О нас троих

Де Карло Андреа

Часть четвертая

 

 

1

В тот день, двадцатого декабря позапозапрошлого года, в нашем новом доме было жарко и душно, потому что мы включили газовое отопление на полную мощность, но я продолжал работать, чувствуя, как от жары учащается дыхание, а изредка приходившие на ум мысли топчутся на месте. Этажом ниже дочка прилипла к телевизору, не в силах оторваться от рекламы, а мой младший колотил по полу своими игрушками, какими-то японскими мутантами, и моя жена Паола все повторяла ему: «Тише, тише», да таким нудным тоном, что в ответ он стучал еще сильнее. Из окна моей студии был виден слежавшийся снег в саду; я смотрел на него и думал, имеет ли жизнь вообще и моя в частности хоть какой-то смысл; запах акриловой краски усиливал тошноту, которая волной подкатывала к горлу.

Зазвонил телефон на высоком столике, я не обращал на него внимания, пока Паола не крикнула снизу: «Ливио, ответь, пожалуйста» — точно таким же тоном, каким разговаривала с детьми.

Я положил кисточку и, подавляя раздражение, снял трубку.

— Да?

— Ливио? Это ты? — произнес голос, который я не узнавал.

— С кем я говорю? — спросил я, и эхо в телефонной трубке вернуло мне пустую оболочку моих слов.

— Ты что, не узнаешь меня? Это Мизия!

— Ой! — вырвалось у меня. Только что все мне было безразлично, я ушел в себя, словно отгородился от жизни, но в одно мгновение голос Мизии напомнил мне, что мир преисполнен значения, смысла, интереса, и я едва удержался на ногах от неожиданности.

— Как поживаешь, негодяй ты этакий? — сказала Мизия. — На этот раз мы потеряли слишком много времени. Это просто безобразие.

— Я тебя искал, — произнес я, но без особой убежденности, потому что и сам уже не мог вспомнить когда, сколько лет назад.

— Ну ты и в дыру же ты забрался, — сказала Мизия, и ее задиристый голос почти нетронутым долетал ко мне сквозь шум и треск межконтинентального соединения. — Если бы я не дозвонилась до твоей мамы, ни за что бы тебя не нашла.

— Тут не так уж и плохо, — сказал я, понимая, что, как и раньше, пытаюсь оправдаться перед ней.

— Ты работаешь или что? — спросила Мизия. — Уезжаешь на Рождество? Какие планы?

Это было удивительно — вновь слышать переливчатую мелодию голоса Мизии, такого родного и бесконечно далекого.

— Да никаких планов. — Я старался говорить как можно энергичнее, но сам слышал, что у меня это не выходит. — А у тебя?

— Сколько лет мы не виделись, Ливио? — спросила Мизия; иногда, под напором собственных вопросов, она пропускала мимом ушей вопросы собеседника.

— Лет пять? — сказал я. — Шесть?

Гораздо больше, казалось мне, или гораздо меньше: мое внутреннее восприятие времени было искаженным и расплывчатым, словно я только что чудом избежал автомобильной катастрофы.

— Разве ты не был нашей службой времени? — сказала Мизия. — Нашим вечным хронометром с автоматическим заводом?

Меня поразило, что она сказала «нашим», да еще и повторила два раза.

— Память у меня уже не такая хорошая, особенно в последние годы. Уж не знаю, что это — возраст, или свежий воздух, или семейная жизнь так действует.

Мизия засмеялась, как всегда заразительно. Я тоже засмеялся; снизу доносились шум телевизора и голоса детей, жены.

— Ты где? — спросил я.

— В Буэнос-Айресе, — сказала она. — Но через неделю мы уезжаем за город, вот я и решила пригласить тебя. То есть вас. Ты еще женат, да?

— Да, — сказал я, стараясь не впасть в виноватый тон. — А ты?

— Само собой, — сказала она. — А сколько у тебя детей?

— Двое, — сказал я. — А у тебя?

Я не понимал, как могли мы столько времени не видеться и не созваниваться; злился сам на себя, на ловушки, в которые мы угодили, на трясину повседневности.

— Тоже двое, — сказала Мизия.

Мы немножко помолчали, слушая телефонные помехи, осаждаемые — оба, полагаю — возможными словами, фразами и мыслями без слов, которыми так хотели обменяться.

— Так что? Приедете? — сказала Мизия. — У нас тут лето в самом разгаре. За городом чудесно: будем купаться в реке, кататься на лошадях и любоваться удивительными птицами.

— Не знаю, — сказал я, ослепленный светом и красками ее голоса. — Я должен подумать. Это так неожиданно.

— И сколько ты теперь будешь думать? — спросила Мизия.

— Да нисколько, — ответил я, стыдясь своей нерешительности. — Мне только надо поговорить с Паолой. Как быть с маленьким, и все такое. Ему всего три с половиной.

На самом деле надо было также понять, где взять деньги на поездку. Все мои сбережения пошли на ремонт дома, и не за все еще было заплачено.

— Моему маленькому почти пять, — сказала Мизия. — Он ведь на несколько месяцев младше Элеттрики? Им будет весело вместе! Вот увидишь, найдут чем заняться.

— Я очень скоро тебе отвечу, — сказал я, чтобы она не решила, что жизнь повязала меня по рукам и ногам. — Перезвоню на днях, обещаю.

— Я посылаю вам билеты, — сказала она. — Прямо сегодня. Заказываю на двадцать седьмое, и тогда вы встретите Рождество с вашими родными, мы — с нашими, а потом будем делать вместе что хотим.

— Нет, нет и нет, — запротестовал я, уже поддаваясь ее нежеланию ждать, не зная, когда же я перезвоню, и находясь в подвешенном состоянии. — Я сам куплю билеты, если мы решимся.

— Брось, — ответила она, — идея моя, так что билеты я вам вышлю. Но вы просто обязаны, приехать. Не можем же мы, Ливио, прожить еще целую жизнь, не видясь.

— Я поговорю с Паолой, и мы решим, — сказал я, но на самом деле все уже было решено: я так загорелся, что у меня даже сердце заболело.

Мизия резко сменила тон; и эту ее привычку я тоже отлично помнил.

— Ливио, так вы приедете, обещаешь?

— Обещаю, обещаю, — сказал я, не в силах устоять на месте.

Мизия поколебалась несколько секунд — так колеблется чуть-чуть неспокойное море.

— Значит, скоро увидимся, пока, — сказала она, вдруг оборвав разговор, как было ей свойственно.

Я опять подошел к окну: сухая ветвистая бузина, следы детских сапожек на снегу у кромки огорода. Я с удивлением подумал, что провел столько лет, годами не отъезжая от дома дальше, чем на несколько десятков километров; я не понимал, как такое могло случиться, как я мог забыть, или куда-то запрятать, или вообще утратить всякую любознательность, неугомонность, просто физическую потребность видеть что-то новое — что считал неотъемлемой частью себя самого, наравне с чертами лица или походкой. Я думал, кто тут виноват: я сам, или Паола, или дети, или сама жизнь; и правда ли, что мы все же взрослеем, или это просто эвфемизм, означающий, что возможности наши уже не те.

— Кто звонил? — крикнула мне снизу Паола.

— Мизия Мистрани, — крикнул я. — Мы летим к ней в Аргентину.

— Что-что? — крикнула Паола поверх звука включенного телевизора и голосов детей.

— Собираем чемоданы! — крикнул я. — Мы летим на другой конец света!

 

2

Многочасовой перелет, бесконечные вибрации, струйки воздуха, обдувающего лицо, — и вот все кончилось, и мы выходим в аэропорту Буэнос-Айреса: взгляды, жесты, голоса, табло, людские потоки — все кажется мне внове. Я отвык путешествовать, несмотря на все свои поездки в прошлом: после таможенного контроля, где заканчивалась выхолощенная по мировому стандарту ничейная территория и начиналась сама незнакомая страна, мне вдруг стало страшно. Я смотрел на Паолу, державшую за руку крохотного Веро, на Элеттрику, помогавшую толкать тележку с чемоданами, и изо всех сил старался держаться непринужденно, когда менял деньги и безнадежно пытался дозвониться до Мизии.

Давалось мне это непросто. Вокруг царил хаос: рекламные плакаты, объявления по громкоговорителю, атаки официальных и частных таксистов, перекупщиков валюты, гостиничных зазывал, разных продавцов и просто попрошаек, которые, мешая пройти, с криками «сеньор, сеньор» куда-то нас приглашали. Паола не отпускала от себя детей и старалась притянуть поближе багаж, и лицо у нее было такое напряженное, что я цепенел все больше и больше и поглядывал по сторонам, готовый отразить любое нападение и перехватить вора.

