НАТАЛИЯ ДАВЫДОВА

ПОЛГОДА В ЗАКЛЮЧЕНИИ

ДНЕВНИК 1920-1921

Наталия (Наталья) Львовна Давыдова - (з/м Римская-Корсакова)

19.05.1868 (ст.ст.) - 1956 (7)

ее мать сестра П.И. Чайковского, ее отец сын декабриста Давыдова.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Арест

Тюрьма

Лагерь

дополнение - ldn-knigi.narod.ru

АРЕСТ

1-го декабря, к 2-м часам, как было условленно, мы подъехали к одесской товарной станции. Подъехали одновременно все с разных концов города.

Спутники незнакомые, - их немного. С ними должны были ехать вместе пять длинных суток до Киева. Все радостные. Командировки, пропуска, разрешенья - все, наконец, в порядке, все, над чем трудились три месяца.

Проехали в последний раз оголенные длинные улицы, всегда такие шумные и беспокойные с чуждыми гуляющими толпами.

Наконец, мы на станции у нашего вагона. Нас трое - моя приятельница-архитектор И - на, мой пятнадцатилетний сын Кирилл (Кика), я и небольшая группа людей, с которыми мы должны были ехать.

- "Вы арестованы", - услыхала я возле себя решительный голос, и молодой человек в бобровой шапке с револьвером в руке {8} подошел вплотную к нам. Взгляд пристальных глаз тяжелый и злой. У меня быстро пронеслось воспоминание, - где-то я видела эти глаза, но где, когда? В моей памяти сохранилось лишь тяжелое их выражение...

Я вдруг вспомнила. Во время упаковки нашего багажа, приходил этот самый человек. Так неприятен, так пристален был его взгляд, что я невольно отошла от него. Только теперь начала понимать значение этого взгляда - он знал о нашем аресте уже тогда. Не даром он так внимательно присматривался и расспрашивал, каким путем едем. Назвался членом жилищного отдела.

Это был агент ЧК.

- "Все арестованы",- услыхала повелительный голос.

Нас и спутников повели к вокзалу. Не могла не заметить, что особенное внимание обращено на нас троих.

Кика и я шли позади, подвода с вещами медленно двигалась за нами. Вдруг увидела: Кика с большой решимостью выхватил узелок, лежавший на подводе, и, несмотря на то, что за нами внимательно следили, сбросил что-то тяжелое.

Сделано искусно; узелок опять на месте. Слышно было только грузное падение тетрадок. Их много, это - все его дневники.

Прошли благополучно дальше; их внимание было в тот момент чем-то отвлечено.

{9} Там, в одной из комнат вокзала, мы ждали нашей участи. Беспрестанно открывались и закрывались двери, и кто-то проходил мимо.

Наши бумаги были отложены в сторону. Мы поняли, что это значит для нас троих. Впрочем, это разделение произошло и внутри нас. С этой минуты мы остались одни, - точно пропасть выросла между нами и спутниками. Они стали заботиться лишь о себе, о сохранении своей жизни, своих вещей. Женщины, чтобы привлечь агентов, стали с ними заигрывать и вполголоса уверять, что он ничего общего с нами не имеют. - Несмотря на их старания, количество сундуков все-таки испугало агентов, и их арестовали с нами вместе.

Мы взобрались поверх сундуков на большую подводу и поехали в город. Сердце сжалось - мы поняли, куда мы едем.

Ни слова между нами не было сказано, только в расширенных зрачках читали мы неизвестное, но страшное будущее.

На подводе я сидела рядом с приятельницей. Все разместились на сундуках, - дорога длинная и тряская. В руках у И-ной был небольшой кожаный мешок. Человек в бобровой шапке не спускал глаз с нас и в особенности с мешка - точно в нем были сосредоточены всё сокровища мира. Зная его содержимое, я не могла не улыбнуться.

И-на курила, и мы тихо вполголоса говорили.

{10} Старались казаться спокойными, но в душе была какая- то глухая притупленность.

Спутницы наши беспрестанно плакали и жаловались на судьбу. Все их старания не помогли: их везли туда же, куда и нас. О том, куда везут, каждый спрашивал себя, и со стуком колес слышал стук сердца.

Вдруг в толпе на каком-то углу мелькнула милая знакомая фигура Сильвии А. (Одна из художниц в мастерской, где я работала.) Хотелось крикнуть ей с вышины подводы, просить помощи. И-на позвала ее, но голоса ее не было слышно от ветра, a крикнуть еще раз не дали: И-ной зажали рот. Надо было молчать.

Поехали дальше. Не даром сердце подсказывало - куда. Мы быстро свернули на Канатную улицу, оттуда на известную Маразлиевскую. Дом, к которому мы подъехали, блестел тысячами огней. В темной Одессе, где не было огня, один этот дом лил из каждого окна свой ослепительный свет. И днем и ночью горела ЧК ...

Ослепительно была освещена лестница. Часовые встретили нас внизу. Мы почти бегом поднялись по мраморным ступеням. Не верилось, что идем по лестнице ЧК., по которой с ужасом в сердце подымалось столько людей. Наконец, пришли, - 4-ый этаж. Двери {11} закрылись за нами. Мы, все семь человек, - в секретном отделении ЧК. Ждем нашей участи. Она решится здесь в этих стенах...

Сели на скамейку в передней. Здесь происходило приблизительно то же, что и на вокзале. Ежеминутно открывались и закрывались двери, кто-то проходил и испытующе смотрел на нас. Невольно сжимались все от этих взглядов. Мы сидели и тихо говорили. Кика был возле меня; его уставшая голова склонилась мне на плечо. Было жаль его. Но он бодрился, и мы вполголоса шутили. Нервно и озабоченно ходили арестованные по коридору, стараясь понять смысл того, что делалось за дверью. Какой-то урод-мальчик навязчиво присматривался к нам и то и дело проходил взад и вперед, стуча ногами. Волосы у него были сильно всклокочены, вид крайне насмешливый. У меня невольно накипела ненависть к нему.

Наконец, позвали мою приятельницу в другую комнату, но по каменному выражению ее лица, когда она вернулась, не могла понять - куда. Она отворачивалась, очевидно, не хотела сказать.

Потом позвали и меня в небольшую отдельную комнату. Там у стола стояла красивая, молодая девушка. Шла привычная работа. Выхоленными пальцами, густо усеянными кольцами в драгоценных камнях, с блестящими розовыми ногтями, помогала она мне снять платье, белье. Понемногу, одна за другой {12} падали вещи мои на пол. Ее бесстрастные, холодные глаза скользили по моему оголенному телу, ища драгоценностей. Молча сняла я жемчужные цепочки, с которыми никогда не расставалась, и часики. Других вещей не было.

Вернувшись в общую залу, узнала, что так поступали со всеми. Мы обменялись впечатлениями и снова ждали.

Мимо нас проходили какие-то люди; у многих на головах были большие меховые белые и серые шлемы, сбоку револьверы.

Пришли часовые и повели нас куда-то высоко по узким коридорам. Поднялись по деревянной лестнице под самую крышу. Чей-то грубый голос позади нас сказал:

- "Ничего, пусть сидят здесь, с 5-го этажа не бросятся".

Остались в этой комнате, вернее, конуре, в полной темноте и полном неведении. Оторванные от всего, далеко над улицей, сбитые в кучу, сели на пол. На душе было тревожно; в темноте все показалось более жутким. Через некоторое время пришли чинить электричество, и мы были освещены.

После полного мрака, в котором мы пробыли, вероятно, около часу, с любопытством посмотрели друг на друга. Наши спутники были крайне взволнованы, но по-прежнему мы были разделены. Они даже не смотрели на нас, отворачивались. - Мужчины громко требовали телефон. Женщины плакали.

{13} В ожидании обысков наших вещей мы потеряли счет времени.

Мне было жаль Кику, - с раннего утра он ничего не ел, не пил: лицо сразу побледнело и осунулось. Я просила доставить нам что-нибудь из взятой нами на дорогу пищи и кое-какие вещи на ночь.

Нам принесли тюфячок, одеяло, подушку и корзинку. Но, увы, в корзинке уже ничего не оказалось. Все было съедено внизу. Оставили - очевидно случайно - немного сахару и кусок хлеба. У спутников более благополучно, но граница поставлена между "виновными" я "невиновными", и дележа нет.

Съели наш сухой хлеб, и изнуренные легли на пол на твердые доски. Несмотря на волнения, мы заснули. Это была наша первая ночь в ЧК.

Ночью услыхала, как вызывали наших спутников, сперва одних, потом других. - Остались лишь мы трое, арестованные. Через некоторое время до меня донесся скрип шагов и голос:

- Где здесь Наталия Д.?

Я поняла, что значат для меня эти слова, и, прислушиваясь, ждала. Пришли за нами. Мы спустились вниз в ту же залу, где были вечером, только уже совершенно пустую. Тот {14} же электрический свет царил здесь. Было жарко и душно от труб.

В пустоте бросились в глаза стертая позолота на стульях и поврежденные барские кресла. Атлас на них, золото на обоях показались такими мишурными и ненужными здесь.

У большого письменного стола сидел бледный человек в тужурке. Лицо у него было молодое и не злое. Он, видимо, устал от бессонных ночей, обысков, от вида арестованных.

Это - комендант чрезвычайки. Возле него, ногами вверх, полулежал в глубоком кресле тот самый уродец-мальчик, которого я так возненавидела вечером. Голова его представляла одну всклокоченную массу. - Он говорил комиссару - "ты", то и дело приказывал ему что-то. Видимо, он был свой человек.

Начался длинный томительный осмотр вещей. Bсе наши сундуки и чемоданы стояли в коридоре. Я мельком заметила их, проходя. Одна вещь за другой приносились в залу и тут же вскрывались. - Приносить было некому, - уродец наотрез отказался помочь, делали все сам комендант и Кика, который охотно предложил свою помощь.

Выбрасывались на пол наши книги, рисунки, краски.

Все мои работы, холсты, - все лежало перед нами, все было сбито на полу под ослепительным светом.

Один из чемоданов раскрывался не сразу.

{15} Уродец со злобной усмешкой проткнул его ножом, приговаривая: "Чего тут церемониться".

Вещи высыпались и распластанные и ненужные валялись у наших ног. Книги по искусству, декорации для театра, эскизы, - всему этому не место здесь, в залах ЧК.

Осмотр окончили. Кое-как все собрали поспешными руками и свалили в кучи. Кика захлопнул крышку сундука и сказал вполголоса: - "Не увидим этого больше".

Все перевязали и на все положили печать, - длинная история с капающим сургучом на пальцы. - Наконец, все было кончено, деньги наши (их очень немного - 50.000 советских рублей) отобрали; нам оставили по 2.000 рублей на каждого. Письма лежали грудами на стол, их должны были читать.

Пошла скучная работа записи вещей. В глубоком молчании слышался скрип пера коменданта. У всех слипались глаза от надоедливого сна - у нас, коменданта, часовых, уродца. Он все еще лежал, забросив ноги за спинку кресла. Пожалуй, лучше всех чувствовали себя часовые. Они, не роняя винтовок из рук и закатив глаза, дремали в креслах. В соседней комнате, на случайных диванах спали отпущенные на волю наши спутники. Они ждали лишь утра, чтобы уйти домой. Более счастливые, чем мы, они спокойно уснули.

{16} Наступило утро, серое, хмурое, без проблеска радости. Комендант в тужурке все еще записывал, изредка с унынием отталкивая бумаги и придерживая утомленную голову.

Сквозь зубы ворчал он: - "И чего шлют таких? Шлют, шлют без конца". Кика, видя, что коменданту понравился компас на руке, быстро снял его и по-детски предложил ему. Он надел его на руку.

Кончив со списками, он с помощью Кики унес наши вещи и куда-то ушел.

Мы остались с часовыми. Видя наши измученные лица, они принесли нам по стакану кипятку. Со стороны этих простых людей я увидела впервые проявление доброты в ЧК.

У одного из них, бывшего пленного, было доброе лицо. Его глаза часто и с участием смотрели на нас. В одну из минут, когда комиссар вышел, он быстро подошел к И-ной и шепотом сказал: - "Пишите сейчас в город, сообщите о себе, я отнесу".

И-на быстро написала несколько слов и передала ему.

По крайней мере, наши друзья будут знать, что мы не уехали и где нас искать.

Нас позвали в сторону, к небольшому столу и дали подписать протокол. На конверте большими буквами увидела: "дело Д-вой". Значить, есть уже "дело", которое задержит нас в этих стенах.

{17} Все было кончено. Утро наступило серое, как и рассвет. И лица наши стали серыми, как это одесское утро. Нас повели вниз по бесконечным лестницам. В дверях встретили наших попутчиков. Они были свежие, отдохнули от вечерних волнений, собрались в кучу и с вещами в руках отправлялись на свободу - домой.

Ни слова, ни взгляда нам, арестованным.

В глубине двора, через который нас повели, виднелась небольшая одноэтажная постройка.

Наглухо закрыты двери, постройка обыкновенная, "гараж" - не больше.

Но всякий знал, что такое этот гараж. - Спешно приводили разбуженных, испуганных людей, и здесь, вдали от всех, отнималось самое драгоценное, что у есть человека - жизнь.

Мы прошли мимо плотно закрытой двери.

Нас повели в оперативное отделение Одесской Губчека, или, просто, в "оперетку", как ее все звали.

Здесь "смертник" или комната, где запертые перед смертью люди проводят свои последние часы. - Здесь заканчиваются все счеты, им велят раздеться, остается только умереть. Вот-вот их позовут, и короткий сухой выстрел в спину сразу прекратить мучения.

Комиссар в тужурке весело и бодро заявил кому-то, указывая на нас: "Привел свою тройку".

{18} Мы вошли в небольшую грязную комнату. У стола сидел солдат с испитым лицом. При виде нас он сразу обрушился потоком бранных слов. Нисколько голосов присоединилось к нему.

Здесь было много арестованных, преимущественно мужчин. Согнувшись на скамейках, в шубах, в куртках, ждали они часами своей участи.

Бледные, с небритыми лицами, растрепанные, они шептались между собой. На усталых лицах - отпечаток больших волнений, бессонных ночей. Изредка кто-нибудь ругался. Воздух был тяжел, сильно накурен; в горле - сухо. Кто-то жадно пил воду, припав к грязному крану.

Мы сидели и томительно ждали. Спины гнулись от усталости. Видно, было еще не конец мучениям; нас опять позвали и грубо опросили. Велели вывернуть карманы и сдать все. Мы положили на стол ключи, мелочи, ножи. С шеи у меня и мальчика сняли шарфы - "чтобы не повесились". - Я просила оставить мне шарф, показала, что он такой тонкой шелковой вязки, что все равно не выдержит. Сыну тоже просила оставить его шарф, он теплый, а мальчик был простужен.

Обратилась к коменданту, в котором заметила некоторое сочувствие. Он ушел и скоро возвратился с шарфами.

- "Разрешили, берите".

{19} Нас повели во 2-ой этаж, "во вторую женскую". Ключ в замке повернулся, - с этой минуты мы были заперты.

Сразу охватило ощущение раскаленного воздуха ЧК и чувство, что в данную минуту - как бы ни было дальше - нас оставили в покое.

Большими буквами через всю спину написаны были чьей-то рукой слова: "Там, где правды нет".

Весь пол был устлан мягкими женскими телами. Хотя бы лечь на пол. Кто-то потеснился, чтобы дать место, и мы легли.

Сон покрыл все.

Проснулись. Все встали. Одни мы, приятельница и я, лежали на полу. Кики не было с нами, его отвели в мужское отделение, этажом выше.

Проснулась от неприятного ощущения, - будто кто-то пристально смотрел на меня, и увидела в окошечке, пробитом в дверях, чью-то на вид театральную голову в шлеме со звездой.

На противоположной от меня стене увидела огромные буквы, бросившиеся мне в глаза, когда я вошла к комнату. Сбоку добавлено кем-то: "Правды нет, не было и не будет".

Кругом нас слышны были суетливые голоса женщин.

Их было около 40. Все на ногах, {20} одеты. Мы быстро встали. На нас с любопытством смотрели, мы "новые".

Принесли ведро кипятку, и мы выпили чаю. Я рассматривала помещение. Вокруг стен густым кольцом на полу сидели заключенные. Подложив под себя вещи или просто на корточках, он сидели, упираясь затылками в стену. - За ними кое-где на случайных гвоздях висли беспорядочно вещи, загромождая комнату.

Посредине камеры плоско, на животе лежала растрепанная женщина и гадала. На ногах у нее были толстые шерстяные носки, ноги быстро и беспрестанно то подымались, то опускались.

Нас стали расспрашивать, почему арестованы, и охотно рассказывали о себе. Все преступления были здесь: контрреволюция, саботаж, бандитизм, спекуляция - все на лицо.

Здесь сидела женщина, которую арестовали на дороге. Дома осталось четверо маленьких детей без присмотра. Ничто не могло ее утешить, и мысль о брошенных детях ни на минуту не давала ей покоя. Каждое доброе слово вызывало лишь новый взрыв отчаяния - приходилось ее оставлять одну.

Возле меня сидела другая женщина, это была дворничиха - уже пожилая. Рассказа ее я не могла понять, так она все путала и так плохо рассказывала. Одна мысль преследовала ее: - ее хотят расстрелять. Кто-нибудь, шутки {21} ради, напугал ее расстрелом, и мысль эта не давала ей покоя. С широко раскрытыми глазами смотрела она в одну точку и задавала все тот же вопрос: - "Скажите, дорогая, меня расстреляют?"

Как я ни старалась ее убедить, что расстреливать ее никто не собирался, она с ужасом прибавляла: - "Мне так сказали". Даже ночью сидела с открытыми глазами.

Немного дальше - старуха "madame Мими". Сидела она за то, что в острой нужде продала буфетный шкаф. Преступления своего она не понимала, хотя волосы ее уже побелели, как снег. Сидела и она и муж.

У противоположной стены томилась полька с двумя дочерьми. Дочери были молодые и хорошенькие, младшей всего 14 лет. Сидели они уже пятый месяц. Лицо матери густо изрезано морщинами и сильно заплакано. Она ожидала расстрела мужа и каждый день прислушивалась к тому, что делается за окном не его ли ведут через двор в гараж.

Гадающая, в шерстяных носках, оказалось, староста нашей комнаты. Ее почему-то все называли княгиней Г. Но на княгиню она не была похожа. Ее, видимо, знали все в ЧК; она уже год здесь.

{22} Женщина эта так и осталась для меня загадкой.

В ее деле было замешано восемьдесят человек, из них тридцать было уже расстреляно. Ей заключенные не доверяли и вполголоса называли "шпионкой".

Кто-то из солдат позвал нас убирать коридор. Вызвались мы с И-ной, все лучше, чем сидеть без дела. Вымыли коридор, лестницу до порога - черта, где кончалась наша неволя.

Так прошло утро. Нам принесли пищу - ведро с кандером (Кандер обычный тюремный суп.) и кашей. Bcе набрали кружки, стараясь насытиться. Другой пищи до следующего утра не давали. Только вечером кипяток.

Зимний день приходил к концу. Все по-прежнему сидели у стен, изредка переговариваясь.

Более нетерпеливые ходили взад и вперед, подходя ежеминутно к окнам. Гулять во дворе не было разрешено. Польки не были на воздух уже пять месяцев, и у четырнадцатилетней девочки щеки сделались, как воск.

За решеткой окна виден был двор, обыкновенный двор, какой бывает у одесских больших домов. Кое-где сохранился плющ на деревянных рамах; посредине виден был фонтан, на нем голая лепная женщина.

{23} И странно казалось, что такой спокойный, шаблонный двор мог принадлежать ЧК, где все так необычно. - Но в глубине двора виднелся тот самый гараж, который я видела на рассвете. Он как раз был против наших окон.

-

Глядя в окно, в 4 ч. дня, увидела тяжелый большой грузовик, въезжающий во двор. Он был переполнен людьми. Темной массой сидели и стояли на нем. Было что-то жуткое в этой массе темных людей.

Стала присматриваться. Хотела понять, кого привели. Грузовик остановился, и гул его доносился до окон.

За спиной услыхала крик. Это караульный, он громко закричал, чтобы мы не подходили к окнам, не смотрели. Нервным голосом приказал нам сесть на пол в глубину комнаты и захлопнул окна и ставни.

Наступило глубокое молчание. Вся камера замерла, прислушиваясь к тому, что делается там, во дворе. Оттуда - ни звука, лишь слышны были биения собственных сердец.

Страшные мысли проходили через сознание; на каждом лице было написано слово "смерть". Она здесь, возле нас, за этими ставнями.

Проходили мучительные минуты ожидания, полчаса, может быть, больше. Кто-то вдруг сорвался с места и подошел к окну. Это - {24} полька с измученным лицом. Там на грузовике, может быть, ее муж, и никакие силы не могли ее удержать. Девочки, бледные и с испугом в глазах, дрожали у стены. Еще кто-то подошел к окнам и осторожно раздвинул ставни. Сумерки чуть сгустились.

