О нас троих

Де Карло Андреа

Часть вторая

 

 

1

В сентябре я сошелся с девушкой по имени Рамина, которая бросила меня в октябре, потому что, по ее словам, в голове у меня сплошной туман и неразбериха, я ору, а не разговариваю, размахиваю руками, слишком много пью и вообще испортил ей жизнь. В ноябре я участвовал в выставке молодых художников-неформалов, продал четыре картины и на два месяца уехал в Бразилию. В марте я сошелся с девушкой по имени Сара, которая поселилась в маленькой квартирке на первом этаже моего дома. В сентябре прошла моя первая персональная выставка в настоящей галерее, в Комо. Ни Мизия, ни Марко не пришли, хоть я и отправил им приглашения, но на самом деле я и не ждал, что они появятся.

Марко позвонил мне пару дней спустя и сказал, что очень жалеет, что пропустил мою выставку: они с Сеттимио были в Риме, он обговаривал последние детали с продюсером своего нового фильма.

Через неделю мы встретились в одном из миланских баров. Он, как всегда, опоздал минут на пятнадцать; как всегда, сказал, что ненавидит заставлять кого-то ждать, а меня в особенности. На этом этапе своей жизни он стал еще стремительнее, категоричнее и нетерпеливее, чем прежде; успех первого фильма, последовавшие за ним непрерывные предложения и назойливое внимание привели его в состояние постоянной боевой готовности, которое сказывалось во всех его мыслях, жестах и даже во взгляде, толкало вперед и делало нетерпимым к любым колебаниям или простоям. Его фильм получил приглашение на половину европейских фестивалей, и в Канаду, и в Буэнос-Айрес, ему давали премии, о нем писали восторженные статьи, у него брали интервью, и потому его внутренние ритмы ускорились и обострило его восприятие: теперь он мгновенно обегал взглядом битком набитый бар, выхватывая интересные детали и с ходу отбрасывая все ненужное.

Но наша привычная, доведенная до автоматизма близость никуда не делась, мы обнялись, и я подумал, что никакой быстротечной славе не под силу отдалить нас друг от друга и никакие солнечные очки нам не помеха. Марко снял свои очки, которые носил даже в помещении и в сумерках, словно скрывался от папарацци, и рассказал, как встречался в Риме с продюсерами, заинтересовавшимися им после выхода первого фильма. Будто побывал в зоопарке, где собрали самых мерзких тварей, говорил он: «Полный набор: и свиньи, и шакалы, и лисицы, ехидны, муравьеды, гиены, стервятники, ищейки — гаже некуда. Все, кто только могут рыться в грязи, сосать, царапать, кусать; и у всех взгляды назойливые, вкрадчивые, липкие, косые, быстрые, прищуренные. Уходишь от них весь с ног до головы покрытый слизью притворного уважения, притворной дружбы, притворных улыбок, притворной непосредственности, притворного простодушия, притворной искренности, притворной рассеянности. Ты бы их видел, Ливио».

Казалось, его это даже забавляет, по крайней мере отчасти; он чувствовал себя достаточно быстрым, проницательным и уверенным в своих силах, чтобы пройти через любое сборище и не дать себя растерзать, покалечить, заразить, увлечь, сбить с толку. К тому же, когда подавить омерзение было слишком трудно, роль фильтра и амортизатора брал на себя Сеттимио Арки. Марко назначил его исполнительным продюсером своего нового фильма, хотя Арки и был ему не слишком приятен, и он вообще ни во что его не ставил, но это давало ему ощущение, что он идет на войну со своей, пусть и маленькой, армией, и что будущее у него под контролем. Я слушал, как он говорит, наблюдал за его жестами и думал, что хотел бы так же стремительно мчаться по жизни и что не раздумывая поменялся бы с ним судьбой. Впрочем, сейчас моя жизнь сильно улучшилась: если раньше в ней были одни слова, несбыточные мечты и неудачи во всем, но с появлением Мизии Мистрани все изменилось и очень быстро.

— Как дела у Мизии? — спросил Марко самым непринужденным тоном, хотя с той ночи после свадьбы мы ни разу о ней не говорили.

— Не знаю, — пожал я плечами. — Уже несколько месяцев с ней не общался.

— А когда ты в последний раз с ней общался, как были дела? — спросил Марко прячась за нетерпеливым взглядом.

— Хорошо, — сказал я. — Была вся в сборах и хлопотах. — Я вспомнил ее звонок, и тот восторженный практицизм, какой звучал в ее голосе, и то чувство непреодолимого расстояния между нами, какое тогда испытал.

Марко кивнул с тем же наигранным равнодушием и сказал:

— А то я думал предложить ей главную роль в моем новом фильме.

— Серьезно? — сказал я, подумав о том, что Мизия так и не забрала у Сеттимио свою премию из Лавено и отказалась от других, присужденных во Франции и Канаде, что она упорно избегала журналистов, желавших взять у нее интервью, и всех режиссеров и продюсеров, предлагавших ей новые роли. Дома у меня лежала папка с вырезками из статей, посвященных Мизии; ее фотографий ни у кого не было, поэтому в газетах печатали только кадры из фильма. Она превратилась в легенду для киноманов, любителей новых веяний и просто читателей журналов, публиковавших черно-белые кадры той единственной сцены, где она с такой естественностью разделась, но эта история ее совершенно не волновала; стоило мне о ней упомянуть, как она тотчас же переводила разговор на другое.

Марко выстукивал указательными пальцами по краю стола какой-то свой, звучавший в нем быстрый ритм:

— Строит из себя живую загадку, да? Исчезла из этого мира и решила, что с ним покончено. По-твоему, это возможно?

— По-моему, возможно, — сказал я, раздраженный тем нетерпеливым, рассудочным тоном, каким он говорил о Мизии: ведь это по его вине Мизия решила все бросить. — Не думаю, что ей бы понравился тот зоопарк, который тебя так забавляет.

— Нисколько он меня не забавляет, — возразил Марко. — Но что поделать, если мы живем в такой стране. В нашей больной, прогнившей до основания стране. Можно сколько угодно делать вид, что мы ни при чем, мы все равно сидим по уши в этой помойке.

— А ей неинтересно, — сказал я, словно был ее официальным представителем. — Когда мы познакомились, она и не думала становиться актрисой. Ее другое волновало, совсем другое. Реставрационная мастерская, еще масса разных вещей. В твоем фильме она снялась просто из любопытства.

— Это было не просто любопытство, — вдруг сказал Марко с такой горячностью, что на какой-то миг с него слетело все его деланное безразличие.

Я прекрасно понимал, что дело не только в любопытстве: Мизия снималась ради Марко, ради всего, что он для нее значил, ради страсти и неодолимого влечения, сблизившего их с первой же встречи, хоть я тогда и не желал себе в этом признаться; но я и сейчас не мог об этом думать, да и не хотел.

— В основном любопытство, — сказал я.

— Не представляю, каким бы был мой фильм без Мизии, — сказал Марко, — но уж точно не таким, как сейчас. Наверно, был бы очередной дрянной фильм, сухой, холодный, рассудочный и безжизненный до ужаса.

Я прекрасно знал, что так оно и есть, и знал, что, если бы не Мизия, я сам сейчас не писал бы картины, которые даже кому-то нравятся, а подрабатывал учителем где-нибудь в средней школе на окраине.

— Ладно, и что дальше? — сказал я.

— Я должен ее увидеть, — произнес он. Все его крепостные стены рухнули в единый миг, во взгляде была тревога, голос звучал неуверенно.

— Позвони ей. — Я подумал, что сам уже несколько месяцев не могу это сделать; да и Мизия не давала о себе знать. Мысль, что ее голос вместо меня услышит Марко, обжигала каждый мой нерв, как пчелиный яд. — Я дам тебе ее телефон.

Марко покачал головой и сказал:

— Я не хочу говорить по телефону. Я хочу поговорить с ней лично.

— О фильме или о чем? — Меня снова обдало волной липких укоров совести, от которых сжималось сердце, и воспоминаний о той ночи на озере, когда я не сумел передать ему слова Мизии.