— Ради Бога, давай успокоимся, — сказал я Паоле. — Страна вполне цивилизованная.

— Я само спокойствие, — ответила Паола, — а ты, похоже, дергаешься.

— Ничего я не дергаюсь, — ответил я, злясь, что мы так долго сидели взаперти, отгородившись от мира сложившимися привычками, и в итоге просто потеряли всякую способность передвигаться.

Телефон Мизии был по-прежнему занят; нас взяли в плотное кольцо чужие взгляды, голоса и жесты.

— Попробуем выйти в город, — сказал я и с чувством, что семья — неподъемный груз, но бросить его я не могу, желая защитить ее и одновременно мучаясь, потащил к выходу тележку с чемоданами и Паолу с детьми на буксире.

Паола заметила крупного мужчину в униформе водителя, в руках он держал табличку с надписью «МОЛНАР».

— Это за нами? — предположила она.

— Не знаю. — Я уже потерял счет всему тому, за чем надо было следить.

Она подошла к мужчине, постучала пальцем по табличке.

— Мо-ли-на-ри, наверное?

Мужчина кивнул, но неопределенно, и показал на припаркованный снаружи, у тротуара, черный лимузин. Я спросил, кто послал его.

— «Транскарго», «Транскарго», — ответил он.

Но я был так напуган незнакомой реальностью, что разглядел в его глазах алчный блеск, какой и должен быть в глазах у того, кто охотится за наивными туристами: я так и видел, как он выкидывает нас на какой-нибудь глухой окраине, без чемоданов, денег, документов. Между тем он уже перехватил у нас тележку и принялся уверенно проталкивать ее к стеклянным дверям.

Паола нервно шла за ним, глядя то с острым недоверием, то с надеждой, что нас встречают по всем правилам; крохотный Веро продолжал канючить «Пить хочу», маленькая Элеттрика явно не понимала, что происходит.

— Спасибо, нам ничего не надо, до свидания, — сказал я водителю и попытался отобрать у него тележку.

Он сопротивлялся, но как-то вяло, зато был почти в два раза шире меня.

— Едем в отель, сеньор, в отель, — повторял он.

За стеклянными дверьми нас ждали по-летнему раскаленный воздух и ослепительное солнце, от чего ощущение, что подобные путешествия мне больше не по зубам, только усилилось. Мне казалось, что я должен совершить бросок в стан противника, а мои солдаты совершенно никуда не годятся, да и сам план действий представлялся мне смутным, непродуманным, нереальным, поэтому для начала я вцепился изо всех сил в тележку и закричал водителю: «Оставьте нас в покое, пожалуйста! Нам ничего не нужно! Вас явно послали не за нами! Мы никогда в жизни не ездили на лимузинах!»

Я так кричал, что водитель неожиданно сдался, отпустил тележку и только разочарованно смотрел, как я тащу чемоданы и семью в конец длинной очереди у остановки такси.

Мы стояли на жаре, вцепившись в наши чемоданы, охраняя нашу тележку, как танк и отражая атаки водителей. Паола возмущалась моим поведением.

— Какого черта ты истерики закатываешь? — сказала она, когда я спросил ее, в чем дело. — Ты же сам призывал нас успокоиться.

— А что, по-твоему, я должен был делать? — сказал я, снова почти перейдя на крик от отчаяния, что мне навязывают несвойственную мне роль. — Позволить ему завезти нас черт знает куда?

— Он показался мне хорошим человеком, — сказала Паола самым своим размеренным голосом. — И глаза у него добрые.

— Глаза у него бандитские, — почти прокричал я. — Видал я таких и распознавать их научился.

Я весь взмок, бока и спину покалывало от неуверенности, и то, что мы с Паолой совершенно перестали понимать друг друга, было невыносимо; я страшно злился на Мизию, которая получается, сорвала нас с места, вырвав из рождественского покоя нашего дома в ломбардской глуши только затем, чтобы в очередной раз толкнуть в пучину хаоса, страха и сомнений, как раз когда я совершенно к этому не был готов. В памяти всплывало, как она поправляет волосы, слушая собеседника, как пристально смотрит на то, что ей интересно, не обращая внимания на все остальное, и у меня, похоже, пропало всякое желание встречаться с ней после стольких лет разлуки.

— И что теперь прикажешь делать? — прокричал я Паоле. — Я не хочу один за все отвечать. Давай, решай ты, как скажешь, так и будет.

Элеттрика совсем расстроилась, Веро продолжал похныкивать.

— Не кричи так, — сказала мне Паола, — на нас все смотрят.

Вернулся, весь запыхавшись, толстый водитель с табличкой. «Синьора Энгельгардт, синьора Энгельгардт», сказал он, рисуя в воздухе телефонную трубку, чтобы объяснить, как он все прояснил. Паола бросила на меня пронзительный взгляд, полный укоризны.

Ни слова не говоря, я отдал водителю тележку с чемоданами; мы сели в неповоротливый черный «линкольн» и поехали в Буэнос-Айрес; всю дорогу мы так напряженно и обиженно молчали, что даже дети притихли.

«Муфлон де оро» оказался старой роскошной гостиницей в центре города; в холле — сплошь темное дерево, блестящая латунь, бордовый бархат; на ресепшене, стоило мне произнести свое имя, все лица озарились улыбками, а головы склонились в знак уважения, швейцар подтвердил вполголоса, что мы гости сеньоры Мизии Энгельгардт и что она ждет нашего звонка. Девушка в розовом костюме, почти не оставляющем ей свободу движения, отвезла нас на последний этаж в забранном в клетку лифте и провела в номер-люкс с деревянными полами, диванами, креслицами, пуфиками в каждом углу, зеркалами в золоченых рамах и тяжелыми портьерами.

— Простенькое такое место. За две ночи мы тут истратим все, что взяли с собой, — сказала Паола, как только девушка вышла; взгляд у нее был многозначительный.

— Мы их гости, — отрезал я сухо, хотя поначалу и не собирался принимать такой подарок. На самом деле я не мог, как ни приглядывался, найти хоть какое-то соответствие между обстановкой места и вкусом Мизии, разве что всю эту роскошь смягчала ее бесконечная ветхость. Но даже букет на столике в гостиной Мизия наверняка сочла бы слишком уж претенциозным; уж я-то знал, что все это не в ее вкусе, и чем больше я обо всем этом думал, тем больше удивлялся, почему Мизия послала за нами водителя, а не приехала сама в аэропорт. Хотелось побыстрее понять, как сильно она могла измениться с тех пор, как мы с ней виделись в последний раз, и насколько серьезно, и какие грани ее многогранной натуры могли за это время проявиться в ущерб остальным.

Я снова попытался позвонить ей, но какая-то женщина, судя по голосу — прислуга, ответила, что Мизии нет и неизвестно, когда она вернется.

Паола занялась детьми: их надо было сводить в туалет, дать попить, переодеть, а они продолжали хныкать из-за всяких пустяков, пока с изумленным любопытством не прилипли к телевизору, где говорили по-испански.

— Сколько мы пробудем в Буэнос-Айресе? — спросила Паола.

— Недолго, думаю, — как можно небрежнее ответил я: с Мизией я никогда до конца не чувствовал хозяином себя самого, но все же хотел заранее защитить ее от любых нападок. — Думаю, мы очень скоро уедем за город.

— Что значит «думаю»? — сказала Паола. — Что значит «очень скоро»? Завтра, послезавтра? Или мы так и будем здесь сидеть, пока Мизия не соизволит сообщить нам свои планы?

— Почему у тебя такой тон? — сказал я. — Ведь она из лучших чувств пригласила нас к себе.

— Нормальный тон, — сказала Паола. — Просто хочу узнать, какие у нас планы, по-моему, это вполне нормально, разве нет?

— Мизия сейчас позвонит, вот увидишь, — сказал я. — Ей хотелось, чтобы мы приехали и ни о чем не думали.

Паола кивнула головой, но осталась при своем мнении. Я понимал ее, но это не мешало мне злиться на нее за то, что она все равно будет стоять на своем и не способна увидеть происходящее в другом свете, отнестись ко всему этому попроще, полегче. Мы прождали Мизию еще час, ошарашенные сменой часовых поясов и сезонов, потом, понимая, что до вечера еще далеко, никто не звонит, дети капризничают, а напряжение между мной и Паолой все нарастает, словно мы собираемся взять друг друга измором, я предложил пойти прогуляться по городу.