Из окна видно было человека, по сгорбленной спине, старика. Кто-то с револьвером в руке вел его. Он едва шел. Спина его была завернута в одеяло. Его вели вглубь двора, за ним - другого ...

Но тут ставни захлопнулись, и солдат уже нечеловеческим голосом закричал на нас, - хотел стрелять.

Мы все опустились на пол, и все затихло.

Вдруг, в эту напряженную тишину неожиданно и жутко ворвались звуки танцев. Откуда?

Ясно доносились шуршанье и топот ног. Мы с недоуменьем переглянулись. Кто-то шепнул ужасную правду. - Это - шум, чтобы заглушить то, что делалось там, за окном.

.......................................................................

Через час, через два вошел солдат, широко распахнул ставни и уже другим голосом закричал: - "Теперь двигайтесь, смотрите".

Ночью - тяжелые мысли у всех. Камера не спала.

{25} Семидесяти шести человек не досчитали утром близкие, когда пришли к воротам ЧК.

Рано утром пронесли через двор большие узлы с одеждой. Мы знали, чьи они были. Все молчали. Позвали старосту "княгиню" для уборки внизу.

Мы поняли, что ей пришлось отмывать, но никто ни о чем не расспрашивал.

Утром жизнь пошла по старому, засуетились, пошли разговоры, появились карты. Быстро замелькали ноги "княгини". Как всегда, она лежала на животе, но сегодня как-то особенно озабочено было ее лицо при гадании.

Громкий голос в коридоре вызвал всю камеру во двор. Оттуда, говорили, будут отправлять в тюрьму. Спешно оделись, свернули узлы. Хорошенькие польки после пяти месяцев ЧК надеялись попасть в тюрьму и при мысли о выходе на улицу долго прихорашивались перед крохотным обломком зеркала.

Вот спустились и выстроились во двор у того самого фонтана с голой женщиной, который виден был из окна. Посередине, с бумагами в руках, стояло начальство. Озабоченно проверяли длинные списки. Имена выкрикивались по алфавиту.

Я жадно всматривалась в толпу, стараясь увидеть Кику. В то утро, когда мы расстались, он был бледен, глаза покраснели от бессонницы и ослепительного электричества. Его осунувшееся, уже изменившееся лицо было {26} полно недетской заботы. Больно заныло сердце за него.

Вдруг я увидела, далеко в толпе кто-то кивнул мне; увидела знакомую желтую кожаную куртку, круто завитую голову под плоской шапочкой и большую улыбку. Это был Кика. Лишь бы позвали нас вместе. Все лучше разлуки. В его глазах прочла ту же мысль.

Приятельница стояла возле меня, она тоже боялась, что нас разлучать, и крепко держала мою руку.

Громко вызвали нас двух: сына и меня. Слава Богу, вместе. Мы встретились на миг друг против друга перед начальством и быстро прошли в ворота. Кика выхватил из моих рук тяжелый узел и понес его.

На улицах большое оживление. Вокруг нас густой цепью стояла конная стража, впереди пулемет. Приглядевшись, заметила, что оживление только возле нас, на улицах - никого, кроме стражи и заключенных, не видно было, точно вымерло все.

Все же легче здесь, чем в душных камерах ЧК, с ее бешеным напряжением. Чистый зимний воздух бодрил нас. Лошади нетерпеливо переминались с ноги на ногу, подковы звонко ударялись о мерзлую мостовую. Их нетерпение и терпение людей действовали и на нас, и мы хотели двигаться, идти поскорее.

{27} Забывалось, что впереди тюрьма. Мы были рады быть вместе, и мы были даже веселы.

Густой толпой по середине улицы шли мы по неровной мостовой. Возле меня справа по тротуару шел тот самый солдат, который взялся отнести записку. Он узнал нас и вполголоса быстро сказал: - "Записку отнес, передал в руки".

Неровным шагом мы быстро двигались, так быстро, что минутами я еле успевала за всеми. Отставать не разрешили. По дороге развязался башмак, но завязать не удалось, - боялась отстать. Приходилось почти бежать. Кика возле меня, смеялся.

На всех углах трещали пулеметы, напоминая о нашем шествии и запрещении смотреть на него. В окнах не видно было любопытных.

Скоро вышли из города, шли большими пустырями. Наконец, увидели тюрьму, со своими нанизанными, как бисер, черными окошечками, красную, огромную. У окошечек толпились тысячи людей, все человеческие страдания.

Толпа покорно вошла в ворота тюрьмы, как в театр. Молчаливый двор сразу наполнился заключенными. У всех в руках были свертки, подушки. Усталая, взволнованная толпа казалась еще многочисленней, сжатая в этом небольшом дворе. Слышались беспокойные голоса, - собирались отправлять женщин в {28} другое отделение, мужчины должны были остаться здесь, в большой тюрьме.

Небо показалось таким тяжелым во дворе, где столько страданий. Мне было тоже тяжело. Я знала, что должна была расстаться с Кикой. Мы оба стояли на ступеньках и наблюдали толпу.

Старуха m-me Мими, которая так неосторожно продала буфетный шкаф, прощалась со стариком-мужем, тихо всхлипывая. Она подъехала на подводе с вещами. Там на вещах усадили стариков и больных. Они шагом ехали за нами.

Сердце сжималось при мысли о скорой разлуки с Кикой... Я посмотрела на него. За эти два дня в ЧК он сильно изменился. Лицо стало бледнее, меньше, вокруг глаз появились ярко-красные круги. Опять заныло сердце за него.

Во дворе увидела знакомого старичка, арестованного, как и мы - Бог знает почему. Я просила его не оставлять Кики, беречь его, показать тюремному врачу. Он ласково обещал. Мы долго еще говорили. Но пришло время расстаться. Мы нежно и долго прижимались друг к другу.

- "До скорого, Кирилл" ...

Нас, женщин, увели солдаты. Я обернулась и увидела смелую фигуру Кики. Он все еще стоял на ступеньках тюрьмы, выше всех, стройнее всех.

{29} Его желтая куртка и на вьющихся светлых волосах плоская шапочка "кэпка", как ее все зовут здесь, - исчезли стремительно за дверью.

Нас парами, четыре женщины в ряд, повели в соседнюю тюрьму, меньшую. Я крепко держала И-ну за руку, боясь, чтобы нас не разлучили. Мы вошли в холодные сводчатые коридоры и остановились перед большой железной дверью. Тяжело висели огромные ключи. Двери захлопнулись за нами.

{33}

ТЮРЬМА

2-го декабря.

Войдя, я сначала ничего не вижу, кроме сплошной мглы и дыма, которые тяжело и плотно висят в воздух. В горло втягиваю режущий до боли запах ... Кажется невероятным, что в такой яме могут жить так много людей, их громкий говор доносится с пола. Понемногу я различаю густую толпу женщин, сидящих и лежащих на полу. Две-три встают и подходят к нам. Так ужасно то, что у нас перед глазами, что мы стоим с И-ной, не решаясь войти, не выпуская узлов из рук. Несколько человек дружески обступают и теснятся, чтобы дать нам место. Кстати, вспоминают, что только что унесли больную: значит освободилось место на полу. - Больная лежала нисколько дней в сыпном тифу.

Протягиваются руки, чтобы помочь убрать оставшуюся солому на полу. Мы садимся на наши свертки и тупо и мрачно смотрим вокруг.

{34} Действительность ужаснее того, чего мы ждали. Кругом грязь, темнота, дым от беспрерывного куренья, на полу толпы шумных женщин. Кучи белья и одежды развешаны повсюду. Шнурки для белья переплетаются, как сетки, над головой, тесня еще больше камеру. Воздух разъедает горло и легкие. - У меня одно желание - бежать отсюда, и я с ужасом смотрю на плотно запертую дверь.

Соседки с участием относятся к нам, вполголоса расспрашивают откуда мы, по какому делу.

Кто-то тут же предупреждает остерегаться какой-то Розы Вакс. Указывают на кого-то в темноте.

Сумерки сгущаются, но я понемногу привыкаю и могу уже кое-что разглядеть.

Против нас два маленьких окна, посередине большой стол, уставленный жестяными кружками. - Вокруг стен, ряд рам от старых, когда-то устроенных нар. Все они опрокинуты, все сорвано с них. Женщины - их около 45 - сидят на полу.

Кругом нас оглушительный шум голосов, голова тяжелеет от всего. Камера отгорожена невысокой перегородкой, за которой находится уборная и кран. Хуже всего этот нестерпимый запах.

{35}

2 часа спустя.

Соседки стараются помочь. Только что помогли убрать угол, дали напиться чаю. После большого перехода с утра ничего не ели, особенно захотелось пить. Вспомнила, как мучил по дороге развязанный башмак и как не удавалось его завязать. Четыре раза нагибалась, и каждый раз стража кричала: - "Не останавливаться". Наконец, подошел все тот же наш солдат и быстро сказал: - "Завяжите, я постою".

Наконец, солома убрана, угол очищен, и мы можем положить тюфячок, который захватили из ЧК. Это наша общая постель с И-ной.

Надо лечь на место больной. Хоть бы не говорили, что она тут болела. Отвратительно знать и все-таки лечь.

Пугает мысль, что скоро наступить полная темнота, а темнеет рано.

Нет масла в лампадках: хватит на час, на два. А потом? Чем заполним эти длинные часы?

4-го декабря утром.

Заполнили самым необычным образом. Такого конца дня я не ожидала. Как только стемнело, все, что лежало, вскочило на ноги, и поднялось нечто невероятное - от скуки, что ли, начались крики, ссоры, поднялся свист, пошли ругательства, как фейерверки.

Как далека эта жизнь от тихой жизни {36} тюрьмы, которую я там ожидала. От усталости я закрыла глаза, и мне кажется, что все обрушивается мне на голову ... Под треск, гиканье и брань я, наконец, заснула.

4-го днем.

Погнали людей, как лошадей на корд. Разрешили минут десять побегать вокруг голого бугра. В лицо дул ледяной ветер, над головой стояло свинцовое небо. Хоть бы прорвалось оно. Может быть за ним есть и голубое небо.

Лица у солдат, стоящих кругом, особенно серы и безразличны. На плечах и штанах большие дыры. Все к одному - голая мерзлая земля, голый бугор, тупые взгляды солдат. - Боже, какая тоска! Женщины пестрой толпой бегут перед ними, они даже не смотрят.

Гуляли ровно десять минут, - опять вернулись в дым, в грязь, в разъедающий запах. Только не нашли куска мыла: его украли у нас. И-на и я мрачно приняли этот новый маленький удар.

Рядом с нами сидят три женщины. Одна из них молодая, еще дитя - это Валя. Валя всего лишь шесть месяцев замужем, из них четыре в тюрьме. Обычная история - чтобы спасти отца-офицера достала фальшивые бумаги. Кто-то донес. Теперь все сидят в тюрьме. Но Вале ни до кого нет дела. Ей нужен {37} муж и только муж. Весь день и ночь думает она о нем, и идут записки взад и вперед. Получит ответ, смеется, плачет, прижимает записку к губам, к груди... Бедный влюбленный ребенок, скоро и этого не будет, убьют мужа, останутся только записки...

Другие две - старуха Тюрина и Мария Павловна.

Старухе Тюриной, которую все зовут здесь "госпожой Тюриной", уже 68 лет, но она удивительно крепка и вынослива. Ничем не сломаешь, не согнешь. Сидит, как каменная, на полу уже два месяца - без обвинения, без допроса. Никто не знает, почему - пришли ночью и взяли в тюрьму. Но старуха не жалуется. Она вся, как кремень, только лицо, руки, плечи белые, нежные. Видно, много лежала под пуховиками в тепло натопленных комнатах.

Был когда-то мануфактурный магазин, семья. Магазин отняли; дети разбрелись по свету.

Богобоязненная старуха - ночью часами молится, стоя на коленях. Помочь же другим, поделится не любит. Спокойно ест лакомые куски, когда рядом корчатся от голода; изредка лишь отворачивается, чтобы не видели.

Мария Павловна, пышная, видная кастелянша какой-то богадельни, обвиняется в хранении 120 аршин ситца, найденных в комоде, и мешка муки в цейхгаузе. Милое, здоровое существо, жизнерадостное и красивое. А между тем жизнь у нее скучная. Ей всего 29 лить - и уже 12 лет {38} работы в богадельне. Те же дрязги, палаты, старухи, - всегда старухи. Как герань на окне, выросла там.

Когда все спят и длинная, светлая коса заплетена, Мария Павловна всегда на коленях. Слышно ее взволнованное дыхание. "Что будет?" - день и ночь мучит этот вопрос.

Лежим все бок обок, и так тесно, что ночью, когда переворачиваемся, непременно будим одна другую. С И-ной сплю на одной подушке - не имеем второй. Ее короткие волосы, как у мальчика, щекочут мне нос, но мне с нею спокойно.

Никто в городе еще не знает о нашем аресте. Если солдат донес записку, помогут. Иначе голод будет ужасающий. - Уже чувствую его приближение как-то вдруг тревожно стало.

Дают два раза в день кипяток по кружке и раз в день, изредка два, мутную водицу с крупой - отвратительный кандер. Это все, - еще полфунта сырого, мокрого хлеба.

Соседки помогают понемногу, но берем неохотно - у них тоже немного. Тюрина получает много и даже горячую пищу, но не делится никогда. Крайнее чувство голода усиливается, - оно мучительно, непередаваемо.

Боюсь, что голоден и Кика. Послала ему утром записку, чашку с сахаром и носовой платок, - все, что имела. Лишь бы он это {39} получил. Валя пишет мужу и получает ответы.

Сегодня будет свет. Кто-то принес масло, его немного, но зажжем лампадку. Погорит час, два. Холод, голод - темнота. Иногда кажется, что темнота хуже всего.

5-го декабря утром.

Голод увеличивается. Опять беспокойное, тревожное состояние, как вчера. Муки голода, какая боль и какой ужас. Бедный мой Кика! Неужели он тоже терпит? - Ему еще хуже- он так молод.

Ненавижу кандер, а ем, когда приносят. Сегодня от нестерпимой боли голода прижималась к полу - все же легче. Нашла у И-ной в клетчатом платочке остатки сухого чая с грязью - с жадностью глотала. При этом необычайная раздражительность.

Я не знала раньше беспричинного беспокойства, которое дает голод. На все способен человек, и сытому не понять его. Нет воровства, нет преступления перед таким голодом. Я мучительно смотрю на груды еды Тюриной; лежать около самой моей головы, я их сторож, так легко поднять голову и взять.

Не беру, но не знаю, сила ли это или слабость. И-на смеется, говорит возьмет, но, вероятно, не тронет.

{40} Когда голодна, всегда ссорюсь из-за форточки с одной девушкой Клавдией. Душа и тело вульгарны, всю жизнь была горничной, так и осталась ею. В ушах большие кольца-сережки, вечно бьются по шее. На ней пунцовая блуза.

Мария Павловна то и дело утешает сестру милосердия. Она так убивается, что скучно смотреть. Все ломает руки и плачет. Валя на прогулку никогда не ходит, все пишет мужу. Записки передает законно и незаконно, т. е. в хлеб. Попадется еще.

От Кики ни слова, боюсь за него. Он так молод и так одинок.

У меня И-на здесь, она добра ко мне, как сестра.

Каждый раз, когда стреляют под окном, я вздрагиваю. Часовые с особенным наслаждением стреляют под самыми окнами женского отделения, чтобы пугать.

От холода все бегут скоро-скоро на прогулке и всегда вокруг этого проклятого бугра. Многие легко одеты, в особенности те, что сидят давно; все износилось. Некоторые еле прикрыты. На головах шапочки, платки, многие без ничего. Мокрые волосы бьют по лицу. Во время прогулки вытряхиваем одеяла, подушки и вешаем на деревьях. Несколько чахлых деревьев и кустов гнутся от тяжести. На высоких каблучках в нежно-шелковых платочках стоят молодые надзирательницы. Через {41} минуть 15-20 слышны повелительные голоса:

"С прогулки". Все бегут обратно.

Между мужской и женской тюрьмой, несмотря на стены - близкая связь. Мужчины толпятся у окон и кричат вслед нежные слова. Женщины отвечают, смеются, многие танцуют. Изредка падают записки.

5-го вечером.

Хоть бы знали о нас в городе! Помогли бы. Мы погибаем. Голод все усиливается. Внутри беспощадная боль. Боюсь за Кику,-ответа нет. Сегодня в двери просунулась голова лавочника, торгует съестным и папиросами. Купили маленький кусочек сала и бумаги; отдали все, что имели. Хотели сахару, хоть полчашки, не хватило денег. Просила лавочника взять взамен серебряную ложку и клетчатый платочек. Отказал и в кредит не дал.

Сегодня, наконец, вынесли больную от нас. Три дня лежала в сыпном тифу. Лежала на полу с повязкой на лбу и молчала. Начальство не хотело звать врача. Камера заволновалась, закричала. Пришел фельдшер и велел ее убрать.

Насекомые ползут повсюду. Весь день проходит в искании. Некоторые делают это с особенным удовольствием. Уныло поют кругом: "Один за решеткой в тюрьме я сижу, а сердце так жаждет свободы".

{42}

6-го декабря утром.

Наконец, солнце прорвало свинец над головой и замяло, радостное, блестящее. И в нашу камеру проникла радость.

Погнали всех гулять очень рано, еще 8-ми не было. А в 10 обед. Значит до утра завтра без еды.

В тот же день вечером.

Сегодня пятница. Еврейки зажгли все свечи и лампадки и молились. Красивый обычай. Молчали, горько плакали и все время молились стоя.

Люблю лицо Шифры, зовут ее еще ее партийным именем - Соней Мармеладовой. Молодая девушка-еврейка, с тонкой прозрачной кожей. Кровь поминутно заливает щеки. Партийная коммунистка. С пятнадцати лет вся ушла в работу. Бросила семью и с головой ушла в подполье. Характер - героини. Не знает отдыха и пощады для себя.

Девятнадцати лет еще нет, и чего, чего только не знает эта молодая кипучая натура.

Спасла по доброте своего же врага-петлюровца и вот теперь в тюрьме. Молодое израненное тело. Изнасилована солдатами в одну темную ночь... А из глаз льется светлая радость, вера в свое правое дело. Сегодня пришли, объявили ей свободу. Заплакала радостными слезами: "не под амнистию, значит", слышны были ее радостные слова. Вот где {43} загорелась чисто идея коммунизма. По лицу она должна была родиться в первые века христианства лицо мученицы.

В нескольких шагах от Сони Мармеладовой небольшая группа женщин. Их три - все еврейки. Шумные крикливые, имеющие деньги за спиной. Держать они себя обособленно. Ссорам нет конца. За деньги все можно - это основа их жизни. Сидят все три за укрывательство золота, серебра, драгоценных вещей, вина.

Выпущены будут легко, без наказания, подтвердится лишь уверенность в силе идола, которому они поклоняются.

Их вся камера не любит.

Ночью мы не спали. Кто-то проснулся и началась перебранка, крики, ругательства. Наш угол вмешался и еле успокоил их.

7-го декабря.

Вечером танцы. Танцевала сторона уголовных. Танцами руководила Лиза. Наружность девочки-гимназистки, волосы короче плеча, лицо пухлое, гладкое, с мягкими чертами, как у девочки в 14 лет. Ей уже 20 лет, и она замужем. Когда говорят о муже, которого не любила, или рассердится на что-нибудь, лицо сразу стареет - видна другая Лиза, не девочка, а женщина, способная на все. Сирота она и с двух лет у чужих жила. Недавно предала {44} она 28 человек на расстрел, все больше товарищей по ремеслу. Смутно чувствует она будущую опасность. Не могла не заметить на всенощной в церкви, как на нее смотрели. Кто-то даже поднял руку к шее. Лиза все поняла, слегка побледнела и сузились и так узкие серые глаза.

Одета она лучше других, опрятнее, чище. Вся выхоленная, изнеженная, кожа как атлас. Ела она прежде всегда сласти. Всего было много: и платьев, и альбомов на столах, и граммофонов, и ботинок. Все это дорого стоило, но доставалось легко. Муж доставал. Лиза знала, какой ценой, но молчала. На ночь уйдет муж, скроется, а на утро все есть.

Мужа расстреляли, но Лизе все равно. Не прошло и месяца после расстрела, как - раз ночью восемь страшных мужчин подняли Лизу с мягкой постели, на которой так сладко спалось. Посмеялись, съели сласти, что на столе лежали, - потом повели в тюрьму...

Никто так не танцует, как она. Не было сегодня смеющейся, пухлой маленькой Лизы - перед нами танцевала женщина, полная ритма, темперамента. Движения мягкие и тягучие - минутами полные страсти. Лицо серьезное до боли - гениальное дитя. Она вся меняется.

У нее это на забава, не игра, не отдых. Все глаза устремляются на нее. Она знает цену себе, цену огромного дарования. От маленькой {45} пухлой ручки и коротких волос, до кончика ножки - все ценно в ней.

