотя бы Костаса, тогда и сядем все к столу.

Вот и Костас. Гармонь через плечо. Значит, после гулянья первым делом сбегал домой, а потом уже к нам. Понятно, зачем ему двухрядка: посидит у нас, а после поспешит в соседнее село, к своей Валюсе, и там начнется вечеринка. На гулянье он не задерживался, потому что Валюся только представление посмотрела, а потом села со своими родителями в бричку и укатила. Ну а раз нет Валюси, то и Костасу на гулянье делать нечего. Я видел, он даже нос повесил.

— Садись, Костас, — отец пригласил гостя за стол. — Проверим, кто там засел в бочонке — мозгляк какой-нибудь или крепкий мужик.

— Ваше пиво, дядя, всегда валит с ног, с ним не потягаешься, — засмеялся Костас.

Он снял гармонь, положил на нее шапку и сел к столу. Мама хотела было усадить меня рядом с собой, но я увернулся.

— Хочу с Костасом! — заупрямился я.

— То-то друзья, водой не разольешь, — улыбнулась мама.

Сегодня все добрые, все приветливые. И мне тоже весело. И оттого, что побывал на гулянье и видел «Орлеанскую деву», и оттого, что к нам пришел Костас и я сижу с ним рядом. А еще я все время думаю про Салюте. Когда уйдет Костас, я тоже не останусь дома. Я тоже уйду. А куда — ага, знаю куда!

— Как тебе, Костас, театр понравился? Дева эта самая?

— Молодец девка, что и говорить!

— Во, во...

— Уж как мне жалко ее было, чуть не плакала, — вздохнула мама.

— Худо там все кончилось. Потому и называется — драма. Тут само слово это означает, тетенька, — пояснил Костас.

— Я и говорю, — кивнул отец. — Драма!..

От этой драмы я тоже чуть не ревел. Особенно, когда Орлеанская дева умирала, ведь ее сожгли. На костре.

— Как твоя матушка, Костас? — спросила у гостя мама.

— Ничего, пошевеливается... Бывает, под настроение, и веником угостит...

— Небось есть за что...

— Что вы, тетенька, я шучу... Мы с матушкой ладим.

Костас с матерью много лет живут вдвоем, отец умер, когда Костас был совсем маленьким. «Хороший у меня сынок, — говорит его мать. — Не лодырь, не шалопут... Что заработает, в дом несет...» Это верно. Костас — он такой. Я сам сколько раз видел, как он работает — быстро, ловко, с охотой. Только вот работа у него не всегда есть. Костас, как и мой отец, безземельный. Правда, при избе у него есть маленький огородик, и в огородике том растут подсолнухи с колесо величиной. Костас иногда дает мне такой подсолнух, и я потом целый месяц грызу семечки — отломлю кусок и вылущиваю. А вообще-то Костас ходит по деревням и делает самую разную работу: и на стройки нанимается, и канавы копает, зимой лес валит... А когда сидит дома, то все у верстака колдует: строгает кленовые планки, долго их зачищает, полирует, сушит и все нюхает, тычется в работу своим горбатым носом. Спросишь его: «Зачем?», а он только засмеется: «Я, Пранас, нюхом чую, звонкая ли выйдет гитара». Наверное, так оно и есть, потому что Костасовы гитары и мандолины нарасхват. За ними приезжают даже из дальних сел.

— Что ж, Пранас, подай-ка гармонь, ничего не поделаешь, — говорит Костас. Он уже как следует закусил и выпил пива.

Упрашивать меня не надо: живенько подскакиваю к стулу, убираю с гармони Костасову шапку. Пальцами чувствую холодок ее блестящих, скользких кнопок. Беру гармонь двумя руками сразу и осторожно несу своему другу.

— Чего изволите? Пранас, марш тебе, польку, вальс? — музыкант поворачивается лицом ко мне.

— Для начала сыпь марш, — ответил за меня отец.

— Открою окна... Пусть все послушают, — мама встала из-за стола.

Костас обнял гармонику, наклонил голову, притопнул ногой и растянул мехи. Гармонь ахнула, пальцы музыканта проворно забегали, нога упруго пристукнула в такт... Вся горница наполнилась музыкой, а той уже тесно в избе — рвется в открытые окна на улицу, туда, где так солнечно и так пахнет сирень, плывет над зелеными деревьями, взмывает под облака... Неужели такую музыку не услышит Салюте? Что вы, обязательно услышит. И подумает: «Ведь это, кажется, у Пранаса играют? Ну да, конечно, у него...»

— Вот так, — Костас сжал мехи. — Пойду-ка я дальше...

— Нам еще поговорить надо, Костас, — напомнил отец.

Он сегодня добрый, веселый. Давно не видел я его таким, может, даже никогда. Мы с мамой понимаем, почему он такой радостный: удачно сгонял плоты, хорошо заработал, всех нас приодел, кое-что даже на черный день приберег...

— Ты мне, Костас, как родной, — заговорил отец. — И всегда был, сам знаешь. Вот я и решил сказать тебе, что задумал... Вишь, лесоторговцы лес валят. И между прочим, гноить его не собираются, спешат продать... Хорошо платят плотогонам. Я и говорю: отчего бы тебе не попробовать с нами?

— Я работы не боюсь. Вы, дядя, знаете, — Костас сразу встрепенулся и подался весь вперед, к отцу.

— Стало быть, по рукам! Деньги и тебе не помешают.

— Да уж, вроде бы лишних нет...

Теперь Костас не скоро уйдет от нас. Будет сидеть, попивать отцовское пиво и разговаривать о плотах. Костас рад — не каждый день предлагают такую выгодную работу. Ого, сколько в деревне таких, кто хотел бы гнать плоты с моим папкой! Да он не всякого пригласит...

Я потихоньку выскользнул из горницы в сени, потом из сеней во двор и... прямиком к Салюте. Иду по улице, вдруг слышу:

— Ай да Пранукас! Кто же это так принарядил тебя? Одно слово: прынц! Поди-ка сюда, покажись!

Возле низенькой своей хибарки сидит Пятронеле. В самой лучшей своей юбке, в новом платке. Рядом прислонена ее палочка. Сидит под цветущей сиренью и греется на солнышке. «Старым косточкам, детка, все мало тепла, — говорит Пятронеле. — Греюсь, греюсь, а все равно зябну...»

— Сейчас не могу, бабушка Пятронеле, — говорю я. — Очень спешу. Я потом приду, в другой раз!

— Ишь ты, небось на гулянье бежишь?

— Уже, бабушка, ходил...

— Говорили, «Орлеанскую деву» покажут... Хорошо было?

— Очень хорошо, бабушка Пятронеле. Я вам все-превсе расскажу, только потом, ладно?

— Беги, пострел, беги уж... Кто там у вас так душевно играет?

— Костас...

Старенькая Пятронеле дотянулась до палочки и давай водить ею по траве... Тоскливое у нее житье: в деревне у нее никакой родни нет. Муж в пятнадцатом году пропал на войне без вести, Пятронеле ждала, ждала его, потом перестала, живет одна... Я иногда помогаю ей: то мешок травы с луга притащу, то корову загоню в хлев. А у тетеньки Пятронеле всегда найдется для меня «лисичкин пирожок», сдобный, с сахарной посыпкой. Но больше всего мне нравится с ней разговаривать. Пятронеле рассказывает замечательные сказки. Она сама их придумывает, таких нигде не прочитаешь, ни в одной книжке. Все про королей-королевичей, принцесс, про тридевятое царство, заморское государство...

Я и замешкался, не знаю, как быть. Ясно, Пятронеле хочет поговорить со мной, оттого и водит палочкой по траве, оттого и глядит себе под ноги.

— Раз уж такие важные дела, Пранукас, беги... Как-нибудь заскочи да все мне расскажи про эту Орлеанскую...

— Хорошо, тетенька Пятронеле! — крикнул я, и только пятки засверкали.

Усадьба Доминикаса, Салютиного отца, совсем недалеко от Пятронелиной. Но их и сравнить нельзя. У Пятронеле избушка вся в землю ушла, окошки маленькие, слепенькие, а у дяди Доминикаса дом о двух половинах, обшит тесом, покрашен... Вся деревня знает, что Доминикас — хозяин загребущий, земли у него три с лишним гектара, а еще сад, пасека...

«Куда нам, безземельным, до него! — говорит отец. — Доминикас деньгу гнать умеет и прижимист, на ветер денег не бросает...»

Я подошел к их калитке и вдруг как-то оробел. Раньше ходил запросто, бегал к Салюте по нескольку раз на дню, и ничего, а сегодня как-то неловко.

— Подумаешь! — громко сказал я и плечом толкнул калитку.

— Это мой друг Алои́зас, — гордо сказала Салюте и подвела ко мне того городского мальчишку, которого я уже видел в бричке.

Я подал ему руку, оглядел: ничего парень, даже повыше меня, только очень уж бледный, будто солнца не видит, а руки длиннющие, болтаются. Он в коротких штанах, светло-зеленой рубашке, босиком. И Салюте уже не в белом платье, а в пестрой юбке, розовой блузке. Нет на ней и серебряного кушачка, но у меня перед глазами так и стоит Салюте в пышном праздничном наряде.

— Почему не говоришь, как тебя звать? — спросил Алоизас.

— Салюте знает... — Мне не хотелось с ним разговаривать.

Почему-то этот Алоизас мне сразу «не пришелся», а Салюте, ишь разлетелась: «Мой друг!»

— Пранас он, — сказала Салюте и повернулась лицом к Алоизасу.

— В каком ты классе? — спросил городской мальчишка.

— В третьем... Мы с ним вместе учимся, — опять ответила за меня Салюте.

— А я уже в четвертом, — Алоизас разглядывал меня. — Скажи, а как вашу училку прозвали?.. Не знаешь... Смехотура! Мы нашу «Вороной» зовем... А трусиха, лопнуть можно от смеха... Как-то принес я мышь и пустил ее в ящик учительского стола. Идет она: «Здрасте, ребята!», «Садитесь, ребята!», «Начнемте, ребята, наш урок». Мы сидим, губы закусили, чтоб не хохотать, ждем. Она как откроет ящик, а мышь оттуда как вылетит прямо на нее!.. «Ворона» как завопит, будто ее режут, как заплачет... Мы так смеялись...

— Ой, — оттопырила губу Салюте. — Я тоже ужасно боюсь мышей. Лягушек и мышей... Даже смотреть на них боюсь...

— Мы свою учительницу не дразним. Она у нас добрая. Когда хорошая погода, мы с ней всем классом в лес ходим. Сядем в кружок, она возьмет толстую книгу и читает нам. Помнишь, Салюте, какая была сказка тогда, ну... Такая, интересная... — почему-то у меня не получалось складно.

— Сказочки?! Ну и смех! Это же для малышни, — хихикнул Алоизас. — Я читаю только про индейцев и про разбойников.

— Наша учительница выбирает такие сказки, что потом не уснуть. А если и заснешь, то снится все такое чудесное и необыкновенное, — не сдавался я.

Но кажется, Алоизасу надоело обсуждать учительниц и сказки. Он скривил рот, подошел ко мне и дернул за рукав пиджака.

— Вот смех! Вырядился, как в театр. Мы сейчас будем в разбойников играть. Ты будешь разбойник Ри́цкус, мы с Саломеей будем тебя ловить... Видишь, вот у меня браунинг, от меня не сбежишь... Ухлопаю в два счета, будешь лежать, как бревно... Смешно, правда?

Алоизас тут же вынул из кармана коротких штанов браунинг и впрямь как взаправдашний: с блестящей рукоятью, черным стволом, со спусковым крючком... Из другого кармана достал горсть пистонов. Заложил их в гнездо ствола, нажал спусковой крючок. У меня как грохнет прямо над ухом!

— Видишь! — заорал он. — Выстрел что надо!

Ну и пройдоха этот городской! И как ловко у него все получается, а длинные руки какие шустрые. А нахальный какой! И костюм мой ему не нравится, и в разбойники меня определил, не спросясь, и язык у него без костей, все мелет да мелет. И из браунинга палит, как бешеный...

— На, бабахни, — Алоизас положил новый пистон и подал браунинг Салюте. — Целься прямо в сердце разбойнику Рицкусу. Учись!.. Увидишь, как будет смешно!

Салюте взяла браунинг, навела на меня, зажмурилась и... спустила курок. Хлоп — и браунинг упал в траву.

— Вот курица, — пожал плечами Алоизас и подобрал свое оружие.

— Знаешь что... ты, ты... слова выбирай! — я нахмурил брови.

— Ой, держите, помогите! Девчонке хоть бы что, а этот обиделся!

— Алоизас, теперь дай Пранасу стрельнуть, — в самом деле спокойно сказала Салюте. — Увидишь, и у него вывалится...

— Не могу... Пуль не хватит. Может, потом, после того как изловим разбойника... Так что, начнем... Ты, разбойник Рицкус, спрячешься в сарае, а мы с Саломеей будем тебя ловить... Тогда ты сбежишь, но мы тебя догоним и убьем. Но не сразу: сначала изловим, а ты выдирайся. Будешь убит при попытке к бегству. Идет? Запомни главное: после третьего выстрела падаешь замертво. Понял?

Было бы чего понимать: он, видите ли, будет меня, негодяя-разбойника, гонять, шпынять, а потом прямо на глазах у Салюте ухлопает. Ничего себе!

— Не буду я разбойником, — сказал я и глянул на него в упор.

— Скажите пожалуйста! А почему? — удивился Алоизас.

— Сам сказал: одежка неподходящая, — брякнул я. Не объяснять же ему...

Алоизас задумался. Зато Салюте наконец-то заметила мой новый костюм.

— Ой, Пранас, какой ты нарядный! — она всплеснула руками и широко раскрыла свои васильковые глаза.

У меня сразу отлегло от сердца. А что — я могу и разбойником, пожалуйста. Да хоть людоедом, если пожелает Салюте, если она будет играть. Я уже было открыл рот, чтобы сказать Алоизасу, что согласен, но бессовестный городской проныра и тут меня опередил:

— Не хочешь в разбойников, придется в прятки. Больше не во что. Ладно?

— Давайте, давайте! — запрыгала Салюте.

— А кто первый водит? — спросил Алоизас.

— По считалке, — ответил я. — Кому выпадет.

Двор дяди Доминикаса я знал не хуже своего собственного. Все его закоулки, тайнички, сарайчики, навесы были мне знакомы как нельзя лучше: ведь мы с Салюте играли тут в прятки тысячу раз. Спрятаться можно в сарае — есть там один особенно темный, захламленный угол; можно удрать в сад и забраться в разросшийся куст жасмина, можно затаиться за ульем, за яблоневым стволом — тебя не видят, а ты видишь все, что делается вокруг. Правда, за ульем сегодня не присядешь: день погожий, пчелы знай снуют туда-сюда, носят мед с полей и лугов, где пасет коров пастух Симонас. И хоть бы ветерок подул, так нет же, испугался солнышка, улетел куда-то за далекие леса. Не дрожат листья на деревьях, не гнутся травы, не колышутся цветы, а небо такое яркое, чистое, слепит глаза.

— Шла кукушка мимо сети... — завел Алоизас и стал тыкать всех в грудь.

— Постой! — перебил я его. — Я другую знаю... Во как: тары-бары-растабары, ходил заяц по базару, захотел хомут купить, выходи — тебе водить.

— Эге, ты все с себя начинаешь, — заметил Алоизас.

— Пожалуйста, могу и с тебя! Тары-бары... растабары...

Водить выпало мне. Я уткнулся носом в дощатую стену сарая, закрыл лицо руками и сосчитал до тридцати.

— ...четыре, пять — я иду искать!

— Нет, нет еще! — крикнула Салюте.

Я выждал еще немного и пошел. Куда это они забрались? Обошел сарай, заглянул внутрь, присмотрелся — никого. И в темном углу никого. Двинулся в сад...

Надо же! Из-за поленницы, почти у меня из-под носа выскочили оба. Салюте первая домчалась до сарая.

— Палочки-стукалочки, я тут! — захлопала ладошкой по стене сарая Салюте.

Я увидел, что Алоизас тоже бежит к сараю. Вот-вот доскачет — тогда мне опять водить. Но вдруг он споткнулся о какую-то деревяшку и мне на радость шлепнулся недалеко от сарая. Я, конечно, его обогнал и «застукал».

— Это нечестно! — закричал он. — Нечестно! Я же упал!

— А кто виноват?

— Понатыкали тут всяких рогатин, ну вас!

Рассудить нас должна была Салюте. Как она скажет, так и будет. А она не спешила. Задумалась и губы надула.

— Ничего не поделаешь, Алоизас. Все-таки водить тебе, — решила Салюте.