— Обо мне, — сказал Марко. Он распадался на глазах, будто гоночная машина, у которой кончилось масло как раз в тот момент, когда она разогналась до предельной скорости.

— И что ты собираешься делать? — спросил я.

— Взять тебя и поехать к ней, — ответил он, на лице его всепоглощающий страх боролся со слабой надеждой, а тем временем уже пробило шесть, и бар был полон, и люди заходили, пили, болтали, жестикулировали, выходили на забитые машинами улицы и исчезали среди пробок, гудков, озлобленных лиц водителей за лобовыми стеклами.

 

2

В общем, мы отправились в Цюрих на древней подержанной «альфа-ромео», которую Марко купил несколько недель назад и которая теперь рывками двигалась в размеренном течении швейцарской автострады, потому что он так и не научился соблюдать дистанцию и скоростные ограничения.

Впервые за последние годы мы опять путешествовали вместе; весело было опять ехать куда-то с ним, погружаясь в музыку группы Bluesbreakers, потоком льющуюся из ветхих динамиков и затоплявшую салон. Я рассказал о своих последних достижениях на личном и рабочем фронте: набросал портрет Сары, с которой он еще не был знаком, попытался описать несколько только что законченных картин и изобретенную мной технику грунтовки. Немного, конечно, но все же лучше, чем пустые побрякушки слов, которыми нам приходилось довольствоваться еще пару лет назад после того, как мы некоторое время не виделись. У Марко, естественно, впечатлений было больше, благодаря работе он знакомился с новыми людьми, местами, ситуациями; я смеялся до слез, когда он изображал римского продюсера, с которым на днях подписал контракт; я пришел в восторг, когда он изложил свои новые идеи относительно фильма. Вопреки моим опасениям, он не гордился своим даром воссоздавать образы и атмосферу; не пытался укрыться за маской независимого молодого гения, которую ему навязывал окружающий мир. Каждый раз, вспомнив, куда и зачем мы едем, он резко замолкал, снимал ногу с педали газа, не слишком заботясь о соблюдении дистанции, хватал меня за рукав и говорил: «Как ты думаешь, как Мизия нас встретит? Запрет все двери и окна? Или оставит хоть щелочку? Или будет прямо-таки на седьмом небе, что можно сбежать от постылой семейной жизни?» Говорил: «Как ты думаешь, у нее есть ребенок? А может, она уже ждет второго? А может, уже и родила второго?» Говорил: «Как по-твоему? Эй! Ливио?»

Я не знал, что сказать, когда речь шла о Мизии, нельзя было исключать никакую возможность. По мере того как мы приближались к Цюриху, во мне поднималась волна беспокойства; мне казалось, что во время последнего нашего телефонного разговора я заметил тревожные признаки в ее голосе и интонациях, я представлял ее в роли матери семейства и жены нейрохирурга и не мог узнать в этом образе прежнюю Мизию. Меня уже загодя переполняли замешательство и грусть; я снова чувствовал, что должен рассказать Марко о словах Мизии, которые она просила передать ему той ночью на озере, но не знал, как это сделать. Мы проезжали километр за километром, и чем яснее я понимал, как важно дать ему полное представление о ситуации, тем меньше находил в себе сил заговорить.

А потом мы оказались на безликой окраине города, где решила поселиться Мизия, и последняя возможность объясниться растворилась в неожиданном препятствии: мы не могли найти дорогу. Двинулись было к центру, не имея ни малейшего представления, где находится улица, указанная в обратном адресе ее единственного письма, дважды объехали вокзал, спрашивали дорогу у прохожих, подозрительно косившихся на наши физиономии и видавшую виды машину. Движение здесь было неумолимо правильным, так что мы при всем желании не могли выбиться из потока автомобилей, и Марко бранился: «Черт побери, как в трамвае тащимся». Мы оба очень нервничали от того, что скоро увидим Мизию, и ощущали себя дикарями в незнакомом холодном краю; нам казалось, что первый встречный постовой или полицейский может нас остановить и отправить в тюрьму без всякой причины.

В конце концов какая-то толстая дама показала нам, куда ехать; пару раз мы свернули не туда на подъеме, пару раз проскочили на красный на спуске и наконец увидели табличку с названием улицы, где жила Мизия. Теперь Марко ехал со скоростью пешехода; мы с одинаковым замиранием сердца озирались по сторонам, вглядывались в каждый дом, в каждый сад, ловили малейшие признаки движения на тротуаре или среди припаркованных машин. Я ждал, что с минуты на минуту увижу Мизию: вот она вылезает из минивэна, увешанная пакетами с продуктами; или катит высокую голубую коляску; или ведет за ручку малыша во взрослом костюмчике, с надутой мордашкой; или сделала себе прическу, изменившую ее до неузнаваемости; или у нее теперь другой, совсем незнакомый взгляд. Марко нервничал еще больше, чем я, вел машину рывками и все повторял: «Боже мой, Ливио, боже мой»; когда мы оказались у дома Мизии, он так резко затормозил, что я чуть не врезался головой в лобовое стекло.

Перед нами стоял белый деревянный дом с большими окнами и садом, такой же, как все дома на этой улице; мы вышли из машины, вокруг не было ни души, ни один звук не нарушал тишину. Марко огляделся и сказал:

— Как ее сюда занесло? Как она может жить в таком месте?

Я не ответил; я спрашивал себя, стоило ли давать ему адрес и ехать вместе с ним, и как отнесется Мизия к нашему появлению.

Мы оба не решались подойти к двери, мерили шагами тротуар перед домом и глядели на окна с белыми занавесками и аккуратно подстриженный газон. Наконец Марко произнес тоном самоубийцы, прыгающего с карниза:

— Ну, я пошел, — и нажал кнопку звонка.

Дверь открыла горничная-итальянка, пухлая и накрашенная, как кукла, и сказала с малопонятным акцентом:

— Хозяина нет дома.

— А Мизия? — спросил Марко; мы оба пытались заглянуть внутрь, но дверной проем был неширокий, и горничная занимала его почти целиком.

— Хозяйка здесь больше не живет, — горничная явно собиралась захлопнуть перед нами дверь.

— А где она живет?

— Не знаю, — горничная уже потянула дверь на себя.

— Как не знаете? — воскликнул Марко с отчаянием в голосе. — Разве она не оставила адреса или еще чего-нибудь? Номера телефона?

— Нет, ничего, — сказала горничная и захлопнула дверь перед нашим носом.

Марко посмотрел на меня, все еще не веря; я никогда не видел его таким бледным. Он опять позвонил, палец его дрожал от напряжения. Горничная чуть-чуть приоткрыла дверь и сказала:

— Ничего нет, никого нет, и я тоже скоро должна уйти.

— Подождите, — сказал Марко, но она уже захлопнула дверь.

Марко изо всех сил вдавил кнопку звонка; казалось, весь дом содрогается от удара током. Но горничная больше не открыла, только повторила, как заклинание, через массивную деревянную дверь: «Ничего-ничего-ничего».

Марко в бешенстве пару раз грохнул в дверь кулаком, в недвижной тишине улицы удары прогремели, как выстрелы. Потом очень медленно перешел дорогу и сел на край тротуара. Я сел рядом; мы сидели в неестественной тишине и смотрели на дом Мизии, чистенький, аккуратный и совершенно безжизненный.

Пожилая дама с собачонкой на поводке потихоньку, шаг за шагом, поравнялась с нами и проковыляла дальше; пара автомобилей бесшумно проехали мимо и исчезли в конец улицы; горничная-итальянка вышла из бывшего дома Мизии, заперла дверь на четыре оборота, подозрительно посмотрела на нас и зацокала прочь. Мы так и сидели на бордюре: все ожидания и страхи, терзавшие нас по дороге, развеялись как дым, и казалось, мы можем просидеть так целую вечность.

Однако минут через пятнадцать Марко вскочил и сказал:

— Я туда войду.

— Куда? — удивился я.

— В дом, — ответил Марко уже с противоположного тротуара.

— Ты рехнулся? — я тоже встал и пошел за ним к бывшему дому Мизии.