Вся камера затихла и с дрожью провожала ее глазами. Все, что не танец, забыто.

8-го утром.

А с утра крики, ругань, драки. И это после вчерашнего порыва. Вчера замирающие от восторга готовы сегодня перегрызть друг другу горло из-за кружки кипятка. Наш угол просит успокоиться, но мы получаем ответ: "Оставьте ваши нежности".

Вспоминаю вчерашние танцы. Не только в танцах, пении, играх, но и в жизни - чувствуется у этих убийц необычайный трепет, движение жизни. Другая среда, другие условия - и как было бы все иначе.

Не люблю я Розы Вакс. Вечно где-то подслушивает. Думает из разговора все понять. Обнимает И-ну, Валю, Марию Павловну - меня не смеет трогать. Ее все ненавидят, но все же кормят, дают лакомые куски. Понравится что-нибудь, - Роза просто берет. Сегодня она вытянула гребень из густых вьющихся волос Двойры Шварцман. Так таки вытянула и надела на себя.

Шумна и говорлива эта Двойра. Родом из какого-то местечка под городом. Нет ни одного человека в тюрьме, который не знал бы истории Двойры Шварцман. Каждый знает {46} и улыбается. Смеются заключенные, часовые и даже, говорят, следователи. Есть что-то очень смешное в шумном ее рассказе. Путанная, длинная история с арестом, милиционерами, курами и яйцами; непременно добавит, что у нее муж Сруль - "красив, как зеркало", - "брат Лейба и три ребенка дома". Все время плачет и, рассказав все, начинает сначала. Хотя смеются все без исключения, все же за эти проданный яйца - у Двойры пять месяцев тюрьмы позади и два года лагеря впереди.

Напрасно Двойра убивалась и рыдала целый день, как дитя, - гребень остался в волосах Розы. Роза берет все у других; своих вещей она не имеет: они ей не нужны. Единственная ее собственность - коробка пудры и румяна.

Убираем камеру все по очереди. Одна толстая Шапиро не убирает, говорит - утомляется. А у самой щеки залиты румянцем. Все делает бледная, на тень похожая Фанни. Лицо молодое, большой грусти; прямые, низкие брови.

Жизнь сыграла злую шутку с Фанни. Из любви или ревности кто-то донес на нее. Она подделала для жениха какие-то бумаги. Ее схватили, больную; в тифе перевезли в тюрьму. Бледная Фанни уже много месяцев здесь. От одежды остались одни куски, все висит вокруг нее. С ней жестоко расправились. Больную заперли в подвал и продержали с полмесяца. За это время крысы изгрызли ей башмаки на ногах. Они лежат теперь - {47} вычурные, будто в кружевах, рядом с ней. Как призрак, вошла она в тюрьму и, как призрак, ушла. Ее позвали, - ее никто не видал больше...

Хотя бы письмо от Кики! Валя то и дело получает ответы, - я же ни одного. Опять писала, опять молчание.

9-го декабря.

Сегодня заболела еще одна у нас. Опять сыпной тиф. Больна она несколько дней, но вынесли только сегодня утром. Заболела также старуха Феня, с бельмом на глазу. Покорная женщина. Лежала, не жаловалась, не звала.

Камера требовала врача. Надзирательница отказала. Тогда поднялся такой крик, что начальство испугалось.

Через час прислали фельдшера. Он признал сыпной тиф; старуху взяли от нас. Она послушно пошла, даже не стонала. Пролежала она среди нас четыре дня на холодном полу. Над больной головой текли ручьи со стен.

Днем привели одну подозрительную: хрипит, - говорят, сифилитичка. Как это все здесь узнается, - уже все знали о болезни.

В голове, как листки календаря, мелькают мысли о днях: воскресенье, среда, пятница - три красных радостных дня, дни свиданий, передачи записок, посылок. Но пятница и для расстрелов. Между 4 и 6 часами - всегда {48} напряжение в тюрьме. Сегодня прошло благополучно, никого не позвали - ждут следующей пятницы...

10-ое декабря.

От Кики ни слова. Очень беспокоюсь..

Сегодня нашла разрозненный том Тургенева, обрадовалась, читаю. Сразу легче. Поражает неподвижная жизнь Тургеневских времен. Как темп изменился, и как мы далеки от него.

Голод мучает. И-на желта, как лимон. Это за неделю. Что же будет дальше?

10-го днем.

Принесли газету. Дают на час, рвут из рук в руки - один номер на всех. Через час заберут в другую камеру. Там тоже волнение.

Что-то новое в городе. Чувствуются перемены. Требуют смягчения ЧК. Говорят об уходе зверей (Дейтч и Вихман. Оба знамениты своими расстрелами. О них сложились народные песни. По приказу Вихмана расстреляно до 60 000 человек в Крыму.); слухи, что этого требуют рабочие. На прогулке сегодня все взволнованы, боятся верить. Но с газетой пахнуло чем-то свежим.

{49}

Днем того же дня.

Роза безусловно шпионка, присланная из ЧК. Впрочем, она даже не скрывает этого. Выслеживает кого-то, говорит - "блатных" (уголовных). Возможно, что так, возможна и ложь. От ее глаз мало что можно утаить, - все видят эти красивые, злые глаза. Всякую записку подбирает. На все способна, это настоящая шпионка в душе Сегодня, чтобы усилить обвинение против бандиток, уговорила их совершить ночью кражу. Должны были выкрасть провизию у старой тетки с племянницей. Но они поняли хитрость и выдали. Белокурая Люська (Восемнадцатилетняя уголовная преступница.) пришла в такую ярость, что бросилась с ножом на Розу. Мы еле оттащили Розу и сделали это больше из-за Люси - чтобы спасти ее от суда. Видя неудачу, Роза упала в глубокий обморок, и ничто не могло ее вывести из этого состояния.

Обморок, конечно, вымышленный. Позвали фельдшера, он шепнул нам не верить. Мы оставили Розу одну; она понемногу пришла в себя и зашевелилась. Озлобление "той стороны" - где уголовные - ужасное, и язык у белокурой Люськи хуже ножа. Чего только она не наговорила Розе...

Пока Розу отхаживали, пришла какая-то молодая женщина с низко положенной большой русой косой.

Лицо грустное, в сестринском {50} платье. Говорят - баронесса Т-ген ждет расстрела. Должны расстрелять ее и мужа.

Она только мелькнула у нас.

Вечером опять скандал. На этот раз драка между "уголовной" и "проституткой". "Блатные" держат себя как класс, обособленно; не дай Бог их тронуть.

На проститутку смотрят с презрением. Особая этика - убить можно продать любовь нельзя.

Все произошло из за мешка соломы, обе хотели лечь на него. Чуть не убили проститутку Зину. Пришлось ее вытащить из камеры, сбежалось все начальство. Ее долго били головой о стену - я думала ей конец здесь. Били Люська и высокая, худая Оля. Медленно бледная подошла она из-за спины других и схватила Зину за голову... Начальство ничего не могло сделать, пришлось уйти, а Зину удалить., И-на, Мария Павловна и я все время бросались между дерущимися. Долго не могли успокоиться.

Я снова взялась за Тургенева, вернулась c радостью к прудам и тихим июньским дням.

11-ое декабря днем.

Сегодня - первый радостный день для нас День раздачи. Кто-то веселым голосом закричал за дверью мое имя. Я бросилась туда. В отверстие мне просунули корзину. На дне, среди {51} провизии, лежала записка. Подписана несколькими художниками. Они узнали и откликнулись. Солдат, очевидно, передал записку.

Вся мастерская, пишут, волнуется, хлопочет за нас. Кике прислали то же самое, что нам; он не будет больше голоден. Обещают о нем заботиться. Принесут опять в пятницу. И-на и я радостные и спокойные, написали ответ и вернули корзину. Сели есть. Вторую неделю мы почти ничего не ели. Говорить не могли.

Я прошу Сильвию А. заботиться особенно о Кике.

11-ое декабря.

Вчера легла рано, нездоровилось. Роза села у меня за спиной, и начались рассказы. Расстрелы, мученья. Глаза загорались нехорошим огнем. Громкий шепот ее доносился до меня. Я старалась не слушать, но слова так и врезывались помимо меня. Пошли рассказы об испуге расстрелянных, о последних минутах, о пролитых слезах... Много расстрелов совершила сама. И цинично падали слова: - "Зато ребенок мой воспитывается, как принцесса, ест куриный бульон каждые два часа; я получаю все: башмаки, чулки, материю".

- "Восемнадцать обручальных колец сняла сама с руки", - говорил Розин голос, который хотя шепотом, но грубо доносился до меня.

{52} - "Били нагайками несколько человек одного". - Тут пошел кровавый рассказ о какой-то Маньке, у которой выбили глаз, и столько-то зубов. Я больше не могла слушать, мне казалось, что в тишине слышала я эти удары. Я глубоко зарылась в подушку и зажала уши.

Никто так не любит лечиться, как еврейки. Отчасти, я думаю, от старой культуры, но любовь эта переходить все границы. У нас "тетка и племянница", как их все зовут (даже имена их не знаю), не могут равнодушно видеть врача. Достаточно ему просунуть голову в дверь, как летят просьбы одна за другой нужны капли, порошки, марля. Вылечить надо сразу от болезни печени, от неврастении, от боли зубов - Боже, от чего только не нужно лечить их.

У них какое-то запутанное дело. Одна другую хотела выдать, но попались обе, - выдал приятель-чекист.

В одном горе сблизились они опять, точно для сближения их понадобилась тюрьма. Только пуда серебра и столько-то фунтов золота, им не вернут обратно.

12-го утром.

Только что принесли записку от Кики. Я так ждала ее. Пишет: -"Перенес корь, {53} поправляюсь; осложнение с ухом, не беспокойся. Обнимаю дорогую. Изнываю. Твой К..."

Вдруг почувствовала, как слезы потекли по лицу. Это - мои первые слезы в тюрьме. Чувствую свою беспомощность. В нескольких шагах от меня лежит больной мальчик мой - и я не могу пройти к нему. Ответила ему сейчас же.

12-го днем.

На прогулку не иду. На душе тяжело. Все вижу Кику, его бледное лицо и эти страшные красные круги вокруг глаз. Видя мое горе, меня все стараются успокоить, развлечь.

Вечером того же дня.

Весь угол наш резвится, даже я повеселела. Игры, скачки. И бежит же у них кровь...

Бузя живее всех. Вся старая, маленькая фигура ее поддается, трясется. Лицо, плечи дрожат, а из горла выходить что-то дикое, не то свист, не то пение. Это особенно действует на всех, вызывает задор.

Над всем преступным миром - отделенным от нас большим столом с жестяными кружками - царит эта маленькая убийца Бузя. Крохотное существо с хищным носом и еще более хищными руками, - почти клюв и когти. Никто не знал, сколько жизней задушено, {54} разодрано этими, теперь старческими, когтями. Знает одна Бузя, но хранить молчание. Зовут ее здесь "скоком"; маленькая, ловкая, она действительно всюду пройдет первая. 65 лет старухе, но старость тронула лишь оболочку. Внутри - лава, и теперь ни минуты покоя в глазах. Когда поют и танцуют, Бузя вся тут. Из горла несется хриплый крик песни:

- "Ой, Сура, Сура, Сура", вся она дрожит, глаза горят. Много раз была в тюрьме Бузя, ремеслом убийцы она необыкновенно горда. Кто с ней в темном деле, того любит она. Страшная смесь: руки в крови, а дрожат, когда зажигает лампаду у икон.

13-го.

Ночью сильно стреляли под окнами. Только успеваю заснуть - выстрелы; просыпаюсь, дрожа, и долго не могу заснуть. И так до утра.

Утром узнали, что баронессу Т-ген увели на расстрел. Вспомнила ее грустное лицо, когда заходила, всего несколько дней тому назад.

Нашла случайно томик Чехова.

Опять повеяло чем-то далеким и отошедшим.

Разговоры, разговоры без конца.

Сегодня из ведра с супом вытащили крысу. Кое-кто из очень небрезгливых ел и после этого. Большинство воздержалось. Прежде давали суп два раза в день. Теперь сократили; нашли, что много кормят, а люди корчатся от {55} голода. Бузя никогда не теряет случая рассказать, что "при Николае" кормили белым хлебом, мясом и давали борщ.

Мечта всех - съесть хоть один раз за зиму борщ, хоть бы постный, или даже просто картофель. В камере всегда драки из за гущи. Я могу проглотить только жидкость, поэтому наливают мне охотно в кружку.

Утром заходил молодой врач. Лицо осмысленное, внимательный. Я бросилась к нему, чтобы разузнать о Кике. Он лечит мужское отделение. Дал хорошие отзывы. От кори поправился, пищу получает от друзей. Сразу узнал, о ком спрашиваю - по молодости лет и по теплому розовому одеялу, которое я в последнюю минуту ему дала.

В полдень - волнение: записывают всех, сидящих без допроса (Были такие, что сидели полгода и даже год.) Мы поспешили записаться. Говорят, что будет ревизия. Боятся членов Рабоче-Крестьянской Инспекции. Сегодня даже чистили камеру, покропили карболкой. и убрали сифилитичку. Была и есть Россия.

Все надеются на что-то ... Опять промелькнули перемены в газетах. Дней пять их совсем не давали. Хороший признак.

На прогулке все оживлены. Всякий проблеск радости быстро передается в тюрьме. Оля и Лиза, две подруги из уголовных, усердно танцуют перед мужской тюрьмой, как-то особенно {56} переплетаясь. Мужчины восторженно кричат им вслед.

Оля танцует голая, сверху только тулуп, на ногах валенки. Гибкость и ловкость невероятная. День теплый солнечный. Даже наш дворик повеселел. Только одурелые солдаты не дрогнули.

Вечером пришла из другой камеры (Переходить из одной камеры в другую разрешали лишь 2-3, очень долго сидевшим.) белокурая завитая Адочка, поет, как птица, все больше про "турка". Это - почти ребенок, ей только что минуло 17 лет. Но жизнь исковеркана и смята, как у раздавленного весной мотылька. Дочь генерала какого-то. Брат работал в контрразведке, она - в ЧК. Есть слух, что она пошла в ЧК, чтобы спасти брата. Но любимый брат расстрелян, ей больше не верят и сажают в тюрьму. Со дня на день ждет расстрела. Пока она звонко поет самые лихие песни. Но чувствуется в них надрыв, как и в ней самой. Бежит по морозу в одном коротеньком изодранном черном платьице. А ноги в голубом атласе, - остаток от портьер. Маленькая голова вся в завитках. Вакс с ней ласкова, но при случае предаст.

14-го.

Сегодня огромный скандал из-за сломанной табуретки. В камере скамеек нет; приходится сидеть на полу, есть всего лишь две табуретки, {57} одна целая, другая сломанная. Сразу пошли кулаки, обмороки.

Вакс, чтобы вызвать ссору, на стороне богатых евреек, которые завладели обеими скамьями.

У бедных их нет, как и у нас - русских. Сегодня кому-то понадобилась скамья, взяли на время. Но тут проснулась старая и ежедневная обида у "блатных", что скамеек у русских нет, и решили не отдавать ее еврейкам. Внезапно загоралась вражда, но особенно злая. Она сразу и определенно стала национальной. Вакс только усиливала ее своими выходками, пользуясь оружием в кармане. (Пользуясь своим исключительным положением шпионки, Вакс всегда держала при себе револьвер.)

Минутами я думала, что ее разорвут. Ненависть вспыхнула, как огонь. Бузя, Люся, Оля, бледные и трепещущие, стали стеной против Розы. Но она молчаливо лишь разжигала их. Бледная, сидела она с рукой в кармане, играя револьвером. Несколько раз кидались они, чтобы разорвать ее, но она молча слушала их непередаваемую брань ...

Наконец медленно процедила она сквозь зубы: "но мы евреи, а вы г... о".

15-го утром.

Ночь прошла благополучно. Только Вакс спала не в обычном месте. Она боялась быть зарезанной и легла возле нас.

{58} Начинают поговаривать о праздниках, мечтать о "кутьях". Все думают, что будет улучшение. Старая традиция тюрем - улучшать питание на праздниках. Никто не сомневается, что так будет. Вечера у нас светлые. На масло все складываются. В 8 часов тушим, чтобы хватило подольше. Часть масла отослали больным в сыпнотифозное отделение. Там лежат и умирают в темноте. Вчера под вечер заходила Манька, избитая когда-то так Розой Вакс. Зашла и, смеясь, бросилась целовать, обнимать ее.

Маню зовут в тюрьме "Манька-мешигенер" (сумасшедшая). Странное явление эта Манька, ей всего 21-ый год, а лицо старухи: большой беззубый рот, слепой глаз, лицо в больших шрамах. Брошена на улицу с четырех лет - знает весь преступный мир города. Беспорядочное, сумбурное существо, - крикливое, истерическое. Слово "мешигенер" как нельзя более пристало к ней. Она всегда смеется, и в этом беспрерывном смехе и шрамах на лице, есть что-то жуткое до боли.

История ее такова. В ЧК решили ее поймать; на нее указала Роза Вакс. Надеялись с ее помощью поймать целую шайку бандитов,

- "Манька всех знает, значить, выдаст". Поймали в пекарне, пришло много людей, Роза распоряжалась. После очень долгих поисков удалось вытянуть на улицу одну лишь эту слабую женщину. Вид Маньки, покрытой мукой, {59} был жалок и смешон, но ее повели в ЧК. Там, подстрекаемые Розой, бросились на нее 6 человек. Надеялись извлечь признания, ждали, что назовет товарищей. Но Манька оказалась духом сильнее, чем думали, - она молчала. Тогда бросились ее избивать, били беспощадно. Била Роза, били остальные. Исполосовали тело, рот превратили в дыру, отуманили глаз. Разочарование, что найдена одна слабая женщина, усиливало удары. Но Манька так и не предала друзей. Только, когда она начала истекать кровью и ей угрожала смерть, прекратили побои. Ее передали врачам.

Вечером того же дня.

Только что подошла к открытой форточки. Ночь звездная, чудесная. Так чиста она и так далека. О, как сильно почувствовала я свое заключение и весь тот ужас, что делается вокруг меня.

16-го.

Ночью был переполох. Проснулись от густого дыма. Нельзя дышать. Крикнули, бросились к дверям, стали колотить железную дверь. Ключ оказался у начальства, в другом здании. А пока можно было задохнуться. Где-то горело. Наконец, потушили и открыли двери. Когда узнали, что благополучно, многие роптали:

- "Помешали спать".

{60} Удивительный русский народ - лишь бы спать; а там и сгорать можно!

Солнечный день. Даже наши стеклышки веселы - и к нам свет проник! Капли от снега бегут по решеткам. На прогулке тоже будто веселее стало. Побежали все вокруг бугра. Солнце показалось, и на щеках у людей точно разгладились морщины, глаза засветились. - Господи, когда же свобода? Эта стена как каменный пояс.

Мелькает на прогулки совсем юная девочка, с крашеными в ядовитую краску волосами. Лицо смазливое; говорят, "чекистка". Под коротеньким пальто ярко-фиолетовые чулки, неизменно фиолетовые. Невольно спрашиваешь себя - все одна ли пара? Есть еще одна, на которую обратила внимание. Очень уж сытая, из "буржуек" - сразу видно. Толстая, здоровая еврейка, лицо очень красное; на ней дорогое зеленое пальто. При ней мальчик лет 8-ми. Бедный мальчик растерянно стоить в середине круга и помахивает палочкой. В тюрьме есть еще один, трехлетний мальчик, но тот уже год здесь и освоился.

Встретила в коридор "сестру". Бросилась к ней расспрашивать о Кике. Она его вспомнила по тому же одеялу и вьющимся волосам. Говорить, поправляется. Пищу носят художники {61} каждый день. Записку мою она не взяла, сказала: - "Не велено".

Я отправила другим путем. Зная его бурный непокорный характер, понимаю насколько тягостно такое заключение. А тут болезнь и одиночество сразу. Прошу особенно заботиться о нем.

Опять принялась за тихую жизнь и усадьбы Тургенева...

Сегодня кража в камере. Правда, кражи постоянное явление, но сегодня это совершено у самой бедной женщины.

Есть у нас такая. Ее привели сильно заплаканную, завернутую в платок, не молодую, со стриженными волосами. С тех пор она все время плачет, тихо, про себя, как-то некрасиво.

В ее всегда перевязанной платком фигуре, серой и неловкой, есть что-то, что вызывает досаду. Ее не любят, вероятно, оттого, что горе у нее скучное.

Сегодня ночью взяли у нее из под головы все, что она имела. Она долго ничего не получала, а вчера принесла дочь - девочка лет десяти. Она при этом даже поделилась со всеми "неимущими", - а тут этот случай.

Вечером танцы. Оля и Лиза близко, близко держатся друг друга, то наступая, то сливаясь в одно тело. Безудержно аплодируют кругом. Адочка, в атласных туфельках, {62} прибежала посмотреть. Из других камер доносится пение.