Нескончаемый поток транспорта наполнял гулом близлежащие улицы, отражался в стеклах домов, в воздухе пахло бензином и отработанной соляркой, по тротуарам быстро перемещались толпы людей; можно было подумать, что мы в каком-то американском или европейском мегаполисе, если бы не разрушенные здания то здесь, то там, что было странно. Паола шла, держа Веро за руку, с застывшим выражением неодобрения на лице; когда я спросил ее, что не так, она ответила: «Ничего, здесь чудесно». На самом деле город не выглядел красивым, сплошные машины, грузовики и автобусы, пневматические молотки царапали воздух самым резким, жестким, трескучим грохотом, что мне доводилось слышать; главное, здесь не хватало открытого или, наоборот, защищенного пространства, и я не понимал, как среди бесконечного скопления строений глотнуть свежего воздуха и передохнуть. От жары у меня разболелся живот, походка стала неуверенной, беспощадный белый свет заставлял жмуриться, я вел Элеттрику за руку и поглядывал по сторонам, стараясь не потерять двух других членов семьи, вовремя перейти с ними через дорогу и выбрать не слишком утомительный маршрут. В конце концов мы зашли в бар, сели на табуреты и в полном молчании выпили холодного чая, глядя на поток автомобилей сквозь стекло с рождественскими наклейками.

Когда мы вернулись в гостиницу, от Мизии все еще не было ни слуху, ни духу. Я набрал ее номер, но прислуга снова сказала мне, что ничего не знает. Паола как раз снимала с Веро ботиночки и не смотрела на меня, но я чувствовал ее раздражение, словно настойчивую волну высокочастотных колебаний.

— Наверно, она очень занята, готовится к поездке за город. И очень скоро объявится, — сказал я.

— Разумеется, — ответила Паола. — И тебе все это нравится, чем дальше, тем больше.

— Давай не будем? — Я старался говорить уверенно, чтобы не выдать внутреннего смятения.

 

3

Утром Мизия все еще не объявилась, от нее не было никаких известий, а на ресепшене, когда я звонил справиться о ней, всякий раз отвечали: «Сожалеем…»

Мы опять вышли в город, где хозяйничали шум, жара и беспощадное солнце, и долго бродили, как маленькое затравленное стадо туристов, пока, наконец, не нашли убежище в зоопарке. Мы побрели по аллейкам с клетками страусов, верблюдов и лам и рухнули на скамейку у бассейна с тюленями, потому что от воды веяло прохладой. Лишь у крохотного Веро еще оставался какой-то запас энергии, он требовал, чтобы мы сейчас же встали и пошли смотреть других животных. Мы с Паолой совсем перестали разговаривать друг с другом напрямую и теперь общались только через него: говорили ему «Спроси у мамы» или «Пусть тебя папа понесет». А город продолжал громыхать, лязгать, скрежетать прямо за оградой зоопарка.

— Видно, она совсем про нас забыла, — в какой-то момент сказала Паола, следя за тем, как Веро кидает камешки в бассейн с тюленями. — Встретила кого-нибудь или чем-то занялась, а про нас и не вспоминает.

— Что-то мне не верится, — сказал я, хотя уже ни в чем не был уверен.

— Не верится? — переспросила Паола, стараясь и дальше не смотреть на меня. — Значит, на самом деле это возможно?

— Да нет же, — сказал я, — Мизия не из тех, кто может кинуть. Уж не друзей-то в любом случае.

— Потрясающая женщина, — сказала Паола. — Просто изумительная.

Я был не в состоянии продолжать этот спор; я совершенно изнемог от жары, шума и томительного ожидания.

Когда мы вернулись в гостиницу, нам передали послание от Мизии: «Позвони мне». Я бросил взгляд на Паолу, но удержался и не сказал ей: «Вот видишь?» Паола повела детей смотреть на стоявшие в холле витрины с дизайнерскими шелками и золотыми браслетами.

Мизия сразу же сняла трубку.

— Где ты был?

— Гулял, — ответил я, пораженный тем, что ее голос звучит так близко. — Все равно мы ничего о тебе не знали.

— Тебе понравился город? — спросила она, и не думая извиняться, что не объявилась раньше.

— Как тебе сказать, — ответил я. — Мы мало что видели, но вообще-то он немного давит на психику. Какой-то бестолковый и бесформенный, нет открытых пространств, нет панорамы — ведь так?

— Да. Единственный в мире город на реке, где реку не видно. А река-то немаленькая.

Я вспомнил описание Буэнос-Айреса тридцатых годов, на которое наткнулся, когда читал у Мизии в Париже биографию Сент-Экзюпери, и мне захотелось поговорить с ней об этом.

— Сегодня вечером концерт в память отца Томаса, в церкви. Встретимся прямо там? — сказала Мизия.

— Хорошо, — ответил я, и так и не стал спрашивать, что мы будем делать дальше, хотя Паола издалека следила за мной враждебным взглядом.

Мизия продиктовала адрес церкви, добавив, что наши имена уже внесены в список гостей, и тут же попрощалась. Казалось, у нее было столько мыслей, забот, обязанностей — и ни секунды передышки.

Вечером мы оставили детей в гостинице на бебиситтер и взяли такси. Паола надела единственный элегантный пиджак, который взяла с собой; она сидела прямая, как струна, и не слушала, что я говорю.

Мы вышли из такси у большой серой церкви, на церковный двор, по которому торопливо шли люди, кто по одиночке, кто парами, все в одежде для официальных случаев.

Паола была полна негодования и с осуждающим видом смотрела и на меня, и на все, что ее окружало.

— Неужели такое может быть, что реку в этом городе не видно ниоткуда? — сказала она.

— Да ладно тебе, значит, здесь есть что-то другое, — сказал я, и потянул ее за локоть ко входу в церковь.

Как только мы вошли, две девушки, одетые как пансионерки, спросили наши имена и взяли список приглашенных. Я назвал нас; они дважды пробежались указательным пальцем по списку и закачали головой, не обнаружив нас в нем. В желтом, тусклом свете свечей мало что было видно, но церковь была полна людей, и в ней царила торжественно-религиозная и одновременно светская атмосфера.

— Мы друзья Мизии. Мизия Мистрани Энгельгардт, — сказал я девушкам, безуспешно высматривая ее в полутьме церкви среди людей с высокомерным, надменным видом, сидевших упорядоченными рядами. Перед главным нефом — камерный оркестр с певицей в темном платье, готовой начать выступление; приглашенные сопели и шушукались. Девушки опять покачали головой; последний опоздавший показал свой пригласительный билет и скользнул внутрь.

Я еще раз попытался поговорить с ними, но Паола сказала: «Слушай, мне все это надоело, я возвращаюсь в гостиницу» — и выбежала из церкви. Я бросился за ней.

— Подожди! Не спеши!

Она даже не обернулась, вся устремившись вперед, как маленький военный крейсер, топливом которому служит обида. Но когда я догнал ее, у самого тротуара, то почувствовал чье-то дыхание за спиной, обернулся — и увидел Мизию.

Она была в очень строгом черном костюме, черной шляпке, резко контрастировавшей с ее кожей, совсем белой в свете фонарей; но взгляд остался прежним, каким я его помнил, и как только она улыбнулась, весь лед в моей душе растаял.

Мы много-много раз обнялись, нежно прижимаясь друг к другу, и я рассмеялся, а на глаза навернулись слезы, я почувствовал, что опять становлюсь самим собой. Потом мы отступили друг от друга на полшага, и все смотрели, и пытались оценить, очень ли мы изменились. Я окинул взглядом ее фигуру и пришел в восторг: до чего же изящно она смотрелась на этом церковном дворе.

Наконец я повернулся к Паоле, она стояла в метре от меня, вся сжавшись, словно на ее глазах состоялось похищение. Мизия обняла ее, как когда-то на выставке, и снова лицо Паолы смягчилось, губы против воли сложились в подобие улыбки.

Мизия встала между мной и ей, она смотрела на нас, поворачиваясь то так, то этак, и все не могла насмотреться.

— Вы оба прекрасно выглядите. Сразу видно, что у вас все хорошо, — сказала она.

Я вовсе не выглядел прекрасно и не чувствовал, что у меня все хорошо, но радовался за нее: пожалуй, чуть шире стали скулы, чуть пышнее — бедра, чем когда мы виделись в последний раз, и одета эффектнее, а прическа — как у настоящей сеньоры, но это была она, Мизия, я узнавал в ней все то, что отличало ее для меня от других.

— Ты тоже прекрасно выглядишь, — сказал я.

Она спешила, хотя и смотрела на нас и улыбалась нам.

— Я обязательно должна присутствовать, — сказала она, махнув рукой в сторону церкви. — Все уже было готово, когда я вдруг увидела, что вы уходите.

— Конечно, — сказал я, не решаясь сделать шаг к ней — к церкви — к Паоле — к краю тротуара.

Она тоже колебалась.

— Тоска будет страшная. Там вся семья Томаса, половина моей, уйма скучных людей. Хотите, сбежим и пойдем куда-нибудь выпьем?