Алоизас покорно отвернулся к стене, а я рад-радехонек. Схватил Салюте за руку и зашептал:

— Побежали в сад, а? Я там такое место знаю... Ни за что не найдет!..

Мы с ней забрались в самую гущу разросшегося жасмина. Сидим, отдышаться не можем — так запыхались. Смотрим, как Алоизас нас ищет.

А он, между прочим, не собирается из кожи вон лезть. Послонялся по двору, заглянул туда-сюда, потом вынул из кармана свой противный браунинг, пальнул в воздух и заорал:

— Эй вы, разбойники! Держитесь! Ни одного не пощажу! Ну смехотура! — и он вразвалочку пошел прямо к нам.

— Подсматривал! Ясное дело — подсматривал! — зашептал я. — А я хотел тебе рассказать, что было на гулянье. И про «Орлеанскую деву», это драма... Пока он нас ищет... Пусть заново водит... Мы перепрячемся.

— А ты расскажи. Пусть Алоизас тоже послушает.

— Ему неинтересно, — я исподлобья глянул на своего соперника. А Салюте — тоже хороша: не понимает, что я только ей одной хочу рассказать, а этот Алоизас мне ни к чему, скорей бы проваливал в свой окаянный город. Никому он тут не нужен.

— Ну смех! — Алоизас растянул рот до ушей. — Сидят за кустом, как две квочки, и думают, что никто их не видит...

«Дать ему по шее, что ли?» — подумал я, но из куста вылез.

2

Я толкался во дворе, и было мне тошно. Даже с Барбоской побегать и то неохота. Скажет мама принести дров — несу, воды натаскать — пожалуйста, травы для свиней надергать — дергаю. Но все без охоты, через силу. А все — Алоизас. Сумел отравить мне жизнь, ничего не скажешь. Хоть он давно убрался восвояси, Салюте забыть его не может. Алоизас сказал то, Алоизас се, Алоизас обещал... Алоизас в цирк ходил, в кино... Алозаис да Алоизас. Будто больше никого на свете нет. Мне этот Алоизас даже сниться стал — подкрадывается, пугает, гонится... Я вышел со двора и сам не заметил, как очутился у Пятронеле. Она хлопотала по дому.

— Хорошо, что пришел, Пранукас. Я все жду, жду... А может, тебя мама прислала? За солью или еще за чем.

— Нет, я же обещал, вот и пришел...

— Ну, тогда садись, садись, — Пятронеле вытерла передником стул, придвинула его к столу. — Садись и рассказывай.

Я сел за стол, старушка устроилась против меня. Смотрит своими тусклыми глазами, выложила на стол руки с набрякшими синими жилками.

— Ну, как там оно было, Пранас?

— Где, бабушка Пятронеле?

— Как это — где? Ведь обещал мне рассказать про театр, про девушку эту Орлеанскую...

— А-а! — вспомнил я. — Правда, правда. Сожгли ее. На костре, бабушка Пятронеле.

— Живьем?

— Ага, живьем...

Вот и все, что я могу рассказать. Сам знаю — мало, неинтересно. А не получается. Что-то со мной такое делается. Иногда иду, а куда — не знаю. Или смотрю на что-нибудь, а не вижу.

Пятронеле покачала головой.

— Не хочешь рассказывать — не надо, можно просто так разговаривать.

Разговаривать — это значит, что Пятронеле будет сама что-нибудь рассказывать, а я буду слушать. Мне только того и надо.

— Давайте, тетенька, — обрадовался я.

— Вот, значит, как оно было, Пранукас... Давным-давно в одном далеком королевстве уродился богатейший урожай. Ну, небывалый! Рожь выше головы стояла, у пшеницы зерна что каменные, колос к земле гнули. Картошка — что ни куст, то лукошко. Озера да реки так и кипели — рыбе тесно было. В лесу на каждой ветке по птице, под каждым деревом по зверю... И люди там жили не тужили, безбедно-беспечально, сыто... Работали как могли-умели, в праздники гуляли, друг дружку не обижали, в согласии, значит, жили, в ладу... А все потому, что был у них король мудрый и добрый. Вот у короля того росла дочка, краше которой никого на свете не было. И соткали красавице королевне добрые волшебницы платье — белое, светозарное.

— Как у нашей Салюте! — обрадовался я.

— Вот-вот, Пранук, белое! Белое — оно человека высветляет. И лицо его и мысли показывает. Никогда королевна с тем платьем не расставалась: куда ни пойдет, что ни станет делать — все в нем. А сама так и светится, что солнышко ясное. Ну, а раз год выдался такой урожайный, решил король выдать свою дочку замуж. Свадьбу думал сыграть, пир на весь мир. Ну и началось!.. Такое началось, Пранукас, что только — ох... Со всех концов земли стали ездить к королю, все богатые, славные королевичи сватались за его дочку. А она — нет и нет. Не надо мне ваших драгоценных подарков, не лежит мое сердце к вам, заморские королевичи... Другой король силой принудил бы дочку выйти за того, кто ему годится, но я уж сказала: тот король мудрый был и добрый, он дочку неволить не стал. «Пусть сама выбирает, — сказал король. — Не мне с ее мужем жить, а ей». А все-таки нельзя детям слишком уж много воли давать. Ведь королевна-то, королевна... пастуха выбрала. Приглянулся он ей как-то на лугу. Она в золоченой карете кататься ездила, природой любоваться, а он, простота, коровушек пас. Правда, пастух тот был из себя видный: и росту могучего, и лицом пригож, и силы, надо думать, крепкой. Но пастух он пастух и есть, ему ли в королевские зятья метить. Да чего не бывает на белом свете, скажешь кому — не поверят... Подумал король, подумал и говорит тому пастуху: «Так и быть, парень. Раз уж принцесса тебя отличила, неволить ее не буду. Только ты перед свадьбой сделай мне три дела: одним махом скоси все хлеба, в один присест целого вола съешь да залпом бочку воды выпей. Управишься — сыграем всем свадьбам свадьбу». Тут-то, Пранукас, наш пастух приуныл. Воротился к своему стаду, сел на пенек, пригорюнился... Вдруг слышит: «Не кручинься, паренек, не горюй, бедолага. Человек ты хороший, а добро твое все в котомке умещается. Я — волшебница, лесов да лугов хозяюшка, помогу тебе. Слушай, что я скажу, да запоминай хорошенько...»

— И волшебница дала ему глиняную птичку, вроде тех, какие Симонас лепит, — не вытерпел я. — Только птичка та была волшебная...

— Ты откуда эту сказку знаешь, Пранукас? — удивилась Пятронеле.

— Да вы мне ее и рассказывали, бабушка...

— Надо же!.. А я и запамятовала... Вот она, старость, что с человеком делает, Пранукас...

— А мне все равно нравится... Даже еще больше...

— Добрый ты малец... Ну, стало быть, что там дальше делалось, в королевстве...

И я еще раз узнал, как добрая волшебница помогла пастуху пройти все испытания, как сыграли славную свадебку, как мудрый старый король оставил все свое королевство зятю-пастуху, как тот счастливо правил и как жил душа в душу со своей красавицей женой, как пошел на них войной злой правитель другого королевства и какое началось великое кровопролитие... У бабушки Пятронеле все сказки заканчивались войной. Я как бы видел перед собой несжатые поля, усеянные мертвыми телами, реки, в которых бурлит и пенится кровь людская...

Так закончилась и эта сказка, а когда бабушка Пятронеле замолчала, я увидел, что она и смотрит вовсе не на меня, а куда-то вдаль. Нет, не вдаль! На стену смотрела бабушка Пятронеле, туда, где висела фотография в деревянной рамке. На фотографии был снят во весь рост красавец солдат в полном боевом снаряжении. Одна рука засунута за широкий ремень, в другой — сабля. Это муж бабушки Пятронеле. Храбрый, молодой и веселый он ушел на войну и там пропал без вести и осталась от него только фотография...

— И зачем только люди воюют, Пранукас, — вздохнула бабушка Пятронеле. — Мало, что ли, места на земле?.. Злые, ой, злые стали люди... Вот и Орлеанскую девушку замучили... Ведь ее, говоришь, сожгли?.. Живьем сожгли, изверги...

Бабушка Пятронеле задумалась, и я понял, что теперь ей не до меня. Будет долго сидеть перед портретом солдата, думать, вздыхать, прижимать руку к сердцу...

Я потихоньку встал и ушел... Босым ногам мягко было ступать по нагретой пыли деревенской улицы. Кругом не было ни души. Солнце спряталось, и где-то далеко ворчал гром. Значит, будет гроза — с молнией и ливнем. И хорошо: дома говорили, что все пересохло, аж звенит.

Загляну к Костасу, решил я. Вдруг он скажет, как мне дальше быть. Сам я просто не знаю, куда деваться.

Летом Костаса дома не ищи. Как только потеплеет, он перебирается в сарайчик. И верстак туда перетаскивает, и все инструменты. Там ему привольней, чем в избе, там он хозяин, сам себе голова, и работа у него спорится еще лучше.

— Здорово, Пранукас! — обрадовался Костас. — Где пропадал? Давно не виделись.

Я покамест ничего не говорю. Разглядываю верстак, пилки, стамески, трогаю только что склеенную новенькую гитару.

Костас работает, позабыв все на свете, иногда даже поесть не успевает. Он говорит, что работа его захватывает. Я так и вижу, как большая, добрая Работа захватывает нашего Костаса широкими, мягкими руками и держит, не пускает обедать...

— Ты чего скис, дружок? — удивляется Костас. — Имение в карты продул, что ли?

Конечно, Костасу можно все сказать. Он поймет. И смеяться не станет. Только вот с чего начать...

— Я от Пятронеле... — промямлил я.

— Вот оно что!.. Заморочила она тебе голову своими сказками.

— Бабушка Пятронеле добрая...

— Тогда в чем же дело?

— Тебе одному скажу, Костас, — я шагнул ближе к своему другу. — Понимаешь, Салюте не хочет со мной водиться.

— Вот те на! — удивился Костас. — Вы же, по-моему, ладили. Ты ведь и сумку ее в школу таскаешь.

— Все было хорошо, но приехал Алоизас.

— Этот драный воробей из города? Дяди Доминикаса троюродный племянничек?

— Ага, он, — улыбнулся я. — Это ты хорошо его назвал. Драный, мокрый воробей. Щипаный! И больше ничего. А Салюте только и знает: Алоизас да Алоизас!

Костас сел на свой верстак и задумался. О чем он думал, трудно сказать, но я знал, что у друга моего дела тоже не ахти как хороши. Валюсин папаша — богатей и ни капельки не похож на мудрого короля из Пятронелиной сказки. Вроде бы он сказал: «Лучше мне сквозь землю провалиться, чем отдать свою Вальку за голодранца-гармониста. Хоть тысчонку пусть принесет да покажет, тогда помыслим...» Вот Костас и старается, работает как вол, деньги копит.

— А что, очень тебе нравится Салюте? — спросил Костас.

— Очень даже... У нее белое платье... Она в нем как королевна...

— Ишь ты... Значит, так, парень. Ты должен что-то такое сделать, особенное... Или забавное... Чтобы ей занятно было, понимаешь? Ну, интересно чтобы стало. Тогда она этого Алоизаса и выбросит из головы. Удивить ее надо, понимаешь?

— А как, Костас? Я не умею...

— Да мало ли как... Вот я, к примеру, подарил Валюсе гитару...

— Была у меня дудочка, Симонас вырезал, я и отдал ее Салюте. А она: мне Алоизас обещал из города покупную привезти, еще лучше...

— Скажи какой прыткий!

— У него и браунинг есть.

— Настоящий?

— Не отличишь... Пистонами стреляет. Дал он этот браунинг Салюте и говорит: стреляй. Это — в меня!

— А она что?

— Пальнула...

— Да, брат, плохо твое дело... Но мы с тобой что-нибудь да придумаем. Дай мне денька два на размышление. И сам поломай голову. Идет?

— Идет! — обрадовался я. — Только, знаешь, Костас... Ты никому, ладно?.. Ни моим отцу с мамой, ни вообще...

— Друзья мы с тобой или нет?

— До гроба!

— Вот и нечего молоть всякую чушь. Мы же друг за дружку горой!

Спасительная мысль родилась вдруг, сама пришла ко мне, очень даже просто. Я наслушался сказок бабушки Пятронеле, и ночью мне приснилось волшебное королевство. Будто бы я гуляю в огромном сказочном саду. Кругом все искрится и сияет. На деревьях — цветные фонарики. И стоит в том саду дворец с хрустальными башнями. Бросился я к дворцу, а навстречу мне выползает страшное чудище, дракон о девяти головах. Шипит, плюется огнем, дым валит из ноздрей. Я задрожал от страха. Но тут подлетает ко мне на розовом облаке добрая волшебница. Подает мне меч и щит. Я взял меч и щит, а волшебница сказала: «Помни, Пранукас: в жизни побеждают только самые смелые. Одолей дракона, и будет все по-твоему». Я как ринулся вперед, как пошел рубить мечом направо и налево. Драконьи головы и покатились долой, как капустные кочаны. Дорога была свободна, и я вошел во дворец. Батюшки, сколько там было дверей — не счесть! У каждой двери — слуги. Все мне низко кланялись и показывали, куда идти. Наконец, вступил я в большую залу, всю в серебряных зеркалах. На золотом троне сидел король, и самоцветы в его короне переливались радугой. А рядом с королем была его дочка, красавица писаная. В белоснежном платье, с длинными золотистыми волосами, точь-в-точь Салюте... Ну конечно, она: румяные щеки, глаза васильковые. Меня прямо в жар бросило, когда принцесса повернулась лицом к королю и сказала ему:

— Ваше величество папенька! Этот отважный молодец — мой лучший друг Пранас... Не гневайся на него за то, что он поразил твоего верного слугу — девятиглавого дракона. Это я захотела, чтобы Пранас пришел к нам во дворец. Мне нравится с ним играть...

— Твое желание для меня — закон, милая дочка. Будь по-твоему. Эй, слуги! Готовьте, слуги, пир!

А королевская дочка Салюте взяла меня за руку и увела в сад. Весело мигали цветные фонарики, в пруду блестела голубая вода, и по ней нам навстречу плыли белые лебеди. На хрустальных башнях звонили колокола.

— Нравится тебе у меня? — спросила принцесса. — Хорошо ли в моем королевстве?

— Нравится! — крикнул я.

...Крикнул и — проснулся. Я не сразу сообразил, что все это было во сне. Будто я на самом деле побывал в сказочном королевстве, в волшебном саду. А наш сад — чем он плох? Почему бы в нем не устроить такое же королевство? С замком и башнями, драконом и диковинными птицами? И с красавицей королевной Салюте!

Наутро я не стал дожидаться завтрака, а сразу побежал к Костасу и рассказал все, что придумал.

— Это ты хорошо затеял, — похвалил меня мой друг. — Салюте должно понравиться. Увидишь, никакого Алоизаса она и знать не пожелает. Ну, а я тебе, конечно, помогу.

Мы с Костасом вышли из дома и забрались в его мастерскую-сарайчик.

— А вот и карета! Что скажешь, а? Тащи ее, Пранукас, в свое волшебное королевство, в самый раз придется, — и Костас показал мне тележку в углу.

— Что ты, Костас! — ахнул я. — Совсем ведь новая тележка! И целая!

— Вот и хорошо. На сломанной не покатаешься. А мне она ни к чему, ведь я на сплав иду с твоим папкой.

Тележку эту Костас смастерил сам, своими руками. И четыре колеса приладил, и грядки сделал по бокам, а впереди торчала гладкая жердочка. Это — чтобы тянуть тележку за собой. А сделал ее Костас, чтобы возить из леса всякие сучья, плашки для своих поделок, гитар и мандолин.

— Какое же королевство без кареты! — засмеялся Костас. — Я так понимаю, что карета — первая, самая что ни есть главная вещь в королевстве. Короли — они пешком не гуляют.

— Правда! Ведь принцессы всегда разъезжают в каретах, — согласился я.

Поэтому я не стал отказываться от подарка, а быстро-быстро покатил тележку к нам во двор. Там я оставил ее за хлевом и весело поскакал на одной ножке в избу — завтракать. Вот это Костас! Настоящий друг!

— Жуй как следует, никто не отнимет, — строго сказала мама, когда я начал, давясь, чуть не целиком заглатывать горячие блины.

Она замачивала в корыте отцовское нижнее белье — собирала хозяина в дорогу. Отец уходил надолго. Сначала они с Костасом на лодке пойдут вверх по реке туда, где большие леса. Там они свяжут бревна в большие вицы и погонят вниз по реке. Отец уже готовит лодку: проверяет, нет ли в днище течи, крепки ли уключины... Сматывает толстые тросы, осматривает их — не лопнули, не порвались ли, укладывает тяжелые якоря. Мне полагалось бы находиться рядом с отцом, помогать ему. Мало ли что понадобится: сбегать домой, притащить гвоздей, пакли, подать молоток... А мне неохота, ни чуточки не тянет.