Марко осмотрел опускные окна на фасаде первого и второго этажа; перелез через низенькую ограду, чтобы взглянуть на боковые окна и на те, что выходят во двор. За домом мы обнаружили ухоженный садик, английскую лужайку, два деревца, скамейку, три железных стула и стол. Я как зачарованный смотрел на стулья, представляя себе, как Мизия завтракает здесь вместе с мужем таким же тихим утром, а Марко тем временем поднял с земли серый камень и направился к окну на первом этаже.

— Какого черта ты творишь? — запротестовал я. — Нас же арестуют!

— Ты не мог бы постоять на тротуаре и дать мне знак, если кто-то появится? — сказал Марко ледяным тоном, от которого у меня по позвоночнику прошла волна страха, подкатилась к затылку и затопила все мысли.

— И какой знак тебе дать? — спросил я внезапно севшим голосом. Мне казалось, что чужие глаза подглядывают за нами из соседних домов и садиков, что чужие уши подслушивают наши иностранные слова.

— Кричи, — сказал Марко, швырнул серый камень в окно, и стекло разлетелось вдребезги с оглушительным звоном. Он ловко, словно всю жизнь только тем и занимался, просунул руку внутрь, отодвинул защелку, поднял раму и влез в дом, поднял еще больший шум, натыкаясь на мебель и опрокидывая стулья, словно вор в поисках добычи.

Несколько секунд я стоял столбом у угла дома и не мог опомниться; потом бросился к тротуару и стал следить за неподвижной улицей, за окнами соседних домов. Я не сомневался, что кто-нибудь слышал звон разбитого стекла, и полиция уже едет нас арестовывать. Мне казалось полной нелепостью, что Марко не мог дождаться мужа Мизии, что он не придумал ничего более разумного, чем забраться в дом, точно вор, даже не посоветовавшись со мной; казалось нелепостью стоять на стреме в давящей неподвижности незнакомого города.

Я увидел велосипедиста, он проехал мимо, даже не повернув головы; увидел старый минивэн с пожилым мужчиной за рулем, он посмотрел на меня; увидел приближавшуюся полицейскую машину, но это оказалось такси, оно покатило дальше, пока я пытался перевести дух. К улице вернулась ее неподвижность: ни звука, ни шевеления; я стоял на стреме, не в силах пошевелиться, возле проржавевшей и помятой «альфа-ромео» Марко и чувствовал себя преступником, чувствовал себя чужим и лишним.

Наконец из-за дома выбежал Марко с парой конвертов в руках и крикнул: «Уходим, уходим, быстрей!» Мы прыгнули в машину, он рванул с места, и мы помчались вниз по улице, оставляя за собой мерзкий шлейф страха — лязг изношенного металла и вонь паленой резины.

Минут через десять судорожных рывков, торможений, поворотов и новых рывков Марко показал мне добытые конверты: на них стояло имя Мизии, а поверх здешнего адреса был написан другой.

— Они лежали на столе в той комнате, куда я вошел, — сказал он. — Даже искать не пришлось.

— Тогда что ж ты возился так долго? — я еще не отошел после стояния на тротуаре у сада.

— Хотел взглянуть на дом, — ответил Марко. — Представить себе, где жила Мизия. Увидеть, осталось ли там что-нибудь от нее.

— Ну и как, осталось? — перед моими глазами стояла миланская квартира Мизии, где я разговаривал с ее братом.

Марко кивнул, глядя на конверты с новым адресом:

— А вдруг она сбежала с другим мужчиной? А вдруг мы наткнемся на счастливую влюбленную парочку?

— Все возможно, — отозвался я.

— Кончай издеваться, — сказал Марко. — И, бог ты мой, кончай быть таким пессимистом. — Но видно, он все же испытал некоторое потрясение от недавнего вторжения в дом Мизии, и сейчас ему было не до сомнений, а потому он упрямо двигался вперед, не сбавляя темпа. Как только на улице нам попались прохожие, он стал спрашивать дорогу, не обращая внимания на незнание языка, помогая себе интонациями и жестами.

Мизия перебралась на другой конец города, ближе к озеру, въехать в ее квартал на машине оказалось очень трудно. Мы оставили ветхую «альфу» на площади перед счетчиком парковки, предварительно попетляв из боязни, что кто-нибудь следит за нами от бывшего дома Мизии, и осторожно, как два воришки, двинулись пешком по узким мощеным улочкам, пестревшим барами, художественными галереями и магазинчиками. Выйдя наконец к дому, где должна была жить Мизия, мы несколько минут разглядывали древний, потемневший фасад; потом Марко сказал:

— Ну что, попробуем?

Мы стояли у открытого подъезда, перед старой латунной панелью домофона, напряженно изучали фамилии и номера квартир и никак не могли понять, где же та, которую мы ищем.

Мы пошли наверх по каменным ступеням; на просторной лестничной площадке второго этажа, пропахшей деревом, пылью и мокрыми коврами, нам повстречалась женщина с прямыми волосами, похожая на Неряху Петера из немецкой сказки, и сказала нам подняться двумя этажами выше.

И вот мы стоим на просторной лестничной площадке четвертого этажа: переглядываемся, в глазах страх, неуверенность, острое ожидание, через трещину в окне доносится уличный шум, и опять переглядываемся, и пропасть между трелью звонка и щелчком открываемой двери все ширится и ширится.

И вот мы в квартире, а перед нами Пьеро Мистрани, еще более бледный, худой и дерганый, чем прежде; он изо всех сил старался не дать нам ступить в невероятный хаос платьев, платков, туфель, книг, дисков, тарелок, одеял, валявшихся на полу, на столе, на старом диване, на старом кресле, так что нельзя было понять, где мы, в прихожей, гостиной, кладовке или еще где.

— Мизии нет, — он с тревогой смотрел на нас, готовый защищать свою территорию; провел рукой по белобрысым вихрам с такой силой, что, казалось, хотел втереть их в голову.

Пока Марко озирался, не в силах произнести ни слова от волнения, я старался вести себя с Пьеро как можно дружелюбнее:

— Мы в Цюрихе проездом, решили зайти проведать Мизию.

— Ее нет, — повторил Пьеро (покосился в сторону, покосился на дверь).

— Но она придет? — в голосе Марко слышалось смятение.

— Не знаю, — сказал брат Мизии.

— Разве она живет не здесь? — Марко давил на него, словно на допросе.

— Здесь, но когда придет, не знаю, — Пьеро Мистрани поглядывал на открытую дверь, но не решался попросить нас уйти.

— И давно вы здесь? — спросил я светским тоном, прозвучавшим совершенно неуместно.

— Не очень, — сказал он. — Наверно, вам лучше зайти в другой раз, потому что мне пора уходить.

Я взглянул на сидящего на диване среди покрывал, книг и одежды Марко, пытаясь понять, что он собирается делать, и в ту же минуту вошла Мизия.

Она сделала пару шагов и остановилась посреди комнаты, такая же бледная и худая, как ее брат, в мягкой черной шляпе, бархатном вишневом пиджаке, потертых джинсах в обтяжку, в тысячу раз более стильная, настоящая рокерша, и в тысячу раз более неприкаянная, чем когда мы с ней прощались в ту ночь после свадьбы.

Она смотрела на нас, застыв в изумлении, словно дикое животное, оцепеневшее в свете автомобильных фар. Марко сказал еле слышно: «Привет», — он тоже не мог пошевелиться, не мог понять, как себя вести.

И пока мы все вчетвером стояли, как истуканы, по разным концам комнаты, из-за двери послышались возбужденные голоса, брат Мизии выскочил на лестницу и как угорелый бросился назад, захлопнул дверь, запер на все замки, схватил сестру за руку и выпалил: «Быстро, бы-ыстро, пошли отсюда, там полиция!». Он лихорадочно заметался между диваном и столом, отыскивая что-то, но ничего не мог найти, кидался то вправо, то влево, озирался и махал попусту руками, потом, наконец, пулей выскочил из комнаты через другую дверь, и Мизия кинулась следом, подбирая по дороге шарф, еще одну шляпу, книгу, тетрадь, пару ботинок и роняя на бегу ботинки и шляпу, мы с Марко переглянулись и припустили за ними, а за нашей спиной возбужденные голоса кричали: «Откройте!» и все громче раздавались удары в старую массивную деревянную дверь.