Паола ошеломленно смотрела на нее; но именно так Мизия всегда расправлялась с обязательствами; и я чувствовал огромное облегчение, что хотя бы в этом она не изменилась.

— Нет, нет, — сказал я ей. — Мне даже интересно.

Мы вернулись в тусклый желтый полумрак церкви, где теперь уже царил гомон. Мы с Паолой сели в одном из последних рядов, а Мизия присоединилась к мужу и членам обеих семей, которые сидели в первом. Я мало что различал на таком расстоянии, разве что напряженную, массивную фигуру Томаса справа от угрюмой пожилой дамы, по-видимому, его матери, и мальчика, одетого по-взрослому, их сына, очевидно, и еще мальчика, который казался мне старше, чем полагалось быть маленькому Ливио. Интересно, мог ли Томас представить себе, что всего три минуты назад его жена была готова сбежать с нами в какой-нибудь бар, вместо того чтобы вернуться и сесть рядом; я думал, могла ли Мизия на самом деле так поступить или же просто так сказала, чтобы я вспомнил ее, какой она была. И как она, прежняя, могла соответствовать почти карикатурной надменности сидевших в церкви людей: орлиные, соколиные и ястребиные носы, раскидистые брови над глазами латиноамериканизированных немцев и испанцев, темная одежда, льняные платочки, веера, вуали, черные туфли на шпильках. Я думал, возможно ли, что все это не отразилось на ней, и только ли на первый взгляд она кажется прежней.

Мизия то и дело поглядывала вокруг, держа ситуацию под контролем; поговорила с дирижером оркестра и с певицей, потом снова села рядом с мужем, словно королева какой-нибудь современной конституционной монархии.

И еще мне было интересно, что подумал бы Марко, если бы увидел ее в этой роли: посмеялся бы — или огорчился, или сделал вид, что ему это совершенно все равно, и сказал бы что-то вроде: «Вот какая она, Мистрани, а?»

 

4

Утром, на неповоротливом черном лимузине, что с такими сложностями забрал нас из аэропорта, мы все вместе отправились на маленький частный аэродром к северу от Буэнос-Айреса. Томас, сидевший спиной к водителю, осыпал нас с Паолой и наших детей формальными знаками внимания и одаривал заботой по существу: описывал нам районы города, через которые мы проезжали, политическую и экономическую ситуацию в стране, национальные особенности, язык, местные привычки и обороты речи. Он улыбался, выразительно жестикулировал, делал какие-то выводы, стараясь показать, что относится ко всему иронично и свободно; но в самом его тоне, столь уверенном, что в свое время, видно, и впечатлило Мизию, обнаруживался какой-то сбой, словно в работе прочного, но изношенного механизма. И тогда он вдруг не мог подобрать слово или взгляд его терял цепкость, но тут же спохватывался и с удвоенной энергией пускался в пространные объяснения и умные рассуждения, давал инструкции водителю и указания детям.

Мизия не вмешивалась, она смотрела в окно с отсутствующим видом, пряча глаза под солнечными очками, — такая далекая от той блистательной, властной женщины, которую мы видели на поминальном концерте. Она, которая так поразила и смутила меня в роли представительницы семейной династии, мгновенно и уверенно ориентирующейся в ситуации, теперь словно находилась в другом измерении: этакая меланхоличная дама смотрела со скучающим видом на малоинтересный пригородный пейзаж, переложив на мужа весь груз отношений с миром.

Их сыну было почти пять лет, и звали его Макс: красивый ребенок, нервный, несмотря на постоянные призывы его отца не надоедать гостям, не хныкать и вообще вести себя, как полагается мужчине и спортсмену. Я смотрел на Томаса, горящего желанием углубить своими ремарками наши впечатления, и мне казалось просто чудом, что Мизии удалось передать их общему сыну чувствительность и ум, которых, похоже, не было у его отца. Я спрашивал себя, понимает ли это Томас, а если понимает, то огорчается или радуется, как человек, который любит ценные приобретения.

У теперь уже почти двенадцатилетнего маленького Ливио было интересное, необычное лицо, а взглядом, движениями и привычкой поворачивать под утлом голову, слушая собеседника, он так напоминал Марко, что мне даже стало не по себе. Я попробовал поговорить с ним в той же манере, в какой говорил, когда мы жили вместе, но он не очень-то помнил нашу с ним прежнюю дружбу и все равно был слишком большим, чтобы общаться, как тогда. Я спросил его, рад ли он, что мы едем за город, он ответил, что не очень. Я спросил почему, он сказал: «Там ничего нет. Только трава, коровы и лошади». По-итальянски он говорил с трудноопределимым акцентом, вроде как у аргентинцев, но с отзвуками французского, и это тоже что-то добавляло к общей его необычности. Томас обращался с ним осторожно: даже когда видел, что тот кладет ноги на кожаное сиденье, не одергивал его решительно, как маленького Макса. «Прости, Ливио, — говорил он, — не мог бы ты снять ноги с сиденья?». Маленький Ливио закатывал глаза и снимал ноги с таким видом, словно его просят сделать что-то абсурдное, и вообще всячески подчеркивал свою самостоятельность. Элеттрика все смотрела на него, он интересовал ее куда больше, чем Макс, который был почти одного с ней возраста. Мизия словно была далеко и сама по себе.

На аэродроме мы с Паолой, Мизией и детьми пошли в летный клуб, а Томас — проверять самолет и следить за погрузкой багажа. Мы ели бутерброды с ветчиной и пили минеральную воду у барной стойки в зале с деревянными стенами, украшенными старыми цветными фотографиями разных уголков страны. Веро и Макс носились вокруг нас, маленький Ливио и Элеттрика уткнулись каждый в свое окно, я помалкивал, Паола снова была непроницаема, как сфинкс, Мизия то и дело поглядывала на меня, но сквозь солнечные очки. Мне казалось, что между нами сплошные радиопомехи: слишком много магнитных волн накладываются одна на другую, и сигналы в итоге получаются смазанные.

Через полчаса Томас пришел сказать, что самолет готов: на выжженной солнцем летной полосе стоял маленький двухмоторный самолет, на нем красными буквами было написано «ТрансКарго». Мы забрались внутрь и так утрамбовались, что не осталось ни сантиметра свободного пространства; Томас убедился, что все мы на своих местах и пристегнулись, сел за руль и сказал «О’кей». Мизия оживилась, словно внутри у нее зажглась лампочка: захлопала в ладоши и сказала: «Ура, мы летим!», потянулась назад, к детям, и поцеловала их, одной рукой хлопнула по плечу Паолу, которая сидела рядом с Томасом, а другой, по спине, — меня.

Потом мы оказались в воздухе, словно внутри огромного гудящего механического шершня, издававшего жуткий гул; Томас сосредоточился на роли пилота, которая очень ему подходила, он был компетентен и точен, как, думаю, во всех практических вопросах. Но, глядя на него вполоборота, я понимал, что с него успел слететь магический глянец изменений к лучшему, который я увидел несколькими годами ранее, на выставке: в его лице с отяжелевшими чертами сквозила усталость, из-за чего оно выглядело закрытым, тяжелым, малоподвижным, словно маска. От его врожденной самоуверенности не осталось и следа: теперь ему нужна была точка опоры и дорожные знаки, чтобы выбрать правильный путь, по которому он будет продвигаться шаг за шагом, и от напряжения его лицо подергивалось внезапным тиком, который он старательно скрывал.

Мы летели на север, на небольшой высоте, над голой равниной, через которую текли притоки реки Парана. Мизия все показывала вниз: «Ничего особенного, да?» — сказала она мне. Мои дети были в бурном восторге от самолета, крохотный Макс заразился их возбуждением и тоже истерично смеялся; маленький Ливио задумчиво смотрел в окно.

Когда наконец мы оказались над поместьем семьи Энгельгардт и Томас, перед тем, как пойти на посадку, сделал круг в воздухе, Мизия, прижимавшаяся лицом к окну, чтобы лучше было видно, закричала: «Смотрите скорее!» — и дети опять завопили и завизжали. Внизу, буквой «Г», стоял белый дом, окруженный деревьями, а вокруг простирались бесконечные луга, обведенные едва заметными загонами для скота; нигде, насколько хватало глаз, не видно было ни других строений, ни дорог, ни еще каких-либо следов человеческой деятельности.