— Только не удирай, — сказала вдруг мама, — поможешь белье полоскать. А Костаса попроси, чтобы остриг тебя — ишь патлатый, как сыч.

Я запустил пальцы себе в волосы. Ничего себе кудри, растут, как бурьян, во все стороны. Может, я и вправду страшилище? Погляжусь-ка в зеркало. Мальчишка как мальчишка. И волосы эти самые не так уж торчат, в глаза не лезут и глядеть не мешают. Конечно, Костас меня подстрижет, он всех ребят в нашей деревне стрижет. Но мне сейчас не до волос.

— Я во двор пошел, мама, — сказал я и шмыг к двери. — Если надо, кликни. Во дворе я буду. Или в саду.

— А тележка у тебя откуда?

— Костас дал.

— Ладно. Вот проводим отца, поедем с тобой в лес за хворостом, слышишь?

Углядела-таки! Глаз у моей матушки зоркий, не укроешься. За хвоей! Будто мне Костас дал карету, чтобы возить на ней всякий хлам — еловые колючки!

Сад у нас большой — яблони, груши, сливы. Вдоль забора густо разрослась сирень. С краю — высоченные, до самого неба клены. Я стал присматривать место для королевства... Летние яблоки, самые ранние, уже поспевают, в траве уже есть паданцы, мелкие, с червоточинкой, но очень сладкие. Вишневые ветки низко склонились к земле — ягод много, они наливаются, тяжелеют. Зеленые с матовым налетом сливы просвечивают сквозь темные листья, а груши тянутся ветками ввысь, чтобы солнышко прогрело, зарумянило их плоды. Я подошел к небольшому деревцу. Эту молоденькую грушу отец привил года три назад и с большим нетерпением ждал, когда она зацветет. «Сорт редкий. У нас в деревне ни у кого таких нет. Какая она выйдет на вкус, а?» — говорил он, приглядываясь к деревцу. И вот нынешней весной груша зацвела! И завязь появилась, но в сильную жару почти все опало, осталась всего одна. Она росла, толстела и уже стала похожей на настоящую грушу, только маленькую. Отец очень беспокоился за эту грушу, и мне тоже было любопытно. Какая она, эта особенная груша? Уже размером с кулак, уже и ветка гнется, а отец все медлит, выжидает... Я подхожу, нюхаю грушу — не пахнет, лизнул — никакого вкуса. Пощупаешь ее — твердая как камень. Но может, так только кажется, а откусишь — сладкая, как мед?..

«Нет, нет, нельзя. Сказано — ждать, значит, ждать», — вспоминаю я отцовские слова и убегаю подальше.

Я забрался в дальний уголок сада, где самая густая, самая дремучая сирень. Если продраться сквозь поросль, раздвинуть ветки, можно увидеть маленькую гладкую площадку... Тут я и устрою свой замок. Карету оставлю под раскидистым кленом — там будет парадный вход в королевство. На ветках развешаю волшебные фонарики, к воротам приставлю дракона...

Я стоял и придумывал, как да что разместить в моем королевстве, а на дерево прилетели наши голуби. Чем не сказочные птицы — перышки радужные, так и переливаются на солнце...

Настал день, когда отец с Костасом ушли на лесосплав. Мы с мамой проводили их на берег. В лодке уже все было уложено: якорь, тросы, топоры, пила, запас еды, теплые ватники. Днем ватники плотогонам не нужны, зато ночью без них не обойдешься. Ватник можно надеть, ватником укроешься, когда спишь в шалаше. И отец, и Костас — в сапогах, сермягах, в черных фуражках

— Ничего не забыли? — спросил отец не то у нас, не то у себя самого.

Он похлопал себя по карманам.

— Хорошо, что вспомнил... Костас, спички взял?

— Чтоб их разорвало, спички эти — совсем позабыл...

— То-то же... Беги, Пранукас, притащи. Я пулей помчался к дому.

— Два коробка возьми! Два, слышишь?! — крикнула вдогонку мама.

Ни отец, ни Костас не курят, и спички им нужны не для цигарок. Но все знают: на плоту без спичек пропадешь. Без них не разведешь костерок перед шалашом, не сваришь гречку или горошницу, не просушишь мокрую робу... Вот почему наша мама и велит захватить два коробка — про запас...

Я проворно сбегал в дом, принес спички, а тем временем из-за поворота выполз тягач. Он медленно волок за собой против течения целую вереницу барж, тянул их к верховью реки. Там эти баржи загрузят бумажной древесиной и отправят назад, в устье реки. И отец с Костасом уйдут туда, куда держит путь тягач.

Ту-ту-у-у!.. — загудел тягач. Это он нам. Такой у отца уговор с капитаном: тягач возьмет на буксир отцовскую лодку и потянет вверх по течению, до самого места, до больших лесов. Отец поцеловался с мамой, обнял меня.

— Помогай матери, — сказал он. — За садом присматривай, береги нашу грушу. Ну, и на реку поглядывай... А мы с Костасом вдруг и объявимся.

— Будь здоров, Пранукас, — Костас пожал мне руку. И тихонько, на ухо, спросил: — Как дела в королевстве?

— Отлично, — ответил я. — Строю замок.

Плотогоны сели в лодку. Костас взялся за весла, и лодка поплыла на середину реки. Она быстро догнала последнюю баржу, там ее прицепили. Отец с Костасом еще помахали нам руками, потом и тягач, и баржи, и наша лодочка начали удаляться, удаляться, пока не скрылись из вида. Только волны всколыхнулись и побежали к берегу, прямо к нашим ногам. Тихо шелестят, шевелят листьями прибрежные ракиты. Добрый это шелест, спокойный.

— Только бы счастливо сплавали да назад вернулись, — вздохнула мама. — Сколько раз провожала, а сердце так и сжимается.

И мне малость тревожно. На сплаве всякое случается: оступишься, упадешь в воду, непогода разыграется — может молния ударить в плот, недолго и просто ушибиться, покалечить себя. Там все время будь начеку, не зевай.

— С Костасом отцу хорошо. Он знаешь какой сильный! — сказал я маме.

Мы вернулись домой, и тут мама вовсе не к месту вспомнила:

— За колючками! Отца проводили, можем ехать в лес. И Белянке, и свиньям подстилка нужна.

На́ тебе, как говорится, кушай на здоровье! У меня небось своих дел по горло, а тут какие-то колючки! Мне нужно нарезать аира для кровли дворца, он такой душистый, наш аир, надо устроить трон для королевны, подобрать древко для знамени... Какие уж тут колючки!

— В другой раз, — отмахнулся я.

Мама нахмурилась.

— Значит, позабыл, что отец наказывал? Быстренько...

— Да не могу я сегодня...

— Что за неслух ты стал! — пожала плечами мама. — А был послушный парнишка...

Мама посмотрела на меня — как насквозь проколола взглядом. А что? Разве у меня нет своих дел, своих забот?

— Не выкручивайся, тащи тележку, я захвачу мешки, грабли и поедем, — строго сказала мама, и я понял, что спорить нечего.

— Хоть Барбоску возьму, — решил я. — Веселей будет.

Я прикатил тележку в сосновый лес. Старые, прошлогодние иглы порыжели, кое-где мелкими островками рос белый мох. Меня осенило: вот и материал для трона! Легкий, пышный и красивый. И как только я раньше не додумался!

— Барбоска, Барбоска! — позвал я нашего пса. — Где тебя носит, бродяга!

Сразу стало веселей. Я принялся за дело. Сгребал хвою, рвал сухой мох. Барбоска скакал, как бешеный, вокруг деревьев, лаял на птиц, а под конец вовсе удрал куда-то.

— Теперь не докличешься, — сгребая колючки в большую кучу, вздохнула мама. — Мало мне хлопот, за собакой гоняйся!

Она повернулась в мою сторону и сказала:

— Белый мох не трогай. В нем белые грибы будут.

Хорошо, что раньше не заметила — у меня уже целая охапка. А красота какая! Мох серебристо-белый, пышный, хрусткий, пахнет чем-то свежим, чистым.

— Что же ты стал — подержи мешок! — позвала меня мама.

Мы набили мешок хвоей, поставили на тележку. Потом еще один.

— Дня на три хватит, а там еще съездим... Давай-ка, поехали, — сказала мама.

— Барбоска удрал...

— Не пропадет...

И правда! Не успели мы выехать на дорогу, как Барбоска выпрыгнул из-за ближнего дерева. Язык набок, дышит тяжело, морда виноватая. Затрусил рядом, а сам все на меня поглядывает. Будто спрашивает: когда опять в лес?

По лесной дороге мы выехали на вырубку. Там большими кучами были свалены выкорчеванные пни. Длинные толстые корни переплелись между собой и торчат во все стороны. Чем не драконы?

Я решил: сегодня же вернусь в лес, захвачу с собой Барбоску, и увезем мы с ним отсюда страшного дракона о девяти головах. Пусть охраняет королевство.

— Пень — он хорошо горит, смолы в нем много, — заметила мама. — Да рубить трудно, очень уж тверд. Вот и не берет их никто.

Так и должно быть — дракона победить непросто. Потому он и охраняет подступы к королевскому дворцу. Сторожит королевну, никого близко не подпускает.

Я глазам своим не поверил: Салюте идет к нам во двор. Очень просто — открыла калитку и идет по дорожке. Я не видел ее недели две, и вот она как ни в чем не бывало является. Здоровается с моей мамой и говорит:

— Пранас! Ты чего к нам не ходишь? Обиделся?

— Было бы на что!.. Занят я, — мямлю кое-как. — Сначала отца на сплав собирали, потом колючки из леса возили...

Я, понятно, не стану расписывать Салюте, чем занимаюсь в последнее время. Когда все будет готово, позову ее и покажу королевство. А пока — молчок!

— А, занят... — протянула она. — А у меня новость. Прибыло письмо. От Алоизаса. Он меня в цирк приглашает. Хочешь — почитай! Вот...

Я и не сообразил, что делать, как ответить. А Салюте болтала дальше:

— Читай, не бойся!.. Секретов тут нет.

Мне и в руки брать не хотелось это письмо. Смотреть на него было тошно, не только читать. Эка невидаль — письмо из города, хоть и самое настоящее, с маркой и штемпелем... Подумаешь... Я без спешки вынул из конверта сложенный тетрадный листок в клеточку и начал пробегать письмо глазами.

— Нет, ты громко читай, вслух! Я хочу еще раз послушать! — попросила Салюте.

Мучительница! Но отказать Салюте я не мог. Поэтому я кашлянул и стал читать вслух, правда, без всякого выражения.

Здравствуй, Сале! — писал этот негодник Алоизас. — Позавчера ходил я в цирк. Вот смеху было! Медведи ездят на велосипедах, собаки прыгают через огонь. Потом девчонка вроде тебя выводила слона. Этот слон ее хоботом как поднимет, как посадит себе на спину. Еще акробаты кувыркались, стояли на голове и брызгали друг на дружку водой. Обхохочешься! Оркестр все время играет. Старик один — ты бы видела: рот до ушей, в барабан колотит. Усищи у этого деда — во! Приезжай ко мне, Сале, я тебя тоже в цирк свожу. Вот смешно будет!
Твой закадычный Алоизас

— Видишь, Пранас, я не соврала, — Салюте весело тряхнула головой. — Там так интересно...

— Из этого письма не разберешь, — я пожал плечами. — И кто это такой — закадычный?

— Алоизас говорит: закадычный — это самый лучший, самый верный друг. Это по-городскому так называется. Слушай, Пранас! Поехали вместе в город, в цирк сходим! Мой папка в воскресенье как раз собирается. Поехали, а?

— Меня он, закадычный этот самый, не приглашает.

— Ну и что! А я скажу — пригласит.

В цирк мне, конечно, хотелось. Да вот, Алоизас этот...

— Меня мама не пустит, — сказал я.

— А я попрошу свою маму, чтобы она попросила твою маму, и пустит, вот увидишь.

Салюте повернулась и убежала к себе домой. Я смотрел, как она бежит, а сам думал: хорошая штука цирк, но что ты скажешь, когда я приведу тебя в свое королевство!..

Теперь, после письма Алоизаса, я понял, что нельзя терять ни минутки. Надо как можно скорей устроить все в королевстве... Поэтому я не стал мешкать, нашел в сенях молоток, пилу, клещи и выбежал на крыльцо.

— Пранук! Ты куда? Сними-ка крышку с большого котла, — крикнула в открытую дверь кухни мама.

Я оглянулся: мама у стола месит тесто, а на плите пыхтит, шипит большой котел, крышка так и прыгает. В этом котле — картошка для свиней.

— Сама сними! — как-то вдруг вырвалось у меня, и я спрыгнул с крыльца на дорожку.

— Погоди! — грозно крикнула мама.

Она шагнула в сени, взяла со стены ремешок — путо — и раз-другой протянула меня по мягкому месту.

— Ишь неслух! От рук отбился!

Мама сердито кинула ремешок в угол и, вся красная, вернулась в кухню. Я разобиделся. Бросил в сенях молоток, пилу и клещи, побежал на гумно. Там я зарылся лицом в солому и расплакался. За что меня бьют? Разве я ошиваюсь без дела? Ведь я работать собирался — инструменты взял! А она будто не видит! Раньше меня никто не бил — ни отец, ни мамаша, а сегодня вдруг ни за что ни про что... Уйду из дома, пусть сами живут. Никого мне не надо: ни отца, ни мамы, ни Барбоски противного, даже Костаса не желаю видеть. Одной только Салюте напишу письмо, пусть знает, где я... Я повернулся на бок, рукавом вытер слезы, а они все лились да лились... Нет! Никуда я не убегу. Лучше помру. И пусть тогда плачут и мама, и отец, пусть свечи жгут, пусть... Я буду лежать в гробу и мне будет все равно... А Салюте? И она пусть живет в свое удовольствие, пусть бегает со своим бессовестным Алоизасом по циркам, по театрам, мне-то что — я буду лежать в сырой и холодной земле и ни-че-го не почувствую...

А сено так пахнет, а солома так тихо шуршит... Так хочется спать...

Я проснулся от громкого голоса. А, это тетя Катре, Салютина мама. Я прислушался... Так и есть: разговаривает с моей мамой.

— Где же твой мужичок, Она? — спрашивает тетя Катре.

— А ты не знаешь? На сплав ушел, с Костасом...

— Пранукас где, спрашиваю.

— Больно я знаю... С ним теперь без ремня не сговоришься!

— Беда с этими ребятишками... Моя краля в город просится, в цирк. Скажи на милость! А этот, даром что отец, уши развесил... Едут в воскресенье! Ты бы, Она, тоже мальчонку отпустила, на пару веселее будет.

— Что ж, пускай съездит...

Они еще немного постояли во дворе, поболтали, потом тетя Катре ушла к себе.

— Пранукас! — громко, на весь двор, позвала меня мама. — Где ты, Пранукас?!

Пусть зовет, пусть кричит — не откликнусь ни за что. Буду молчать, как самый настоящий покойник...

Мамины шаги уже возле овина. Открывает дверь.

— Пранукас! — снова позвала мама, но уже не сердито, а с тревогой в голосе. А так как я молчал, она с беспокойством спросила сама себя: — Куда же он подевался? Не случилось бы чего...

Тут мне стало так жалко маму, что я забыл о своей обиде. Быстренько скатился с сеновала, выскочил во двор:

— Мам, я тут! Вот он я!

— А, вот ты какой... Ишь куда залез... Погляди, что тебе тетя Катре принесла. Пойдем отведаем.

В руках она держала полную банку меда — золотистого, солнечного.

Мама налила в блюдечко меда, отрезала ломоть хлеба.

— Макай, не жалей, — кивнула она мне.

— И ты тоже!

— Мед — лекарство на зиму. От кашля, от простуды помогает, да и при всякой хвори хорошо. А тетенька Катре не только с медом пришла. Доминикас в воскресенье в город едет, Салюте в цирк везет. Может и тебя прихватить заодно.

Я ел и молчал.

— Дам тебе денег на билет, поесть соберу...

— Не поеду я, мам...

— Это почему же?

— Неохота.

Мама подошла ко мне и погладила мои распатланные, длинные вихры.

— Уж не захворал ли? — спросила она.

— Здоров я, мам...

Она опять погладила меня по голове, и я вдруг прижался к ней, обнял за шею.

— Как там наш папка с Костасом? Увязали уж плоты или нет? Вдруг к нам поплыли...

Я схватил мамину руку и прижался к ней выпачканными медом губами.