Брат Мизии мчался вдвое быстрее, чем все остальные: мелькавшие, как у героя мультика, ноги вынесли его через все комнаты на внешнюю лестницу и по ней вниз, на узкую террасу, выходящую в сад, в центре которого высилось старое дерево с толстой серой корой: казалось, огромный слон поставил ногу между домами в старом квартале Цюриха. Мы бежали за ним, на раздумья не было времени, а он уже залез на перила и смотрел вниз, в сад, потом на нас, и опять в сад, потом спрыгнул с террасы, с трехметровой высоты, и приземлился на прямые тощие ноги, даже не согнув их, чтобы смягчить удар, но кости, как ни странно, остались целы, и теперь он смотрел вверх и судорожно махал сестре.

Мизия бросилась вниз, как парашютист в пустоту, не колеблясь ни секунды, и приземлилась куда изящнее брата. Мы с Марко прыгнули не глядя, я слегка подвернул ногу, но не остановился; мне казалось, что я бегу быстрее собственных чувств, быстрее мыслей и воображения. Вот мы уже выскочили с черного хода и помчались по мощеному проулку, завернули за угол, еще раз и опять помчались, уже по другой улочке, сердце стучало все громче, легкие горели, но никто не отставал. Марко сказал, задыхаясь: «Кажется, наша машина где-то там». «Где?» — спросила Мизия. «Кажется, там, но я не уверен», — ответил Марко, и мы снова свернули за угол, направо, налево, опять направо, и уже не могли вспомнить, где оставили машину. Я сказал: «Может, это опасно, может, нас там уже ждут» — мы даже не знали, за кем гонится полиция, за нами из-за того, что мы влезли в бывший дом Мизии, или за ее братом, а ее брат все с такой же невероятной скоростью перебирал ногами, и Мизия бежала рядом удивительно легко, но в какой-то момент устала и прислонилась к стене, возле входа в кондитерскую, яркую, как конфетка, и всю в желтых лампочках, и Марко схватил ее за руку, потащил вперед, на бегу шепнул ей что-то на ухо, и она оттолкнула его и помчалась дальше, но я видел, что на лице ее мелькнула улыбка; а между тем уже настал вечер, воздух чуть покалывал щеки, напоминая о близкой зиме, и хоть никто из нас не успел это почувствовать, но зима уже была здесь, рядом, пока мы неслись сломя голову через весь город, не зная, что будет дальше, и в нас бурлили панический страх и пьянящий восторг, все чувства стали острее и глубже, а в кровь толчками поступал чистый адреналин.

 

3

В середине февраля я поехал к Марко и Мизии в Лукку: здесь, недалеко от города, в парке старинной виллы восемнадцатого века они только что начали снимать новый фильм.

Я оставил машину под большим безлистым дубом и пошел по аллее из гравия к лужайке, где расположилась съемочная группа с ее трейлерами, грузовиками, генераторами, отражателями, тележками, кабелями и всем, что полагается на настоящих съемках. Странно было видеть всю эту гору техники и толпы людей вместо горстки дилетантов, снимавших первый фильм почти без ничего, видеть Марко у огромной кинокамеры на подъемнике, а рядом целое войско механиков, электриков, помощников, техников с глазами наемников; странно было видеть разодетого Сеттимио Арки в роли исполнительного продюсера и как он расхаживает по съемочной площадке, утверждая свои только что обретенные полномочия.

Странно было видеть Мизию, бледную, худую, коротко стриженную, в лучах искусственного света, придававшего теплоту краскам лужайки, согревающего воздух в радиусе метров десяти и создававшего там кусочек весны. Я остановился и стал смотреть, как она идет рядом с актером с лицом сентиментального осла, которого я уже видел в каком-то фильме; их разговор становился все более резким, они бурно жестикулировали, а потом она пускалась бежать к огромной вилле. Сентиментальный осел на миг замирал в нерешительности и бежал за ней; следом двигались камера на подъемнике, Марко, оператор, помощник оператора, механики и электрики; затем камера поднималась, чтобы снять сцену сверху.

Казалось, что фильм немой: тишина стояла в тысячу раз более глубокая и профессиональная, чем в Милане, на первых съемках, парк, словно гигантская губка, впитывал голоса, звуки, шаги. Я смотрел на Марко, следившего в этой тишине за каждым движением Мизии: они делали друг другу знаки, их взгляды постоянно встречались, они мгновенно ловили движения, мимику друг друга и, как прежде, держались чуть отдельно от остальных, даже у всех на виду. Это казалось мне настоящим чудом; вспомнилось, как они сидели в обнимку на заднем сиденье старой «альфа-ромео», было пять утра, мы только что вернулись из Цюриха в Милан, и я тогда подумал, что им самой судьбой суждено быть вместе, что им не убежать друг от друга, как бы они ни пытались.

В первый же перерыв между сценами они подошли ко мне с приветствиями, объятиями, похлопываниями по плечу, широкими улыбками и массой приятных слов.

— Как же здорово, как здорово, что ты приехал! — сказала Мизия.

— Наконец-то явился, засранец, а то вечно ломается, такой весь из себя занятой и скромный до чертиков! — сказал Марко.

— Не хотел вас отвлекать в первые дни съемок, — сказал я. Но я действительно не сразу откликнулся на их приглашение, сам не знаю почему: то ли меня пугала мысль, что Мизия, не успев чудом спастись от саморазрушения в Цюрихе, снова угодит в кино, то ли дело было в наших запутанных отношениях. Поговорить нам толком не удалось: наемники не спускали с нас глаз, без Марко никто не мог ничего решить, а Сеттимио Арки требовал, чтобы все, в том числе и я, постоянно восхищались его новым назначением.

Вечером, когда съемочная группа разъехалась, а Сеттимио отправился в Лукку, на приятный ужин с помощницей костюмера, мы наконец-то остались одни. Втроем мы сидели на кухне в маленькой квартирке прямо на вилле, которую Марко и Мизии предоставили на время съемок. Было холодно, газовая печка мало чем могла помочь против вековой сырости стен и высоких потолков, против старых щелястых окон. Мизия пожарила несколько белесых кусков индейки в непропеченном тесте, Марко нарезал хлеб и сыр, открыл бутылку красного вина.

— Вы теперь самая настоящая пара, — сказал я; непривычно было смотреть, как они вместе занимаются будничными делами и как Мизия ходит в сером свитере Марко, как они задевают друг друга бедром или плечом, проходя мимо, и находиться там, где они вместе отдыхают и спят.

Они засмеялись.

— Исключительно ради искусства, — сказала Мизия. Марко притворно возмутился и сделал вопросительный жест.

Они были похожи, похожи гораздо больше, чем мне казалось раньше: одинаковые движения и тембр голоса, одинаковая привычка каждую секунду искать друг друга взглядом, соотносить друг с другом каждый жест, одинаковая потребность быть в постоянном контакте, касаться руки или волос, перебрасываться двумя-тремя словами. Но за всем этим ощущались напряжение и разлад, они пронизывали тепло общения, как холодные сквозняки — кухню, устроенную в бывшей людской, заражая меня едва уловимым, но неотступным чувством неловкости.

Марко приводили в ярость продюсеры: когда я спросил, как идут съемки, он ответил:

— Отлично, только слегка напрягает пускаться в путь с шайкой воров и мерзавцев, которые только и ищут, чего бы стащить или испортить.

— Постой, а как же Сеттимио? — сказал я и тут же вспомнил золотые часы прямоугольной формы, которые заметил у него на запястье.

— Сеттимио стал таким же, как они, — отозвался Марко. — Мгновенно. В душе он всегда к этому стремился, и при первой же возможности с ним случилась метаморфоза; такое впечатление, что он всю жизнь делал деньги на кино.