Томас лег на крыло, спустился на длинный, прямой луг; умело коснувшись земли, он пустил маленький самолет гарцевать, и тот остановился в нескольких десятках метров от белого дома. Мы выскользнули наружу, под палящее солнце, и к нам сразу бросились две девушки, мужчина и женщина, которые уважительно поздоровались с Томасом, Мизией, детьми и даже с Паолой и со мной, и вытащили багаж. Мизия тут же отобрала у них толстую сумку и стала вынимать подарки, которые привезла из Буэнос-Айреса: фен, баночки варенья, цветные подставки под тарелки. Видно было, что это ей доставляло удовольствие, в самих ее движениях сквозило просто детское возбуждение от того, что подарки приняли с восторгом. «Может, мы вручим все это дома?» — сказал ей Томас. Он стоял рядом со своим самолетом и держал руку козырьком у лба, защищаясь от солнечных лучей: и опять мне бросилась в глаза наплывавшая на него изнутри тень усталости и потерянности.

Как раз когда мы оказались под защищавшей вход галерейкой с колоннами, из дома вышел Пьеро, брат Мизии. Одет он был, как местный житель: в штанах и сапогах а ля гаучо да кремовой рубашке с отложным воротничком он выглядел здоровым и благополучным, не то что когда я его видел в последний раз. Пьеро обнял сестру, зятя и их детей, словно немного эксцентричный колониальный дядюшка, у которого в семье своя выверенная, узаконенная роль. Правда, когда он пожимал мне руку, что-то такое мелькнуло в его глазах, но тут же исчезло, и он поцеловал руку Паоле, как бы ничуть не сомневаясь в стабильности, прочности своего положения.

В доме, старом, уютном, мрачноватом, было темно, тем более, что снаружи светило ослепительное солнце. Темная мебель, морские и горные пейзажи начала века на стенах; длинные коридоры, в которые выходили многочисленные спальни. Мизия повела нас с Паолой в дальний конец противоположенного от их с Томасом крыла дома; за нами следом шла молоденькая горничная. На ходу Мизия взмахнула рукой, как бы приглашая оглядеть дом: «Его построил отец Томаса. Настоящий старый немец-латифундист», — пояснила она.

Но прогулка по дому явно доставляла ей удовольствие; ее привлекали и отвлекали всевозможные мелочи — наверное, в предыдущие годы она уделяла им немало внимания. Она опустила шторы на окнах, опередив горничную, проверила воду в графинах на прикроватных столиках, убедилась, что шкафы освободили для нас, смеситель душа в порядке, подушки в детской маленькие, наконец, дала горничной несколько указаний — на беглом, чуть смягченном испанском. Во всех ее движениях сквозила уверенность хозяйки дома, что бесконечно отдаляло ее от меня, но вдруг мне показалось, что само ее тело странным образом сопротивляется всем этим движениям, а мысли — словам, а чувства — взглядам.

Она заметила мой пристальный взгляд и поинтересовалась:

— Что не так?

— Да все в порядке, — тут же отозвался я, прекрасно понимая, что она отлично обо всем догадалась, с ее-то проницательностью.

Она расхохоталась и взмахнула рукой, словно кинула в воздух мячик. И сразу же приняла серьезный вид: показала Паоле, где лежат запасные полотенца и как поворачиваются старые выключатели цвета слоновой кости.

Ближе к вечеру, когда я сидел в столовой и листал альбом Одюбона «Птицы Америки», у входной двери послышались голоса и шум шагов. Я подошел к окну: это приехали мать Томаса с компаньонкой, такой же старой и прямой, как палка, обе в черном, как на поминальном концерте. Томас и Мизия повели их к дому, горничные подхватили чемоданы, я же поспешил ретироваться и крадучись, будто вор, пробрался по коридору к отведенным нам с Паолой комнатам. Паола разбирала один из чемоданов с детскими вещами; она посмотрела на меня исподлобья и сказала: «Аргентина не идет тебе на пользу».

Через час мы все встретились за обеденным столом, там были и обе пожилые дамы, и похожий на отставного игрока в регби управляющий поместьем со своей женой, причесанной и нарумяненной, как субретка из итальянского телесериала. Горничные подали ужин, главным образом, мясные блюда: мясо жареное, мясо на гриле, мясо тушеное, к ним — крепкие, терпкие красные вина. Томас полностью сосредоточился на роли главы семьи и хозяина дома, который готов удовлетворить любую прихоть гостей: матери, компаньонки матери, Паолы, мою, детей. Вряд ли он повел бы себя таким же образом в подобной ситуации в своей прежней жизни, до Мизии: я хорошо помнил, как он заявился к Мизии в ее парижскую квартиру с драгоценной брошкой и какой он был тогда самоуверенный и высокомерный. А теперь в его улыбке сквозила неуверенность, в движениях — нервозность, во взгляде подспудное раздражение, он только и делал, что вещал монотонно-назидательным тоном, что вызывало в Мизии всплески раздражения.

В остальном она вполне успешно справлялась со своей ролью: беседовала с матерью Томаса о погоде и слушала рассказы компаньонки о каких-то совершенно неинтересных ей людях, оглядывала длинный стол, проверяя, все ли в порядке, и шептала что-то горничным. Я продолжал наблюдать за ней, раздумывая, что бы сказала та, прежняя Мизия, с которой я когда-то подружился, если бы только знала, что когда-нибудь будет вести себя подобным образом.

И все же она, приспособившись к новым обстоятельствам, казалось, не утратила ни своей энергии, ни блеска. Она словно освоила новую роль, исполнение которой требовало такого живого ума, как у Мизии, и извлекала из нее в определенной пропорции скуку, радость, самоудовлетворение и, наконец, утешение и поддержку, столь ей необходимые после всего того ужаса, что ей пришлось пережить. Превратившись в светскую женщину с соответствующими обязанностями, ответственностью и кодексом поведения, она осталась живым человеком: то, что она говорила, было интересно и небанально, без вводных предложений и витиеватых периодов. По сравнению с ней Томас казался чудовищно медлительным и прямолинейным, а Паола, с ее неизменной рациональностью, вообще не могла сдвинуться с мертвой точки. За столом и так царило напряжение, а старая Энгельгардт и ее подруга подпустили еще и холода, но Мизия не сдавалась: стараясь подделаться под них, она давала верные комментарии, тормошила их забавными вопросами и даже пыталась рассмешить, и не без успеха, пусть смех у них и получался суховатый и еле слышный.

Управляющий и его жена рассказали о том, как ездили месяцем раньше в Патагонию и только что — на выставку скота, о визите техасского консультанта, который дал им ценные советы по питанию коров. Оба — крепко сбитые, раздавшиеся вширь из-за обилия белка в рационе, а еще, наверное, из-за малоподвижного образа жизни: в их обязанности входило инспектировать два десятка гаучо, разбросанных вместе с семьями по поместью в несколько тысяч гектаров. К старой Энгельгардт они обращались с почтительностью, к Томасу и Мизии — запросто, как, видно, требовали от них хозяева, но что давалось им явно нелегко. Зато с Пьеро Мистрани они разговаривали как деловые партнеры; видно, за то время, что они жили здесь вместе, они успели провернуть немало дел. Мизия стала их расспрашивать о гаучо и лошадях, о семьях, которым принадлежали примыкавшие поместья; она уточняла подробности, по их ответам пытаясь составить ясную картину. Как только речь зашла о чем-то конкретном, Томас счел своим долгом взять дело в свои руки: голос его зазвучал на низких регистрах, тон стал авторитетным: он завел типично мужской разговор, то сводя его к специальным терминам, то пытаясь выйти на обобщения. Мизия сразу потеряла к беседе всякий интерес и стала расспрашивать Элеттрику, какие подарки та получила на Рождество.

После ужина старая Энгельгардт и ее компаньонка удалились, Мизия и Паола пошли укладывать детей, управляющий с женой откланялись, горничные, в свою очередь, тоже исчезли, закончив убирать со стола, а я остался в гостиной с Томасом и Пьеро. Повисло тяжелое, как неподвижный ночной воздух, молчание. Мне нечего было им сказать, и я пожалел, что не отвоевал у Паолы разрешения самому уложить детей. Пьеро объявил, что попробует с кем-то связаться по радиоприемнику управляющего (телефон не работал), и удалился своей привычной воровской походкой. Я остался один с Томасом; хотелось застрелиться.

Устроившись поглубже в старом кожаном кресле, Томас стал меня расспрашивать об экономической и политической ситуации в Италии. Я объяснил ему, что совсем не разбираюсь в экономике, а уж что касается политики, даже газет не читаю. Он сказал: «Я тебя понимаю», — но я был уверен, что ничего он не понимает, хотя Мизия должна же была оказать на него хоть какое-то влияние за те годы, что они прожили вместе. Он предложил мне бренди, предложил сигару, ну совсем как истинный владелец латифундии старых добрых времен: здесь, в доме отца, он, видно, таким себя и чувствовал. Беседу он вел, как хорошо информированный, искушенный международный обозреватель, но в его голосе ощущалась некоторая сонливость, и все, что он говорил, было словно подернуто какой-то дымкой. Ту же дымку я видел на лицах гостей и членов его семейного клана в церкви на поминальном вечере: видно, общение с испаноговорящими ослабило и смягчило, а частично и вытеснило его исконную немецкую сущность.