3

Сквозь сон я услышал, как поет рожок. Даже не открывая глаз, я видел, как по середине улицы проходит Симонас и трубит, запрокинув голову. Тру-ру-ру! — слышу я. — Трууу! Вовсе не для моего удовольствия играет Симонас — он поторапливает хозяек: заканчивайте дойку, выводите скотину за ворота, на выгон пора! Тру-ру-ру!

— Пора, Пранукас, — затормошила меня мама.

Она брякнула ведром и ушла доить Белянку. А мне так не хочется вставать, так тянет зарыться в подушку и досмотреть сон. К тому же вчера я порядком устал — целый день трудился не покладая рук в своем королевстве. И не зря: почти все уже готово, близится долгожданный день.

А труба поет, труба велит мне вставать, отправляться на пастбище. Тру-ру-ру!..

Да, это мне. Сегодня моя очередь. Три дня подряд я буду пасти Безрожку портного Матаушаса, Пятронелину Пеструху и нашу Белянку. Потом десять дней буду бегать где хочу и сколько хочу, потом снова три дня пасти. Это Симонас завел такой порядок. Он — старший пастух, а пастухи и подпаски у него сменяются. Ребят в деревне много, и родители посылают нас присматривать за своей скотиной. Но на что будет похоже, если каждый потащится на луг за своей коровкой: что ни корова, то пастух! Вот Симонас и придумал, чтобы каждый из нас бегал за коровами три дня, потом отдыхал. И еще. Чьих коров пасешь, тот тебя и кормит. Когда я пасу Безрогу Матаушаса или коровушку тети Пятронеле, я обедаю у этих людей. Вообще-то я не люблю есть у чужих, но таков старинный обычай, не мне его менять.

Я живенько оделся, схватил свой кнут в углу сеней, выбежал во двор. Мама кончала доить. Последние струйки молока тонкими ниточками прошивали высокую шапку пены в ведре.

— Кто сегодня кормит? — спросила мама и разогнулась.

— Домой побегу.

— Ладно. Я оладий картофельных напеку. А пока что захвати-ка с собой завтрак.

Мама всегда дает мне с собой что-нибудь закусить. Кусочек копченого окорока или домашнего сыра с тмином — душистого, свежего. А картофельные оладьи — моя самая любимая еда, я готов есть их с утра до вечера и каждый день, всю свою жизнь. Я ем их так, что за ушами трещит, дух перевести и то некогда. Румяные, с поджаристой, хрустящей корочкой пышные картофельные оладьи — самая замечательная еда на свете, честное слово!

Я сунул мамин завтрак в карман сермяги, застегнул пуговицы. Н-да... сермяга ты моя, сермяга... Рано утром в ней, конечно, неплохо, а к полудню уже не знаешь, как от нее избавиться — хоть в крапиву кидай. Правда, иногда она мне служит подстилкой. Это — днем, когда стадо залегает на отдых и мы, пастухи, тоже укладываемся поспать.

— Эгей, Белянка! — я хлопнул кнутом и выгнал корову за ворота. А там уже шумно: лают собаки, громко переговариваются хозяйки, мычат коровы. С гнезд снимаются птицы, бьют крыльями. Аисты дяди Доминикаса повозились в своем огромном гнезде, пощелкали клювами и улетели на луг, ловить лягушек. Скрипят колодезные вороты, из труб вьется веселый дымок: в каждом доме готовят завтрак, собирают мужчин на работу. На ветках деревьев, на листьях, траве еще блестит роса, солнце еще не высушило ее, не посбивал ветер — вот какая рань. А Симонас уже шагает по улице. Как всегда, он в длинной, до колен, сермяге, в штанах из рядна, стоптанных деревянных башмаках, шляпа — старая-престарая, нахлобучена по самые глаза. В руке у Симонаса длинный бич с гладким можжевеловым кнутовищем, через плечо висит и блестящая труба.

Симонас заметил меня и кивнул.

— Слышь, Пранас! — старшой подмигнул мне своим единственным глазом. — Что делать будем, а? Второй пастух у нас захворал, вот напасть-то. Управимся мы с тобой одни или нет?

— Придется побегать, — сказал я.

— Ты у нас прыткий, что твой заяц, — улыбнулся Симонас. — С тобой не пропадешь!

Это он верно сказал: бегать я умею. В деревне ни один мальчишка за мной не угонится. Но быстрые ноги — это в нашей работе еще не все. Только вывели мы стадо за околицу, как я почувствовал: не в ногах дело. Коровы, а за ними и овцы, как по уговору, бросились в разные стороны. В огороды, на поле. Почуяли, стало быть, что есть чем поживиться. Я заорал во всю глотку, кинулся в одну сторону, кое-как прогнал коров с клеверного поля. Глядь — на той стороне дороги две буренки в овсы забрались. Я к ним, а другие тем временем к свекле полезли. Выдирают из земли и хрупают... И самая среди них заядлая, ну просто атаман — Безрога портного Матаушаса. Зря ей дал Мурлыка такое имя. Даром что без рогов, корова эта настоящая бесовка — всюду лезет первая, да еще и других за собой ведет. А задира какая! Ведь и рога она в драке потеряла — билась с другими коровками за пучок травы... За ней нужен глаз да глаз.

Мы с Симонасом вдвоем еле управляемся с этой бешеной тварью. Я бегаю, Симонас хлопает бичом, кричит:

— Ах ты, нечистая сила! Чтоб тебя черти драли! К-куда т-тебя понесло?! Назад, назад пошла, говорю!

Главное — подогнать стадо к лесу. Дальше уже тянутся луга, пастбища — ступайте, буренки, куда вашей душеньке угодно. Только не в овсы, не в рожь. Но поле тянется лишь с одной стороны, и тут уследить нетрудно. В лес наши красавицы не пойдут — трава там хилая, к тому же вся в сосновых да еловых колючках, коровы их не любят. Какая-нибудь глупая, молоденькая телочка, может, и сунется в подлесок, а отведает колючего угощения — сама повернет назад, к стаду.

— Чтоб его приподняло да шлепнуло! — злится Симонас. — Нашел время хворать...

Это он про своего помощника-пастуха. Тяжело Симонасу — он ловит ртом воздух, руки дрожат... Кое-как набил трубку, закурил. Симонас верит в целебную силу табака, вот и не расстается с трубкой.

Я бегаю не хуже нашего Барбоски. Кажется, наколол ногу: что-то саднит, побаливает. Но я бегаю...

— Это все она — Безрога-недотрога, смотреть не могу на корову Матаушаса. Вот бы продал ее Мурлыка...

— Хорошо тебе говорить, Пранас... — вздохнул Симонас. — Не продаст ее Мурлыка ни за какие деньги. Молока много дает. А как не давать — всюду лезет первая, других оттирает. И в поле, и в огород — всегда прет первой. Пока вытуришь ее, она уж и брюхо набила... И люди такие бывают, Пранас, всюду первыми лезут, все хватают, о других не думают. А придешь к таким — зимой снега не допросишься... Да мне, слава богу, ничего не надо. Ведь я богатый, Пранас! Знаешь, какой я богач — ого! И небо, и земля, и этот вот лес — все мое!

Коровы и овцы начали щипать траву на опушке. Я тем временем спустился с косогора к речке. Промыл ногу, вытащил занозу. Это мне не в новость. Когда бегаешь босиком, обязательно на что-нибудь да напорешься. А здесь на берегу речки и трава посочней, и шалаш есть. В жаркий день коровы забредают в воду — напиться и так постоять, побродить. Овцы в воду не идут — прячутся в кустах, залегают в тени, им и того достаточно. А мы — в шалаше. И солнце не так печет, и дождик не намочит, если вдруг набежит черная тучка...

Я вспомнил, что мама дала мне с собой завтрак. Достал его из кармана сермяги, половину отломил Симонасу.

— Жаркий денек будет, — сказал Симонас. — Надо бы голавликов поудить. В такие дни они ближе к берегу держатся, в траве... На той неделе один попался — чуть лесу не оборвал...

Я тоже любил удить рыбу. Но сейчас как-то не тянуло.

— Знаешь, Симонас, некогда мне, — вздохнул я.

— Скажи на милость — некогда! — засмеялся старший пастух. — Неужто с батькой на сплав идешь?

— На сплав пошел Костас, а у меня, дяденька Симонас, тоже заботы есть.

— Заботы у него! — Симонас улыбнулся, и его одинокий глаз сузился. — Ну и какие же это заботы, а?

Я молчал, хотя так и подмывало рассказать Симонасу про мое королевство. Про свирепых драконов и высокий трон, про волшебный сад и дворец... Нет, я буду молчать до поры до времени. А когда доведу дело до конца, может, и приглашу своего друга в гости. Я ведь не из тех, у кого зимой снега не выпросишь.

— Не хочешь — не говори, — сказал Симонас. — У всякого есть свое, потайное... Без потайного человек — не человек, а так, пшик... Нет, ты только глянь — бестия-то наша безрогая опять к овсам подбирается...

Я отогнал корову Матаушаса подальше от поля, собрал в кучку овец, которые тоже норовили разбежаться в разные стороны... Скорей бы солнце поднялось высоко — тогда стадо заляжет у речки, а мне можно будет искупаться...

Полдень — для пастуха самое лучшее время. Коровы напаслись, легли на лугу. Одни коровы, покачивая большими круглыми головами, медленно пережевывают траву, растирают ее зубами, как жерновами, другие забрели в воду, бьют себя хвостами по бокам, отгоняют оводов. А овцы лежат на лугу, как большие серые валуны. Разве что вблизи заметно, что у них есть круглые глазки-пуговки, и они этими глазками то и дело моргают... Когда скотина сыта и довольна, может отдохнуть и пастух. Можно искупаться, можно нарезать лозы и сесть плести корзину, можно почитать книжку, можно и поспать... Но когда ты рядом с таким старшим пастухом, как Симонас, спать, конечно, не хочется. Вот и сейчас я поплескался в речке, забрался в шалаш и смотрю, как Симонас лепит из глины. Не какую-нибудь свистульку — большую лошадь, ростом примерно с нашего Барбоску. Окунет пальцы в жестянку с водой, отщипнет от кучи глины кусочек и прилепит. Уже есть голова и все четыре ноги, крутая шея, бабки. Остается только приладить гриву и хвост из мочала, и рыжая кобылка понесется вскачь по зеленому лугу. Занятно, где взял Симонас такую яркую, такую жирную глину и с чего это ему вздумалось лепить такую большую игрушку. Но спрашивать не стану, он же сам сказал, что у всякого есть свое, потайное...

— Хоть и один у меня глаз, а зоркий, — говорит Симонас. — Иду я как-то берегом и вижу: кромка, у самой воды, цвета какого-то необыкновенного — не то красная, не то рыжая, не разберешь. Потрогал рукой — склизко! И мажется, точно масло. Жирновата для глины. Набрал ее маленько, высушил — твердая стала. Ну и попробовал... Получается! А ты сходи, приглядись. Там, где река берег подмоет, всякую породу встретить можно. Известь, к примеру. Хоть бери да избу бели.

Вот, значит, как просто! Подошел к реке, нагнулся и бери сколько хочешь... А Симонас дальше рассказывает, сам рассказывает, хоть я и не посмел спросить.

— Коней, Пранукас, я сызмальства люблю. С той поры еще, когда в подпаски пошел, на богатых хозяев батрачить начал. Сколько я всяких людей повидал, чего только не насмотрелся, работая у богатеев. Одних помню, других подзабывать стал, а вот лошадей помню всех до единой. Как же иначе, Пранукас, ведь батрак с лошадью вместе и работает, и отдыхает, и поговорить ему не с кем, кроме опять же лошади. Пашешь — лошадь плуг тянет, косишь — лошадь сено возит, зимой лес валишь, руки закоченеют — об теплый лошадиный бок их греешь, в ночное едешь — никого с тобой рядом нет, а лошадь и поймет, и послушает, и повздыхает вместе с тобой. Помню, у одного хозяина был жеребец, Каштаном звали. Пока не чмокнет тебя, то бишь пока не поцелует тебя по-своему, и работать не начнет... Или в ночном сидишь один, слушаешь, как где-то в деревне гармонь плачет, а он, Каштан, тихо так подойдет к тебе из кустов, и — цоп картуз, заговаривает, значит. Мол, не грусти, друг, и всякое такое. Поверишь — на душе светлей станет...

Симонас замолчал, стал разглядывать свою работу. Наклонит голову набок, прищурит глаз, отщипнет кусочек глины, там добавит, здесь приладит. Сбрызнет водой, примнет пальцем... В деревне никто о Симонасе худого слова не скажет, это верно. И в обиду никто не даст. А все-таки считают его вроде поплоше других. И вот почему. Симонас и живет, и разговаривает не совсем по-нашему. Он пришел к нам издалека, не знаю, из какой деревни и какого края. Пришел наниматься в пастухи и сразу всех удивил. «На что мне зерно, картошка, сало? — сказал он. — Куда я все дену... Ни жена не ждет, ни детишко. Все мое добро тут, в котомке. В трубе — веселье, в кнуте — сила... Переночевать примете, поесть дадите, пару монет подкинете — и по рукам!» По рукам? Наши тут же захотели узнать, сколько же монет ему надо «подкинуть», не хитрит ли пастух, не хочет ли получить за свой труд деньгами вместо картошки, сала да хлеба. Очень все удивились, когда Симонас спросил только на табачок... Поселили пастуха в старой баньке, стали по очереди кормить. И «на табачок», понятно, не жалели...

— По осени, Пранукас, улечу я вместе с птицами, — заговорил Симонас. — Подамся в дальние села, где еще не бывал. Надоело на одном месте сиднем сидеть.

— Дяденька Симонас, разве тебе плохо у нас?

— И душой кривить не надо — люди у вас добрые. Да я вот другой породы, все-то меня тянет в неведомые места, подальше. В молодости все о дальних странах думал. Как-то друг один уговорил — за границу собрался. Работал, деньги копил, грош за грошиком. Ну, наскреб... До самой границы доехал, до столба полосатого. А на сердце тяжело, горько, и ровно за горло кто хватает. А как глянул в последний раз на литовские наши леса, луга, на деревню, так и заплакал горькими слезами. Друг на поезде укатил в далекие края, а я вот не смог. Он мне и письма писал, все звал к себе: приезжай, мол, заживешь на здешний манер. Рубашку надевать станешь белую, крахмальную, на голову обязательно котелок. Это шляпа у них так называется. А на что мне их котелок — мне и нашей, соломенной, хватит. И все мне наше как-то, знаешь, милей. Вот похожу по деревням, вдоль-поперек всю Литву пройду, а под конец, как совсем устану жить, лягу себе на вечный покой где-нибудь под березкой, раскрасавицей нашей. Чем плохо, а, Пранукас?

Симонас и впрямь повеселел, а мне вдруг стало грустно. Неужели он так и живет всю жизнь один, без родных, без мамы? Точно, как бабушка Пятронеле...

— Дядя Симонас, а жена у тебя была?

— Жены не было, — вздохнул Симонас. — А девушка одна была на примете. И она в мою сторону ласково поглядывала. Но я был бедняк, голь перекатная, а она — богатеева дочка, вот и не сложилось у нас...

— А у Пятронеле в сказке пастух на королевне женился, — сказал я.

— Эх, — Симонас покачал головой. — Моя-то сказка по-другому кончилась... Батюшка моей суженой хвать вилы и ткнул меня в глаз. Вот и остался кривым на всю жизнь. Тут и сказка вся, правда, Пранукас?

— Злая сказка, дяденька Симонас. И у Костаса нашего похоже получается... Отчего?

Симонас не спешил отвечать. Поднялся с соломы, на которой мы с ним сидели, осторожно поднял глиняного коня и отнес его в угол.

— Обожди, Каштан, — сказал пастух. Мы тебе товарища сделаем... Сможете друг о дружку шеи чесать, да и просто веселей время коротать... Эге, Пранас, а ведь мы с тобой про голавликов забыли! Ты налови кузнечиков, а я удочку налажу. А ты еще мал, многого не понимаешь. Придет время — все узнаешь сам. Одно помни: если богатство станет поперек дороги, не бывать счастью... И радости не бывать... Ну, пошли, что ли...

Я вылез из шалаша и стал шарить руками в траве, кузнечиков ловить. В полдень, когда солнце высоко, трава сухая-пресухая, кузнечиков в ней ловить не так уж просто. Так-то они греются на солнышке, трещат, совсем разомлели, а поднимешь ладошку, чтобы прикрыть серенького музыканта, сразу вся компания и брызнет в разные стороны, в точности как искры в кузне. Я ползаю в траве, гоняюсь за кузнечиками, а думаю вовсе о другом. Грустно, обидно, что не удалось Симонасу найти свое счастье. И у Костаса невесело складывается... Зато у меня все будет по-другому. Я вырасту и возьму в жены Салюте, и дядя Доминикас мне ничего не сделает, и тетя Катре будет рада. Как же может быть иначе — ведь мы из одной деревни, мы соседи, да как ладим! Тетя Катре мне и меду принесла, и маму упрашивала, чтоб в цирк меня отпустила...