— Врун и негодяй, — сказала Мизия. — Он мерзкий, мерзкий. — Она закатила глаза и состроила одну из своих забавных рожиц, но как-то вымученно, более нарочито, чем когда я ее видел последний раз. — На днях притащил прямо на съемочную площадку двух фотографов, хотя я ему сто раз говорила, что не хочу фотографироваться; ему, видишь ли, надо поддерживать связи с какими-то дурацкими журналами.

Я смотрел на нее, такую безудержно честную и бескомпромиссную, и на миг мне показалось, что в фильме Марко ей достанет сил снова бросить вызов миру, но в следующую секунду я уже не был в этом уверен. Я посмотрел на Марко, ища подтверждения, но в каждом его взгляде, брошенном на Мизию, читалась та же двойственность, та же смесь веры и беспокойства.

— Да, эта история с фотографиями несколько странная, — сказал он. — Но тогда тебе и в фильме сниматься не стоит, или как?

— Это другое, — как всегда, горячо возразила Мизия. — Фильм, он как собачонка, которая бежит и бежит с тобой рядом, ты поворачиваешь, она — тоже, и через пять минут ты о ней забываешь, но продолжаешь бежать. Но даже забыв о ней, ты все равно о ней думаешь, потому что все это ради нее. И никуда тебе от нее не деться, потому что ею, то есть фильмом ты живешь. А фотография — это только часть тебя, случайный, придуманный кадр. Обман.

— А разве фильм, по большому счету, не обман? — сказал я. — Только более сложный, продуманный и убедительный? — Меня словно подхватило течением, я завидовал тому многостороннему общению, какое давало им общее дело; а еще я тревожился за нее.

— Нет, — ответила Мизия. — А может, и да. Именно поэтому я бы никогда не смогла сниматься у других режиссеров. Никогда. Не смогла бы подчинить себя воображению или идеям человека, с которым у меня нет ничего общего. — И добавила, глядя на Марко: — И именно поэтому меня тошнит от присутствия этих воров, Сеттимио или того ублюдка продюсера, Маринони.

— Ясно, — произнес Марко с натянутой улыбкой. — Но нас это касаться не должно. Я хочу думать только о фильме, который пытаюсь снять, остальное неважно.

— Все не так просто, — заметила Мизия. Она нервно постукивала вилкой по отрезанным кусочкам жаркого, но не ела.

— Что именно? — спросил Марко, глядя ей в глаза.

— То, насколько ты сумеешь сделать такой фильм, какой хотел, — ответила Мизия.

— Я делаю такой фильм, какой хотел, — Марко отпил большой глоток вина. — И не позволю ни одному ублюдочному ворюге-продюсеру собой командовать, будь спокойна.

— Но ты делаешь его с ними, — Мизия становилась все настойчивее. — Сеттимио все время клянчит, чтобы ты добавил побольше пейзажа, если можно, и вставил пару сцен с обнаженкой, если получится, и изменил немного финал, если не трудно, и сделал сюжет более понятным, если получится.

— Ну и что? Разве я хоть раз позволил собой командовать? Разве я уступил хоть в какой-нибудь мелочи?

— Нет, — сказала Мизия. — Но все уже не так, как в Милане, когда мы снимали фильм с Ливио и остальными. Все совсем иначе.

— Конечно, иначе, — Марко смотрел на меня так, словно хотел перетащить на свою сторону, оказаться в большинстве. — Это настоящий фильм, вот и вся разница. Это уже не любительские штучки.

Мизия выронила вилку.

— В таком случае, наверно, стоило бы снимать только любительские штучки, — сказала она.

— Но почему? — возразил Марко. — По-твоему, получается совсем плохо? Сплошные уступки и обманы?

— Нет, — сказала Мизия. — Но этим может закончиться. Как только ты встанешь на задние лапки перед миром.

— Ну какие задние лапки? — В глазах Марко мелькнуло отчаяние. — Только потому, что мы делаем то, что хотели делать, а нам за это еще и платят? Только потому, что все организовано как надо и на нас работают специалисты, которые знают свое дело?

— Ты прекрасно знаешь, о чем я. — Мизия допила свой стакан.

— Нет, не знаю, — сказал Марко. — А если и знаю, то совершенно не согласен. Получается, что человек должен исчезнуть или покончить с собой, лишь бы не встать на задние лапки перед миром?

— С лучшими обычно так и бывает, — проговорила Мизия, не глядя на него.

— С какими лучшими? — Марко взял со стола бутылку, но не стал себе наливать и поставил обратно.

— С лучшими, — повторила Мизия.

Марко взорвался:

— Что за идиотский взгляд на жизнь! Это же саморазрушение! Дурацкое самоубийство!

Мизия кивнула, но внезапно как будто отключилась: ее взгляд погас, стал чужим и отрешенным, напомнив мне взгляд ее матери.

— Я сейчас, — сказала она, улыбнувшись уголком губ, и вышла из кухни, словно балерина, упавшая с Луны.

Мы с Марко так и остались сидеть перед тарелками, есть уже не хотелось, вина не хотелось тоже, только висели между нами невысказанные вопросы и ответы. Снаружи раздавался равномерный стук, — наверное, птица стучала по дереву в парке; ритмично пыхтела газовая печка; я задел стаканом о край тарелки, и звон резко отозвался в моем правом ухе.

Марко тихо сказал:

— Нелегко с ней, да?

— И никогда не было легко. — Я все думал, сумею ли когда-нибудь преодолеть то чувство неприятия, которое испытывал всякий раз, когда Марко говорил о Мизии.

— Она максималистка, — сказал Марко. — Такая безупречная. Но и разрушительница. И, черт возьми, это в ней прекрасней всего.

Я указал на дверь, в которую вышла Мизия:

— Но она вроде в порядке? — Мы говорили тихо, низкие частоты создавали странный акустический эффект, каждое слово словно растягивалось.

— Ну знаешь, после всего, что было в Цюрихе, вряд ли можно в одночасье стать прежней, как по волшебству.

— Но ей все-таки лучше? — переспросил я, словно не совсем понимая.

— Немного лучше. — Марко отвел глаза.

— У нее еще бывают приступы?

— Бывают резкие перепады настроения, — сказал Марко. — То она вся целиком в том, что мы делаем, а то, через секунду, уже безучастна и безразлична до ужаса. Иногда это довольно утомительно.

— Представляю. — Я вспомнил, как однажды декабрьским вечером видел ее в Милане — непривычно спокойную, рассеянную, вцепившуюся в него, словно утопающая за соломинку. Мне казалось странным, что такой человек, как он, отдает столько сил, чтобы привести ее в порядок: это никак не вязалось с его вечными отчужденностью, безразличием, легкомыслием. — Но фильм ей помогает? — спросил я.

— Не знаю, — ответил Марко. — Иногда мне кажется, что да. А иногда я боюсь, что он страшно вредит. Дело не только в физической усталости. Если бы только это, все было бы просто. Дело в ней самой, в том, что у нее внутри. В невероятной неустойчивости, неуверенности, которые ей приходилось пересиливать с самого детства. Ты не представляешь, что у нее была за семья.

— Я с ними знаком. — Меня поразило, как глубоко проник Марко в прошлое Мизии, чтобы постараться ее понять: это и удручало, и утешало почти в равной мере.

— А, так ты знаешь? — сказал Марко. — Знаешь, что за эгоцентричные, испорченные дети ее отец и мать, черт их дери? И все-таки с ними все непросто. Оба они люди странные, сложные, многими своими лучшими чертами Мизия обязана именно им. В ее матери есть что-то напряженно-бесплотное — если, конечно, удается ее разговорить. Этакая мучительная духовность, словно она парит где-то в поднебесье и оттуда взирает на мир обычных людей. Когда Мизия была маленькой, мать часами читала ей Шекспира или часами напролет разглядывала с ней все фигурки на картинах Босха. А потом она исчезла, и в жизни детей словно разверзлась пропасть. А отец? Он же невероятно ранимый и чувствительный, а маску нахала и грубияна соорудил для самозащиты. Приходил домой и швырял на стол толстенную книгу для Мизии, может быть, даже не говоря ей ни слова. Или в семь лет рассказывал ей о жизни и смерти, писал такие пылкие, страдальческие письма, что ей было больно. Они оба очень необычные, они дали Мизии столько пищи для ума. Но ей от этого стало только хуже, все только усложнилось. Потому что ее-то они бросили на произвол судьбы, вместе с братом и сестрой. Сбежали от ответственности, какой бы то ни было. При первом удобном случае перевалили всё на плечи Мизии. Она одна отвечала за всех, потому что сестра у нее, бедняжка, с придурью, а брат уголовник. Она с самого начала такая, всегда заботится о тех, кто рядом. И у нее отлично получается: даже не понимаешь, чего ей это стоит, пока она не рухнет без сил. А обычно смотришь на нее — ну прямо стойкий оловянный солдатик.