Я не знал, о чем с ним разговаривать, но и молчать не удавалось, он просто засыпал меня вопросами.

— А как же случилось, что твой отец из Германии попал сюда? — в конце концов спросил я.

— Долго рассказывать, — сказал он, не вынимая изо рта сигары и сразу напрягшись.

— Просто это довольно странно, — сказал я, по своему обыкновению усугубляя неловкость. — Вот так из одной части света в другую перебраться?

— Ну да, — сказал Томас, больше не глядя на меня.

— А когда он приехал? — спросил я, не обращая внимания на его состояние.

— Ну, не знаю, — сказал он. — Где-то там в сороковые годы.

— Но зачем? — спросил я. С правого виска у меня катился пот, рубашка липла к спине, но я уже не мог остановиться и, как ни старался, не мог подавить в себе враждебное чувство по отношению к нему: ведь он прожил шесть лет с Мизией, у них общий сын, и, возможно, за это время она так изменилась, что уже никогда не станет прежней.

— Как ему вообще могло прийти в голову взять и поехать в Аргентину? Ведь по тем временам Аргентина была таким захолустьем?

Томас еще несколько секунд пребывал в растерянности, потом взглянул на меня решительно:

— Думаю, главной причиной послужила встреча с моей матерью. Ее отец занимался тем же, чем и я сейчас, вот он и взял ее с собой в поездку по Германии.

— А твой отец чем занимался? — спросил я.

— Воевал, наверное, — сказал Томас, не отводя взгляда. — Как и все в Европе в те годы. А мать у меня аргентинка в двенадцатом поколении. Семья ее из Памплоны.

Мы молча сидели в наших креслах. Я смотрел на морские и горные пейзажи работы немецких художников и представлял себе, как по каналам нацистского подполья Энгельгардта-старшего переправляют в Буэнос-Айрес с чемоданом, набитым деньгами и драгоценностями убитых евреев. Мне стало трудно дышать, дым сигары Томаса обжигал мне легкие; внезапно меня охватила безумная злоба на Мизию.

— Мизия говорит, у тебя поразительная память на имена и даты, — сказал Томас.

— Теперь уже нет, — сказал я. Мне хотелось встать и поджечь дом; вместо этого я сидел, обливаясь потом и прислушиваясь, не идут ли Паола или Мизия.

— А у меня всегда память была не очень, — сказал Томас. — Если дело касается работы, то еще куда ни шло, а в остальном я хорошо помню только, что было в детстве.

— Бывает, — утешил его я. Но я бы с удовольствием расспросил его поподробнее об отце, ну и еще поинтересовался, почему это он решил так быстро сменить тему. Да, и еще спросил бы, как это, черт бы его побрал, он решился с таким вот семейством жениться на Мизии, из тщеславия или из любопытства, или хотел доказать себе самому, что купить можно что угодно, или, может, продемонстрировать другим, как он отличается от своих родителей.

— И потом, память — это вообще вещь относительная, — продолжал он, — как и само восприятие реальности, разве нет? Нельзя же, в конце концов, утверждать, что мы так уж объективны в ту или иную минуту нашей жизни.

Я был просто поражен, как он надрывается, чтобы казаться таким же интересным, сложным, неугомонным, как Мизия: давалось ему это явно с трудом, но он не сдавался и был готов продолжать играть эту роль до бесконечности.

— Еще Толстой об этом говорил, правда? — Его мощные колени дрожали от напряжения. — В «Крейцеровой сонате», да?

— Не знаю, — сказал я, вспоминая, сколько раз Мизия говорила со мной о Толстом, по своему обыкновению страстно и необъективно; я воспринял эту его реплику как откровенный плагиат. Разговор с ним меня утомил, и я вздохнул с облегчением, когда в гостиной появилась Паола.

Потом вошла и Мизия, как всегда легко и уверенно, увидела, как мы утопаем в креслах под желтым светом торшеров, и сказала, смеясь: «Что за чудесная картина». Я опять задумался, неужели, живя с Томасом, она так изменилась и с этим уже ничего не поделаешь; возможно, в юности в каждом из нас заложены самые разнообразные возможности, а потом в какой-то момент одна из них реализуется, а все другие остаются невостребованными, а точнее, они лишь добавляют какие-то штрихи к уже сложившемуся характеру. Что лучше, думал я: пойти неверным путем и обрести стабильность или продолжать поиски своего истинного «я», терзаться сомнениями и страдать?

Вернулся Пьеро Мистрани, отвесил наигранно джентльменский поклон: «Добрый вечер, господа». И он тоже казался мне преобразившимся: вышел к ужину в льняном костюме кремового цвета, его теперь уже редеющие волосы зачесаны назад, он тоже способен был меняться, как и Мизия, и реагировать почти, но только почти, так же быстро, как она. Мизия всегда опекала его и всегда старалась отвести ему какое-то место в своей жизни, конечно, теперь ей это удавалось лучше, ведь возможностей для этого у нее стало несравнимо больше.

Пьеро вытянул из кармана пакетик с травкой и, как настоящий профессионал, очень тщательно стал скручивать самокрутку, а Паола хвалила ткань, из которой Мизия сшила шторы, пока Томас расспрашивал меня, что новенького, интересного на итальянском арт-рынке, и я отвечал, толком его не слушая. Томас и Мизия, Мизия и Пьеро, Мизия и я, Паола и Мизия старательно избегали смотреть друг на друга, меня увлекла эта игра: ведь на самом деле мы только и делали, что ерзали на своих местах и вертели головами, чтобы исподтишка рассмотреть, изучить, оценить.

Пьеро раскурил свой профессионально скрученный косяк, откинул назад голову, чтобы затянуться как можно глубже — так делают бывшие наркоманы; смолистый запах марихуаны смешался с запахом дорогой, тщательно отполированной мебели, и в гостиной стало как-то спокойнее, напряжение спало. Мизия протянула руку и взяла самокрутку у брата, вдохнула дым точь-в-точь как раньше, и на мгновение напомнила мне себя прежнюю: мне показалось, что я снова вижу лихой задор в ее глазах, и в ней самой, одетой в дорогое, хорошо сшитое платье, проснулась кошачья гибкость.

Она передала мне косяк, и я затянулся, слишком сильно, видно, обстановка на меня так подействовала, а поскольку я много лет не курил и почти не пил под влиянием Паолы, а травка была крепкая, качественная, южноамериканская, она мгновенно подействовала на меня как галлюциноген. Я откинулся на спинку кресла: гостиная показалась мне огромной, просто необъятной, свет — ярче, а кресла стали разъезжаться в разные стороны, они тоже увеличились в размерах, просели и стали похожи на маленькие болотца, которые могут засосать тебя с головой. Вся гостиная превратилась для меня в одно сплошное болото, громадное, как подверженный испанскому влиянию Томас, засасывающее, как старые итальянские телеспектакли из моего детства, где герои неизменно попадали в зыбучие пески убогих инсценировок.

Я вскочил на ноги, словно находился в смертельной опасности; сделал несколько неуверенных шагов, пол подо мной скрипел, предложил косяк Томасу, как бы бросая ему вызов, мол, поглядим, что из этого выйдет. Он взял косяк и закурил, и при этом с ним совершенно ничего не произошло, даже взгляд не изменился, он передал косяк Паоле и продолжал разговор как ни в чем ни бывало. Паола тоже затянулась, хотя с тех пор, как мы познакомились, она это делала раза два, не больше, но и на нее тоже это не произвело никакого впечатления.

Потом брат Мизии сказал, что ему надо еще с кем-то связаться по радио, а Паола спросила у Томаса, на чем, в общем-то, держится аргентинская экономика, и Томас, на редкость педантично, стал описывать ей положение дел и возможные пути развития. Мизия резко встала, совсем как я только что: «Пойду посмотрю, нет ли у нас каких-нибудь сладостей».

Я пошел за ней, сам не знаю зачем, через всю гостиную, так и ощущая затылком щекочущие взгляды Паолы и Томаса.

Мы пришли в огромную кухню, оборудованную не хуже, чем в каком-нибудь отеле: немецкая техника, необъятная кухонная посуда, вместительные шкафы и рабочие поверхности из оцинкованной стали. С этим безукоризненно организованным пространством странно контрастировало нетерпение Мизии: она рылась в ящиках, что-то двигала, роняла. За окном автоматический разбрызгиватель распылял воду над английской лужайкой, освещенной низкими садовыми фонариками. Мизия открыла холодильник, достала стеклянную банку с каштанового цвета кремом и тут же, схватив чайную ложечку, набросилась на него с естественной для нее, когда она бывала действительно голодна, жадностью. Потом попыталась накормить меня, я даже не успел спросить ее, что это такое, как оказался с набитым кремом ртом.