— Давай этих кузнецов, Пранас, куда запропастился! — крикнул Симонас. Он стоял у шалаша в коротких холщовых портах, с удочкой в руке.

— Бешеные они, кузнецы эти, никак не поймать, — пожаловался я.

— Да, в жару они прыткие, — согласился пастух. — Ты уж постарайся.

Я изловчился и прихлопнул ладошкой сразу двух кузнечиков. Симонас насадил обоих на большой крючок и спустился к речке.

— Вот наловим рыбки, отнесешь матушке, попроси, чтоб зажарила тебе с зеленым луком... Пальчики оближешь, вот посмотришь... Только, чур, ко мне сейчас не иди: голавль — рыба пугливая, запомни это. И никогда не забывай, если хочешь быть рыбаком как положено. Понял?

Я понял. И даже шепотом повторил про себя: голавль — рыба пугливая. Чтобы на всю жизнь запомнить.

Вода еле-еле плюхала. Это Симонас брел по отмели к маленькой кочке, у которой ловятся голавли.

Пришла очередь Матаушаса кормить меня обедом. Ох уж этот Матаушас, хитрющий кот-Мурлыка! Люди правильно говорят: у кого всего вдоволь, тот всегда недоволен, на жизнь жалуется. И Матаушас из таких. Вся деревня у него шьет, даже из других сел приезжают. Платят ему и деньгами, и подарки возят. А он сам и жена его Морта все плачутся: мол, жить тяжело, никак концов с концами не сводят. А уж скуп Матаушас — другого такого поискать. Про таких у нас говорят: у нищего палку отнимет. Где уж ему другого угостить — сам недоедает. Очень я не люблю у них есть, а по правде сказать, там и не наешься. Так что после их угощения я бегу со всех ног домой и там уписываю за обе щеки то, что наготовила мама. И ведь не скажешь, что Морта сажает гостя за пустой стол. Полно на этом столе тарелок и плошек, но еда в них на самом донышке и до того пресная, что и смотреть на нее неохота, не то что есть. Каша из тертой картошки никак не лезет мне в горло, хоть Морта и кидает в тарелку парочку шкварок для запаха.

«На что Мурлыке столько денег, ума не приложу? — говорит моя мама. — Ну, земли прикупит, ну, дом в городе построит... Да зачем столько добра бездетному? Взял бы мальчонку из приюта или девочку, доброе дело сделал бы...» Многие так рассуждают, но только между собой, а сказать такое в глаза Матаушасу никто не решится. Неловко как-то, обидится человек. Или даже рассердится, а там и откажет, когда придешь насчет костюма или пальто. Другого такого мастера в наших краях нет. Мурлыка даже платья шьет и всякие модные, затейливые жакеты, душегрейки. Не хуже покупных выглядят сшитые им вещи.

Вот солнце поднялось высоко. Полдень. Мне пора на обед к Матаушасу. Я поставил свой кнут в углу сеней. Мог бы, конечно, оставить его в шалаше, но я люблю ходить с кнутом, так веселей. Можно по дороге постегать крапиву, малость подразнить деревенских собак или просто похлопать по пыли. Кнут для пастуха все равно что для солдата оружие, без него пастух ни шагу не сделает. Я вошел в комнату, Мурлыка сидел за машиной и быстро-быстро строчил, а толстая Морта гладила только что сшитое платье, водила горячим утюгом туда-сюда, сама вся красная, потная.

— Ах ты, солнышко, дитя малое, — пропела она. — Уже и обед! Ну-ка, садись за стол, я сейчас... Пока уголья не остыли, доглажу, кончу работу... Обожди...

Я сел на лавку возле кухонного стола и стал смотреть, как работают портной и его жена. Очень щекотало в носу от острого запаха нафталина, шерсти. Я чихнул.

— Будь здоров! — кивнула Морта.

— Спасибо, тетя!

Все-таки Матаушас мне нравится. Он такой особенный: на шее болтается длинный метр, лицо такое важное, строгое. И работа его мне нравится, и то, как ловко он управляется со швейной машиной, и как она слушается его. Пока вертится колесо, бежит шов, ползет из-под лапки машины ткань, Матаушас и головы не поднимет, ни на кого не взглянет. Когда Матаушас заправляет нить в челнок, меняет катушку, наматывает нить на шпульку, он тихо что-то напевает себе под нос. Может, за это и прозвали его Мурлыкой? Мне он тогда кажется и веселым, и добрым. Зря, наверное, люди считают портного скупердяем. Другое дело — его жена, толстая Морта. Вцепилась в свои утюги, оторваться не может. А мне ведь некогда, мне на луг надо, скоро коровы встанут, и Симонасу трудно будет одному за ними присматривать. Я снова чихнул, но теперь уже нарочно — вдруг она про меня забыла.

— Ох ты, солнышко, дитятко малое! Ведь пастушонок-то у нас не кормлен. Сейчас, сейчас иду...

И продолжает гладить.

— Душенька, и я бы закусил. Заголодал, панечка.

Перестала стрекотать машина, мастер поднялся, расправил плечи и вышел на кухню. Он сел за стол против меня. Теперь-то уж «душенька» Морта бросилась подавать еду. Загремела кастрюлями, тарелками.

— Как новый костюмчик служит, паночек?— спросил портной. — Барышни хвалят?

— Всем нравится...

— А ты думал — нет? Хо-хо... Ведь я в Вильне, большом городе портновскому делу обучался. У знаменитого мастера Ицика Шнейдера. Он и на министров шил, на генералов... А уж брал за работу — ух!.. Дорого брал Шнейдер, да было за что. Трудное у нас, парень, ремесло, тонкое. Вот и ценят его люди, уважают нас, мастеров.

Я только головой кивал. Конечно! И я уважаю Матаушаса, его работу.

Морта внесла обед: тарелку с ломтями хлеба, белый творожный сыр, кусочек масла на блюдечке. И как всегда — миску с картофельной кашей. Смотрю: Матаушас себе накладывает целую горку и ест так, что любо-дорого глядеть. А я размазываю ложкой по тарелке серую бурду, не могу поднести ко рту.

— Ох ты, солнышко, дитя малое, кушай поскорей, я тебе добавки дам, — уговаривает Морта.

— Ты — наш человек, скажешь правду, — заговорил мастер. — Вот и скажи, хорошо ли Симонас коров пасет? Что-то наша Безроженька плохо доиться стала. Уж не ложатся ли коровки в полдень на лугу? Что скажешь, паночек ласковый?

Вот тебе и Мурлыка! Не знаю, что и говорить. Я нахмурился, положил ложку возле миски с картофельной кашей и с важным видом ответил:

— Дядя Симонас за нашими коровами смотрит как за своими! За день так выгуляет, что бока раздуваются. А ваша Безрога больше всех ест, с чужих огородов хапает. За ней одной и носимся целый день. То она в клевер, то в овсы, то свеклу хрупает... Не корова, чисто бес, даром что без рогов...

Мастер переглянулся с женой. По-моему, сердито. Что же это я — так просто взял да выложил всю правду! Все из-за каши, сизой картофельной бурды, будь она неладна...

— Ну нет, солнышко, дитя малое, — обиженно сказала Морта и положила себе каши. — Такой коровы, как наша Безроженька, во всей округе не найдешь. Больших денег она стоила, но за такую не жалко и больше заплатить. Очень уж она молочная, только присматривать за ней надо, обихаживать лучше... На то и пастухов нанимают...

— Ведь я стараюсь, тетя Морта, — сказал я и встал из-за стола.

Случайно бросил взгляд в угол и замер. Вот это да! Весь угол завален лоскутками. Это обрезки, которые остаются, когда мастер раскраивает материал. Пестрые, разноцветные, яркие, валяются в углу и никому не нужны. А мне бы пригодились, для убранства тронного зала...

— Ты чего в угол уставился? — спросил Матаушас. — Мышь увидел, что ли?

— Лоскутки, дядя...

— Это «душенькино» хозяйство. У нее проси.

— На что тебе? Мама велела? — поинтересовалась Морта.

— Нет, не мама... Мне самому хочется...

— Гм... — Мотра задумалась. — Я ведь коврики из них плету, дорожки. Но ты возьми. И не носись, как бес, за нашей Безроженькой. Ну, пожует клеверка, ну, полакомится свеколкой... А ты не видал, и все тут. Понял, солнышко?

В том-то и дело, что я понял. Понял и растерялся. Лоскутками откупиться хочет. Вот так «душенька»!

— Спасибо, тетя Морта, — сказал я. — Не надо мне. Я передумал...

Портной положил мне руку на плечо:

— Смешной ты, паночек, ей-богу. В точности, как твой батька. Ты послушай, что тебе старшие говорят. Всякая живая тварь старается урвать кусок пожирнее. Да покрупнее, паночек. Так уж от сотворения мира заведено, и по-иному быть не может. Что же ты обижаешься, парень?

— Симонас не так говорит, совсем-совсем не так, — буркнул я и выбежал в сени. Взял свой кнут и припустил со всех ног домой.

— Мама, дай поесть! — крикнул с порога.

— Опять голодный? Да ведь у Матаушаса дом — полная чаша. И колбас накоптили, и сала. Вот так «душенька», хлопотунья, — покачала головой мама. — Неужто не кормили?

— Опять это хлебово сунули, картошницу противную...

— Не говори так. Надо есть что дают. Про еду не говорят «противная»!

Хоть и рассердилась мама, а все же дала пообедать. Еще бы! Ведь это жареные голавли, те самые, которых поймал Симонас. Я и правда пальчики облизал — до того вкусно их приготовила моя мама. А она выносит еще кусок, заворачивает в бумагу.

— Это отнесешь Симонасу, — говорит мама. — Почему он сам не пришел своих рыбок отведать?

— Симонас не такой!

— А какой он, по-твоему?

— Если сложить вместе Матаушаса с его «душенькой», далеко им до Симонаса будет...

— Что-то я тебя не пойму... При чем тут Матаушас?

Я не знал, сказать маме про лоскутки или нет. Лучше не говорить — ведь я их не взял. Поэтому я махнул рукой и выбежал во двор. На минутку заскочил в сад, набрал паданцев, покружил возле непростой груши. Понюхал ее единственный плод, пощупал. Груша твердая как камень. До осени никак не поспеет, это ясно как дважды два... Хорошо бы еще наведаться в королевство, но недосуг. Пора к Симонасу — ведь я сегодня его единственный помощник.

— Жил, Пранукас, в одном королевстве человек, и звали его Бездольным...

Пятронеле не отпускает меня, хотя корова ее Пеструшка уже подоена и отдыхает в хлеву, хотя выпито парное молоко и до крошки истреблен рассыпчатый пирожок с сахарным «снежком». Без сказки я не уйду от Пятронеле. Не уйду, как ни набегался, ни устал за день, как ни саднит наколотая нога.

Мы сели на лавочку. Кнут я положил на колени.

— Слушаешь, детка?

— Слушаю, тетенька, слушаю...

Пятронеле потуже завязала платок, причмокнула губами, задумалась. Деревня еще не спит: слышны голоса людей, мычат затворенные в хлевах коровы, далеко, на дороге, погромыхивает запоздалая телега.

— Значит, слушаешь?

— Ага, тетенька, слушаю... Барбоска наш лает. Может, птица какая-нибудь поздняя пролетела...

— Вот так, Пранукас... Жил этот человек, по прозванию Бездольный, с женой своей Уршу́ле в бедной лачужке. Землица у них была задернелая да хлюпкая, вот и маялись они от зари до зари, пот лили... Не родился в крепкой этой земле хлеб, не наливался горох, картошка выходила — что фасолина. Пшеница им, бедолагам, и во сне не снилась. Так и жили они, горе мыкали. Бездольный еще и лес валил, лозу резал да корзинки плел, а жена его Уршуле грибы собирала, ягоды, пряла соседям шерсть — своих-то овечек у них не было. Перебивались с хлеба на воду, а тут послал им бог ребеночка, третий рот появился. Хоть и прибавилось забот, а все же утешение отцу с матерью, да и подмога растет. А рос этот мальчонка здоровым да веселым, ну и смышленым на радость родителям. Только других ребят чурался, все больше один играл, гулял. А иногда сядет где-нибудь в уголке, задумается... Заговоришь с ним — удивишься. Странные у него были речи, дерзкие такие. Все против королей да против господ — мол, не стало из-за них ни правды, ни свободы, одно горе кругом... За это дали ему люди имя — Лайсву́нас. То есть — Вольнолюб...

Как-то работал Лайсвунас с отцом в поле, камни с поля выволакивал. Встал вдруг возле горки, куда они камни складывали, и говорит: «Несправедливо мир устроен, отец. Вот мы с тобой гнем спину от зари до зари, а прозябаем в нищете. Зато баре-господа прохлаждаются, трудиться не желают, сами как сыр в масле катаются. Почему так?» — «Да ведь исстари так заведено! — испугался Бездольный. — На роду написано... Ну, бог велел...» — «Значит, и бог правды не знает, — сказал Вольнолюб-Лайсвунас. — Разве он не видит, что на земле делается?..» Бездольный за голову схватился — никогда он таких речей не слыхивал. «Ох сынок, сынок, — качает головой. — Накличешь ты беду на наш дом... Я-то стар, меня жалеть нечего, а тебе еще жить да жить. Поосторожней бы разговаривал...»

Но Лайсвунас никого не боялся. «Неправильно мы живем, — говорит. — Нельзя так!» А потом взял посох дубовый, краюшку хлеба сунул в котомку, распростился с отцом-матерью и ушел. Куда? Правду искать, вот куда! И прямо шел, и направо, налево, и даже наискосок, но всюду видел одно: господа с жиру бесятся, мужики на барщине надрываются. Говорит Лайсвунас бедноте: «Долго ли будете терпеть?» — «Что поделаешь, — отвечают люди. — Видно, доля у нас такая». — «Прогнать их надо, кровососов, тогда и доля будет другая», — говорит Лайсвунас. Будто это такое простое дело: захотел и прогнал короля или, скажем, своего же барина. Не верят люди, сомневаются. Дальше — больше. Королевские слуги донесли: ходит, мол, такой-сякой Лайсвунас-Вольнолюб, народ смущает, самого короля прогнать грозится. Разозлился король. «Взять его! — кричит. — Взять негодника и на дворцовой площади повесить!»

Схватили Вольнолюба нашего, заковали в цепи и привезли во дворец. Показали его самому королю и дочери его, потом в темницу бросили. Только ночью слышит Лайсвунас, будто кто-то замок отпирает. Вот открылась дверь, светом в глаза ударило. Видит Лайсвунас: стоит перед ним сама королевна, в длинный черный плащ кутается. «Я могу тебя спасти, — говорит королевна. — Только обещай мне, что возьмешь меня в жены. Ты мне с первого взгляда понравился, слышишь?» А Лайсвунас ей: «Ни за что! Небось и ты вроде твоего папаши — над людьми измываешься, с мужиков три шкуры дерешь». — «Не желаешь — как знаешь! — топнула ножкой королевна. — Помирай, коли так». И ушла из темницы. И дверь заперла за собой.

Рассердилась королевна на Вольнолюба, страшнее самого лютого злодея стала. А за то, что посмел он ее любовь не принять, она ему отомстит... Так королевна и сделала. Только рассвело, побежала к королю: «Ах, повесьте вы его поскорей, ваше величество, дорогой папенька».

Я так считаю, Пранукас, что мог этот Лайсвунас и не гнушаться королевной, да уж, видно, такой он был — честный да гордый. Ну и погиб, сложил свою головушку. Плакали отец с матерью, убивались, а люди в том краю поднялись на короля да и прогнали его, отомстили за Вольнолюба. Выходит, сбылись его слова — невмоготу стало людям терпеть злую долю. Правда, крови много было пролито, ой, много, Пранукас...

Обязательно она ввернет что-нибудь страшное, ох уж эта бабушка Пятронеле. И заканчивает сказку всегда шепотом, еле расслышишь. Тоже чтобы страху нагнать. Потом она молчит, а ты сиди и думай. О гордом Лайсвунасе и злой-презлой королевской дочке... А на дворе уже не вечер — самая настоящая ночь. Уже и луна взошла, и тихо в деревне, тень от большого куста так страшно шевелится...

— До свиданья, бабушка Пятронеле. Я домой пойду...

— Сладко спи, деточка... Запарь ромашки, промой ссадину на ноге, к утру заживет.