— Она и есть стойкий солдатик, — сказал я, взглянув на дверь.

— Да, — отозвался Марко. — Только страшно хрупкий. Что все сильно усложняет.

Через пару секунд в кухню вошла Мизия, вопросительно посмотрела на нас и сказала:

— О ком вы говорили?

— О тебе, — сказал Марко. — Говорили, что ты не совсем нормальная женщина.

— Еще бы, — отозвалась она, подошла к Марко, села к нему на колени, взъерошила ему волосы, словно испуганная маленькая девочка, ищущая утешения и ласки. — И какого черта ты говоришь у меня за спиной, гадкий тщеславный ублюдок, которому слова поперек не скажи?

— Хочу и говорю, — огрызнулся Марко, но нетрудно было понять, как ему приятно, что она сидит у него на коленях. — Сама такая, гадкая, ненормальная Мизи. — Он поцеловал ее волосы, ухо, шею, с силой провел руками по спине.

Я не привык, чтобы они так открыто проявляли свои чувства, и сказал:

— Пойду, пожалуй, спать, а то с ног валюсь от усталости.

— Да перестань, Ливио, — воскликнула Мизия самым звонким, радостным своим голосом, ее глаза ожили и светились теплом. Она вскочила на ноги, распахнула окно: — Просто тут нечем дышать, эта чертова печка сожгла весь кислород.

И потащила нас с Марко в гостиную, переделанную, как и кухня, из совсем не подходящего помещения, подбежала к переносному проигрывателю, поставила пластинку Джона Ли Хукера и закружилась по комнате в напряженном упрямом ритме старого классического блюза, под один и тот же, бесконечно повторяющийся открытый аккорд электрогитары — улыбающаяся и абсолютно, неправдоподобно беззащитная.

 

4

В Милане я безвылазно засел дома за серией иллюстраций для сборника сказок в обработке современных писателей, до срока сдачи оставалось всего две недели. Задача была не из легких, из-за моей манеры рисунки получались чересчур абстрактные или слишком мрачные для детской книжки; пришлось делать целую серию набросков, пока я наконец не нашел верное решение.

С Марко и Мизией я разговаривал всего один раз: я пытался звонить, но их вечно не было, а будить их среди ночи не хотелось. Время от времени мне вспоминались их сосредоточенные лица на съемочной площадке в парке или их близость, и споры, и ласки в бывшей людской, под высокими сводами. Я спрашивал себя, какой у них в итоге выйдет фильм и как будут развиваться их отношения, но мысль о том, что они вместе, успокаивала меня, придавала моей картине мира относительную устойчивость, в которой я так нуждался.

А потом, в начале марта, под вечер, я сидел за столом в своей жарко натопленной и темной квартире-пенале, работал, и тут в домофон позвонил Сеттимио Арки.

Сколько я здесь жил, столько тянулась история с домофоном, он звонил в любое время дня и ночи; я так и не понял, в чем тут дело — то ли в том, что квартира моя находилась на первом этаже, а дом стоял на людной улице, то ли во мне самом. К моей радости или ярости, смотря по настроению, почти никому не приходило в голову общаться со мной более опосредованно: мне мало кто писал или звонил, обычно все подходили к дому и звонили в домофон.

Сеттимио Арки сказал:

— Ой, Ливио, можешь спуститься, а то я машину неудачно поставил?

Он сидел за рулем подержанного «мерседеса», уже другого, более новой модели, чем тот, что мы с Марко угнали в ночь после свадьбы Мизии, передними колесами он заехал на тротуар и перекрыл дорогу трамваю и целой веренице машин. Трамвай яростно звенел, машины оглушительно гудели, и Сеттимио возбужденно махал мне рукой из бокового окна; я сел рядом с ним, хоть у меня не было ни времени, ни желания иметь с ним дело после рассказов Марко и Мизии. Он рванул с места, погнал на полной скорости почти до конца проспекта и наконец нашел свободное место прямо под знаком «Стоянка запрещена».

— Твою мать, Ливио, мне позарез надо было с тобой поговорить. Слава богу, ты был дома.

— И о чем ты хотел поговорить? — спросил я не слишком дружелюбно.

Сеттимио откинулся на спинку сиденья, шумно выдохнул воздух, бросая панические взгляды в зеркало заднего вида и искоса посматривая на меня.

— Съемки фильма Марко приостановлены. Будет чудо, если лавочку вообще на хрен не прикроют.

— Что стряслось? — Мне представилась толпа наемников на лужайке перед виллой, коротко стриженная Мизия в луче теплого света, а в стороне — Марко с застывшим выражением лица.

— Стряслось то, что Мизия спятила, — сказал Сеттимио базарным голосом. — Стряслось то, что она, мать ее, не профессионал. Ты знаешь, что я прекрасно к ней отношусь, но Марко жестоко лоханулся, когда решил опять работать с ней, а не с настоящей актрисой.

— Какой еще актрисой? — Меня вдруг захлестнула ярость. — Где бы, черт возьми, он взял такую, как Мизия? С такой энергетикой, с таким умом, такую ни на кого не похожую? — Невыносимо было слышать, как Сеттимио говорит о ней и при этом уверяет, что прекрасно к ней относится.

— Ну конечно, у нее энергетика, она единственная и неповторимая, и тэдэ, и тэпэ, но что ты будешь делать, когда главная героиня посреди сцены съезжает с катушек, сносит крышу режиссеру и срывает съемки, которые стоят сотни миллионов в неделю? — Его взгляд перебегал от окна ко мне, от меня к зеркалу заднего вида, и весь он был похож на огромного взбудораженного хорька.

— И все-таки, что произошло? — спросил я. Мне хотелось выйти из машины, вернуться домой, поговорить с Мизией; хотелось вернуться назад во времени, в тот день, когда она впервые пришла ко мне в гости, поговорить с ней во дворе, подняться по лестнице; заново пережить все этапы нашего знакомства, зная о ней то, что я знал теперь; вернуться в тот миг, когда я увидел ее в дымном баре, где капало с потолка, гремели звуки сальсы, а нас, казалось, разделяла пропасть.

— Она чокнутая, — сказал Сеттимио. — У нее не все дома. С первого же дня начала скандалить из-за каждой мелочи, всюду соваться со своими принципами, доводить Марко и настраивать его против фильма и продюсеров, это уже не съемки были, а сплошные боевые действия.

— А что Марко? — спросил я.

— Марко из-за нее вообще перестал въезжать во что бы то ни было; она, мать твою, на него так действует, видите ли. Закатывает очередную сцену, а он сперва пытается быть рассудительным и сохранять какой-то здравый смысл, и битый час ей что-то объясняет, спорит, а потом сам слетает с катушек, и пиши пропало. Пытаешься ему что-нибудь сказать, а он кидается на тебя как зверь и швыряется чем попало, и обращается с тобой, как с дерьмом. Он пляшет под ее дудку, даже если иногда плачет от злости, что не смог ее убедить, а ты для него, мать твою, враг. Орет, что его нельзя купить и чтоб я даже не пытался заставлять его снять коммерческий фильм, а то он все бросит и уйдет. Ну и всякая такая хрень.

— Но ты-то с ним или со всеми прочими? — Я провел рукой по запотевшему окну.