Там своя жизнь, не удушишь ее так легко.

17-го.

Рассвет встретила Оля петушиным криком. Оля и Дуся (Обе молодые преступницы из уголовных.) лежат обе под столом (другого места нет), как в гробу. - Насчет этого вечные шутки.

Сегодня вздумалось ей встретить день отчаянно хриплым криком молодого петуха. Всех сразу разбудила, и все рассмеялись.

Днем обычная прогулка. - Легко морозило. Лиза и Оля так растанцевались с вечера, что и во дворе тоже продолжались танцы. Оля, по обыкновению, нага, сверху набросила лишь тулуп. Тело и молодые груди то и дело виднеются под мехом. Отчаянная она, ее и холод не берет.

Вернулись в камеру как всегда. Вдруг около четырех часов - вызывают: "Засядкина, Новикова". (Оля Засядкина, Дуся Новикова.)

По побелевшему лицу Оли я все поняла...

Пятница - обычные 4-5 часов. Без объяснений стало ясно то, что сейчас произойдет. Заплакали все. Плакали даже те, кто, может быть, никогда не пролил слезы над собой. Всем стало ясно, что через несколько часов {63} отнята будет жизнь у этих двух сильных, крепких телом и духом девушек, отнята будет насильно, ужасно.

Старшей из них было всего 18 лет, и у обеих жизнь била ключом. Дуся, более слабая, забилась головой об стол. Слышен был раздирающий, животный крик... Оля уже овладела собой.

Бледная, строгая, высокая, стояла она среди нас, надевая спешными руками чистую рубашку. - "Я знала с утра, что это будет сегодня", процедила она сквозь зубы. Тут же спокойно отдала свое новое синее платье Лизе:

- "Бери, тебе пригодится".

Из двери грубо закричали, чтобы торопились. Не прошло и пяти минут они были готовы, обняли всех, низко поклонились - нам, плачущим. Слышу голос Оли около дверей: - "Желаю вам всем свободы, счастья, а мне..." - тут она не кончила и махнула рукой. - Дверь захлопнулась за ними.

На полу лежала Лиза в припадке падучей. Ушла из жизни подруга, с которой она так связана в танцах. Пухлое личико откинуто на полу, лежит Лиза вся в крови. Фельдшер суетится около нее.

Роза Вакс и тут не могла молчать, и в нескольких шагах от бьющейся Лизы бросилась и она с криком на пол. Фельдшер показывает нам, что это не серьезно. Никто не придал значения этому припадку.

Ночью.

Вечером тихо у нас; никто не шутит, не смеется. Ни слова об Оле и Дусе, но вся камера с ними. В голове у каждой кровавые последние часы. Все молчат. Кто-то ложась спать говорит: - "А помните, как еще сегодня на рассвете Оля пропела петухом". Все помнят, но молчат.

18-го декабря.

Сегодня - как будто ничего не было. Все, кроме двух, на лицо, жизнь обычная. Лиза после припадка такая, как всегда. На губе только шрам и бледна еще. Смеется. За обедом обычные ссоры из-за "гущи" в супе, вспомнили даже злополучную скамейку. Прогулка та же.

Тошно все.

Скоро праздники. Все разговаривают о них, главное - о кутье. Еще о церкви. Говорят, пустят в тюремную церковь. Правда, не всех сразу, по этажам, - одних в сочельник, других к обедне.

Валя хочет быть оба раза, надеется увидеть мужа, - говорят, сверху видно. (Женщин пускали только на хоры.) Я тоже мечтаю увидеть Кику. Что-то праздничное есть уже в воздухе. Бузя была более сорока раз в тюрьме, все знает, все помнит. Все чаще повторяет:

- "При Николае - было то - давали кутью, сладкий хлеб" и пр. Все поголовно надеются получить что-нибудь из дома.

{65} Те, что спокойно просидели полгода, год, плачут теперь при одной мысли о празднике. Началась усиленная стирка в поломанном корыте и ежедневная мойка (по очереди) голов. Затрудняет - отсутствие воды в кране, приходится урезывать воду от чая. Тоже без ссор не обходится. На прогулке уныло; повисли худые кустики под тяжелыми одеялами. Все выколачивается к празднику.

Узнали сегодня, что бледная, с большой косой, баронесса Т-ген не была расстреляна. Убит только муж, и несколько человек с ним. Ей велено было стоять и смотреть, ждать очереди. Когда все были расстреляны, ей объявили помилование. Велели убрать помещение, отмыть кровь. Говорят, у нее волосы побелели.

Читаем вслух "Герой нашего времени", одолжила тюремная учительница. Больше всего нравится "той стороне" (уголовным) "Демон" и "По небу полуночи ангел летел".

Все почти знают наизусть. Начались занятая. Чтобы использовать время в тюрьме, заключенные берут уроки. Это у большевиков хорошо организовано. Каждое утро идут к учительнице. По вечерам И-на и я с ними занимаемся. Он стараются. После ухода Оли и Дуси не танцует никто.

19-го декабря утром.

Хоть бы слово от Кики. Ни звука. Из изолятора запрещено писать, а его перевели туда в {66} виду болезни. Из города художники пишут, что ему лучше. От него записки получаются, но чаще всего оторванные. Лишь несколько слов доходит. - Бедный, бедный мальчик.

Подала сегодня прошение в инспекцию, просила разобрать дело поскорее и сына отпустить. Долго не решалась, боялась повредить, но ждать больше не в силах. С тревогой за Кику, с постоянным чувством голода и ужаса сидим на полу - уже месяц. До сих пор не знаем, за что. Мои две рубашки уже прорвались от лежания на полу; хожу без них. Платье одеваю на тело. Гребня нет (забыли в ЧК захватить) - дают соседки или служат пальцы.

Сегодня опять кража ночью. У нас только не крадут никогда. Закрыть бы глаза, уши, - не видеть, не слышать.

Розу продолжаем бояться. Сегодня подобрала она записку брошенную Фене - фабричной работнице (Арестована была за выдачу коммуниста белым.). Как нарочно оказалась важной. Феня умоляет отдать ее, заливается слезами.

19-го днем.

Веселое оживление это - розовая или белая, тонкая папиросная бумажка теперешняя газета. Шуршит весело, когда вносят в камеру. Дают на час, быстро и шурша переходить из рук в руки, идет дальше в другие такие же камеры. Часто читаем вслух. Всегда надеемся {67} схватить что-нибудь между строк. Бедные Оля и Дуся- скоро будут и ваши имена на этих столбцах (Обыкновенно через неделю объявляли список расстрелянных.).

Вечером.

Опять еврейская суббота. Пролито много слез. Поставили несколько баночек и сразу зажгли все. Это дало живой огонек. В камере наступило несколько минуть молчания. У Двойры невероятно крупные слезы, и кажутся какими-то особенными. Глаза большие, библейcкие, вся она такой красивой делается. И морщин тогда не видно.

Ночью тоска - хоть бы рассвет поскорее. Теперь безлунные, длинные ночи - и мысли черные.

20-го декабря.

Заглянула сегодня, проходя, в сыпное отделение. Запрещено, но, когда начальства нет, можно забежать. Лежат, как бревна, подряд, без ухода, без света. Одна из больных (сама еле держится на ногах) ухаживает за остальными. Все молчат. Старуха из нашей камеры (с бельмом) обрадовалась мне и ласково закивала. Сегодня отпустили одну больную. Она еще тяжело больна, но сразу встала и пошла, так боялась задержаться. Все врачи и сестры заболели сыпняком.

{67} Возвращаясь с прогулки, видела, как прислуга крала дрова. Значит, вечером будем без кипятку.

Гадали. Перед праздником лихорадочно гадают. Бузя не выпускает карт из рук. Ее гаданию верят все. Главное желание всех - уйти до праздника. У самых терпеливых нет больше сил. Молчаливая полька, вся в тесном, черном платье, не проронившая, кажется, ни слова за все время, расплакалась сегодня при мысли о "доме". Ее оттуда взяли четыре месяца назад. Она мне напоминает мумию, так тесно прикрыта она черным платьем и платком на голове. Ни разу не видала ее без них, даже ночью.

Адочка то и дело влетает к нам. Несмотря на бешеные морозы, всегда в туфельках. Звонким голосом поет своего "турка".

Написала опять Кике записку, но ответа, по-прежнему, нет. Узнала, что ему лучше и что о нем особенно хлопочут. Дал бы Бог освободить его. Написала еще бумагу (тюремному начальнику) с прежней просьбой - освободить сына, в виду малолетства и болезни.

Приходила какая-то комиссия, спрашивала, за что мы сидим. Ответили не знаем. Все бандитки подписались: "за причастие к бандитизму".

21-го.

Тоска. Дождь льет, на прогулку не пошла. Мысль, что обувь будет мокрая и нечем {69} сменить, остановила. При аресте отобрали башмаки, оставили на зиму в одних туфлях. Да и уныло ходить вокруг мокрого бугра. Все то же. А здесь ссорятся, ссорятся без конца.

Двойра себе места не находить, все подбегает к окну. На дороге ей мерещится "Лейба" или "Сруль". Как бы далеко ни видна точка, ясно их различает. И тогда слезам нет конца. Как жемчужины катятся по щекам.

Весь вечер "та сторона" нас развлекала. Захотели показать, как грабят людей. Так увлеклись, что показали, как убивают и как делят добычу. Разгорались глаза, минутами казалось, что он забыли, что это вымысел. При слабом свете лампадки кидались друг на друга, хватали за горло, ломали пальцы, опрокидывая друг друга на тюфяки.

Долго не могли угомониться, давно уже потушили огонь, а они продолжали свою странную игру. Много раз валились они на И-ну и на меня; старуха Тюрина охала, стонала и взывала к Всевышнему. Наконец, уставшие, измученные, заснули эти "черти", как Тюрина зовет их.

22-го.

Разговоры о кутье; какая она должна быть, какой размер зерна лучше. Все ждут ее.

Все таки бандитки лучше других, во всяком случае щедрее. Они так охотно длятся всем и, главное, так просто, точно иначе и {70} быть не может. Их отношение к И-ной и ко мне особенно хорошее. Никогда грубого слова, - всегда желание помочь. В день дежурства, когда есть грязная работа, всегда помогают нам. Ни до чего грязного не дадут дотронуться. Среди этой брани и ругани никто, кажется, так не любит все чувствительное, нежное. Лермонтова переписывают все, говорят об ангелах, о духах, о цветах.

Несмотря на обещанную разгрузку тюрьмы, мы все еще сидим. Друзья просили свидания, но им отказано. Старуха Тюрина выдержала уже два месяца, сидит стойко на холодном полу, даже не согнулась. Никогда не жалуется. Мы с И-ной до сих пор в неведении, за что именно арестованы. Еще меньше причин у Кики, которому всего 15 лет.

23-е декабря.

Утром, на рассвете, просовывают хлеб в дверь. Если одним куском меньше, значить одному свобода. И, действительно, вслед за раздачей хлеба кричат имя счастливицы. Каждое утро с замиранием прислушиваются все, не позовут ли их. Самый крик за дверью какой-то бодрый и радостный - "на свободу". Быстро, быстро одеваются, точно боясь, что передумают, вернут. Быстро сворачиваются узелки, и счастливица бежит к выходу, еле простившись с остальными. Много протягивается рук, чтобы помочь. Захлопывается дверь, и руки оставшихся тяжело опускаются на колени.

{71} Сегодня ушла полька в тесно облегающем платье. Промолчала она ровно четыре месяца. Ушла к празднику, сбылось гадание.

Кончен Тургенев (один том), прочтен Чехов (тоже один) и "Герой нашего времени", все что было. Хоть начинай сначала.

Вечером усердно идут уроки, делают успехи, особенно, как квадрат плоская, некрасивая Поля, - уголовная-с неловкими пальцами.

На прогулке новые лица; высокая, нарядная Гофман - какая-то история с брильянтом, -две унылые немолодые сестры, так похожие друг на друга, что, кажется, в глазах двоится, хромая дама с меховым воротником и неизменной книгой в руках, чрезвычайно бодро настроенная. Ее арестовали - с книгой в руках, так с книгой она и осталась. Все видит в розовых красках, даже ЧК.

Еще попадается худенькое личико с ярко-желтыми, как яйцо, волосами. Лицо сильно испуганное. Это все новые, арестованные перед праздниками, есть еще другие, но я их не запомнила.

Шлют и шлют, о какой же разгрузке говорили?

И все-таки упорно повторяют, что выпустят из тюрем, если не всех, то почти всех, во всяком случай всех женщин. А пока что известно, что из мужской тюрьмы вывели на расстрел большую партию. Вывозили всю пятницу, вывозили и в среду, на грузовиках. Гул доходил и до нас. Все знали, в чем дело.

{72} От сыпняка умирают в мужском отделении сотнями.

Все-таки, у нас продолжают надеяться. Вечером усилились гадания.

24-го утром (сочельник).

Вчера не писалось. Тоска. Вспомнила слова Макса Штирнера: "Думаю, что нельзя быть больше человека, скорее нельзя быть меньше человека" - здесь умудряются.

Жадность, зависть, скупость. Нет, положительно, хоть и беспокойна "та половина" и не безопасна, все же в ней больше человеческого. Сегодня ушла богатая Шапиро, взяла с собой оставшийся кусок белого хлеба. А полкамеры голодает. Неужто дома, на свободе, не поперхнется им? А все время твердила о жалости.

"Тетка и племянница" - по-прежнему глотают хину, бром, все, что им попадается под руки. Теперь племянница обматывает бинтами нарыв под рукой.

К 12-ти часам все оживилось. Прием посылок - значить кутья будет. Кое-кто уже получил. Остальные волнуются. Ждут решения: кому идти в церковь, т. е. кому в сочельник, кому в день Рождества. Вечером просили дать вместо кандера кипяток - отказали. Ждут улучшения на завтра. Бузя говорит о золотых днях.

{73}

Днем.

Все готовы идти в церковь. Она специально открыта на праздники (Обыкновенно она закрыта при советской власти.). Нашему этажу (нижнему) идти в сочельник. Я рада, - таким образом увижу Кику скорее. Валя пойдет оба раза, лишь бы мужа увидать. Кое кто переодевается и прихорашивается. В последнюю минуту вспомнили, что лампадки нет в углу. Вспомнили, что и образа нет. Кто то живо достал образок. Отпилили стеклянную баночку, пилили шнурком, долго не выходило, наконец, прорезали стекло. Сделана лампадка, и Бузя зажгла. Руки так и дрожали от благоговения...

Выстроились парами, и повели. Впереди и сзади надзирательницы. Их веселые платки - единственная радость среди нас.

Перешли двор, где месяц назад прощались с Кикой. Солдаты во дворе жадно присматривались к проходящим женщинам. Некоторые из нас шли в шапочках, другие завернутые в платках. Велено по сторонам не смотреть и не говорить.

Поднялись наверх, в церковь, - вниз, не пустили. Там мужчины; повели женщин на хоры. Как ни старались идти тихо, все же громко заскрипела лестница от сотни шагов. Взглянула вниз. Видно море голов и затылков.

{74} Услышав и почувствовав присутствие женщин, все мужчины, как один человек, подняли головы. Надзирательница быстро подбежала и строго запретила смотреть, велела стоять в глубине. Украдкой, после долгих месяцев встречаются близкие - улыбкой, взглядом подбадривая друг друга. Валя, бедное дитя Валя, громко и на всю церковь зарыдала. Она в толпе узнала мужа, но бледного, страшного; вернее, тень мужа. Его худое, молодое лицо тоже закивало и заплакало, как и она. Я жадно стала присматриваться, не увижу ли Кику. Всякая белокурая, курчавая голова мне казалась его, но как я ни старалась найти, его не было. Огорчение было так велико, что праздники потеряли смысл, и у меня потекли слезы. Я только тогда поняла, насколько я была уверена его встретить здесь. Надзирательница, видя, что мы смотрим вниз, стала угрожать вывести; пришлось отойти.

Странное ощущение быть в церкви лишенной свободы, но и все кругом невольны; арестованы и оба священника. Их только отпустили на службу (Священники были арестованы за то, что во время всенощной службы не хотели отпустить молящихся на расстрел - которых все же потом увели и расстреляли.).

Служба торжественна. Много свечей, поют хорошо. Внизу видны седые, плешивые и детские головы. Молятся горячо, многие плачут. Из них далеко не все увидят свободу. {75} Странно доносятся слова: "Слава в вышних Богу и на земли мир" ...

Все кончилось, свечи погашены. Мы спускаемся по чугунным ступенькам назад. Возвращаемся молча в нашу темную камеру. В углу бросается в глаза горящая самодельная лампадка. И вдруг то, что сдерживалось до сих пор, прорвалось сразу и неудержимо в одно большое, общее горе. Точно до сих пор можно было все выдержать, терпеть, молчать, но сегодня, в этот вечер - это стало невыносимо.

Плакали все, и старые и молодые, и еврейки и русские, и не было разницы между "уголовными" и другими. Одна общая и огромная печаль заставила всех обняться в эту ночь. Когда немного успокоились, поели кутью - некоторым принесли. Разделили на этот раз совершенно поровну, - и легли спать. Так прошла Рождественская ночь. Как-то провел ее Кика?

25-ое декабря (первый день Рождества).

Вчера, несмотря на просьбу, кипяток не дали, а сегодня оказалось улучшения нет. Все тот же кандер и кипяток, погибли мечты о картофеле, о борще. Сахару вовсе не дали сегодня, точно нарочно. Жаловаться некому. Да и все равно не поможет. Бузя опять заговорила о прошлом. Слышен звон церквей.

Сегодня не наш черед, пойдет верхний этаж. Валя все-таки протиснется. Где-то {76} праздник, но не для нас. Приятели художники принесли вчера записку и посылку.

Погода мрачная, сырая; прогулка не веселая. Все молчаливы. Вечером игры, но без оживления, точно по заказу. Всем не по себе.

26-го декабря.

Сегодня принесли газету. В списке расстрелянных - Оля и Дуся. Мрачно замолчали все. Значит, неделя как убиты. Хотя все знали, что это будет так, но печатное слово имеет свою силу. Точно с этой минуты всем ясно стало, что ничего изменить нельзя.

Нет человека, который не волновался бы, когда ему кричат: - "На допрос". Сегодня позвали Марию Павловну (кастеляншу). Глаза у нее сделались сразу испуганные, она забилась, ища платок, но овладела собой. Вернулась часа через три, лицо в красных пятнах, в глазах тот же испуг. Полночи простояла на коленях и молилась. Когда же нас позовут? Вакс уверяет, что скоро будут выпущены Валя и Мария Павловна, но ей верить нельзя. Про нас она ничего не говорит, только зло улыбается.

Лампадка будет гореть еще две ночи, значит все три дня праздника. Я рада, я ненавижу наши длинные ночи здесь. Во сне все вздыхают, стонут, часто ссорятся. Наступит {77} кто-нибудь ногой на спящего, начинается перебранка пока все не проснутся.

Как провел Кика эти ночи? На мои записки нет ответа.

25-го декабря.

Вчера не писала. Не было бумаги, ни у кого. Все исписали к празднику. Лавочник подошел, у него бумага есть, но он не захотел дать взаймы. Я предложила полотенце, он отказался. Не выношу его отвратительного лица.

Приводят все новых и новых, и это называется "разгрузкой". Теперь стали приводить из участков. Это еще хуже.

Обыкновенно они лежат там недели три, четыре, поэтому особенно грязные, хриплые, больные. Насекомых пропасть, болезней тоже. Опять сыпной тиф у нас. Старуху убрали.

Сегодня привели что-то страшное, почти не женщину. Наполовину совершенно голая, а на талии одет мешок от зерна. Страшна своими несчастиями. Зовут ее Хавой (еврейка). Ее сразу невзлюбили за приниженность и несчастья. Дали место между окном и уборной, в мокроте. Там никто не соглашался лежать.

Бежала она из какого-то дальнего местечка, пережила четыре погрома. Били ее, били дом ее, били весь город. Били местечко это все, кто проходил, пока не сравняли с землей. Детей выбросили "вместе с комодом" из окна. Хаве нет 28 лет, но это старуха. Она страшна.

{78} Пропорционально ее несчастьям, преступление не так велико. В какой-то советской столовой похитила она, нагая и голодная, две кружки от чая. Наказана Хава на три года тюрьмы и сидит уже пятый месяц.

Еще так недавно радовались праздникам, а прошли они хуже, чем думали. Заговорили о новом год, все-таки надеются. Кто-то даже передавал сегодня о всеобщем освобождении.

По вечерам опять усиленно гадают. Весь вечер молодежь пишет, стараясь писать прямо, но слова сползают вниз.

Приходится постоянно заступаться за Хаву. Всячески стараются оскорбить и унизить ее. Проходя, каждая старается толкнуть, наступить. Боле несчастного существа я не видала.

Она не защищается. От несчастий она стала покорна. А люди любят наступать на горе... Я постоянно и резко вмешиваюсь.