Я взял пучок душистой ромашки и пошел домой. Мне казалось: рядом со мной идет богатырь Лайсвунас — сильный, гордый, упрямый. И королевна за нами крадется — в широком черном плаще, в руках фонарь... Я им не говорю ни слова, даже тогда, когда оба меня обгоняют и первыми входят в наш дом, потом как бы вплывают в сени и медленно вступают в мою каморку, садятся у моей кровати...

4

— Ну, Салюте, пойдем!

А она будто не слышит меня. Смотрит куда-то в одну точку и знай трещит, заливается, рот закрыть не может. Послушать ее — мне надо землю есть, локти себе кусать. Потому что я, видите ли, в цирк не поехал. Чудес городских не видел. Алоизас — тот целых три раза в цирк ходил и еще побежит... Обезьянки такое вытворяют — лопнуть можно от смеха! Одежки у них совсем настоящие — штанишки, юбочки... И едят они, как люди, и даже на велосипеде ездят... Еще выступал один старик — худущий такой, на голове много материи намотано, очень богатой, с блестками. Алоизас сказал: это индийский факир. Он, этот факир, прямо у всех на глазах взял длиннющий нож и проглотил. И жив остался... Со страху все чуть не поумирали. А тут из клеток тигров выпустили! Те ревут, хвостами бьют по бокам, а вышла какая-то барышня, тоненькая, в переливчатом платье. Махнула хлыстиком — тигры и присмирели. Такие большие, страшные, а слушаются ее... Там еще львы есть — через огонь прыгают. И маленькие лошадки — не жеребята, а настоящие, взрослые лошади, только низенькие, очень красивые, с бубенчиками на шее. И еще много всякого, и мороженое там особенное, нигде такого вкусного нет — Алоизас купил три порции...

— А я тебе тоже кое-что покажу, — сказал я. — Пошли!

— Куда, Пранас?

— Потерпи — увидишь.

— Ну, ладно, — Салюте пожала плечами. Потом хлопнула в ладоши. — Ой, я и позабыла. Алоизас тебе привет передает. Так и сказал: передай привет нашему любезному разбойнику Рицкусу. Это — тебе.

Я пропустил этот привет мимо ушей и повел Салюте в сад. Вот и сиреневый куст, вот старый клен...

— А теперь, Салюте, закрой глаза.

— Зачем?

— Надо! Сказано закрыть глаза — закрывай. Разве трудно?

— Ну, если обязательно... — Салюте вздохнула и зажмурилась.

Я раздвинул кусты, вытащил из тайника свой волшебный меч и драгоценный щит.

— Можешь смотреть, — громко сказал я и выпрямился во весь рост.

Салюте заморгала своими васильковыми глазами.

— Ты что это придумал, Пранас? — засмеялась она. — Зачем этот меч, щит?

— Не задавать вопросов. Следуй за мной!

Мы двинулись по узкой дорожке в сиреневых дебрях, но не прошли и пяти шагов, как дорогу нам преградил страшный дракон. Хищные щупальца раскинул во все стороны, пасть ощерил, вот-вот проглотит.

— Ой, Пранас, боюсь! — запищала Салюте. — Откуда у вас в саду дракон?

— Не бойся, я тебя защищу! — крикнул я. Потом поднял меч, выставил щит и бросился на чудовище. — Пошел вон! Прочь из нашего королевства! Ну!

Я лихо отсек дракону все девять голов, все страшные когтистые лапы. Больше разить было некого, но я все вертел над головой свой грозный меч.

— Он уже убит, — зашептала Салюте. — Я сперва правда подумала: дракон... Фу, откуда ты притащил такой поганый пень?

— Вовсе не пень, Салюте. Это злой дракон обернулся пнем. Он охраняет подступы к королевству. А теперь ход свободен. Пошли!

Позади дракона дорожка расширялась. По обе стороны росли старые кусты сирени, на ветках качались цветные фонарики — красные, голубые, желтые. Я вырезал их из бумаги, сам склеил, обошелся без лоскутков скупердяя Матаушаса... Дорожка была посыпана чистым желтым песочком — я притащил его с берега... Мы еще прошли вперед, и перед нами вырос дворец. Ого, как сверкает посеребренная кровля, как торжественно развевается голубое знамя... А у ворот стоит убранная цветами роскошная карета, запряженная быстроногими рысаками...

— Ой, Пранас, что это? — изумилась Салюте.

Я ничего не ответил и провел ее в большой дворцовый зал. Посреди зала возвышался пышный королевский трон, накрытый серебристым ковром, его я сделал из того самого мха, который собрал в лесу, когда мы с мамой возили хвойные колючки... Высокая спинка трона была сплетена из березовых веток, на которых висели елочные игрушки. Мама прятала их в сундуке, но я раскопал и принес во дворец. Еще я посадил на ветки глиняных птичек, которых мне лепил Симонас, — пусть поют волшебными голосами...

— Что же это такое, Пранас? — ахнула Салюте.

— Это королевство, Салюте. Наше с тобой королевство!

— А где же король? Где принцессы?

— Принцессой будешь ты, Салюте.

— А королевич?

— Тебе нравится здесь? — спросил я вместо того, чтобы ответить ей.

— Еще как нравится, Пранас!.. Можно, я посижу на троне?

— Это ведь твой трон, принцесса.

— Раз так, ты будешь принцем. Ладно?

Я повесил на камышовую стену щит и меч, а принцесса села на трон. Потрогала серебристый елочный колокольчик, и он тоненько зазвенел.

— Ой, как здесь хорошо! — сказала Салюте. — И как пахнет вкусно... А слуги в замке есть?

— Там, высоко под крышей, живут наши слуги, — я показал ей гнездо диких голубей.

— Голуби! А настоящие слуги тут есть?

— Когда понадобится, буду я и за слугу, — предложил я.

Салюте опять качнула колокольчик. Динь-динь...

— Что вам угодно, ваша светлость?

— Я хочу, чтобы ты сел рядом со мной.

Вот не думал, что так трудно сидеть рядом с принцессой! Сколько раз мы сидели рядом за столом, вместе бегали в школу, на речку, а на троне сидеть, в королевском дворце — это ведь совсем другое дело. Куда легче сражаться с драконом или даже пасти Безрожку портного Мурлыки, честное слово.

— Что же ты, королевич? Я жду!

Я подошел к трону и важно уселся на сухой мох.

— Пранас! — сказала Салюте. — Ты — мой самый лучший друг!

— И ты, Салюте, мой самый лучший друг.

— Мы с тобой будем играть в этом дворце, правда?

— Конечно, Салюте, каждый день.

— Кто-нибудь знает про королевство?

— Никто... Можно сказать, никто на свете...

— Ой, как таинственно... И знаешь, что я подумала... Ну ладно, не сегодня... Теперь мне надо идти... Мама ждет...

Она соскочила с трона и пошла к выходу.

— Постой! — крикнул я. — Обожди! Мы ведь еще в карете не катались.

Принцесса села в убранную цветами карету, и я повез ее туда, куда ей было угодно. Мы покатили мимо яблонь и кустов, обогнули грядки...

— Быстрей, быстрей! — покрикивала принцесса и звонко хохотала.

Я скакал во весь опор, высматривал лужайки поровнее, без кротовых куч. Катать принцессу было делом вовсе легким, не то что разговаривать.

— Стой!

Карета остановилась.

— Ее светлость желает яблок.

Я набрал сколько сумел белого налива и высыпал все в карету, к ногам принцессы. Салюте взялась за яблоки. Она грызла их ловко, красиво, как белочка.

— А эта груша? — вдруг заметила она.

— Еще не поспела... Твердая как камень, — объяснил я.

Мне хотелось рассказать ей, как отец привез саженец, как мы ухаживали за молоденькой грушей, как ждали плодов, как я караулю ее, берегу... Но Салюте передернула плечиками и сморщила носик.

— Такая большая, а не спелая! Ладно, поехали дальше... Мы вернулись во дворец. Я оставил карету у ворот, запряг лошадей.

— Какие кони красивые! — похвалила Салюте. — Как живые. Откуда они у тебя?

— Симонас подарил. Он такой добрый, знала бы ты, принцесса...

— А карета откуда?

— Костас оставил, мой друг.

— Как у тебя все хорошо получается, Пранас... Ну а теперь до свиданья. Мне все-таки пора.

— Ты еще приходи, Салюте! И знаешь... Вот бы ты пришла в белом платье... С серебряным кушачком. Ладно?

— Не знаю, что мама скажет... Ведь это выходное платье, на праздник...

И Салюте-принцесса убежала.

Вот это день! Самый веселый, самый интересный в жизни. Салюте играет со мной, ей нравится королевство. И она не вспоминает ни о цирке, ни об этом задавале Алоизасе!..

А у нас новость! Отец с Костасом пригнали плоты к нашей деревне. Несколько дней погостят дома, потом дальше поплывут. Мы с мамой рады. Мама весело хлопочет по дому, я тоже верчусь то на кухне, то во дворе, стараюсь помочь. Мне нравится смотреть, как отец умывается у колодца, как он бреется, надевает чистое белье. А больше всего нравится слушать, как они с Костасом вязали плоты, как обходили страшные пороги, быстрые стремнины, как чуть не сели на мель... Им повезло: не было грозы, ветер попутный, все плоты идут в целости и сохранности. А ведь на воде чего только не бывает!.. Я смотрю на отцовское лицо: почти черное от загара, обветренное. Руки у отца тяжелые, набрякшие, в мозолях. Работа плотогона трудная, вся деревня знает, что никто не управляется с плотами лучше моего отца. Конечно! Ведь он самый сильный, самый смелый. И еще я горжусь своим отцом, потому что знаю: он самый честный! И пускай себе мурлычет Матаушас-портной: «В точности, как твой батька...» И очень хорошо, что в точности! Другим я и не хочу быть.

В честь отца мама приготовила праздничный обед: щи, тушеную картошку с салом, яблочный квас, от которого сладко щиплет в носу. Ведь теперь отец не скоро сядет за стол, не скоро переоденется в свежее белье...

— Ну, как вы тут без меня? — спросил отец и подмигнул. — Не деретесь?

Я старательно выскребывал миску, боялся глаза поднять. Только бы мама не проговорилась, что была у нас одна ссора, была... Мама задумалась, и я почувствовал, как она посмотрела на меня, потом на отца.

— Живем помаленьку... Дружно живем. Костас тележку оставил, за колючками в лес ездили, для подстилки в хлев. Пранас свою очередь на выгоне отпас, голавликов с Симонасом наловил, много, знаешь, в шапку не уместились... Салюте в цирк звала, а он почему-то не поехал. У Доминикаса в городе родня, приглашают их...

— Поссорился с Салюте? — спросил у меня отец.

— Что ты! — ответила за меня мама. — Если не Салюте к нам, то он к Салюте, все вместе бегают...

— Славная у нас будет невестка, а? — засмеялся отец.

Я не понимаю: что тут смешного? Конечно, я женюсь на Салюте, когда вырасту. Иначе и быть не может. А отец уже думал о другом.

— Вот что, Она! — сказал он. — Вернусь я, махнем все вместе в город. На пароходе, чин-чином. В магазины заглянем и в цирк пойдем. Согласен, Пранас?

— Очень в цирк охота, папка! — почти выкрикнул я и выскочил из-за стола.

— А если охота, почему не поехал, когда звали? Я не знал, что ответить.

— Ладно уж, не говори, — засмеялся отец. И хитренько подмигнул матери: — Видишь, Она, какое это серьезное дело — цирк этот самый! Не шуточки...

Мама понимающе кивнула.

...Когда плоты у берега, не загостишься. Поэтому отец не стал задерживаться. Прошелся по двору, поглядел на заветную грушу и поспешил на берег. Там его уже поджидал Костас с полным мешком провизии. При такой работе есть надо плотно, иначе не ты поведешь плот, а он тебя. Так говорит отец, а он-то уж знает!

Я подошел к Костасу.

— Костас, пусти нас с Салюте на плот. Проплывем немножко, а обратно пешком добежим. Можно?

— Ой, Пранас, бедовая голова, выдумаешь тоже! Твой папка, может, и согласится, а Доминикас что скажет? А тетя Катре? Ведь не пустят они девчонку как пить дать. Постой, а сама-то Салюте захочет?

— Как я скажу, так она и сделает.

— Вы только поглядите! Неужто совсем заколдовал ее в своем королевстве?

— Мы с Салюте никогда не расстанемся. Слышишь, Костас? Никогда...

— Ветер меняется, — покачал головой Костас. — В мою-то сторону нынче северный дует, крепко так дует, Пранас... Как отбыли мы с плотами, я Валюсе написал письмецо, а ответа нет, мой дружочек... Да я упрямый — второе настрочил, а тебя попрошу отнести. Вручишь, так сказать, лично, в собственные руки. Ты ведь знаешь дорогу на Тутучяй?

В деревню Тутучяй, где жила Валюся, я мог дойти и с закрытыми глазами. Знал я и усадьбу Валюсиного отца, их черепичная крыша была самой нарядной, самой богатой в округе.

— Не забудь, Пранас, лично! Прямо в руки...

Я взял торбу и осторожно положил в нее письмо. На конверте было старательно выведено: «Глубокоуважаемой барышне Валюсе». Буквы у Костаса крупные, корявые. Откуда им быть ровными — мой друг закончил всего три класса начальной школы. Осиротел, пришлось работать, не до гимназий ему было...

Я побежал к Салюте. Моя подружка была занята: складывала дрова в поленницу, дядя Доминикас наколол целую гору поленьев.

— Салюте! — крикнул я. — Знаешь что? Отец с Костасом берут нас на плоты. Немного проплывем, потом назад придем сами.

— Что ты, Пранас! — Салюте захлопала длинными ресницами. — Я боюсь. Ведь можно в речку свалиться.

— Чего тебе бояться — ведь я с тобой. Ты же знаешь, как я плаваю!

— Сбегаю к маме, попрошусь! — обрадовалась Салюте. Потом задумалась. — А лучше — так... Вдруг не пустит? Побежали!

Я остановился. Все-таки это нехорошо — без спроса.

— Чего стал! — сердито фыркнула Салюте. — Вот ты какой! Не пойду я с тобой никуда.

Мы спустились к воде. Там уже нас ждали отец с Костасом. Рядом стояла мама. Я отстегнул Барбоскину цепь — пусть и он поплавает.

— Салюте, тебя мама отпустила? — спросил отец.

— Меня всегда всюду пускают, — засмеялась Салюте.

— Ну, прыгайте — поехали!

— Не увезите их с собой! — пошутила мама.

— Не бойся, тетенька Она! Мы этот балласт живо скинем на бережок! — пообещал Костас.

С плота на берег была перекинута доска. Салюте прошла по ней, растопырив обе руки, я кое-как втащил Барбоску, который почему-то упирался всеми четырьмя лапами да еще рычал при том. Я обозвал его сухопутной крысой, и он поджал хвост.

Вот Костас втащил доску на плот, и мы отчалили. По мокрым, скользким бревнам мы с Салюте прошли к шалашу, а отец с Костасом подняли якорь. Течение сразу подхватило плоты, потащило их на середину реки. А Костас еще подгонял их, отталкивал от берега длинным шестом. Отец взялся за рулевое весло, налег на него изо всей силы, стал выравнивать плоты. Вот красота! Со всех сторон плещут волны, над головой чайки летают, провожают нас в дальнюю дорогу. А берег удаляется — зеленые холмы, луга, наше королевство...

— До свиданья, до свиданья! — закричал я.

— До свиданья! — Салюте тоже махала рукой, хотя на берегу уже никого не было.

Барбоска завилял хвостом. Значит, и ему наконец понравилось путешествовать.

Мы заглянули в шалаш. До сих пор мы видели его только издалека, а что в нем, внутри — понятия не имели. Теперь можно все разглядеть! И вот какой он был, этот шалаш.

«Пол» шалаша был выстлан еловым лапником, а поверх колючих веток лежала пышная охапка соломы. В углу аккуратно сложены котелки, плошки, одежда. Вдвоем здесь не выспишься, но в шалаше всегда ночует кто-нибудь один — второй плотогон всю ночь рулит. Возле шалаша есть место для костра, приготовлена кучка поленьев. Поленья все смолистые, сухие, чтобы легче растапливать. На таком костре быстро поспевает гороховая похлебка или гречневая каша — главная еда плотогонов.

— Наш дворец лучше, правда? — сказал я.

— В сто раз, — согласилась Салюте. — Тут даже трона нет и темно...

— Зато плывешь...

— Это правда, — кивнула Салюте. — Я первый раз на плотах. Очень интересно. Будет о чем написать Алоизасу.

Мне это очень не понравилось, но я смолчал. Посмотрим еще, чья возьмет...