— Ты чего городишь? — возмутился Сеттимио. — Марко и понятия не имеет, сколько мне приходится биться с этими говнюками из Рима, чтобы он мог снимать то, что хочет. Но нельзя же, чтобы целый месяц работы пошел псу под хвост только потому, что Мизия психопатка, тут замешаны огромные деньги, моя скромная репутация и еще куча всего.

— Какая-какая репутация? — Я задыхался в спертом воздухе салона.

— Может, хватит? — сказал он. — Теперь и ты туда же. В этом бизнесе все держится на слове. Если ты говоришь одно, а выходит другое, тебя вышвыривают к чертовой матери, и все, ты никто.

— Где сейчас Мизия? — сказал я. — Что с ней?

— Мать твою, а я откуда знаю, где эта полоумная? — ответил Сеттимио. — Явился этот обдолбанный засранец, ее братец, со своим гребаным дружком-недоноском, и оба поселились на вилле, а Мизия к тому времени уже наполовину спятила, ну тут у нее крышу и снесло. Посреди съемок главной сцены взбунтовалась, заявила, что это все подделка и знать она больше ничего не хочет. Понял, да, до чего охренела? Подделка! Как будто в кино все настоящее. Потом сбежала неизвестно куда, а этот придурок Марко тоже сбрендил и бросился за ней; и в результате съемки остановлены, и если фильм не полетит ко всем чертям, это будет чудо.

— Ты не мог бы говорить нормальным языком? — сказал я, потому что от его лексикона у меня начались рвотные позывы. — Не пытайся произвести на меня впечатление, не получится.

— Ну вот, теперь еще и впечатление, — уныло произнес Сеттимио. — Впечатление, мать вашу. — Он опустил стекло, высунулся, вдохнул загазованный воздух; потом повернулся ко мне, его маленькие темные глазки блестели сантиметрах в тридцати от меня, они были полны мольбы. — Ливио, только ты можешь мне помочь. Пока что я им наобещал с три короба, так хоть можно спасти материал, который мы отсняли без Мизии. Но они дали мне всего пять дней, чтобы я нашел замену, иностранную актрису, они сейчас рассчитывают на совместное производство, на новые капиталовложения. Если Марко в ближайшее время не вернется, это полный финиш, с кино нам всем придется завязать, не только Мизии. Мать твою, я же не ради себя стараюсь, ради него. Ливио, только ты можешь его вразумить. Ты последняя надежда.

— Не думаю, но могу попробовать, если хочешь. Я тебе дам знать, если смогу его найти.

— Только срочно, — сказал Сеттимио. — Они же оба психи ненормальные.

— Я тебе дам знать, — повторил я и вышел из машины, стараясь как можно скорее выскочить из-под его пронзительных взглядов, словно из зоны обстрела, и перейти на другую сторону проспекта.

Я позвонил Марко и в Лукку, и по миланскому номеру, но никто не подходил. Я разглядывал свои кисти и тюбики с темперой, и мне казалось, что я только сейчас понял, как на самом деле непрочны связи между мною и ним, и Мизией, словно прозрачные нити, что тянутся через бескрайние пространства, где живет бесчисленное множество людей, занятых неведомыми мне делами. От этих мыслей меня охватила паника: по левому виску и из левой подмышки стекал пот, я снял длинный широкий свитер, который связала мне мама, и шагал взад-вперед, как полоумный, чувствуя, как все вокруг с пугающей быстротой теряет смысл.

Через три дня Марко позвонил мне утром из телефона-автомата и сказал, продираясь сквозь треск, чужие голоса и посторонние звуки:

— Мне очень жаль, что этот подлец Сеттимио приставал к тебе со своими мерзостями.

— К черту Сеттимио, — сказал я. — Ты где?

— В Милане, но уже уезжаю. Я двигаюсь к вокзалу, у меня поезд через полчаса.

— Подожди! Я уже еду, — крикнул я, назначил ему встречу на углу привокзальной площади, надел ботинки, выбежал на улицу и погнал на своем «пятисотом» с такой скоростью, с какой ездил, только когда дело касалось его или Мизии, и через шестнадцать минут был на условленном месте.

Я выскочил из машины на бесформенную площадь перед громадным зданием центрального вокзала с его ассирийско-миланским стилем. День был на редкость паршивый, пасмурный, сырой, все яды зимнего города впивались в горло, Милан казался мышеловкой для гигантских мышей; я не мог стоять на месте, вертелся, оглядывался по сторонам, ища глазами Марко.

Марко бегом вынырнул из-за угла, со старой дорожной сумкой через плечо, вид взволнованный.

— А где «альфа»? — спросил я, хотя думал сказать совсем другое.

— Сдохла, — ответил Марко, направляясь к вокзалу.

— Что происходит? — Я пошел следом за ним.

— На поезд опаздываю, — отозвался Марко, дорожная сумка била его по бедру.

— А как фильм?

— Двигается, — отрывисто бросил Марко. — Я нашел новую актрису, приступаем завтра утром.

— А Мизия?

— Не знаю. — Казалось, Марко ожесточенно проталкивается через толпу неотвязных мыслей. — Она уже взрослая и почти полностью вменяемая, я не могу позволить ей разрушить мой фильм и мою жизнь.

— Но как она? — Мне хотелось остановить его, поговорить начистоту, лицом к лицу, наплевав на поезд.

— Не знаю. — Марко не оборачивался. — Уехала куда-то вместе с братом, предварительно повторив мне сто раз, что я продал душу только потому, что фильм для меня так же важен, как она.

— И ты вот так просто взял ее и заменил? Даже не выяснив, где она и что с ней?

— Послушай, Ливио. — Мы с Марко уже вошли в огромный зал ожидания и шагали среди мерзких выжидательных рож вокзальных торговцев. — Я должен как-то существовать, и должен снять свой фильм, что примерно одно и то же, это единственный способ добиться успеха, и двигаться вперед, и не дать Мизии с ее несносной нетерпимостью меня погубить.

Мы поднимались вверх на эскалаторе, среди уродливых, зеленоватых мраморных скульптур, оставшихся от прежнего фашистского зоопарка, под доносившиеся из громкоговорителей голоса, объявлявшие поезда, и под гомон пассажиров, среди рекламных плакатов, чемоданов, ног и озабоченных взглядов в мертвенном свете ламп. Я стоял на ступеньку ниже Марко и, не отрываясь, смотрел на него:

— А ты не можешь попробовать еще раз с ней поговорить?

— Нет, — ответил он. — Я с ней уже наговорился до потери рассудка. Ничего тут не поделаешь, а теперь уже слишком поздно.

Мы стояли на платформе, под почерневшим стеклянным сводом, в кислом тумане, поднимавшемся от рельсов, по которым поезда шли на юг, в окружении газетных киосков, ларьков с сувенирами, в потоке электрических тележек и бегущих к поездам людей. Я сказал:

— И ты ее так и бросишь? Она будет болтаться где-то со своим злополучным братцем, а ты будешь спокойно снимать фильм? После всего того, что между вами было, а я еще так вам завидовал?

Марко обернулся и посмотрел на меня, до отправления поезда оставалось три минуты, мы стояли багровые, полные противоречивых чувств; он сказал:

— Ливио, я не могу. Я пытался, но не могу. Она слишком сложная, слишком эмоциональная, слишком сильная, слишком хрупкая, слишком упрямая, слишком изменчивая. В ней все «слишком». Я чуть не свихнулся, пытаясь о ней заботиться. Наверно, у кого-нибудь другого, твердого, как скала, и зрелого, и независимого, и какого хочешь, могло бы получиться, а у меня нет. Нет, Ливио.

Двери его поезда уже закрывались; он в последний раз взглянул на меня и, даже не успев попрощаться, вскочил на подножку первого вагона — и в тот же миг поезд тронулся.

Я помню, как потом спустился по широкой лестнице на привокзальную площадь, день уже перетек в мрачный, холодный вечер, и мне казалось, что только все дурное имеет постоянную консистенцию, а все хорошее так и норовит растаять в мгновение ока.