29-го декабря.

Сегодня, как только встали: - "И-на и Д-а, к следователю". Наконец то. Радостно откликнулись мы обе и в один миг были уже за дверью.

Вернулась вечером, не весело на душе...

Было так: нас обеих позвали; сопровождала {79} одна из молодых надзирательниц. Повели в большую мужскую тюрьму. У подъезда стояла карета скорой помощи. Вошли, - полно солдат, все с винтовками в руках.

Возле окна деревянная скамья, на которую сели И-на и еще одна заключенная в большом шерстяном платке. От холода или от волнения она плотно куталась в нем.

Скоро вышел небольшой человек с красным лицом и мелкими, чрезвычайно мелкими, неприятными чертами лица, - в зеленом шлеме с красной звездой.

"Неужели следователь?" - подумала я, и что то упало во мне. Вызвал он И-ну во внутренний коридор, дверь которого под самым портретом Ленина.

И-на шла бодро и спокойно. Прошло много времени, полчаса, час.

Кто-то еще в тюрьме положил мне в карман ломоть черного хлеба, зная, как затягиваются допросы. Я съела кусочек, а остальное дала солдату, который присел рядом. Он внимательно посмотрел.

- "За что сидите?" - "Не знаю", - ответила я и прибавила: - "Я ни в чем не виновна".

- "Ну, значить вас и отпустят сейчас",- сказал он убежденно и серьезно.

Наконец, в дверях появилась И-на. От радости я замахала рукой. Но за Иной шел все тот же маленький человек с неприятным лицом. Я сразу заметила, что И-на изменилась.

{80} Быстро, не взглянув на меня, она прошла к выходу. Лицо у нее было каменное, как всегда в тяжелые минуты. Я хотела ей что-то сказать, остановить, но она прошла мимо и через минуту исчезла с конвойными. Вызвали мою соседку. Скоро и она вернулась обратно. За спиною шел все тот же неприятный человек.

- "Где Д-а?" - резко спросил он. Я назвалась и пошла за ним. Пройдя небольшую часть коридора, которая показалась мне темной, мы вышли вправо во вторую дверь. Вошли в небольшую комнату. Помню большой письменный стол, два, три стула и клеенчатую лежанку у дверей.

- "Зачем она?" - промелькнуло у меня в голов.

Он сел к столу, а мне предложил сесть против него. Я села и внимательно взглянула на него. Лицо отталкивающее, злое, но не сильное. Что-то путанное и бессмысленное в крохотных чертах лица, в выражении беспокойно бегающих глаз.

Вспомнила И-ну и лицо ее. Что поняла она в этой комнате?

Он поставил ряд вопросов: кто, откуда, адрес, звание, профессия. Усмешку заметила при вопрос: - "Вы, вероятно, дворянка?" - "Да, бывшая". "Кто муж?" - "Где он?" - "Чем был?" - Одним словом, все обычные вопросы.

Я отвечала быстро и охотно, желая быть {81} скоре отпущенной. Он пристально посмотрел на меня, как и я на него, и голос его стал враждебен. Что-то недоброе почувствовалось сразу, но я не хотела поддаться первому впечатлению и продолжала отвечать.

Беспорядочно, стараясь сбить меня, посыпались вопросы, и я скоро заметила, что он все время заглядывает в какой-то большой лист бумаги, сплошь пропечатанный.

Помню неприятное ощущение от этого листа. Уж лучше бы прямо на меня смотрел и спрашивал.

Сбивчиво и долго останавливался он и возвращался к некоторым вопросам, но скоро эти вопросы стали переходить в обвинения.

Я поняла что в этом листе - просто-напросто донос, большой и ложный. "Кто донес?" пронеслось в голов. Понемногу стали определяться и крепнуть обвинения.

1) Передача будто бы мужу важных сведений и документов, когда он приезжал осенью в Одессу.

2) Намерение бежать заграницу - через Румынию в город Милан (почему именно Милан?).

3) Укрывательство больших ценностей.

4) Сношение с разными врагами заграницей. И наконец,

5) Всякие темные дела (продажа золота, жемчужной нити и брильянтового "кулона"). Так было сказано - "кулон" - и цена его.

{82} К этому прибавлено обвинение в спекуляции, в покупке и перепродаже золотых монет.

Ответив на все первые вопросы, я резко отрицала все обвинения. В коротких словах просила меня выслушать.

1) Мужа видела в течение 2-х недель осенью - по частным семейным делам. Военным он не состоит, политикой не занимался никогда. Справку насчет этого навести можно. С ним давно не живу, не переписываюсь и не знаю, где он.

2) Отрицаю всякую мысль о бегстве заграницу, так как бежала бы раньше, когда это было легко. Имела полную возможность и даже паспорт. Теперь ехала в Москву на работу. Везла работы на выставку и для театра. Эти два года все время и без перерыва работала по художественной части. Справиться об этом всем можно в Одессе, Киеве, Москве. Кроме того, прошу внимательно прочесть бумагу с командировкой и письма, которые везу в Москву. Прошу также обратить внимание на то, что у всех нас троих найдено всего 50.000 рублей советскими деньгами, на которые мы не могли бы далеко ухать.

3) Ценностей никаких не имею, так как буквально лишена всего.

4) Спекуляций никогда не занималась. Если продала две-три принадлежавшие мне вещи, принуждена была это сделать; сын и я болели тифом в Одессе, и деньги были необходимы {83} для лечения. Единственное, что отрицала, это продажу названного кулона, - не хотелось подводить того старичка-еврея, которому продала. Имя его было поставлено в донос. Намек о золотых поняла. Действительно, у меня было три или четыре золотых монет, которые я за два дня перед арестом отдала взаймы.

Это было особенно интересно мне тем, что я лишь тогда ясно поняла откуда шел донос. Кроме меня и К. никого в комнате не было в этот вечер. Слышать могли только хозяева квартиры, где мы жили (Как выяснилось впоследствии, это была семья, занимавшаяся доносами в ЧК. Два ее члена были чекистами.).

Вспомнила тонкость стен и мое постоянное недоверие к хозяевам. Подробности были верные; да, действительно, приходили вечером и просили дать взаймы эти деньги. Я дала, но до спекуляции было далеко. Вот весь донос, лживый от начала до конца. Ничего не стоило внимательно отнестись к нему и разобраться, пересмотрев бумаги и письма. Все было бы ясно. Я настаивала на этом. Время уходило. Следователь продолжал читать все новые и новые обвинения. Голос его повышался, лицо краснело, он путался в словах и от этого еще больше злился.

- "Вы уважали бы меня, если б я был с университетским образованием", прокричал он. Я промолчала. - "Не прийдут ваши юристы защищать вас", злобно добавил он.

{84} Наконец голос поднялся до какого-то исступления: - "Я могу вас расстрелять. Я прислан из центра, из Харькова, для водворения порядка (Следователь Зиберт, латыш. Он, действительно, был прислан из центра.).

Нудно и длительно шел дальше допрос. Я начинала терять терпение и уверенность. Я понимала, что была перед исступленным от злобы человеком и вынуждена была выслушивать его угрозы. Невольно повернула голову к двери, и в глаза бросилась лежанка, которая меня так поразила при входе. Вспомнила ночные рассказы Вакс о том, как мучают, как бьют. "И зачем она все это рассказывала?" - подумала я.

- "Если вы не сознаетесь, я заставлю вас силой", - кричал он, весь наливаясь кровью. Красное лицо его стало еще краснее. - "У нас есть способ для этого".

Чувство полной беспомощности и невольного страха охватили меня. Я была всецело в руках этого человека. Он, вероятно, прочел страх на побледневшем лиц и стал лишь пуще запугивать. - "ЧК располагает всем, чтобы заставить говорить". - "Нет средств, перед которыми мы останавливаемся". - Опять промелькнула Вакс с ее рассказами о "Маньке". Промелькнула и бледная, как тень, Фани, с проеденными крысами башмаками. Зачем я все это знаю?!

{85} Ему доставляло, видно, удовольствие видеть мою муку. - "Вы будете расстреляны, ваша участь уже решена, но вы раньше сгниете в тюрьме. Я вас шесть месяцев продержу до расстрела. Вы - в наших руках. Сознайтесь, где ваши ценности?" - Он опять взглянул в донос. Напрасно, я ему напомнила, что все отобрано у нас, что мы лишены самых необходимых вещей. Он нашел новый способ запугивания. - "Вы думаете мы одни, вы и я - нет, вас слушают. В этой комнате есть и уши и глаза".

Может быть, - вернее даже - никого не было, может быть, кто-нибудь и подслушивал наш разговор, - чувство, что кто-то невидимый присутствует, мне было ужаснее всего. У меня забилось сердце, и я взглянула на окно. Уже вечерело, а я вышла на рассвете. Когда же кончится пытка?

Больше не оставалось ни силы ни воли. Я слабела. - "Хоть бы не кончилось обмороком", - подумала я и опять нервно вспомнила лежанку.

Наконец, после еще нескольких часов угроз, он дал подписать протокол. Так как он был полон ложных обвинений, я отказалось его подписать. Он, с своей стороны, отказался записать мои слова (Я просила внести, что я давно состою членом союза художников Москвы, заведовала и руководила художественными мастерскими, что ехала на работу в Москву.).

{86} Я больше не в силах была сопротивляться. Оп написал несколько слов, но так как я не могла прочесть его неграмотного почерка, просила его прочесть мне вслух эту бумагу! Он так путал имена, названия городов и проч., что я их лично вписала за него и усталой рукой, наконец, подписалась...

В эту минуту раздался стук в дверях. Я оглянулась. Впереди конвойного стремительно входил кто-то высокий, в знакомой кожаной желтой куртке, перевязанной ремнем. Увидела накрест завязанный шарф и милое, близкое лицо, переменившееся, исхудалое, с выражением муки в глазах. Вошел Кика, а за ним часовой.

Я все забыла: пытку допроса, присутствие маленького злобного человека. Я видела лишь милую улыбку и глаза, где свет потух. "Кирилл, бедный, бедный мальчик. Что с тобой сделали!" ... Помню, как бросились мы оба в объятия друг друга. Дальше не помню..,

Знаю, что потом сидели мы на лежанке, на той самой лежанке, которая так пугала меня. Что случилось со следователем, не знаю, но он разрешил нам это свидание. Каким-то другим, уже изменившимся голосом он сказал:

- "Можете поговорить десять минуть, пока я буду писать".

Наконец-то мы были вместе и могли говорить. Говорили быстро, шепотом, перебивая {87} друг друга. хотелось столько сказать в эти десять минут!

Перо маленького человека быстро скрипело по бумаге. Кика не хотел говорить о себе. Он был явно болен, но все внимание его было сосредоточено на допросе. Я ему быстро сообщила о доносе.

- "Обо мне ничего?" - спросил он.

- "Нет - ничего", - успокаивала я его. Он быстро рассказал, как болел корью, как поправился и как вновь заболел. Я взяла его руки. Он были очень горячие. Он просил не говорить о болезни и шепотом сообщил, что доктор решил сегодня же перевезти его в городскую больницу. Его должны сейчас увезти в карете скорой помощи. (Я вспомнила, что видела карету, стоящую возле тюрьмы). У него сильный жар - более сорока градусов, но он уверен, что быстро поправится в больнице. Он жалел, что И-на и я не оглянулись, когда проходили со следователем; он уже тогда сидел в коридоре. Говорил он быстро, как и я, так как знал, что вместе будем только эти несколько минут. Скоро прошли они - ему надо было идти к столу.

- "Если вы не будете вмешиваться, можете остаться, на допросе", неожиданно заявил следователь. Я обещала молчать. Кика сел спокойно и решительно за стол.

Допрос был не длинный: - сколько лет? {88} -"пятнадцать", кто?-"ученик шестого класса" и т. д. Опять ядовитые слова насчет дворянства, причем следователь заявил: "надо добить, пока последние не погибнут".

Затем он погрузился в чтение того же листа. Я стала прислушиваться. Опять понеслись обвинения, но другого рода.

- "Вы заносчивы, вы грубы, вы резки даже со своей матерью, вы швырнули раз лампой (так именно было сказано), вы надменный, вы ударили ногой домашнее животное" и проч. и проч...

Я слушала допрос и с грустью думала...

Итак нас позвали сюда, чтобы прочесть ряд ложных обвинений, составленных кучкой преступных людей. Пока И-на, К. и я, ничего не. замечая, все жили, поглощенные работой и чтением, за тонкой стеной наших комнат готовилась и писалась эта бумага, которая всех нас привела сюда. И все это исключительно из чувства злобы и желания наживы. Пока обвиняли меня еще был смысл, но звать больного ребенка, чтобы по доносу прочитать ему, что он резок и горяч с матерью, что он ногой оттолкнул собачку ... Это переходило все границы.

Вся печальная картина стояла передо мной.

Суд над нами совершал этот невежественный латыш-пьяница - кокаинист, который не мог даже написать протокола. Судьба наша была в его руках, как и тысячи {89} других. Опять поднялись прежние угрозы - "Вы все должны быть уничтожены".

Кика, бледный и больной, сидел у стола.

Вдруг он вскочил: - "Прекратим это, все равно, все плюсы на вашей стороне, все минусы на нашей, разрешите встать".

Он быстро подписал протокол. Следователь сообщил ему о расстреле, который, будто бы, ожидает меня, и отпустил.

Я просила его лишь об одном: о смягчении участи Кики. Просила освободить его в виду молодости, болезни и полной невиновности.

Просила обратить внимание на заслуги прадеда и дяди (Прадед Кики был декабрист. Он был приговорен к смертной казни, затем был помилован сослан в Сибирь на вечное поселение, где прожил 30 лет и умер. Бабушка Кики - сестра композитора П. Чайковского.) и, хотя бы ради них, освободить мальчика. Он записал мою просьбу. Мы, наконец, были отпущены после многих часов пыток.

Кика еле стоял на ногах. Мы быстро вышли в коридор, так как его должны были сейчас увезти. За нами шли часовые.

Мы остановились в прихожей тюрьмы под портретом Ленина и простились, прижавшись друг к другу. - Помню жар лба под курчавыми волосами.

- "Увидимся ли?" - в один голос спросили мы, и оттого, что спросили в один голос, оба грустно улыбнулись. Но часовой торопил. Мы прижались еще крепче...

{90} Лежу без движенья, без мысли. Все пусто во мне. Вернулась поздно, темнело. Больше не страдаю, совершенно спокойна.

30-го утром.

Всю ночь не спала. Пролежала бесконечные часы с открытыми глазами. Слез нет. Все вижу бледное лицо Кики и приподнятые от страдания брови.

И-на говорит, что во время допроса пришел часовой просить, чтобы допросили сначала Кику: он так слаб и болен, что не в силах ждать. Но следователь отказал, и Кика ждал все эти длинные часы в холодном коридоре. Он видел нас, когда мы проходили. Звал нас, но мы ничего не слыхали и не обернулись.

Сегодня принесли посылку; я написала: "была на допросе, удручена. Кирилл тяжело болен, спасите его". Может быть, эти слова дойдут.

Вспомнила, что Кика сказал, что от меня за все время получил только две записки, все пропали. Сахар, полотенце, платок тоже не получены, перехватили.

31-го декабря.

По случаю нового года участились посылки. Сегодня записка из города просят бодриться. Пишут, что получена записка от Кики; ему лучше. Он все еще в тюрьме (я так надеялась, что его уже там нет). Допрос кончился {91} так поздно, что карета ждать не могла. Обещают перевезти, все сделают для него.

На прогулку не пошла. Ночью мученье, что-то мерещится все, а кругом все раздражает. Хоть бы минута покоя.

Под окном дождь.

1-го января.

Начался год в тюрьме. Не думала, что так будет. Ночью не спала. Изредка засыпаю и каждый раз просыпаюсь с ужасом в душе. Точно кто-то умер возле меня...

Все вспоминаю угрозы маленького человека и вижу Кику с приподнятыми от горя бровями.

И-на, видя мое состояние, хлопочет, чтобы нас перевели в отдельную маленькую камеру, подальше от шума и ссор. Мария Павловна, Тюрина, Валя, заявляют, что уйдут наверх с нами, не хотят нас оставить.

Двойра так плакала, что мы дали слово взять и ее. Она сразу успокоилась. Камера, в которую мы хотим перейти, чрезвычайно малая. Это камера "для одиночек".

"Та сторона" чувствует, что мы уходим и косо на нас смотрит, проглядывается большая досада. Я бы осталась, но так плохо себя чувствую, что мечтаю лишь о покое.

А у нас, как нарочно, все хуже и хуже. Шлют массами из участка, и все в нашу камеру. Большей частью это воровки. - Привыкнуть к ним не могу. Друг друга они {92} знают - зовут по именам и смеются, когда входят все старые знакомые.

2-го января.

Плохо у нас, пошли воровство, ссоры хуже прежнего. Теперь даже ночью покоя нет.

И-на решительно требует отдельную камеру, делая это главным образом для меня. Начальство согласилось, и нам дают верхнюю "одиночку". Быстро сложились. Вперед пошли И-на и Мария Павловна, чтобы хорошенько убрать. Камера полна соломы; и в ней болели сыпным тифом. Убрали, пришли за мной и за другими. "Та сторона" так злится, что мы уходим, что отвернулась, когда мы выносили вещи. Люська с досады забарабанила по кружке и громко запела. Кто-то даже плюнул.

Я не хотела их злить, но я больна и не в силах выдержать больше шума. Хуже всего отнеслись к уходу Двойры Шварцман.

2-го вечер (в новой камере).

В камер уютно, хотя очень тесно: ее не топят, греем ее собой. Нас шесть человек. У нас чисто и воздух чудесный. Я встала на скамейку и посмотрела в окно. Окно маленькое и очень высокое. За окном огород, дорога как лента, и по ней катится автомобиль. За ним видна пыль. Поблизости где-то работает {93} плуг. Странно жить без ругани. Тишина полная. Тесно днем, еще теснее ночью.

Спать приходится согнувшись. У нас одна узенькая постель, на которой лежит старая Тюрина. Мы же подряд лежим на полу, - ноги под постелью. Двойра у дверей поперек.

3-го утром.

Выглянула в окно. Опять пашут. Радостно смотреть. Дети бегут за автомобилем. Облака разорванный и веселые.

3-го днем.

Вечером долго говорили. Удивительно тихо у нас, - можно спокойно говорить. Тюрина захворала, как бы не сыпной. Еще с вечера начались рвоты, а мы трое лежим под ее кроватью, поперек. Я под самой ее головой. Неприятно глядеть на больную старуху. Ноги болят. Всю ночь пролежала, поджавши их. И-ной лучше, она короче.

Возвращаясь с прогулки, встретила сестру и фельдшера; узнала о Кике. После очень сильного жара наступило улучшение. Думают, что возвратный тиф. Опять обещали увезти. Я умоляла сделать это поскорее. Обещали. Записку не взяли, на словах передадут все. Розовое одеяло и тут сослужило пользу, его помнят.

Вышла, сегодня погулять. Встретила бодро {94} настроенную хромую даму. Она уверяла, что все кончится хорошо и хвалит даже следователя. Всегда весела. Обо всех все знает.

На прогулки видела "нижних". Сначала косились, никак забыть и простить не могли ухода нашего. Потом успокоились и подошли, правда, не все.

Бузя непримирима, Люся тоже, они обе отвернулись.

На прогулке было волнение. Прибежали сказать молоденькой даме с ярко-желтыми волосами, что из тюрьмы в ЧК. провели ее мужа и захватили из дома прислугу. Дома остался один годовалый ребенок без присмотра. Долго билась она, рыдая.

Хава стала еще несчастнее. Некому ее защищать. Плачет, говорит, нестерпимо внизу.

На прогулке говорила много с одной немкой сестрой. Говорили о Германии, о России. Умная и развитая. Уже восемь лет в России. Когда вернулись в камеру, к нам стали приходить нижние - одна за другой. Смеются, говорят - паломничество: значит мы прощены.

4-го утром.

Нет, ногам положительно нет места. Оттого, что согнуты всю ночь, не чувствую их утром. Тюрину перевели в больницу. Крепкая старуха, она и в сильном жару не сдается. Отказалась от помощи, шла сама, шла гордо, {95} хоть и неохотно. Не хотела уходить, у нее, вероятно, сыпной тиф.

На койку легла теперь я; протянула, наконец, ноги - очень уж болят. Ночь прошла тревожно. Удручает неизвестность. Дни уходят. Кика, больной, еще в тюрьме. Всю ночь видела, что кто-то умирает возле меня, но не знала кто. Просыпалась с бьющимся сердцем. А под окном выстрелы как бы нарочно не прекращались. И-на необыкновенно желта. Мы все вдруг осунулись.

Валя живет любовью и записками. Она рада быть во втором этаже. Отсюда можно наблюдать (если выйти в коридор) мужской двор. Правда, мужа она еще не видала, но может случиться, что увидит. Это ее поддерживает. Даже цветущая Мария Павловна поддалась. Двойра рассказывает о "трех ребенках" и обливается слезами.