Плоты шли мимо пастбища. Я видел наших коров. Все лежали, одна Безрожка ненасытная стояла и глазела по сторонам — где бы что-нибудь ухватить. Симонас стоял в воде и удил голавлей, а двое пастухов валялись на травке, загорали.

— Дядя Симонас! Эй, дяденька! — закричал я что есть силы.

Пастух поднял голову, вгляделся.

— Пранас! Куда тебя несет, молодого да красивого? Не далеко ли путь держишь, а? И Салюте с тобой, и Барбоска, разбойник полосатый!

Симонас вышел на берег, нырнул в шалаш и вынес трубу.

Тру-ру-ру! — поплыло над рекой. Это Симонас провожал нас с музыкой.

— Знаешь, Салюте, кто самый добрый человек у нас в деревне? Даже не в деревне, а во всей Литве, во всем мире, на всей земле, — знаешь?

— Кто, кто? — она смотрела на меня во все глаза.

— Симонас, вот кто!

— Да! — сказала Салюте.

— Дядя Симонас! Мы придем к тебе! Скоро! Вот увидишь! — закричал я и помахал пастуху рукой.

Весело, переливчато ответила мне труба.

Дорога в Тутучяй идет лесом. Ездят по ней редко — дорога эта узкая, двум телегам не разъехаться, к тому же после грозы может и дерево рухнуть — попробуй-ка обогни его, когда справа лес и слева он же. Так что ездят в Тутучяй другим путем, мимо карьеров. А пешком гораздо интереснее идти по лесу. И ближе. Конечно, куда занятней было бы топать в Тутучяй с Барбоской, но брать с собой собаку в чужую деревню никак нельзя, такой у нас закон. Ведь Барбоска не знает ни тамошних людей, ни собак. Начнет лаять, ко всем приставать, а если местные собаки злые, то могут и покусать ни за что ни про что... Пусть лучше сидит перед конурой и зевает от скуки.

В лесу — благодать. Мох сухой, ломкий, хрустит под ногами. В ложбинках, куда солнцу трудно добраться, мох пышный, мягкий, зеленого цвета, а так в лесу он серый или рыжий. Местами попадаются в нем какие-то сухие, розоватые цветочки, а у самых деревьев поспевает брусника, бело-розовые ягоды. Если хорошенько поискать, можно найти еще и чернику, и самую позднюю, дочерна спелую землянику, слаще которой нет никакой ягоды. Но мне некогда, я иду в деревню Тутучяй с письмом от Костаса. А за ягодами мы придем с Салюте. За ягодами и за грибами. Ведь уже поспела рожь. Значит, появились и первые грибы. Не успеешь оглянуться, как все ребята побегут и по орехи.

Вот я на опушке. До ближнего хутора рукой подать. Тутучяй — хуторская деревня, совсем не похожая на нашу. У нас есть длинная улица, и все дома стоят ровно вдоль этой улицы. А здесь дома раскиданы как попало, при каждом усадьба, свое картофельное поле, своя рожь, овсы, луг. Иногда даже маленький свой лесок или пруд. Здесь нет никакой улицы, не нужен и пастух — каждый привязывает корову у себя на выгоне. По-моему, наша деревня веселей. Можно поболтать через забор с соседом, можно угадать по запаху, что у кого на обед. Но почему-то у нас говорят: «Тутучяй — нам не чета. В Тутучяй все богатеи». А Шилейка, Валюсин отец — богаче всех. У него и дом крыт черепицей, не то что дранкой или соломой, как у хозяев попроще. Издалека Шилейкина крыша выглядит, как клеверное поле — такая красная. За кленами, ясенями — большая крепкая рига, длинный хлев, амбар... Двор у Шилейки просторный и чистый, все здесь добротное, ладно сработанное.

Я ни разу не был на этом хуторе и сейчас оробел. Вдруг Валюси дома нет — что я тогда скажу? Вдруг выйдет Шилейка, спросит: зачем явился?.. Может, убраться, пока не заметили?

Но я ведь обещал Костасу, значит, надо идти. Да и отступать уже поздно: две большущие собаки заметили меня, зарычали, залаяли. Одна возле хлева, другая у самого крыльца. Злющие, шерсть дыбом, хорошо, что хоть на цепи.

Я остановился у ворот. Обожду — вдруг кто-нибудь выйдет! Ведь собаки не станут зря лаять. Но никто не выходил, собаки знай заливались, а я все топтался у ворот.

Не знаю, сколько я там простоял без толку, но наконец мне повезло. К усадьбе подъехала телега — огромная и преширокая, у нас в деревне таких ни у кого не было. И сена воз на ней был — до самого неба. Оттуда, с высоты, лошадьми правил какой-то человек, а рядом с ним утопала в мягком сене девушка. Когда телега подъехала ближе, я узнал девушку. Ну конечно, это она — Валюся!

Девушка живо скользнула по сену вниз, подбежала к воротам и отодвинула засов. Потом посмотрела на меня, вынула из кудрявых волос привядшую ромашку и улыбнулась:

— Здравствуй, мальчик... Ты откуда взялся?

— Здравствуй, Валюся! — смело ответил я.

— Разве ты меня знаешь?

— На гулянье видел, вместе с Костасом... Вот что я принес — это от него, — и протянул ей письмо.

Валюся взяла письмо, но почему-то читать его не стала. И улыбка с ее лица сошла.

— Отнеси обратно, и больше пусть не пишет, — сказала Валюся и отдала мне письмо, даже не заглянула в конверт.

— Я не слуга, я друг Костаса...

— Что ж, если друг, то передай ему: решетом воду не носят. Запомнил? Вот и до свиданья!

И Валюся ушла за ворота, высоченный воз поплыл к сараю. Собаки снова залаяли, стали рваться с цепи. А я все стоял, не зная как быть. Уйти? Что я скажу Костасу? Выходит, не только сам Шилейка, но и его дочка, раскрасавица Валюся, не хотят знать Костаса, моего лучшего друга. Какая злая! «Решетом воду не носят!» А Костас ей еще гитару подарил, ведьме этакой...

Когда я шел назад, уже не замечал ни румяной брусники, ни розовых цветов, не остановился посмотреть на дятла, не погнался за белкой. Грустно мне было думать, что Костаса обидели. Что я ему скажу, как отдам письмо?..

— Ты где шатаешься целый день?

Мама еще что-то говорила, но я не соображал, чего она от меня хочет. В ушах отдавалось Валюсино «решетом воду не носят»...

— Ты что, оглох? К Пятронеле я пошла, понял? Заболела она, не встает. А ведь у нее никого нет. Помочь надо. Захочешь поесть — сам возьмешь.

— А что с бабушкой Пятронеле, мама?

— Старость свое берет... А может, и болезнь.

— И я с тобой, мама!

— Поешь сперва.

— Не хочу.

— А где бегал, не скажешь?

— У Симонаса был, — сам не знаю зачем соврал я.

— А лучинок не нащепал. На растопку ничего не осталось.

Колоть лучинки — моя работа. Даже когда отец дома, я все равно колю дрова на растопку, а сегодня, выходит, пришлось это делать маме... Я взял топор и пошел к дровяному сараю. Щепал поленья и думал то про больную Пятронеле, то про злую красавицу Валюсю. Был бы рядом Костас, я бы ему сказал: злая она, Валюся эта, даром что красавица. И Костас бы ее сразу разлюбил.

Салюте разгуливала по тронному залу в длинном белом платье с серебряным кушачком. В волосах торчал большой красный бант, очень похожий на корону. Дядя Доминикас с тетей Катре уехали на базар, вот она и нарядилась во все праздничное. Сегодня она была еще прекраснее, чем тогда в бричке.

— Что мы будем сегодня делать, Пранас?

— Сегодня я расскажу тебе про Орлеанскую деву. Слушай! Она была смелая-пресмелая и повела в бой целую армию солдат. Она, эта девушка...

— Нет! — остановила меня Салюте. — Это же было на представлении. Я все знаю. Ее сожгли.

— Ну, не хочешь, не надо.

— Давай лучше играть в королевство. Я буду повелевать, ладно?

Салюте села на трон и качнула елочный колокольчик.

— Королевич! — сказала она очень важно. — В тронном зале у нас что-то душно. Желаю освежиться.

— Яблок ее величеству! — крикнул я. И сам себе ответил: — Слушаюсь и повинуюсь, ваша светлость!

— Нет, постой! — Салюте задрала носик. — Все яблоки да яблоки. Надоело! Хочу грушу. Ту самую, единственную на ветке!

Я застыл на месте. Вот это принцесса! Грушу ей подавай. Ведь я ей рассказывал, какая это груша особенная. Отец наказывал ухаживать за ней, беречь. И главное — не трогать, пока не поспеет.

— Почему не выполняется мое повеление? — нахмурилась принцесса.

— Эту грушу сорвать никак нельзя, ваше величество. Она еще не поспела.

— Хочу грушу!

— Салюте! — я шагнул к самому трону. — Давай что-нибудь другое придумаем, а грушу не проси.

— Вот ты какой, Пранас... Алоизас бы не стал жадничать, сразу бы принес.

Это было уже слишком. Я выбежал из дворца, в два прыжка домчался до груши и мигом сорвал ее. Она была большая, тяжелая, пришлось держать ее обеими руками.

— Ого! Тяжеленная какая! — обрадовалась Салюте и сразу же впилась в грушу своими белыми зубками. Куснула и сморщилась. — Фу, какая невкусная... Как деревяшка...

— Я ведь говорил: не поспела, — буркнул я. — Жалко...

— Ну и возьми ее себе, если жалко!..

Я откусил. Груша была очень жесткая и совсем без всякого вкуса.

— Я и не знала, что такие бывают, — скривилась Салюте. — У нас в саду все груши сладкие, а эту и не разжуешь.

— Что же мне теперь делать?

— Подумаешь! Возьми нитку и привяжи. Пусть висит, как висела...

— Да ведь видно, что кусали...

— Ну раз так, знаешь что? Выкинь ты ее в речку. Или закопай. Никто не узнает.

— Отец увидит: ветка-то пустая...

— Ну и что! — принцесса дернула плечиком. — Почем я знаю! Воры украли... птицы склевали, да мало ли... Я кататься хочу. Карета подана?

— Подана, подана, — сказал я и подкатил к ней тележку.

Груша была тяжелая, как булыжник. Куда мне ее девать?

5

Откуда берутся на поле камни? Никто их не сеет, не приносит — сами вырастают... Откуда на свете горе? Само приходит, без зова.

Не обошло оно стороной и нашу улицу.

Соседи заглядывали к Пятронеле. Кто поесть принесет, кто травки заварит, молоком напоит. Тетя Катре даже привезла лекарство из города — валериановые капли. Но больная только головой качала и все слабела, слабела.

Я тоже ходил к старой сказочнице. Просто так, посидеть, чтобы ей не было одиноко. И мама велела: «Побудь возле нее, сынок, а если что, дай знать».

Если что?

Бабушка Пятронеле почти не разговаривала. Лежала на кровати и смотрела на стену, где висел портрет ее мужа — молодого солдата. Вздыхала. Я сидел рядом и тоже молчал.

— Что это Симонас так долго не идет? Вечереет, а скотина не заперта, — вдруг спросила больная.

Я не знал, что ей ответить. Солнце еще высоко, Симонас еще на лугу, коровы пасутся...

— Ты, Пранукас, встреть мою Пестренькую, ладно? И травы снеси ей...

Я не помнил такого утра или вечера, когда бы Пятронеле не сдавала Симонасу «с рук на руки» Пеструху и не принимала ее. Другие хозяйки только отопрут хлев, выведут корову во двор, а дальше та сама бежит в стадо. Тетенька Пятронеле всегда провожала Пеструху за ворота и смотрела, как Симонас или кто-нибудь из подпасков подводят ее к стаду. Это еще что! Мне довелось слышать, и не раз, как Пятронеле со своей коровой разговаривает, называет ее «моя пестренькая», даже поет ей. И сейчас, больная, Пятронеле больше беспокоилась не о себе, а о своей Пестренькой.

— Что с ним приключилось, с Симонасом... Всегда на закате пригонял, а тут... — опять зашептала больная. — Сколько же это времени будет, детка?

— Вечер еще далеко, бабушка.

— Что же так темно? Тени много...

— Это от солнца, — пробовал я объяснить.

— Мама не говорила: не хуже ли доится Пестренькая?

— Полное ведро дает...

— Добрая у тебя мамка... И папка хороший... Не пришел еще?

— Нет еще, — вздохнул я и вспомнил про грушу.

— И Костас с ним?

— И Костас...

— Знаешь, Пранукас, я тебе сказку расскажу... Жил да был один король. Злой-презлой... А ты вот что, накапай мне из пузырька городских капель... Что-то темно нынче в доме. Или солнце зашло? Где же Симонас, а?

Пятронеле отвернулась и замолчала. Забыла, что собиралась сказку рассказывать. Мне стало страшно.

— Мама! — закричал я и выбежал во двор. — Мама, скорей! Бабушке Пятронеле плохо!

Мама охнула, побежала. А немного погодя в темную хибарку Пятронеле начали сходиться соседи. Качали головами, вздыхали, утирали слезы...

Так и не узнал я, чем кончилась сказка про короля, злого-презлого, самого злющего...

Наконец вернулись отец с Костасом. Мама рада, хлопочет у плиты, слушает, как отец рассказывает про сплав. Не все у них было гладко и удачно. Уже в конце пути настигла их гроза, ветром разметало плоты, еле связали заново... Связать связали, но многих бревен недосчитались. Прибыли на место, а там уже купцы поджидают, бревна пересчитывают. Костас начал было спорить, не хотел платить неустойку за пропавшие бревна. Ну, купцы и взяли его на заметку, сказали отцу, чтобы больше с таким напарником не являлся...

— Зря ты, Костас, погорячился, — вздохнул отец.

— По-твоему, дядя, я им еще и кланяться должен? Мы работаем, днем и ночью на воде, в дождь и в ветер гоним плоты, а они посиживают в теплой конторе, денежки считают. Да еще издеваются.

— Где это ты набрался таких мыслей? — засмеялся отец.

— Университетов не кончал, дядя, сам дошел. Нет на земле справедливости, вот что.

Костас говорил сердито, упрямо мотая головой. «Он вроде Лайсвунаса, про которого рассказывала Пятронеле. Тоже Вольнолюб», — подумал я. Мне нравилось, что у меня такой гордый, такой смелый друг.

— Ну, а вы как жили? Что новенького в деревне? — спросил отец.

Мама вздохнула.

— Пятронеле схоронили, — сказала она.

— Старенькая была, — покачал головой отец. — За домом кто присматривает?

— Родня какая-то объявилась.

— Надо же — родня! — удивился отец. — Пока жива была, маялась одна, никакой родней и не пахло, а как добришко к рукам прибрать, налетело воронье.

Отец разговаривал с мамой, а я подсел к Костасу.

— Ну, что скажешь, дружок?

Я видел: Костасу не терпелось узнать, что ответила Валюся. А я не знал, как ему и сказать...

— Ходил... — начал я.

— А она что? — Костас сдвинул брови.

— Не взяла письма, вот и все, — я вытащил из кармана мятый конверт.

— Ну, бешеная! — усмехнулся Костас. — Сердится... Ясное дело, сердится. За то, что я на танцах другую приглашал. Ничего, позлится — еще красивей станет, еще милей!

— Она еще велела передать тебе, что решетом воду не носят. Так и сказала.

— Прямо так?

— Да. Решетом, говорит, воду не носят.

— Эт-то мы еще посмотрим! — Костас стукнул кулаком по столу. — Ничего, пойду домой, побреюсь, оденусь, гармонь через плечо и — шагом марш в Тутучяй... Ведь сегодня суббота. А я, между прочим, ни петь, ни играть не разучился. Учти, Пранас, девушки веселых любят, ой как любят... А ты-то чего скис? С подружкой поссорился?

— Салюте со мной играет, — ответил я, но про грушу не смог сказать даже Костасу.

— Играет... А все равно не нравишься ты мне, сидит в тебе какой-то червяк. Сидит, а? А тетеньку Пятронеле и мне жалко... Слушай, Пранас, ты зайди ко мне как-нибудь. Скажем, завтра. По-моему, какому-то подсолнуху пора уже голову снять. Как полагаешь?

— Приду, Костас!

— Ух, и гроза была, ну ее к чертям, — поежился Костас. — Темно, как ночью, молнии крест-накрест через все небо, гром прямо над головой, дождище, будто вторая река, тебе хлещет в лицо. Тут не то что бревна, руки-ноги растерять недолго. А этим кровососам пузатым мы еще покажем...