— Дульсе-де-лече, — объяснила Мизия с забавной гримаской. — Это когда молоко долго-долго варят с сахаром.

Мы съели еще несколько ложечек, посмеиваясь, переглядываясь, дотрагиваясь до окружающих нас предметов, у обоих вертелись на языке разные вопросы, но мы молчали.

Наконец Мизия не выдержала:

— Так что?

— Так что? — повторил я.

Меня слегка покачивало под гул холодильника и морозильной камеры в освещенной неоном кухне-как-в-отеле. Из гостиной доносились голоса Томаса и Паолы: эмоциональный итальянский не мог скрыть прямолинейность его мышления, он напоминал поезд, катящийся по рельсам, фоном шли вопросы и замечания Паолы, говорившей своим обычным ровным голосом.

— Как дела? — сказала Мизия. — Что вообще? Как жизнь?

Она стояла так близко, что мне казалось, я чувствую, как ее встревоженная душа притягивает меня, как магнитом, впрочем, я уже ни в чем не был уверен. Я мог разглядеть вблизи и ее лицо: мимические морщинки в уголках рта и на лбу, отпечаток всего того, что она делала и пережила за все эти годы, солнечный загар, свет, слезы, улыбки и все остальное.

— Не знаю даже, — сказал я. — Как жизнь, говоришь?

Я начал было чертить рукой линию в воздухе и сам рассмеялся.

— Дурак, — сказала Мизия, стараясь сохранить серьезность. — Я имею в виду, дети, Паола, работа и все такое.

— Все прекрасно, — сказал я и приставил палец к виску, как пистолет.

— Да ладно тебе, — сказала Мизия, глядя на меня с любопытством и вызовом. — Паола очень милая и большой молодец. Она даже похорошела с тех пор, как я ее видела.

— Как и Томас, — произнес я.

Мизия зачерпнула еще немного крема, но есть не стала; положила ложечку в мойку, поставила банку обратно в холодильник. В шелесте ее шагов по выложенному плиткой полу были точно такая же легкость и стремительность, что и во взгляде, и от этого во мне зашевелились смутные воспоминания. Мы с Мизией передвигались по кухне, держа одну и ту же дистанцию между собой, смотрели друг на друга то с улыбкой, то серьезно, взмахивали руками и тут же опускали их, думали о том, что нам надо сказать друг другу, и молчали. Холодильник, повибрировав, затих, теперь голос Томаса зазвучал громче, словно особый мотор, не знающий усталости.

— А что — Марко? — внезапно спросила Мизия.

— Марко? — переспросил я, испуганный неожиданным блеском в ее глазах.

— Да, как он поживает? — спросила Мизия и взглянула на меня уже совсем по-другому.

— Мы несколько лет не общались, — сказал я. — Последний его фильм произвел фурор. Он снимал его в Ирландии.

— Это я знаю, — ответила Мизия. — Я тоже читаю газеты.

Она стояла напротив меня и казалась живой и естественной, никаких там ролей и правил поведения; я слышал ее дыхание и чуть ли не биение ее сердца.

— Больше я ничего не знаю, — сказал я, — но думаю, у него все хорошо. Марко стал настоящей легендой. Он человек особого рода.

— Какого еще рода? — спросила Мизия. (И опять легкое движение и беглый, как бы сбоку, взгляд.)

— Он из тех немногих людей, которых удержать просто невозможно. — Я сам не понимал, почему говорю именно эти слова. — Знаешь, эти люди совершенно не похожи на свои фотографии. Они как бы живут в другом измерении и в другом пространстве. Только что Марко как бы был полностью поглощен своим делом, а потом просто взял и выбросил его из головы и сам исчез неизвестно куда, хотя любой бы на его месте пребывал на вершине блаженства и наслаждался своим успехом.

— Ну да, — сказала Мизия, безуспешно пытаясь улыбнуться.

Я уже не мог остановиться: досада, глупость, зависть, недовольство, усталость, ревность, разочарование, неуверенность — все эти чувства, сплетаясь воедино, жгли меня изнутри.

— И чтобы он ни делал, все только приходят в восхищение и превозносят его до небес. Судьба у него такая, что ли. Ты вспомни хоть историю с Перу: прославленный режиссер наплевал на успех, признание и деньги, которые сами шли в руки, ради какого-то заурядного и опасного репортажа не побоялся рисковать жизнью, вернулся домой со сломанной ногой и шедевром под мышкой.

Мизия, не отводя от меня глаз, вернулась к мойке за ложкой крема, я тоже сделал несколько шагов, чтобы дистанция между нами оставалась прежней.

— Разве я не прав? — продолжал я. — Он — всемирно известный режиссер, и он ничего не боится, даже кануть в неизвестность, но что бы он ни делал, его талант всегда останется при нем. Даже если он живет как хиппи и получает первую премию в Брайтоне из рук самой королевы, и вот пожалуйста, он даже галстук не надевает на церемонию.

Мизия смотрела на меня, подбоченившись.

— Ничего себе!

— Сдохнуть можно! — подтвердил я, но мне хотелось биться головой об стенку, так загорелись ее глаза.

— А мы с тобой с головой в буржуазном быте? — сказала Мизия. — Точно водолазы, которые ныряют под воду, подальше от возможных бурь?

— Вроде того, — ответил я. Я думал о том, что мы спустились на разную глубину, она и я.

— Только потом у них все равно кончается воздух, — сказала Мизия. — Корабли уходят — и связь с ними прерывается.

Она прошлась вдоль стены, двигаясь почти как в первом фильме Марко.

— И вот они стоят на дне, обвязанные грузами, — сказала она, — а дышать им нечем.

— О Господи, хватит, — сказал я с чувством, что и вправду задыхаюсь.

Мизия остановилась перед одним из шкафов; на секунду мне показалось, что она застыла на тонкой грани между той, какой была, и той, какой стала: между нетерпимостью и сдержанностью, между свободой и благовоспитанностью, между ребячливостью и зрелостью. Я напряженно вглядывался в ее лицо, следил за сменой его выражений, словно ожидая найти в нем ответ на все мучившие меня вопросы.

Потом она тряхнула головой; ее лицо разгладилось, дыхание стало спокойным, и она опять предстала элегантной и здравомыслящей сеньорой из высших кругов, матерью двоих сыновей. Ее внутренний свет померк, и я тоже расслабился.

 

5

Сразу после завтрака Мизия повела нас с Паолой и детьми смотреть сад. Она показывала, какие деревья росли здесь раньше, еще при отце Томаса, а какие она посадила сама; с веток над нашими головами вспархивали пунцовые чижи и другие птички ярких окрасок, из тени деревьев мы выходили на яркий свет и невольно щурились. Мизия знала названия всех растений в саду: и как они звучат по латыни, и как их называют в народе, она произносила их уверенно и восхищенно, словно гордилась этим своим столь непростым достижением.

— Когда я жила в Милане, я бук от платана отличить не могла, — говорила она, — пришлось начать с азов. Первые годы я читала все книги по ботанике, какие только удавалось раздобыть. Вот тюльпановое дерево, — упоенно, нараспев произносила она.

Паола кивала и даже улыбалась, когда Мизия на нее смотрела, но была напряжена, как струна — все это вызывало в ней явное отторжение. Возможно, она вспоминала наш дом в Ломбардии, возле автострады, где в саду торчали разве что какие-то сухие прутья, а чахлая трава тут же покрывалась инеем. И когда она сейчас шла рядом с Мизией, мрачная и надутая, она даже вызывала у меня умиление, но и раздражение тоже, и мне все хотелось встряхнуть ее и крикнуть, что пора ей прекратить притворяться.

За нами увязались три собаки, они то ластись к нам, то вдруг останавливались в нерешительности, видно, совсем отвыкли от хозяев за время их отсутствия. Дети пытались их погладить, гонялись за ними по коротко стриженной траве. Только маленький Ливио немного отставал от нас; своим сосредоточенным выражением лица он напоминал мне отца и всякий раз, как замечал мой взгляд, отворачивался, недовольный, что его изучают.

Мизия привела нас на поле, где стояли десятки небольших цитрусовых деревьев, пожелтевших и наполовину высохших.

— О, матерь божья, — воскликнула она и потрогала пальцами несколько засохших веточек, словно переживая за каждую из них.

— Их не поливали? — спросил я.