Почему-то, глядя на нее, вспоминаю слова из Библии: "Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться". И-на и Валя все время стирают; от развешанного белья еще теснее.

5-го января.

Наши собираются в церковь. Канун Крещения. Я не пойду, тяжело, - все равно Кики не увижу там. Так горько, - что слов нет.

Валя готовит дюжину записок сразу, хочет передать мужу в руку. Думают, что разрешать подойти к кресту, тогда и воспользуется.

{96} Только что вернулась из приемной; долго ждала фельдшера, образовалась большая очередь. Увидела "тетку и племянницу", пришли за бинтами.

Наконец, подошла и я. Спросила о Кике. Отвечали неохотно и сухо, но все же обещали навести справки.

Из города посылка и записка. Через два дня обещают перевезти Кику и, в этот раз, совсем на свободу. - Боюсь верить.

Не крещенские у нас морозы, а будто весна. Солнце, небо веселое, тучи тоже, точно играют. За окном все в движении. На душе тяжело. Все тот же беспокойный, страшный сон. Сердце рвется, когда просыпаюсь. Чтобы успокоить меня, И-на легла рядом со мною на койку, но она так узка, что спать вместе невозможно.

Наша утренняя надзирательница зла. Она точно радуется нашим несчастьям. С особым наслаждением запирает и неохотно отпускает даже в уборную. Зато дневная смена лучше. Приходит сибирячка с добрым и ласковым лицом. Под широким пробором седых старческих волос светятся добром глаза.

Все стали ходить к нам из "нижнего этажа". То и дело открывается окошечко в дверях, и чья-нибудь голова заглядывает к нам. Особенно часто приходят: Хава, Лиза, плачущая унылая женщина в платке и немка-сестра. Приходила и старая еврейка, отбывающая пять лет тюрьмы за продажу самогонки.

{97} Много говорила. Семья в Америке - 11 человек. Впереди пять лет тюрьмы.

Жалуются, что без нас усилились ссоры. Все от голода сильно осунулись. Очень голодают. Мы длимся, чем можем. Кожа у всех желтая, отвислая.

Тюриной принесли сегодня большую посылку. Как всегда много еды и даже горячей. Пошли в больницу спросить, что делать с ней. Она приказала все вернуть домой. Верна себе, не могла раздать. Досадно очень.

Бедных и честных евреев наказывают, как и нас, жестоко. За пустяки сидят годами. А виновных в крупном освобождают, как по волшебству. В рассказе своем старуха-еврейка упомянула о месте, где когда-то жила и я. Я стала прислушиваться,-знакомое имя. Вспомнила детство свое, счастливое, беспечное. Заговорила о саде, о г-же X.-"Чудная личность", - говорит.

У меня забилось сердце, она говорила о моей матери.

Сегодня день посылок. Перед Крещением особенно оживленно. Принесли и нам. Есть записка: делают все, чтобы перевезти Кику. Через день он будет свободен. От него записка - порвана вся. Должно быть, не пропустили.

Прочесть могу "часть"; затем слова пропущены - и дальше: "прошу прислать". В конце: "молока, молока, молока".

{98} Художники обещали послать. Гуляла с наслаждением, буквально глотала свежий воздух. Кика будет свободен. Вернувшись, показалось особенно тесно. На стенах тоскливые надписи "одиночек".

Всю ночь луна освещала наши лица.

5-го под вечер.

Эти дни морят голодом. Растаскиваются дрова, а вечером не дают кипятку. Ужин отменен. Обед в 11 часов утра, и до следующего дня -ничего. Внизу ропот, почти бунт. Крики и до нас доходили. Вызвали начальника.

Под нами живет убийца - Фенька, стриженная, страшная и чрезвычайно некрасивая. Она ругается с часовыми два, три часа в день. И так без дела, удовольствия ради. Может быть, это один из видов любви.

Немка положительно умна. Поражает своим патриотизмом.

Крещение. 6-го января.

Опять мучилась всю ночь, легла на пол, все думаю - переменю место легче будет. И-на перешла тоже на пол.

С утра оживление, Мария Павловна и Валя торопятся, идут к обедне. Обе оделись. У обеих отвернуты чистые воротнички. Отирали весь вечер. Надеются увидеть своих. У меня нет надежды, и я не иду. Прогулка почему-то {99} особенно ранняя (вероятно, чтобы от нас отделаться), - погнали в 8 часов утра. В 10 обед.

Все то же на прогулке. Мелькают фиолетовые ноги девочки-чекистки, особенно ярко выкрашены ее губы сегодня; гуляют сестры, напоминающие сережки, хромает благодушная дама.

Появилась среди гуляющих еще женщина-врач, откуда-то из Кавказа. Говорит, замужем за турком, и очень была богата. Дело серьезное, их задержали где-то с судном - на нем оказались большие запасы зерна для добровольческой армии. Лицо серьезное, вдумчивое, ухаживает за сыпнотифозными. С ними спит. Сама еще молода и не болела, но говорит: "все равно, везде плохо". Тут помочь можно, и не умрет с голоду-"все-таки больным больше присылают". Вот она в этом аду и поселилась и ждет, когда заболеет.

Богатая еврейка с мальчиком исчезли. Они отпущены на свободу. За ними водилось много грехов, много золота, брильянтов, денег и фальшивый добровольческий паспорт для старшего сына. Задержаны все на границе. Она сама говорила мне, что отпустить не могут. Однако, отпустили. Пробыла всего 10 дней.

Днем.

Обедня кончена. Валя умудрилась под крестом передать все двенадцать записок в руку мужу. Из за выноса креста разрешили {100} женщинам спуститься вниз. Мария Павловна с блестящими глазами видела того, кого хотела. Одна Двойра мрачно смотрела на дорогу.

Улучшения пищи нет и на Крещение. Рухнули надежды, как карточный дом. Крещенский день ясен и светел. Дует бодрящий втер. Все зашагали быстрее во двор. Даже маленькие кустики точно выпрямились. Правда - праздник; кустики без одеял: - в праздник не выбивают пыли. Шла с немкой, фанатична она очень. "Deutschland uber alles". ("Германия- превыше всего", ldn-knigi)

Вечером.

Неужели привычка к тюрьме? Сегодня мне показалось, что я привыкла. День прошел, как и всякий другой. Да, забыла, на прогулке не было женщины-врача. Уже заболела сыпным тифом; бурно проходит. И-на побежала, как всегда, на помощь. Отрезала длинные волосы, переодела. Держит ее: она в бреду кидается.

Вечером выпустили Тюрину. Она лежала в тюремной больнице; сыпного тифа у нее так и не было. Она поправлялась. Ей объявили свободу и без допроса после трех месяцев отпустили домой. Мария Павловна пошла помочь ей одеться. Застала ее в постели. Ночь уже наступила, была метель, и до города далеко. Старались ее убедить остаться до утра, но старуха верна себе, она твердо, не колеблясь пошла, от помощи отказалась.

{101}

7-го января утром.

Ночь у меня опять очень тревожна. Стараюсь понять, но схватить не могу. Тревога остается целый день, и сумасшедшее биение сердца.

2 часа спустя.

"Окончательно добились. Кику увезем сегодня или завтра". Вот записка на коленях. Радостно на нее смотрю... Хочется верить в лучшее. Какое-то спокойствие вошло вместе с этой запиской. Спокойно взяла работу в руки; радостно двигается игла. Все починки.

На прогулке тот же бодрый вчерашний шаг. Вечер тихо прошел у лампадки, тихо говорили, поджав ноги. Ночью опять тревога, а луна так светло легла на лицо...

5-го января.

Вчерашний покой пропал. Опять безумная тревога. Ночью беспокойно билось сердце - удары его слышала всю ночь. Взяла работу, чтобы успокоиться...

Положительно, если нас не отпустят скоро, от чулок ничего не останется. - Просить пищу могу, - а одежду не могу. Знаю, как все художники бедны, - те, что посылают... А у меня под короткой шубкой видны дыры вдоль всей ноги.

{102} Шью и думаю о Кике. Может быть, его уже отвезли. Весело светить солнце. Кроме неба, ничего не видно; чтобы увидеть, надо стать на скамью.

Вернулась с прогулки. Оказалось, вся земля покрыта снегом. Из окна не видно было. Очень мягко упал он. Рядом с нами в маленькой камере беременная женщина с трехлетним мальчиком. Ребенок привык к тюрьме, как к дому.

9-го января утром.

Ночь ужасная, без сна. Все та же беспричинная тревога, ожидание чего-то. - Только утром, на рассвете, заснула и все забыла... Но тотчас же проснулась, точно от большого падения, громко закричала и вскочила. Посмотрела вокруг себя - все опали спокойным сном, одна я тряслась.

12 часов.

Обычная прогулка. На воздухе немного успокоилась. День тихий, без ветра. Как только вернулись, позвали И-ну в контору. Ее одну - без меня. Она долго не возвращалась, я отложила работу. Все смотрела в дверь. Наконец И-на вернулась, но странная, - в глаза не смотрит, - и глаза красные.

{103}

Вечером.

Я поняла все... и растущую тревогу. Кирилла не стало. Его короткая жизнь окончена, здесь, в тюрьме. Это случилось на рассвете. За три часа до конца ему объявили, что он свободен.

Следующее утро.

Говорят, он лежит в мертвецкой. Возле него - другой юноша, немного старше, лет восемнадцати, тоже с закрытыми навсегда глазами. Говорят, хоронить будут сегодня, кажется, в два часа Хлопочут, чтобы меня допустили к нему. Друзья толпой стоят у ворот.

6 часов.

Ждала все эти часы, думала, что разрешать пройти к нему. То давали разрешение, то отказывали.

Много раз бросалась я идти туда, но мне запретили. Наконец, прислали разрешение подойти к окну, и из окна коридора посмотреть. когда пронесут его.

Взяли слово, что я буду спокойна... И-на открыла форточку для меня. Ворвался ветер, раздался оглушительный выстрел - и стекла окна посыпались во все стороны.-Это караульный стрелял, чтобы я не смотрела.

{104} Я закричала на него... Когда он узнал все, он отошел и велел и другим не стрелять.

Принесли Кирилла на руках и перед моим окошечком, - стоя лицом к тюрьме, - священник отслужил панихиду.

Унесли Кику из тюрьмы на руках. Несли в гробу. Получила записку. "Bсе друзья несут Кирилла и плачут о нем; умоляем сохранить спокойствие". (Те же друзья-художники, как я потом узнала, прикрыли и одели моего мальчика после смерти... Каждый давал, что мог. С него и юноши, который лежал возле него, было снято и унесено все вплоть до белья; мертвых и голых возвращала их тюрьма обратно.)

--

Ночью поднялась буря, небывалая, чудовищная. В жизни ничего подобного не видала. Тряслась вся тюрьма, окруженная пустырями. Тряслись стены, скрипели полы, двери, окна. Крыша, казалось, должна была нас задавить, так бил по ней сорвавшийся ветер. Окна с рамами то и дело срывались с петель, стекла ежеминутно падали и бились в куски. Никогда не забуду этой ночи...

Молча мы с И-ной сидели и прислушивались к тому, что делалось. Утром все утихло

18-го января.

Много дней не писала, не могла. В душе одно сплошное и огромное страдание.

{105}

20-го января.

Вечером вошли к нам в камеру двое мужчин в меховых шлемах. Один оказался помощником председателя Чека. Он спросил: "Где Д-ва?"

Я сидела на койке, как всегда теперь закутанная в платок. Я отозвалась, не вставая с места.

- "Ваше дело просмотрено и скоро будет окончено".

Я молчала. Он помялся.

- "Ваш сын скончался от болезни в тюрьме", - почему-то прибавил он.

Я продолжала молчать.

{109}

ЛАГЕРЬ

25-го января.

Нас приговорили, И-ну и меня, к трем годам принудительных работ и перевели в лагерь. Пришли за нами вчера на рассвете.

Громко за дверью крикнули: "Д-ва, И-на, в лагерь".

Еле успели одеться, схватили вещи, пришли торопить. Двойра и Мария Павловна плакали. - Выйти из тюрьмы мне было еще невыносимее, чем оставаться.

Тюрьма как-то срослась с моим горем. А тут нужно выходить и все разрывать опять...

Я холодно спустилась вниз. Внизу перерыли нам карманы и книги и отпустили. Сухо простились с начальством. Конвойные отвели нас в мужскую тюрьму.

Дрогнуло сердце при виде места, где еще так недавно прощались мы с Кикой. Портрет Ленина там же, но как все изменилось!

{110} В прихожей - солдаты, как тогда. Всюду винтовки. Один солдат подошел, заговорил и вдруг вспомнил "мальчика в кэпке". Он его почему-то запомнил. - "Как же, как же не помнить". - Он видимо искренно пожалел его, когда узнал все.

Наконец, нас повели к лагерю. День был сильно ветреный, шли быстро и молча, сначала по дороге, потом по грубо вспаханному полю. Куски земли были так велики, что мы то и дело спотыкались, и сухая земля засыпала ноги.

Шла довольно большая толпа. Двигались очень быстро, как всегда. Слабые и больные отставали. На них кричали конвойные. Было несколько на вид тифозных или только что вставших от тифа. Особенный цвет их лица бросался в глаза.

Они еле передвигались, но старались не отставать. Одна молодая женщина с горящими щеками вся разрывалась от кашля. Она сурово шла, не оглядываясь и стараясь не отстать, но была не в силах, и на нее тоже покрикивали.

Нас привели к огромному, красному зданию, где во дворе сидела и стояла большая, терпеливая толпа. Женщины и мужчины находились вместе. Через двор провели в какую-то грязную комнату, потом в другую. Долго ждали среди людей, мешков и узлов.

Сели на свертки. Молодая женщина с суровым лицом продолжала надрываться от грудного кашля. Видимо, это ее очень досадовало, {111} и, когда я ей уступила место, она резко отвернулась и что-то пробормотала. Какая-то старуха старалась ее успокоить.

Когда выкрикивали наши имена для подсчета, к нам подошел высокий мужчина и спросил нас, где молодой Д. - "Он был такой веселый, что веселил всю нашу камеру в ЧК", - добавил он.

Я ему сказала о происшедшем.

Наконец, нас позвали в контору. Пришли записать имя и пр. и "за что присуждены". На последнее не могла дать ответа и, с своей стороны, просила сообщить мне, по какому именно обвинению я приговорена. Здесь это еще не известно, обещали справиться и сообщить.

Пока я говорила у стола и молодой человек, работавший в канцелярии, рылся в толстой книге, ища сведений об аресте, я от усталости оперлась локтем о стол. Он быстро и тихо сказал: - "Вы, арестованная, помните, комендант этого не любит". - Я густо покраснела. Он прибавил: - "Я такой же арестованный, как вы".

Гневный и громкий голос коменданта слышался из другой комнаты. Пройдя все записи, мы попали в боковое крыло здания - в женское отделение. Прошли во второй этаж через какую-то залу, холодную и неприветливую, с {112} жидкими колоннами, выкрашенными под мрамор, и вошли в свою камеру - третью налево от коридора. Женщин двадцать сидело по две на постелях, все закутанные, поджав ноги.

Часть окон была выбита, отовсюду дуло, и так как огромное помещение было не топлено, я поняла, почему они так сидели. Только закутавшись можно было выдержать этот нестерпимый холод. Все были очень растрепаны. Среди сидящих оказались Роза Вакс и Манька "мешигенер".

Со стриженной Манькой обнялись. Это ли или другая причина привела ее в какой-то восторг. Начались крики, хохот, возня. Она то бросалась на Розу, стараясь повалить ее на постель, то бросалась ее целовать. Эти истерические выходки и в особенности свист беззубого рта так раздражали меня, что у меня стало проглядывать негодование. Я так ужасно страдала и была утомлена, что мечтала только об одном - о покое.

Видя мое нетерпение, Манька еще боле безумствовала. Так продолжалось несколько часов.

С Розой мы встретились сухо. Она за это время похорошела, и ярче показались мне искусственные пятна на ее щеках.

Под окном сидела женщина, повязанная платком. Она была беременна, на последних днях; ее увели в этот же вечер - начались роды.

{113} И-ной и мне дали постель на обеих. Мы так и остались в шубах. Безотрадность и уныние полное. Манька продолжала свои выходки. Украдкой она смотрела на меня и вдруг сказала; - "Это я нарочно, чтобы вас рассердить. Я знаю, что вы хотите покоя. Манька все знает и больше не будет шуметь". Она сразу затихла, даже двигается тихо.

Вечером.

За пищей приходится идти в далекий флигель. Там собираются мужчины и женщины со своими кружками. Переход по холодному двору и долгое ожидание очереди хуже, чем в тюрьме. Там все приносили.

Может быть, я это особенно остро чувствую, из за отсутствия ботинок и почти полного отсутствия чулок.

Вечером пришли проверить, подсчитать нас - все ли налицо. Пришли солдаты и один надзиратель, очень грубый - какой-то "Шура". Его все знают.

Пришла староста лагеря, молодая, смуглая женщина, и заявила, что утром нам надо встать до рассвета и идти в баню. - Я пробовала возразить. - Мне кажется, я не в силах, но староста головой указывает на "Шуру" и дает "добрый совет" идти, иначе "все может быть".

{114} Еще темно, когда мы встаем. В камере все еще спят.

Ведут только вновь пришедших из тюрьмы, чтобы не разносить заразы. То-то опомнились! А там лежали целыми днями с сыпнотифозными и не хотели удалить их.

Говорят, будет и дезинфекция одежды. Всякий берет одеяло, подушку, мочалу и немного одежды. Путь предстоит очень длинный: нужно идти через весь город, - в другую сторону его, - верст шесть, не меньше.

Узлы наши уже с самого начала кажутся тяжелыми, и один студент предлагает нести. Арестованных много, верно собрали за несколько дней,- мы окружены конвоем.

Мужчин, как всегда, особенно много. Я пробовала идти по тротуару. Нельзя, - арестованным надо идти по мостовой. Мостовая отвратительная, вся изрытая, и опять вопрос моих ног. Опять эти туфли, у которых подошвы так тонки, что гнутся от камней. У И-ной и у меня сильно болят еще ноги от непривычной ходьбы.

Два слишком месяца сидения на корточках сделали свое дело, и ноги буквально не повинуются. - Под коленями невыносимая боль.

Мне так тяжело на душе, что и это все равно, внутренняя боль настолько ужаснее. Идем все по возможности скоро. Присутствие узлов затрудняет переход. Конвойные, как {115} всегда, кричат.

Наконец, дошли; бани на окраин города с другого конца; добрались до какого-то двора.

Там И-на и я без сил свалились на камни. Ждали очень долго. Наконец позвали и отделили мужчин от женщин. Всем велели раздеться и сдать одежду. Пришлось еще долго ждать. - То и дело открывались двери в мужское отделение, и видны были мужчины, раздетые, ожидающие очереди, как и мы.

В середине дня пришли и сказали, что воды нет, а потому бани и дезинфекции не будет. - И для этого мы промучились столько часов!

Послышался ропот, но нечего было делать, надо было вернуться...

Оттого, что за целый день мы в рот ничего не брали, захотели пить, и И-на попросила стакан воды.. - Оказалось, что воды нет, и нам было отказано.

Возвращение было тем труднее, что некоторые из женщин отставали. Одни покупали сдобное, большей частью семечки, другие же заходили к своим близким по дороге.

К этим остановкам часовые относились сочувственно и не торопили. Приходилось посреди улицы ожидать отстающих. Только к вечеру, когда уже совсем стемнело, вернулись мы в лагерь.

Узнав, что обед нам не оставлен и кипятка уже нет, мы молча, без сил легли на постель. Ни слова не было сказано даже между нами.

Стиснувши зубы от страдания, мы легли рядом, И-на и я.

Рано утром проснулась и вспомнила вчерашнюю прогулку по городу. Не могло не быть известно (Потом узнала, что не только известно было, но всегда так практиковалось.) начальству, что воды нет, паров нет и что поэтому ни о каких банях и дезинфекциях и речи не могло быть.

Но теоретически, на бумаге стояло "водить арестованных в баню", и это делалось для виду.

Перед всем городом молча проходили эти толпы. Сколько раз и я их видела из окна Х-ой улицы; все было в порядке, да, действительно, арестованных вели в баню.

Следующий день.

Так разбита, что не только встать, есть и пить не могу, но даже не могу поднять головы. И-на кладет компрессы и озабоченно сидит возле меня на постели, требуя, чтоб я пошла к врачу.

Только что вошла староста, смеется, говорит, знала, что будет так. "Так всегда, только требуется идти ", - и она не хотела предупредить. Я отвернулась, что-то мне в ней не нравится.

{117}

Вечером.

Лежу без движения и почти без мысли. - Все отняли у меня, осталось равнодушное, полумертвое тело... И-на все хлопочет; приносила в горшочке поесть, но я видеть не могу этот кандер, а здесь он еще хуже тем, что густой. - Другие радуются гуще.