 

5

Яне виделся с Марко невероятно долго. Он звонил мне один раз из Лукки, сказал, что фильм продвигается, что о Мизии он ничего не знает и что, в сущности, так даже лучше, он только надеется, что у нее все хорошо, — и не мог понять, откуда у меня такой враждебный тон. После этого начался очередной наш перерыв в общении, когда мы оба переставали искать друг друга, и непонятно было, кто виноват изначально и кто виноват в том, что молчание затягивается. За долгие годы нашего знакомства я так и не смог к этому привыкнуть: каждый раз меня одолевали мучительные сомнения относительно дружбы как таковой и относительно способности чувств устоять перед обстоятельствами, а обстоятельств — перед искажающей силой памяти.

Я прочел о нем в газетах: его второй фильм стал участником Каннского фестиваля. Впечатления почти у всех авторов совпадали: в каждой статье я находил все ту же смесь недоверчивого восхищения, зависти и досады, ведь теперь Марко уже нельзя было счесть новым, никому не известным режиссером, или гением, не сознающим своего дара, ни тем более энтузиастом, снимающим фильм без гроша. К тому же Марко, безусловно, никогда не стремился снискать расположение людей своего круга и не упускал случая высказать все, что думает о продюсерах, критиках, коллегах и об итальянском кино в целом; все, что он говорил, было правдой, но в его словах, записанных журналистами, чувствовалась скрытая горечь, сознание собственной неприкаянности, и я видел, что он уже заранее разочарован в работе. Когда его первый фильм стал сенсацией, перед ним открылись двери всех клубов, задающих тон в культурной жизни нашей страны: и клуба любимчиков прессы, и клуба, удостоверяющего политическую благонадежность, и клуба, гарантирующего похвалу критиков, и многих других. Марко не пожелал войти в эти двери, и теперь ему это припомнили, а он становился еще более резким, язвительным и безразличным к чужому мнению, еще более одиноким и ни на кого не похожим, чем был с самого начала. Почти все французские журналисты, напротив, сочли фильм Марко просто прекрасным, но позиция итальянцев повлияла на решение жюри, и ему присудили только специальный приз, а не приз за лучшую режиссуру.

Когда в октябре фильм вышел в итальянский прокат, я не пошел на премьеру, потому что в газетных анонсах значилось: «На показе будет присутствовать режиссер», а режиссер не подавал признаков жизни и меня пригласить не потрудился. Я знал, что с ним происходит в подобных случаях: чем дольше мы не виделись, тем сильнее он замыкался в себе и словно цепенел, не в силах преодолеть чувство вины за разлад в отношениях и сделать хотя бы крохотный шажок к примирению. В рецензиях, появившихся на следующий день после премьеры, писали примерно то же, что и после показа на Каннском фестивале: что творческие притязания Марко граничат с наглостью, что язык его образов великолепен, но излишне прихотлив и отдает самолюбованием, что французская актриса хороша, но в ней нет и тени энергии и темперамента Мизии Мистрани из первого фильма. С последним утверждением я полностью согласился, когда все-таки посмотрел фильм; мне настолько не хватало Мизии в каждом кадре, что я вообще потерял интерес к действию и сидел, рассеянно следя за тонкой игрой диалогов, освещения и ракурсов, не в силах разобраться в абстрактном хитросплетении сюжетных линий.

Однажды вечером, в конце октября, я встретился с Сеттимио, он пригласил меня в дорогой ресторан в центре города. Он окончательно вжился в образ кинопродюсера: разодетый, напомаженный, завравшийся, притворно бескорыстный, притворно преданный благим целям. Рассказывал, сколько организационных и дипломатических усилий он приложил, чтобы спасти фильм Марко и избежать конфликта с продюсерами, съемочной группой и актерами после того, как с Марко стало вообще невозможно иметь дело. Рассказывал, что Марко был по-прежнему одержим Мизией, хоть и утверждал, что ему на нее наплевать, рассказывал, как сделал все возможное, чтобы не дать Марко поехать на ее поиски и снова загубить фильм, на сей раз навсегда.

Послушать его, так казалось, что он рыцарь кинематографии: восседает в помпезном ресторане, жует турнедо Россини и зондирует взглядом соседние столики, высматривая женщин помоложе.

Он говорил, сколько ему пришлось настаивать, упрашивать, подстраивать всякие совпадения, чтобы Марко наконец забыл Мизию и заинтересовался новой главной героиней, француженкой, но как в итоге все вышло замечательно, настолько, что в середине съемок у них начался роман, а после монтажа они уехали к ней в Париж, где, между прочим, фильмы Марко ценят гораздо больше, чем в Италии.

— Подумать только, — говорил он, — сначала такая трагедия была, что надо менять актрису. А вышло — так пальчики оближешь, куда ни кинь. И французский рынок перед нами открылся, и Марко вылез из своих гребаных наваждений. А французский рынок — это сила, нашему сто очков вперед даст. Теперь все проекты, что у нас в портфеле — только совместное производство. Я тоже себе дом в Париже подыскиваю.

Я спросил, нет ли каких-нибудь новостей о Мизии, и он рассказал, что пару месяцев назад встретил ее в Апуанских Альпах, в доме одного художника, где, кроме нее, жила еще тьма народу. Он туда приехал в поисках места для рекламы и знать не знал, что Мизия где-то рядом. Он описал общую атмосферу дома, но у меня пропало всякое желание его слушать, я больше не мог видеть его хитро подмигивающие, масляно блестящие глазки.

— Но она была в порядке? — спросил я.

— А я знаю? — ответил Сеттимио. — Ты бы видел, какой там дурдом. Сборище полоумных оборванцев, мать твою. По ней, так в самый раз. Мизия там самая придурочная, с этим своим пузом, вся в лохмотьях, такие бы даже батрак-южанин, подыхающий с голоду, не надел. Какие-то штаны, драные на коленках, черт-те что.

— С каким пузом? — У меня бешено забилось сердце.

— С каким, с каким, беременна она, вот с каким, — сказал Сеттимио, показав обеими руками большой живот. — Откопала себе где-то какого-то гребаного немца-хиппи, от него и залетела. Такой, знаешь, из новых бедных: ближе к природе, все дела, и грязные как свиньи. Живут у богатенького художника из Цюриха, он их приютил и строит из себя жертву, но, в общем-то, рад обзавестись эдакой свитой.

— Но она, она как? — В горле у меня стоял ком, я залпом выпил полстакана минеральной воды. — Изменилась? Она тебе показалась странной?

— Я почем знаю? — отозвался Сеттимио, продолжая с той же скоростью орудовать вилкой. — Они все стояли и молча пялились на меня, как воды в рот набрали. Я там и десяти минут не был, она меня выгнала на хрен. Я только увидел, что внутри там все засрано, они все перемазали своими каракулями и пачкотней, и тут Мизия мне заявляет: «Нам с тобой больше не о чем разговаривать, Сеттимио». И с таким видом, прямо гребаный проповедник, изгоняющий торговцев из храма. Кошма-ар. Пока она при Марко была, так еще держалась, а теперь совсем с цепи сорвалась. Марко — тот крепкий орешек, ты не представляешь, как он ее все время пытался привести в чувство и заставить думать головой. Но только он отпустил поводья, как ее понесло. Такую карьеру загубила. Сколько актрис руку бы себе отрубили, только чтобы оказаться на ее месте, а ей хоть бы хны. Ну так ей же хуже. Знать ее больше не хочу, эту синьору Мистрани. Хватит с меня.

— Я тебя тоже больше знать не хочу, — сказал я, уже сорвав с колен салфетку и встав из-за стола.

— Ты чего творишь? — произнес Сеттимио с набитым ртом, глядя на меня снизу вверх. И так и остался сидеть, провожая меня удивленным взглядом, с непонимающей улыбкой на губах.

А на улице снова была осень, привычно накрывшая городской пейзаж своим беспощадным покрывалом. Я думал о беременной Мизии в Апуанах, одетой в рванье; и о Марко, потерявшем ее, зато оставшемся при своем итало-французском фильме, который все еще шел в кинотеатрах.

Вечером я зашел в гости к бабушке и сказал, что мне больше незачем оставаться в Милане, что я хочу найти место, где хоть чуточку больше света и красок: там я смогу рисовать.