Костас закинул за спину свой мешок и пошел домой. Он и не думал унывать, молодец! И я хотел бы таким быть: так же твердо шагать по берегу, насвистывать песенку. Может, это гармонь помогает ему быть таким веселым?

— Пранас!

Все... Отец увидел, я понял это по его голосу. И стоял он, конечно, там, возле груши.

— Пранас! — сердито позвал он снова. — Иди-ка сюда!

Я поплелся к нему.

— Как же так, Пранас? Где наша груша?

Отец сверлил меня глазами, а я стоял и не знал, что ответить. Ведь я не нарочно...

— Молчишь? Ты сорвал ее или не ты?

— Она совсем невкусная, — вдруг вырвалось у меня. — Жесткая и никакая... Правда!

— Значит, так ты меня ждал! Так выполнял мой наказ... Что ты за человек — потерпеть не можешь, слову своему не хозяин. Даже разговаривать с тобой неохота. Ну тебя, ступай...

— Папа! — жалобно крикнул я и шагнул к нему.

— Иди! Иди, куда хочешь! — отец отвернулся, опустил голову и ушел в глубь сада...

Лучше бы он меня побил, честное слово...

Я сделал в королевстве уборку. Подновил трон — воткнул в спинку новых березовых прутиков, посыпал пол в зале чистым песком. Принцесса пожаловалась, что свита маловата, и я пригласил во дворец двух фрейлин и одного пажа: приволок с берега три валуна и поставил их возле трона. Первую фрейлину я доставил во дворец с большим трудом — такая она была тяжелая. Зато у нее была пышная юбка и тонкая талия — точь-в-точь как в сказках. Она оказалась очень любопытной дамой, — сразу стала вертеться и глазеть по сторонам. Вторая дама была поменьше ростом, зато вся искрилась с головы до ног... Паж был маленький, я ни разу не остановился, пока нес его. На голове у пажа была аккуратная серая шапочка — подарок солнца и дождя...

Я ждал Салюте и старательно наводил порядок в зале.

И вот — шаги. Зашуршали ветки. Я выскочил навстречу принцессе, но так и замер на пороге: принцесса явилась не одна, а со свитой. И этой свитой был Алоизас!

— Вот смехотура! Зачем этот пень? Лошади с телегой — вот это да! — заорал мой недруг. Да так громко, что спугнул голубей, и они улетели.

— Никакой не пень, — пояснила Салюте. — Это дракон, Алоизас. Охраняет дворец. А это карета и наши кони.

— Смех берет — дракон!

— Видишь, Пранас, Алоизас к нам приехал. На целое лето, — весело сказала Салюте.

— Здорово! У тебя тут смешно, — Алоизас пожал мне руку. — Показывай, что там дальше. Цирк, ей-богу...

Непрошеный гость нахально полез в тронный зал. Из кармана его коротких городских штанишек торчал все тот же браунинг.

— Ого !— присвистнул Алоизас. — Знаешь что? Мне здесь нравится. Все эти игрушечки-погремушечки надо выкинуть, а вот меч и щит — просто блеск... Салютую в вашу честь! — Он выхватил из кармана браунинг и пальнул в воздух.

— Ей-богу, мне нравится, — повторил Алоизас. — Надо только немножко переделать...

Он двинулся к трону.

— Не лезь! — я остановил его. — У нас тут свои порядки, понял?

— Пранасу так влетело! — заговорила Салюте. — Отец ему всыпал за то, что грушу сорвал.

— За грушу? Ну, знаете... А мне можно. Какие хочу, такие рву...

— Так то простые, а эта была особенная... Какая-то ненастоящая, я пробовала.

Я посмотрел на Салюте. Выходит, и про грушу разболтала, все наши секреты выдала. Хорошо еще, что Алоизасу это неинтересно.

— А камни зачем? — допытывался он. — Один на человечка похож, вот смех!

— Правда! — удивилась Салюте. — Раньше их тут не было.

— Сами пришли, — невесело пошутил я.

— Нет, правда, — пригляделся Алоизас. — Кто их тебе притащил? Ведь они тяжелые.

Я подошел к самой большой «фрейлине», приподнял ее, потом поднял высоко, до груди. Подержал немного и поставил на место.

— А ну-ка, — Алоизас пощупал мою руку. — Покажи бицепсы.

— Подумаешь... — я согнул правую руку.

— Ничего себе! — уважительно проговорил городской мальчишка.

— Пранас у нас такой сильный! — вмешалась Салюте. — Самый сильный в классе. Никто с ним не борется — всех кладет на лопатки.

— Осенью я запишусь на бокс, — Алоизас тряхнул головой. — Знаете что? Давайте сыграем в разбойников?

— Только и знаешь, что в разбойников, — сказал я.

— Нет, ты посмотри, Салюте: что ни придумаешь, все ему не годится. Ну хочешь, разбойником буду я? Вот тебе пушка, вот пули. Можете меня ловить. Но учтите — меня вам не догнать, а дворец ваш я разграблю дотла. Ну бегите в сад, я свистну, когда начинать погоню...

Алоизас сунул мне в руки браунинг, насыпал пулек. Мы с Салюте не успели и рта раскрыть, как он вытолкал нас из тронного зала.

— Запомните условный знак. Я свистну. Три раза. Не один, а целых три, поняли?

Мы спрятались в саду. Я даже подумал: может, он ничего, этот Алоизас? Оружие доверил, сам пошел в разбойники...

— Салюте, ты все-таки не рассказывай всем на свете, как мы играем, — тихонько сказал я.

— А я не всем! — обиделась она. — Только Алоизасу. Он же наш друг. Ой! Слышишь?..

Алоизас свистнул трижды. Но не подряд. Сначала свист раздался где-то поблизости, потом чуть подальше, потом совсем в другом конце сада. Хитер, даром что городской воробей.

— Вперед! — крикнул я и поднял браунинг. — Сперва поищем во дворце. За мной, принцесса!

Мы вбежали в наш дворец и что мы там увидели! Карета была опрокинута кверху колесами, кони исчезли... В тронном зале валялись битые украшения, мятые, ломаные ветки. Трон был разорен, а на желтом песке было выведено огромными буквами: «Здесь прошел великий разбойник Рицкус. Не оставил камня на камне!»

— Нет, злодей, я тебя поймаю! — рассердился я. — Из-под земли достану. Будет тебе «смехотура»!

— Вот это Рицкус! — весело хохотала Салюте. — Настоящий разбойник!

...Я назначил Алоизасу встречу на реке, за околицей. Никто нас там не увидит, никто не услышит, о чем мы будем говорить. А поговорить надо — он, этот Алоизас, мне всю жизнь отравил.

— Ну, чего тебе? Говори.

— Ты мне надоел, ясно? — сказал я. — Больше не ходи в королевство.

— Тоже мне! Игра есть игра! Я же все поставил на место. Ну, парочку побрякушек расколотил. Да ты не плачь, я тебе новых пришлю из города, еще лучше! Я свои обещания выполняю.

— Ты и с Салюте играть не умеешь. Зачем ты ее мучаешь?

— Девчонкам нравится, когда их щекочут. Или за косы дергают.

— Вовсе нет. Зачем она тогда кричит, на помощь зовет?

— Просто так, для смеха... Все у него «для смеха».

— Можешь думать как угодно, Алоизас, а я тебе скажу: Салюте — моя подруга, и ты к ней не приставай.

— Смех какой! Она и мне подруга. Небось не ты ее в цирк водил, а я... И мороженое не ты покупал...

— Подумаешь! Папка сказал, мы тоже в город поедем, в цирк пойдем. И Салюте с нами. И вообще, она всю жизнь будет со мной.

— Вот это да! Смеху-то сколько! — Алоизас зажмурился. — Дело ясное, Пранас: ты в нее влюбился. У нас в классе есть такой дурак. Влюбился в одну девчонку, есть и пить перестал. Сохнет. Его все женихом прозвали. Идет по улице, а ребята орут: «Жених! Жених пошел!» Наверное, переведут его в другую школу. Очень смешно...

— Я никуда и никогда от Салюте не уйду. У меня есть клятва.

У Алоизаса заблестели глаза.

— Какая клятва? — он придвинулся ко мне.

Я вынул из кармана тетрадный лист и прочитал:

— «Клянусь, что никогда не расстанусь с Салюте и всегда буду с ней дружить, а когда вырасту, женюсь на ней и куплю ей длинное белое платье с серебряным поясом. Свои слова скрепляю кровью».

— Ого! — протянул Алоизас. — А кровь откуда?

— Что я, лягушка, по-твоему? Вот, смотри! — и я вынул ножик. Ножик этот был очень острый. Кольнешь палец — мигом выступит капелька крови. Я показал Алоизасу, как это делается.

Алоизас во все глаза глядел на каплю крови, которую я размазал по бумаге.

— А вдруг Салюте не захочет с тобой водиться?

— Как это — не захочет? Мы уже дружим, играем в королевство.

— Смех! А если и я хочу с ней дружить? Возьму и подпишусь под этой клятвой!

— Кровью?

— Подумаешь! Давай ножик.

— Катись ты лучше в свой город! — рассердился я. — Так будет лучше. И нам, и тебе.

Алоизас схватил мой ножик и ткнул им в палец.

— Ай!— вскрикнул он и засунул палец в рот. Я засмеялся.

— Хорош рыцарь!

— Ничего! — Алоизас вынул палец изо рта. — Давай сюда клятву, ну!

Он прижал палец к бумаге и гордо посмотрел на меня.

— Теперь мы равны, — сказал он.

— Нет, мы будем драться. Посмотрим, чья возьмет.

— Вот смех! Это в старину из-за барышень на шпагах дрались, стрелялись, а теперь это не принято. Барышня сама выбирает, с кем дружить. Так и тут будет. Салюте выберет: ты или я.

Вот гнус! Попробуй отделайся от такого.

— Знаешь что, Пранас, — как ни в чем не бывало трещал Алоизас, — я придумал, как нашу училку пугнуть. Она у нас чудная такая. Рассказывает что-нибудь, рассказывает и вдруг как замолчит. Стоит, смотрит в одну точку, ничего не слышит, не видит. Думает... Тут-то я ка-ак пальну из браунинга. Чуешь, что будет, а?

Я не смеялся. Тогда он сказал:

— Ну тебя, не сердись. Хочешь, дам пострелять?

Он дал мне браунинг и две пульки. Я выстрелил два раза. Потом стрелял Алоизас. Распугал всех ворон...

Когда нам надоело стрелять, мы сели на траву под большой ивой.

— Ты кем будешь, Пранас? — вдруг спросил Алоизас. — Ну, когда вырастешь...

Он спросил это без смеха. Я задумался.

— Портным, наверное... Мастером, как наш Матаушас...

— Смех...

— Что тут смешного? А ты кем?

— Я? Барином. И не каким-нибудь, а самым важным.

— А Костас говорит, скоро всех бар прогонят ко всем чертям...

— Да ну? Знаешь что: пошли лучше искупаемся! — сказал Алоизас и первым побежал к воде.

6

В королевство мы играем втроем. То ловим страшного разбойника Рицкуса, то катаем в карете нашу принцессу. Возим тележку по очереди — то я, то Алоизас. Костас оставил мне карету до осени, летом ему не понадобится. Сам Костас целыми днями пропадает у своей Валюси. Конечно, они помирились, ходят на вечеринки, потом Костас провожает ее домой. Только Валюсин папаша еще не сказал своего слова, а так у них уже все решено: осенью свадьба. «Не надо мне его добра, Валюся ко мне жить пойдет», — говорит Костас. Он повел меня в огород выбрать подсолнух. «Отнесешь Салюте, ну и этому дай, Алоизасу, раз уж вместе играете», — подмигнул мне Костас.

Я принес в королевство подсолнух. Большущий, как колесо. Разделил его на три части. Салютина часть получилась больше других, но это не беда — она ведь принцесса!

— Тьфу ты! — Алоизас вылущил семечко и выплюнул шелуху. — Невкусно!

— Жареные я больше люблю, — кивнула Салюте.

— Приезжай ко мне в город, куплю тебе жареных, — Алоизас облизнул губы.

— Ой, какое мороженое в городе! Помнишь, тогда, в цирке! — вздохнула Салюте.

— Семечки можно и у нас поджарить, — сказал я. — Большое дело...

— Нет, из этих ничего не выйдет. Горькие они, что ли, — пожал плечами Алоизас.

Алоизас и Салюте стояли рядышком, спиной к стволу старого клена. Стояли и лузгали семечки. Незаметно было, чтобы семечки им не нравились.

— Зачем же их есть, такие горькие? — спросил я.

— С тобой нахохочешься! Что ни скажешь — все тебе не так, — пожал плечами Алоизас.

— Опять вы ссоритесь! — вмешалась Салюте. — Давайте лучше поиграем.

И она первой вошла в тронный зал. Уселась на трон, распустила волосы по плечам, вскинула голову.

— Принцесса говорит! — тонким голосом объявила Салюте. — Слушайте все.

— Ну, слушаем, — усмехнулся Алоизас.

— Слушаю, ваше величество, — сказал я.

— Ты, Пранас, — принцесса махнула рукой в мою сторону, — будешь слугой. А ты, Алоизас, — принцем. Слуга! Карету!

Я проглотил обиду, вышел из дворца и подтащил тележку ближе.

— Карета подана! — сказал я.

— А... Хорошо! Слуга может удалиться. Мы с принцем будем держать совет. Принц, сядьте рядом со мной!

Я не двигался с места. Алоизас тоже. Но видно было, что стоит мне уйти, как он шлепнется на трон, совести у него ни капельки...

— Слуга! Ты оглох? Приказываю удалиться.

— Не буду я удаляться! — сердито сказал я.

— Ой, смех берет... — захихикал Алоизас.

— Все ясно! Ты не хочешь с нами играть, Пранас. Все тебе не нравится, всегда ты надутый, — обиделась Салюте и сошла с трона. — В цирк не поехал, разбойником быть не хочешь, все время злишься... Не хочешь с нами играть — так и скажи... Пойдем, Алоизас, пусть он один царствует...

Алоизас пошел за ней по дорожке. Салюте остановилась:

— Обойдемся без тебя! Устроим свое королевство...

И они ушли... Ничего больше не сказали и даже не оглянулись...

Тру-тру! Тру-ру-ру!

Я знаю: это трубит Симонас. Но глаз не открываю. Только что мне снилось мое королевство. Страшенный драконище охранял подступы ко дворцу, но я проник туда и шел по нарядным залам. Меня вела принцесса в белом платье с блестками...

Тру-ру-ру! Ру-ру-у-уу!

Я открыл глаза. В комнате совсем светло. Почему-то во дворе лает, надсаживается Барбоска. В кухне разговаривают мать с отцом. Я прислушался.

— Не хотела тебе говорить, но что-то с ним приключилось. Такой стал неслух... Пришлось однажды и ремешком угостить. А сегодня так и ахнула. Открываю сундук, заглядываю в елочную коробку: ни одной игрушки.

— Что ты говоришь!.. И грушу сорвал...

— Грушу сорвал почем зря, а игрушки переколотил, разбойник этакий. В саду, за сиренью, гляжу — полно осколков. И мусор всякий. Тут тебе и осока, и мох, какие-то ветки, пни... Натащил кучу хлама, смотреть тошно. Ты бы с ним поговорил, а, отец?

— Ладно. Вот отпасет свою очередь, тогда возьмусь за него. Слушай, а может, этот городской барчук, Алоизас, его подначивает?

Симонас затрубил где-то за нашим домом. Пора! На улице мычали коровы, блеяли овцы. Я подбежал к окну, выглянул в сад. Вон стоит старый клен, на нем гнездо диких голубей. Рядом — сиреневый куст. Там было мое королевство. Теперь оно разрушено дотла... Вниз по течению уплыли обрывки тетрадного листка, на котором была моя клятва... Ни королевства нет, ни старушки Пятронеле... Какой-то человек в черном костюме заколотил окна ее хибарки, погрузил на телегу Пятронелин сундучок, подушку, какие-то узлы и уехал... Позади телеги, привязанная к грядке, шла, опустив голову, Пестренькая, как ласково называла ее Пятронеле... — Пранас! Завтрак стынет!..

Я оторвался от окна... Нет у меня королевства, я сам его разрушил, сам раскидал и трон, и украшения, перебил елочные игрушки... Зато меня ждет Симонас, его звонкая труба и интересные рассказы... Я буду пасти нашу Белянку и хитрую Безрожку Матаушаса. Ох и достанется ей — не пощажу! Не стану плясать под дудку Матаушаса, что бы ни пел угодливый Мурлыка, как бы ни ластился... Ну а вечером, когда мы с Симонасом пригоним стадо в деревню, когда, набегавшись за день, я упаду на кровать, можно будет помечтать. Пусть королевство мне снится — самое милое дело после трудового дня!

1980 год