30-го пошли к врачу. Длинный ряд больных в коридорах. Бледные, страшные люди; самые тяжелые больные сидят на единственной скамейке. У крыльца карета постоянно отъезжает, все вывозит тифозных.

Врач осмотрел, написал - поместить в больницу нервнобольных. Я вышла с твердой решимостью остаться здесь. И-ной не разрешат следовать за мной, значит остаюсь и я. Она одна смягчает мою боль здесь.

5-го февраля.

Сегодня утром вошел комендант лагеря. Молодой человек в военной форме - еврей Гельман. Шел какой-то подсчет, вошло несколько человек.

Я подошла к нему и сказала, что раз я отбываю наказание - три года принудительных работ, - я хотела бы знать, в чем именно {118} я обвиняюсь. - "Вероятно, в контрреволюции" - сказал он и улыбнулся. Потом обещал выяснить и велел справиться в канцелярии. И-на в таком же неведении, как и я.

Из надзирателей один только груб и отвратителен это знаменитый краснощекий "Шура". Его весь лагерь знает за шутки и жестокость. Говорят избивает заключенных. А жена его - тонкое создание с лицом кроткого ангела. Она сестра милосердия.

5-го февраля.

На душе такая боль, что писать не могу. Лежу со стиснутыми зубами. Удар оказался сильнее меня, не могу с ним справиться. Я вся раздавлена.

6-го февраля.

Сегодня с утра появилась Адочка. Легкая, как птичка, вспорхнула к нам. Пошли поцелуи и "турка" (Любимая тюремная песня.) сейчас вспомнили. Оказалось, не расстреляли, приговорили к пяти годам. Рады. Смеемся. Смотрим на Адочку, она была в отпуску в городе, - отъелась, оделась и пополнела. На ногах уже не голубой атлас.

Свою постель она сейчас нам отдала; говорить, она немного шире.

{119} Я взглянула на Розу. Она злобно на все смотрит. На щеках два красных пятна.

В нашей камер все больше сидят по обвинению в переходе границы. Так и называются - "Румграница". Большая половина камеры такая. Есть приговоренные на три года, на пять и более; более счастливые на один год, но все одинаково ждут амнистии.

Некоторых задержали в дороге, поэтому вещей совсем не осталось. Отобрали все, что на них было. Многие без белья. Одна богачка сидит, на одной ноге башмак мужа, черный, на другой свой, коричневый. Растерялась при арест и не то надела. Но почти все, и эта богачка, не унывают, смеются над своими несчастиями.

Внизу уборные и проститутки. Это составляет отдельный этаж.

Уборные внизу ужасающие. Грязь такая, что страшно к ним подойти. Ни одна дверь не запирается, все болтается, от ветра шумит и скрипит. Здесь еще большее разрушение, чем в тюрьме. Все окна пробиты, - от них и от стен дует холодный втер.

Тюрьма как-то вся скована, сдавлена, здесь же точно все открыто на все четыре стороны ...

{120} Мне здесь еще тяжелее. Во всяком случай беспокойнее...

За каждой кружкой кипятка приходится ходить в кухню, во флигель, через этот ужасный двор, и стоять часами. Очередь на все, - на кандер, на кипяток, на хлеб.

Мужчины стоят тут же, и все выдается по билетам. Эти дни такие метели, что это особенно тяжело. Я совсем растеряна от холода и беспорядка здесь.

Двери шумно хлопают каждую минуту, так как тут свободно входят и выходят.

Перестала ставить числа: не могу сосредоточиться, как в тюрьме, да и не все ли равно? - Все дни одинаково ужасны. На душе страдание, которое не знает предела, не имеет границы, а кругом этот шум и свист, которые раздражают. Зала с жидкими колонками. особенно уныла. Каждый день прохожу и не могу привыкнуть, - каждый раз замечаю это убожество, эту скуку.

Краны внизу обмерзли, отовсюду висят длинные льдины, лед бьют руками, чтобы мыться, а руки вспухают от холода.

Во двор эти дни не выходила. Страдаю, больна, лежу, завернувшись в шубу. Мысль {121} о Кике день и ночью не дает покоя. Встают перед глазами его последние дни, когда, быть может, он звал меня.

Сегодня разрешили увидеть друзей. Это - в первый раз. Пришли из города. Разрешили увидеться только у ворот. Успели на ветру сказать только несколько слов. Потом солдат закричал и захлопнул ворота, - ожидали коляску коменданта. Я очень волновалась при мысли о встрече. Порыв ветра разогнал тяжелые мысли, он так сильно бил по лицу.

Суп получаем в кухне из кубов, льют из огромных ложек. Льет человек, который стоит высоко над кубом. Я неловко беру, всегда боюсь, что кипяток потечет по пальцам.

Сегодня вызвали в канцелярию; помещается в другом доме. Там в очень тепло натопленной комнате, которая приятно поражает после наших холодов, стоял комендант. Он задал ряд вопросов: где я работала? - что писала? - в какой мастерской? Боясь, что сейчас последует просьба делать портреты "вождей", я поспешила сказать, что не умею. "Другую работу могу сделать". Он, кажется, понял, но не настаивал. Что-то {122} неопределенное сказал об украшении зала в лагере. - Он был явно чем-то недоволен и нетерпелив, но сошло.

Я тогда же решила просить художников помочь и в украшениях. Я не в силах украшать эти помещения - скажу, что больна. Уходя, подошла к огромным толстым книгам где записаны "дела". Попросила показать мни обвинение. Прочла - "Д. присудить к трем годам принудительных работ за переезд границы". Это неожиданно. У Иной то же обвинение.

Не пишу эти дни.. В душе тоска, и боль так сильна, что могу только страдать. Все корчится внутри от боли, все съедено этой болью. - Могу только молчать.

Несколько дней спустя.

По утрам та же уборка, что в тюрьме, но здесь нет очереди. Убирает кто хочет. Обыкновенно делает это "румграница". Их много, и делают они это весело. Видимо, мысли о переезде дали веселое настроение. - Поражает их бодрость. Все ждут амнистии, чтобы вновь пытаться бежать. Есть такие, что вернулись сюда по два, три раза. И всегда по тому же делу - "переезд границы".

{123} Богачка с непарными башмаками сегодня вполголоса рассказала, как сбросила в воду огромное состояние, чтобы "не перехватили".

Удивительно силен ореол большого состояния. "Богачка" - теперь неимущая, но все-таки окружена особым почтением.

Странно, - в тюрьме было больше "личностей". Здесь я меньше различаю все одного уровня, вероятно, усталость сказывается во мне. Но и здесь Вакс, Манька, Адочка ярче остальных.

Роза держит себя иначе. Точно она не смеет быть прежней. Зато, красится больше. Близость мужчин ее, видимо, волнует, - щеки ярко алого цвета.

Сегодня волнение. Комендант не в духе, а когда начальство гневается, весь лагерь боится и не смеет подойти к нему. Сразу падают все надежды, никто не просит отпуска, даже если рассчитывают на него. Всякий молча отходит в сторону.

Даже Манька, его любимица, не смеет приставать. Она за спиной у него прикусила язык и кивает головой. Говорят, он дал какой-то женщине отпуск, и та не вернулась во время. Ему сильно досталось от ЧК, а нам перепадает {124} от него. Все присмирили. Встретят эту женщину все плохо.

--

Сегодня большое происшествие. Роза Вакс не в милости; нагрубила коменданту. Взяла к себе на ночь в постель солдата. Начальство узнало, а она еще нагрубила. Наказание сильное. Ее заперли на месяц в погреб, в полную темноту. Забили окно досками. Холод, говорят, нестерпимый. Еда горячая только через день. Лежать придется на полу, тюфяк не разрешен, - и так тридцать дней. Это для надменной Розы не легко. Я ее ненавижу, но чувствую всю бесчеловечность такого поступка.

Ее уже нет с нами; я рада, что не видела, когда ее увели. Говорят, шла спокойно. Так и должно было быть. Но, возможно, не выдержит. Характера она все-таки большого, эта женщина.

Невольно вспомнила ее красивые большие руки.

Вчера меня снова вызвал комендант в канцелярию. Поставил ряд вопросов и объявил, что отпускает в город на сутки для отдыха (на поруки). Значить выхлопотали друзья. Приняла известие спокойно, без всякой радости. Радости не может быть без Кики. Его нет, и все стало мне безразлично. Я поблагодарила и, не торопясь, ушла.

{125} Вышла из дверей, у которой стояла толпа любопытных, жадно ловящих всякий слух о близких и родных. Стоят терпеливо, часами, Многие с корзинами. Солдат тотчас пропустил по записке коменданта.

Была у друзей. Выйдя из ворот, все оборачивалась, казалось, конвойные идут за мной. Не радостен выход. Внутри все та же постоянная раздающая боль... Бессильна перед ней.

Узнала, что все вещи, а значит и все работы наши, конфискованы. Художники усердно хлопочут о возвращении работ.

Вернулась на рассвете. Шла быстро, не оборачиваясь, на улицах еще не продавались булки, и не было извозчиков. На углу возле дома увидела художницу Сильвию, милую Сильвию. Она шла навстречу мне и прошла со мной до лагеря.

Дорога скучная и длинная, по темным улицам и голому выгоравшему полю. Ветер дул все время в лицо. Наконец, дошли до красного здания. Открылись ворота - и я опять за стеной. Теперь очередь И-ной.

Днем слышен звонок, и толпы женщин двигаются к флигелю за едой, за кипятком.

{126} С другой стороны, другая толпа - мужчины - за тем же. Встречаются во дворе. Многие рады встрече. Группами стоят и сидят на подоконниках. Здесь это разрешено. Потеплело, и двор почернел от людей, как муравейник. Из окна я вижу все, но вниз не схожу, - сил нет.

По воскресениям оживает камера, приходят родственники, знакомые всегда шумно - с большими корзинами в руках. Несколько часов слышен гул от разговоров. Даже зала с колонками оживает. Но больше сидят на постелях.

Подымаясь сегодня по лестнице, встретила ту самую бедную женщину, которая когда-то так убивалась в ЧК. Увидевши, вспомнила, как слезы ее никогда не высыхали. Фонтан остановился. Теперь к ней дочурка ходит, и она улыбается. Мы обнялись; я рада за нее.

Холод нестерпимый, руки коченеют, воды нет, на кранах висят длинные льдины. Шуб не снимаем, и от тяжести их и от холода тяжелеет голова и тянет ко сну.

Манька, не долго думая, разрубила две табуретки и зажгла огонь. Быстро и ярко {127} осветилась камера. Думала с Розе - каково ей теперь? Ужас охватывает. В камере никто не жалеет ее.

Сегодня, растрепанная и бледная, ворвалась к нам Роза. Она вырвалась оттуда. Через десять минут ее увели, наказание усилили. Сильная она, говорит - "не тяжело", а у самой губы синие и зуб на зуб не попадает. Быстро собрали ей хлеба.

Сегодня с утра день слез. Привели из тюрьмы двух полек-сестер. Одна вынула письмо, спрятанное на груди, от жениха. Написано за два часа до расстрела. Всего несколько слов. - "Я ухожу из этого проклятого мира. Будь спокойна, моя дорогая, я уйду достойно"; и дальше: "не жалей меня, я сделал все, что должен был сделать".

Этому юноше, проклявшему жизнь с такой горечью, было всего двадцать один год.

Рядом другая сестра в ярко-узорчатом платке на голове. "Тут только половина", объяснила она, "второй кусок был на сестре, когда ее расстреляли".

"Когда-нибудь найду на чьей-нибудь голове этот кусок, узнаю узор" (Обычно, когда расстрел происходит, одежда отдается тем, кто расстреливал..) - Дальше ей говорить нечего. Глаза загорались местью.

{128} Все это молодые жизни, искалеченные, пораненные событиями. Началось чтение многих предсмертных писем. Написанные наскоро, перед лицом самой смерти, они почти всегда лаконичны, искренни, правдивы. При чтении у многих показались слезы на глазах.

Адочка вскочила, с влажными, как и всегда, глазами, вспомнила прощание с любимым братом. Им дали два часа, и никто не мешал, даже часовые отошли. До последней минуты они были вместе, одни, - пока его не позвали.

С утра сегодня ушла И-на, вернется, как и я, на рассвете завтра. Я рада за нее, грустно видеть ее желтое личико, такое осунувшееся. Манька с каждым днем делается тише и мягче. Охотно говорит о себе.

С четырех лет жила у чужих, работала, постоянно терпела упреки и побои. Ужас делается от рассказа об аресте. Шесть человек били эту слабую женщину. Когда избили до полусмерти, подняли и унесли. Потом месяц лечили. Кто-то спросил, как она могла молчать и не выдать товарищей? Она коротко ответила: - "Я никого не знала".

Минут через пять мы с ней встретились в коридоре, она нагнулась к моему уху и шепнула: - "Неужели вы тоже думали, что я никого не знала?" "Нет ни одного бандита, которого Манька не знает. Но били бы еще - все равно не выдала бы".

{129} И смеется, а у самой рот исковеркан, глаз испорчен.

Несколько дней не писала. Солнце грет наши некрасивые, побитые стекла; весна подошла определенно - сильная, южная. Она хуже раскрывает мои раны, и я боюсь ее. Боюсь даже видеть то, что она делает вокруг.

За окном только слежу, как выползают из каждой щели люди и греются и радуются, стоя у стен. Розе, говорят, очень тяжело. Она все время без света в холоде, - а всего лишь половина срока прошла.

Вскрикнула от удивления. Привели новую партию из тюрьмы. В ней Дина, "племянница", уже на этот раз без "тетки".

Тетку отпустили на свободу. Племянница не изменилась, та же бархатная кофточка, платочек на голове, а вечером, когда божилась, появился опять бинт под рукой... Значить, нарыв все там. Я принесла ей обед, она до того истощена переходом, что не могла подняться.

С утра племянница лежит в бронхите,- тетки нет. Приходится И-ной и мне носить еду. Я спросила, - как дела ее. Она только замахала рукой, с теткой помирилась, но серебро пропало.

{130} Не ссорились бы, и серебро было бы цело (Одна на другую донесла. Теперь Дина взяла всю вину на себя. Серебро же отобрали.), и не сидели бы тут. Приговорена к трем годам, но надеется на амнистию.

На амнистию надеются все. Ждут много от праздников (апрельских и майских). Некоторые смотрят мрачнее, ничего особенно хорошего до января не ждут.

Весь угол Румграницы настроен бодро. Смеются. Отпустят, - опять бежать будут, - и добьются. Есть одна еврейка средних лет (она же комнаты убирает) она в четвертый раз здесь и не остановится и перед пятым. Как далеко это от трагизма бедной Двойры!

Богачка с непарными ногами молча поглядывает на ноги. Сегодня она расстроена; ее муж заболел тифом, она надеется его вывезти.

Несмотря на странности костюма, ее все зовут миллионершей и всегда с неизменным уважением.

Меня снова позвали в контору. Комендант дал работу, выбирает всегда то, что полегче. Знает должно быть, что и эту делают за меня художники, но молчит. Всегда вежлив со {131} мной и с И-ной. Или это влияние художников в городе, или сам дошел до этого.

Стала и я выходить во двор. Сижу часами. на крыльце с закрытыми глазами... Солнце жжет не по-весеннему. Вихри ветра поднимают пыль вокруг стены - ей некуда деться, и она с силой бросается вверх, унося с собой бумаги, сор, перья. Это - наша весна. Стеснена, как и мы.

Сегодня позвали И-ну и меня к коменданту и объявили, что нас назначают временно на работу в город. Я поняла - это опять устроили художники. По субботам велено возвращаться для поверки к девяти часам. "Вы можете возвращаться к двенадцати", объявил комендант. Мы поблагодарили и вышли.

Проходя мимо приемной, заглянули с И-ной, хотели посмотреть, нет ли кого из наших - из тюрьмы. Вдруг пронзительный крик. У окна стояла Двойра Шварцман с узлом в руках; видимо, только что пришла. Ее прислали сюда на два года. Посыпались слезы, поцелуи и рассказы о "курах", "Срул" - точно все вчера было. Все лицо дрожало, и слезы капали такие же большие, как прежде.

Я вернулась к коменданту и просила его помочь одной заключенной. Он сначала сильно поморщился, ему это было, видимо, неприятно, {132} но потом, узнав, что я прошу за Двойру, выслушал внимательно и обещал - отпустить домой на две недели. В виду того, что она живет не в городе, а в отдаленном местечке, эта милость почти неслыханна.

Выражение раздражения прошло, и он, улыбаясь, крепко пожал мне руки. Через час мы были уже за воротами, узелки наши тащила до ворот Манька, ни за что не хотела, чтобы мы несли тяжести.

-

Пришли в одну субботу (кажется пятую). - Бросилась в глаза большая толпа вокруг лагеря. В чем дело? Трудно протиснуться было, но так как у нас "билеты заключенных", - двери тотчас открылись, и мы вошли. В ладони мне попало несколько писем от "близких" для передачи заключенным. Во дворе такие же толпы, быть может, еще большие.

Стоят кучами, сидят, лежат на земле, у стен.

В особенности много мужчин. Надо всеми палящее южное апрельское солнце и столбы пыли. Солома, бумага, перья кружатся, как сумасшедшие, над головой, ослепляя глаза.

Мы подошли к середине, где толпа была еще чернее. Узнали - шли записи всех заключенных. Оказались все поголовно заперты, выпускать никого не будут. Сменен {133} комендант (кто говорит за гуманность, другие утверждают - за другие дела).

Он арестован и назначен новый. Всклокоченный юноша, необыкновенный и смешной, стал отныне начальником всего лагеря.

В глазах горит дикая радость власти - в руках хлыст. Вся фигура необычная, и не хочется верить, что жизнь тысячи людей будет зависеть от этого полоумного, опьяненного властью юноши.

Он мечется, кричит, машет кнутом. Испуганная толпа стоит в стороне и наблюдает.

Мы подошли, досталось и нам. Посыпались угрозы, крики. От одной мысли о прежнем коменданте, у него кровью заливало лицо. Мы отошли в сторону.

Везде волнуются из-за ареста коменданта. Разобраться не могут. Арестованы также "Шypa" и его жена, с лицом ангела. Слухи разные.

Наступил день, жаркий, сухой. Оказалось, заперты все, даже те, которые пришли на поверку.

Всюду толпы запертых перепуганных людей. Что будет? Ворота наглухо заколочены и защищены солдатами. Прежний {134} комендант окружен стражей. Положение было тем более неприятное, что пришли мы без еды, без денег, без вещей. Многих ожидали в город близкие и родные. Я поняла теперь, отчего стояла эта густая толпа у ворот. Нечего

делать, мы очутились в руках этого зверя-юноши.

В камеры он почему-то запретил идти , и нам всем велено было - быть во дворе. Отчаянно жарко, в горле сухо, пить захотелось. Более счастливым удалось достать несколько кружек воды. С едой то же - может быть трети достался жалкий обед. Мы сели с И-ной на раскаленные камни и молча наблюдали. Многие лежали почти голые на солнце. Из них большинство крестьяне. К концу дня их спины, груди и руки приняли темно-красный цвет.

Солнце становилось все жарче, сгорало все в этом дворе под его лучами. На спокойных лицах крестьян лежал тот особый отпечаток, который дают поля, спокойные, тихие дали. Складки на лицах легли ровно и спокойно.

Лежали они, покорные, без жалобы, только в глазах читалось спокойное презрение. Многим нечего было есть. Под воротами толпились еще гуще. Родные и близкие на той стороне просовывали в щели какие-то бублики, свертки. Голодные заключенные подхватывали их.

Подошла ночь, - без подушек, без мыла {135} и гребня; потные и опаленные солнцем легли мы все на пол. За неимением места лежали под постелями, под столами и скамьями. Некоторые на перехваченных где-то стульях.

Всю ночь слышались жалобы и вздохи. Многие просто разговаривали, так как спать было невозможно.

На утро та же картина. То же знойное раскаленное солнце, толпы недоумевающих испуганных людей, уставших от бессонной ночи. Опять чувство голода и еще боле раздражающей жажды. И среди всего этого-исступленный маленький человек, дегенерат, выродок, которому власть вскружила голову.

Мы вошли в толпу разыскивать старых друзей. Вся "Румграница" была на лицо, бодрая несмотря ни на что.

Сегодня облегченье, открыли на время ворота и начали впускать близких. Ропот поднялся от голода, пришлось уступить. С корзинками, с узлами в руках, испуганные, по записям приходили близкие поддержать своих. Их впускали небольшими группами, по очереди выпускали и впускали новых. - У крестьян родные далеко от города: пришлось впустить и торговцев с хлебом.

{136} Второй день голодала толпа. Обычных обедов и сегодня не хватило. Крестьяне лежали, как и вчера, ленивые, голые под стеной.

Это был воскресный день (день свиданий) и остановить волну родных нельзя было.

С детьми на руках у колен приходили они к своим близким, со страхом входя в наш раскаленный двор. Идя, оглядывались, весть о сумасшедшем коменданте, видимо, быстро пролетела, и за воротами об этом знали так же, как мы, внутри.

Странное совпадение, в лагере с нами сидит та самая М-ва, которая так горячо отнеслась к моему горю, когда не стало Кирилла. Не зная, как помочь, и зная трудность, с какой хоронят в советской России, она, не колеблясь, отдала для Кики свое собственное место на кладбище (в семейном склепе). Даже в минуту такого острого горя я почувствовала весь порыв, всю горячность этого поступка от почти незнакомого человека. Теперь она сидела с нами. Мы тепло встретились. Она рассказала о себе. Ее разбудили, схватили ночью и без обвинения повели в ЧК. Там приговорили на год лагеря. Так и не было известно за что.

{137} Мы пошли наверх, подальше от зноя. Там в одной из камер, еще холодной от зимы, нашли на постели больную Дину - "племянницу". Она все еще кашляла и при виде нас покраснела от радости. От нее мы узнали, что Адочка и другие уведены на работу в город. От нее так же слышали, что Хава, несчастная Хава, скончалась в тюрьме от истощения. Последнее известие мы выслушали молча.

Перед глазами у всех промелькнула Хава в мешке вместо юбки, у которой советская власть "для порядка" оспаривала две кружки от чая. Вспомнилось ее старое лицо в двадцать восемь лет и издевательства над ней в камере. Кончено. Ей, во всяком случае, лучше теперь.

Идя по двору, И-на и я наткнулись на Розу Вакс. Она шла с двумя, тремя мужчинами, накрашенная так сильно, что трудно было увидеть - изменилась ли она, бледна ли. - Как будто нет.

Она отбыла свое наказание и теперь гордо шла по двору, окруженная мужчинами. На голове у нее непривычно была одета кружевная черная косынка. Это придавало некоторую торжественность и серьезность лицу.

Опять сидим в камере. Это уже кажется четвертые сутки. Все без вещей и всегда на {138} полу. Мы даже не лежим, просто валяемся, иначе нельзя назвать этот беспорядочный комок женщин.

У окна сидит та молоденькая, в черном, дамочка с ярко-желтыми волосами, которая так горько плакала когда-то в тюрьме на прогулке. Тогда был арестован ее муж. Годовалый ребенок оставлен без присмотра (няню тоже арестовали).

Теперь она сидела на постели в лагерь. В чем было ее дело - я как-то не помню. Помню, что еще в тюрьме, вздрагивая от рыданий, слышны были слова "автомобили, автомобили". Вероятно было какое-нибудь укрывательство машин у мужа (Дело Воробьева.)...

Пока мы сидели, вошел в камеру какой-то человек, по лицу и по походке, я сразу почувствовала, что он имеет что-то сказать. Что-то тяжелое, страшное надвигалось с ним. Он старался казаться спокойным, но чувствовалась какая-то тревога, я знала, что не с хорошими известиями он пришел сюда.

Я начала следить за ним. Он видимо искал кого-то, и, увидев маленькую женщину с желтыми волосами, он быстро подошел и что-то сказал. Одевая на нее пальто, он старался, видимо, не встречаться с ней взглядом.

- "Идите домой, идите к ребенку, я выхлопотал для вас отпуск", говорил он. Невозможность проникнуть в лагерь, и еще {139} большая выйти, подтвердили мою мысль. - Что-то случилось, что дало возможность хлопотать о ней. Она тоже поняла, вздрогнула и с сильно побледневшим лицом забилась, как раненая птица. Дрожащими пальцами быстро, быстро стала одеваться.

Он кивнул нам головой, - уже за ее спиной. Да, ее мужа расстреляли вчера вечером. А сегодня ей разрешают вернуться домой - к ребенку. Оба они быстро исчезли.

--

Лагерь продолжает быть оцеплен солдатами. Внизу те же раскаты гнева маленького, злобного бога мести. До смешного чудовищен он со своей косматой черной гривой, толстыми, как у негра, губами и с нагайкой в руке.

Найдя, что родных слишком много во дворе; он спохватывается и с кнутом в руке бросается, исступленный, из стороны в сторону, гоняя, как скот, людей от себя. Медленно поднимаются крестьяне, лежащие на земле, в полном недоумении и презрительно спокойные. Везде сумбур и неразбериха. Вместе с поднявшейся пылью, получается картина какого-то безобразного ада.

Заключенных мужчин он почему-то загоняет наверх, потом снова вниз. Испуганная толпа шарахается из стороны в сторону. {140} Изнывая от жары, мы сидим с Иной на подоконнике и наблюдаем.

Наш двор сожжен от зноя, от палящего солнца. Вечером идем наверх, где стены еще не прогреты, и по прежнему ложимся на пол, без вещей, без подушек, все в одну кучу.

На следующее утро вызывают меня и И-ну в контору. Там получена бумага о нашем полном освобождении и снятии с принудительных работ (Дело наше было пересмотрено, по моему настоянию вторично, и мы были оправданы за неимением улик.). Ее нам прочли вслух, о радости, которая была бы, если бы с нами был Кика, и речи быть не может, и я сухо и как-то равнодушно принимаю это известие.

Комендант, хотя и получил приказ от ЧК нас освободить, долго этого не делает, не подписывает бумаги и томит нас в этом дворе. Только под вечер подписана бумага, по которой мы свободно можем выйти из стен лагеря.

Идем прощаться. Всех больше жалела о нашем уходе Манька "мешигенер", она до ворот крепко держала меня за шею. - Простились с "Румграницей", простились с Розой {141} Вакс. Пошли искать Двойру, узнали, что она еще прежним комендантом отпущена в местечко К. - на две недели, - значит увидит детей. Ну, и хорошо.

Вещей нет, нам недолго собраться. На нас смотрят, кто ласково, кто с маленькой завистью. В руки протягиваются записки "в город, в город". Обещаем передать. На душе тяжело, нет радости для меня в этой свободе. Сумрачна и И-на, она чувствует за меня всю тяжесть выхода на свободу одной, без Кики.

Ордер об освобождении в руках. Его медленно прочитывает солдат у ворот, кланяется и пропускает. За воротами огромная взволнованная толпа. Это все близкие, родные, все жадно смотрят на дверь, все ждут чего-то. Сквозь них мы пробираемся к полю, - наконец, мы на знакомом пахотном поле, красном теперь от заходящего солнца. Я оглядываюсь назад, - не видно отдельных людей, но видна темная, густая масса кругом. Впереди далеко виднеется город, в котором высится высоко, выше всего ЧК, - с левой стороны красная, огромная тюрьма. На горизонте видна стена кладбища, где так тесно в земле лежит мой мальчик, - и мне хочется сказать - если б мой голос мог быть услышан - остановимся, довольно крови, смертей, жестокостей, насилий. - Надо

прекратить это...

Во имя моего мальчика, замученного в тюрьме, лежащего теперь за стеной, во имя того, кто {142} лежал с ним рядом в мертвецкой, во имя юноши, который "проклял жизнь", во имя Хавы и ее детей брошенных "с комодом" вместе из окна, во имя этих жертв и всех тех тысячей и тысячей безразлично с какой стороны - военных, рабочих, крестьян - расстрелянных и замученных - остановимся, довольно.

Мы все захлебнулись...

( дополнение ldn-knigi)

ДАВЫДОВ ВАСИЛИЙ ЛЬВОВИЧ

8.03.1780 (в др. ист. 28.03.1793)-25.10.1855, г. Красноярск Покровское кл. Полковник, уч-к войны 1812 г. Участник движения декабристов, осужден на каторгу. Брат Н. Н. РАЕВСКОГО.

Жена (с 03.05.1825, г. Каменка Кировоградской обл.): ПОТАПОВА АЛЕКСАНДРА ИВАНОВНА 1802-1895. Тринадцать детей (6 - до каторги и 7 на каторге). Сын ЛЕВ (1837-1896) - 12-й,

ДАВЫДОВ ЛЕВ ВАСИЛЬЕВИЧ 4.05.1837, Петровский з-д Читинской обл. 1896, г. Каменка Кировоградской обл. Управляющий имением своего старшего брата Н.В.Давыдова, г.Каменка Кировоградской обл. Жена (с 1860) ЧАЙКОВСКАЯ АЛЕКСАНДРА ИЛЬИНИЧНА 1841-1891. Дети:

? ТАТЬЯНА 1861-19.01.1887,

? ВЕРА (з/м Римская-Корсакова)1863-1888(9),

? НАТАЛЬЯ (з/м Римская-Корсакова)19.05.1868(ст.ст.)-1956(7),

автор этой книги! ( ldn-knigi)

? АННА (з/м фон Мекк)1864-1942,

? ДМИТРИЙ 1870-1930(?),

? ВЛАДИМИР 11.1871-1906,

? ГЕОРГИЙ 1876-1965,

? ЛЕВ (от второй жены ОЛЬХОВСКОЙ Е.Н.) 1894-24.11.1964.

Александра Ивановна Давыдова (урожденная Потапова) была

дочерью небогатого чиновника. 17-летней девушкой она

познакомилась с молодым гусарским офицером Василием

Львовичем Давыдовым. Как и большинство его сверстников,

Давыдов прошел дорогами Отечественной войны 1812 года.

На военную службу он поступил 15-летним мальчиком. В

1812 году он состоял адъютантом при князе П.И.

Багратионе. За отличие в сражении при Малом Ярославце

был награжден золотой шпагой "За храбрость".

С честью пройдя Отечественную войну и заграничные

походы, он вышел в отставку в 1822 году.

ДАВЫДОВ ВАСИЛИЙ ЛЬВОВИЧ

Встреча с Сашенькой Потаповой открыла новую счастливую

страницу в жизни Василия Львовича. Прелестная, скромная

девушка покорила его сердце. Однако неравенство

положений - богатый, знатный дворянин и дочь мелкого

чиновника - препятствовало счастью.

Браку воспротивилась властная мать Василия Львовича,

племянница светлейшего князя Потемкина. Лишь после ее

смерти брак был оформлен официально. Молодая чета жила в

Каменке - именье Давыдовых.

( см. Александр Давыдов "Воспоминания" (1881-1955)

Воспоминания правнука декабриста, известного

общественного деятеля и литератора. 1982г., ldn-knigi)В

Каменку не раз заезжал ссыльный А.С. Пушкин. Поэту Н.И.

Гнедичу он писал: "Теперь нахожусь в Киевской губернии,

в деревне Давыдовых... Общество наше... разнообразная и

веселая смесь умов оригинальных людей, известных в нашей

России, любопытных для незнакомого наблюдателя, много

острых слов, много книг".Сюда к Василию Львовичу

видному члену Южного общества декабристов - часто

приезжают товарищи по борьбе: П.И. Пестель, С.Г.

Волконский, И.Д. Якушкин, М.Ф. Орлов и другие деятели

декабристских обществ. Для своих тайных бесед гости

обычно собирались в комнатах В.Л. Давыдова или в гроте,

над которым были начертаны слова К.Ф. Рылеева: "Нет

примиренья, нет условий между тираном и рабом".

Каменку позже назовут столицей южных декабристов.

Василий Львович был арестован в Киеве 14 января 1826

года и отправлен в Петербург. Он был причислен к первому

разряду государственных преступников и приговорен к

пожизненной каторге.

Решение ехать к мужу в Сибирь с запретом на возвращение

потребовало от Александры Ивановны огромного мужества и

стоило ей неимоверных душевных страданий, потому что ей

предстояло оставить на родине шестерых детей.Поручив

детей заботам родственников, она отправляется на каторгу

и прибывает в Читу в марте 1828 года. Александра

Ивановна, как и все жены декабристов, берет на себя

заботу о соузниках мужа: пишет письма их родным,

отправляет почту, хлопочет по хозяйству. Видеться с

мужем дозволено лишь 2 раза в неделю. Скупость этих

свиданий дополняют встречи возле частокола острога, в

котором было много щелей, сквозь которые можно было

разговаривать."К частоколу в разных местах виднелись

дорожки, протоптанные стопами наших незабвенных дам.

Каждый день по нескольку раз подходили они к скважинам,

образуемым кривизнами частокола, чтобы поговорить с

мужьями, пожать им руки, может быть, погрустить с ними

вместе, а может быть, и ободрить друг друга в

перенесении наложенного тяжелого креста. Сколько горячих

поцелуев любви, преданности, благодарности безграничной

уносили эти ручки, протянутые сквозь частокол!

Сколько, может быть, слез упало из прекрасных глаз этих

юных страдалиц на протоптанную тропинку", - писал в

своих воспоминаниях декабрист Александр Беляев.В 1830

году декабристов переводят в новую тюрьму в

Петровске-Забайкальском. Женам декабристов разрешено

было поселиться в камерах с мужьями, однако брать в

тюрьму детей запрещалось. Александра Ивановна вынуждена

была делить свое время между детьми, рожденными в

Сибири, и мужем.

Тяжело переживает она и за судьбу детей, оставленных в

европейской России.

"Какая пытка для матери поздравлять дочь с именинами за

шесть тысяч верст! Или получать портреты детей. Как

выросли, как милы, и нам с мужем их не видать!"

жалуется Александра Ивановна в письме к Н.Д. Фонвизиной.

"Не сетуйте на меня, добрые, бесценные мои Катя и Лиза,

за краткость письма моего, - пишет Александра Ивановна

дочерям, - у меня столько хлопот теперь, и на этой почте

столько писем мне писать, что я насилу выбрала время для

этих нескольких строчек".Все знавшие Александру Ивановну

с уважением и восхищением отзываются о ней. "Без нее,

пишет ее муж, - меня бы уже не было на свете. Ее

безграничная любовь, ее беспримерная преданность, ее

заботы обо мне, ее доброта, кротость, безропотность, с

которой она несет свою полную лишений и трудов жизнь,

дали мне силу все перетерпеть и не раз забывать ужас

моего положения".

"Необыкновенная кротость нрава, всегда ровное

расположение духа и смирение отличали ее постоянно",

писал об А.И. Давыдовой А.Е. Розен.

"Женщина, отличавшаяся своим умом и ангельским сердцем",

- вспоминает Н.И. Лорер.

В 1839 году истек срок каторжных работ Василия Львовича.

Семья Давыдовых покинула Петровский Завод и была

отправлена на поселение в Красноярск. Давыдовы снимают

квартиру в городе, затем приобретают дом, который

становится культурным центром. Здесь проводятся

литературные и музыкальные вечера.Богатейшая библиотека

Давыдовых становится, по существу, городской публичной

библиотекой. Василий Львович и Александра Ивановна много

времени посвящают обучению своих детей и детей

красноярцев. Вокруг Александры Ивановны группируется

дамское общество Красноярска.

1852 год был счастливейшим для Давыдовых. С родины к ним

приезжают две дочери. Одна из них здесь выходит

замуж.Заботит и огорчает Александру Ивановну здоровье

мужа. Дают себя знать старые боевые раны, казематы,

каторга. В последние годы жизни Василий Львович много

болеет. Не дожив совсем немного до амнистии 1856 года,

он умирает в Красноярске. Овдовев, Александра Ивановна с

семью детьми возвращается в Каменку и живет здесь почти

сорок лет, окруженная любящей семьей.В 60-х годах она

знакомится с Петром Ильичем Чайковским (его сестра

Александра Ильинична была замужем за сыном Давыдовых

Львом Васильевичем). В своих письмах композитор

благоговейно отзывался об Александре Ивановне: "Вся

прелесть здешней жизни заключается в высоком

нравственном достоинстве людей, живущих в Каменке, т.е.

в семействе Давыдовых вообще. Глава этого семейства,

старушка Александра Ивановна Давыдова, представляет одно

из тех редких проявлений человеческого совершенства,

которые с лихвой вознаграждают за многие разочарования,

которые приходится испытывать в столкновении с

людьми...Это единственная оставшаяся в живых из тех жен

декабристов, которые последовали за мужьями в Сибирь.

Она была в Чите и в Петровском Заводе и всю оставшуюся

жизнь до 1856 года провела в различных местах Сибири.

Все, что она перенесла и вытерпела там в первые годы

своего пребывания в разных местах заключения вместе с

мужем, поистине ужасно. Но зато она принесла с собой

туда утешение и даже счастье для своего мужа. Теперь это

уже слабеющая и близкая к концу старушка, доживающая

последние свои дни среди семейства, которое глубоко

любит и чтит ее. Я питаю глубокую привязанность к этой

почтенной личности", - писал П. И. Чайковский Н.Ф. фон

Мекк из Каменки. В другом письме композитор пишет: "Все

многочисленное семейство Давыдовых питает к главе этого

семейства обожание, которого вполне достойна эта

поистине святая женщина... Старость ее была полна тихого

семейного счастья. И какое чудное это семейство!

Я считаю себя счастливым, что судьба столкнула меня с

ними и так часто дает мне случай видеть в лице их

душевное совершенство человека".Из той же Каменки

Чайковский писал: "Обедать хожу к старушке Александре

Ивановне Давыдовой. Не нарадуешься, когда смотришь на

эту 80-летнюю старушку, добрую, живую, полную сил.

Память ее необыкновенно свежа, и рассказы о старине так

и льются, а в молодости своей она здесь видела много

интересных, исторических людей. Не далее как сегодня она

мне подробно рассказывала про жизнь Пушкина в

Каменке..."

Свой поступок Александра Ивановна не расценивала, как

нечто героическое. "Это поэты потом сделали из нас

героинь, а мы просто поехали за нашими мужьями ",

говорила она на склоне дней.

Давыдова прожила 93 года, вырастила 13 детей. Скончалась

она в 1895 году.Александра Ивановна не оставила записок

и воспоминаний, сохранились лишь отдельные ее письма.

Наиболее полная реконструкция биографии декабристки, ее

духовного облика на основе писем, отзывов современников

содержится в документальной повести известного историка

Марка Сергеева, перу которого принадлежат многочисленные

книги и статьи, посвященные пребыванию декабристов и их

жен в Сибири.

Сергеев М.

Александра Ивановна Давыдова // Сергеев М. Несчастью

верная сестра: О женах декабристов: Повесть].

Иркутск,1992. - С. 200-226.Многие декабристки заботились

о том, чтобы сохранить для детей и потомков рассказ о

жизни декабристов и их жен в Сибири. Мария Волконская и

Полина Анненкова написали воспоминания. Наталья

Фонвизина в своей "Исповеди" передала историю своей

внутренней жизни, становление характера. Александра

Ивановна Давыдова собрала альбом акварелей с

изображениями видов Читы, Петровского Завода, пейзажами

местностей, через которые шли декабристы, переходя из

одной тюрьмы в другую.Авторами этих работ были сами

декабристы, многие из которых хорошо рисовали еще в юные

годы. На каторге многие усовершенствовали свой талант.

Настоящим художником-портретистом стал Николай Бестужев,

виртуозно овладевший в Сибири техникой акварельной

живописи П.Ф. Соколова. Кисти Николая Бестужева

принадлежат виды острогов, в которых жили декабристы,

пейзажи с натуры, интерьеры. По словам своего брата

Михаила, Николай Бестужев выполнил коллекцию видов Читы

и почти все раздарил разным лицам. Среди них была и

Александра Ивановна Давыдова.Всего в альбоме 29 работ.

Двенадцать из них принадлежат Николаю Бестужеву, две

декабристу П.И. Фаленбергу, три акварели, изображающие

полевые цветы Сибири, написаны П.И. Борисовым,

любителем-натуралистом, ставшим в Сибири

ученым-натуралистом и художником-акварелистом.Альбомы

других жен декабристов не сохранились. Альбом Александры

Ивановны, таким образом, представляет собой бесценную

реликвию истории декабризма, ее вклад в сохранение

наследия первых русских революционеров, донесение до

потомков замечательных документов эпохи.Этот альбом был

передан России правнуком Александры Ивановны Давыдовой

Денисом Дмитриевичем Давыдовым. Историк, коллекционер

декабристских реликвий И.С. Зильберштейн в статье,

посвященной этому памятнику, пишет: "Познакомившись с

моим исследованием о декабристе-художнике Николае

Бестужеве, Денис Дмитриевич, передавая мне этот альбом,

просил написать о его прабабушке-декабристке, а не

только о самом альбоме, а затем передать эту реликвию в

один из наших музеев или архивов на вечное хранение. Все

это я и выполняю".

Статью И.С. Зильберштейна "Сибирский альбом декабристки"

можно найти в книге "Зильберштейн И.С. "Парижские

находки: эпоха Пушкина", опубликованной в 1993 году

издательством "Изобразительное искусство".

Александре Ивановне Давыдовой посвящены также следующие

работы:

Александра Ивановна Давыдова // Сподвижники и

сподвижницы декабристов: [Биогр. очерки]. - Красноярск,

1990. - С. 39-41.

Пушкина Г. "Моя нежная подруга!": [Об А.И. Давыдовой] //

Литературная Россия. - 1982. - 16 апр.

Чернов Г. Жена декабриста: [Об А.И. Давыдовой] //

Енисей. - 1981. - № 3. - С. 67-70.