— Про них вообще забыли, — сказала она, продолжая разглядывать ряды малорослых полумертвых деревьев. — Не поливали, не пропалывали, не удобряли. Забыли и все. Это Пьеро должен был всем этим заниматься. Он затем сюда и приехал.

Мы походили по погибшей цитрусовой плантации; вокруг, до самого горизонта, все было плоско и голо, лишь километры травы да редкие кусты.

— Ты не представляешь, сколько времени я провела здесь, когда только приехала. Я считала, что вот тут граница нашего сада и ее надо как-то обозначить. Представляла себе, какая здесь будет красота, когда дети вырастут. Целыми днями делала чертежи, проектировала, — сказала Мизия.

— А теперь? — спросил я, пораженный тем, сколько надежд она, оказывается, связывала с этими чахлыми, засохшими деревцами и, вложив в них всю душу, потом бросила на произвол судьбы. Но я не разделял ее чувств; мысль о границе личной территории семьи Энгельгардт не вызывала у меня никакого умиления, скорее напротив, и сейчас даже солнечные очки Мизии стали меня раздражать.

Она все еще смотрела на обрубки цитрусовых деревьев:

— Не знаю. Земли здесь хоть отбавляй, но этой чертовой латифундией никто не занимается. Хотя вообще-то здесь красиво, и отдохнуть можно замечательно, на лошадях покататься, например, но если вдуматься — бред какой-то. Все овощи и фрукты мы закупаем, а здесь и климат прекрасный, и вода есть, могли бы все выращивать сами, тут столько людей живет, и все в страшной нищете. Главное — дело делать, просто и разумно, и все пойдет само собой.

— А никто ничего не делает? — спросил я.

Эти разговоры тоже меня злили: уж лучше бы она вела себя как нормальная латифундистка и наслаждалась тем, что приобрела, выйдя замуж.

— Сам видишь, — она развела руками, — все так привыкли к этим просторам, заброшенным и невостребованным: тысячи гектаров земли принадлежат одному хозяину и служат лишь пастбищем для коров, как сто или двести лет назад. И никто и пальцем не хочет пошевелить.

— А что можно сделать? — спросила ее Паола, словно хотела продемонстрировать опечаленной Мизии свой трезвый ум и самообладание.

— Например, выращивать цитрусовые, — сказала Мизия, опять показав на свои заморыши. — Если за ними ухаживать, и главное — поливать, они растут здесь прекрасно. Тут можно устроить огромные плантации, и земля не будет простаивать, и сколько людей будут задействованы.

— И что мешает? — спросил я, измученный солнцем и раздираемый противоречивыми чувствами.

— Да никто в этом не заинтересован и не хочет этим заниматься, — сказала Мизия. — Все наши землевладельцы ведут себя как потомственные испанские колонизаторы. Разграбили тут все, что могли, камня на камне не оставили. Вот теперь мы и пожинаем плоды. Кошмар какой-то.

— А немецкие землевладельцы? — спросил я, думая о разговоре с Томасом прошлым вечером: о том, как он смотрел на меня, как сидел, утопая в кресле.

— Да все они одним миром мазаны, — сказала Мизия. — Срослись со своими социальными масками и разыгрывают одну и ту же нелепую пантомиму.

— Даже Томас? — спросил я.

Паола шла перед нами и вела Веро за руку; время от времени она к нам оборачивалась, держа голову очень прямо — знак того, что свое мнение составила раз и навсегда. Маленький Ливио поймал ящерицу и показывал ее, держа в ладонях, Элеттрике, та была полна любопытства, но побаивалась.

— Том, как-никак, поездил по свету, — сказала Мизия. — Он-то, само собой, согласен, что надо что-то делать. И никогда не мешал мне, когда я тут деревья сажала. Наоборот, только поощрял.

— И что же? — Я понимал, что веду себя бестактно, но в глубине души жаждал подложить мину под саму основу новой жизни Мизии или хотя бы понять, на чем она крепится.

— Это общий настрой, и он невольно ему поддается. И конечно, он сразу изменился, как только мы переехали сюда из Парижа, словно ввелся в новую роль. У него за спиной вековая история, и это сильнее его. На словах Том согласен со мной, согласен, что все должно измениться, но про себя думает, что ничего тут не поделаешь. Да и плыть по течению всегда легче.

— Ну конечно, — сказал я, и опять мне не понравился мой голос; я бы сам не отказался надеть солнечные очки, как у нее, чтобы скрыть выражение глаз и поспокойнее с ней разговаривать.

— Том не виноват, — добавила Мизия. — Это все семья да сама среда, в которой он вырос. Ну, донью Инес ты вчера видел. Соседи — они такие же. Это мужское сообщество: ты бы посмотрел на их лица, если только кто-то из женщин пытается говорить с ними о чем-то серьезном. И их в принципе устраивает существующее положение вещей, хотя по сравнению со своими родителями они кажутся куда современнее и лояльнее.

Одна собака стала вдруг бегать вокруг нас кругами, как безумная, дети хохотали; Паола накричала на Веро: он все время срывал с головы кепочку, Мизия, обернувшись, смотрела на Паолу. Я бы охотно спросил у нее, почему она остается здесь и не уезжает, раз уж ей так тут не нравится, почему не уехала давным-давно, вместо того чтобы пытаться приспособиться и занять какое-то место в таком отвратительном мире.

— Правда, последние годы я приезжаю сюда очень редко, — сказала она. — Ливио ходит в школу, и мы вынуждены сидеть в городе, очень скоро наступит черед Макса. А надеяться, что кто-то что-то сделает за тебя — пустое дело. Тому пример Пьеро. Он тут меньше года и сумел перенять все самое худшее.

Мы вышли из бывшей плантации и занялись детьми, которым в этот момент было совершенно не до нас. Маленький Ливио сунул ящерицу Элеттрике, а та посадила ее на голову Веро, Веро покраснел, как помидор, и пронзительно заверещал. Ящерица упала на землю и мгновенно скрылась в траве, Паола крикнула Элеттрике: «Ты просто дура», собаки залаяли, не пожелав остаться в стороне. Я смотрел на Мизию, стоявшую в нескольких шагах от меня в экипировке «трудной-девочки-ставшей-звездой-ставшей-хозяйкой-латифундии», и пытался понять, к какой все же из этих ролей лежит ее душа.

Еще несколько минут — и она полностью вошла в роль хозяйки дома, присовокупив к ней все полагающиеся ей возможности, будь то проект аграрной реформы или разведение прелестных декоративных растений. Она показала мне деревянные колышки на ухоженном лугу вокруг дома.

— Здесь мы посадим османтус и павлонии. У османтуса такой замечательный аромат, по-хорошему, ему бы расти под окнами спальни.

Она водила нас вокруг своего белого дома, серьезная и легкомысленная, импульсивная и рациональная, родная и такая далекая. У меня было чувство, что Мизия хочет сбежать от собственной тени — и в какие-то минуты у нее это получалось.

Позднее на прямоугольном лугу приземлился маленький двухмоторный самолет, на котором мы прилетели днем раньше; из него вылезли Томас, отец Мизии и ее сестра Астра. Я наблюдал из патио, как Мизия с двумя горничными пошла навстречу своим родственникам, обняла их и повела к дому, ну а свита несла за ними чемоданы. У меня мелькнула мысль спрятаться куда-нибудь, но рано или поздно мне все равно пришлось бы с ними поздороваться, и я передумал.

Отец Мизии был точно таким же, каким он мне запомнился — я видел его в то утро, когда Мизия впервые выходила замуж: малоприятный нервный мужчина с красивыми светлыми глазами; видно, он постоянно ощущал какую-то скованность и потому вел себя не слишком вежливо, почти по-хамски. Он пожал мне руку, едва удостоив взглядом и явно демонстрируя недовольство жизнью, для чего поводов было предостаточно: жара, бессонница, которой он страдал последнее время, да еще бутылка оливкового масла из Тосканы разбилась, когда грузили багаж. Мизия спросила, слышал ли он что-нибудь о ее матери.

— Понятия не имею, что там с этой психопаткой, спроси у сестры, — ответил он, глядя куда-то в сторону и давая понять, что этот вопрос вообще не к нему.

В патио появился Пьеро, совершенно заспанный, хотя давно перевалило за полдень; с отцом и сестрой они поздоровались очень сухо, быстро обменявшись хмурыми взглядами.

Астра, как и брат, тоже успела приспособиться к теперешнему положению Мизии: она была одета, причесана и вела себя как светская барышня, в солнечных очках, совсем как у сестры, нарочитая непринужденность и снисходительно высокомерное обращение с прислугой, что отчасти компенсировалось ее инфантильной непосредственностью.

Точно так же, как и на первой свадьбе Мизии, я поражался, глядя на брата и сестер: наделенные от рождения одними и теми же природными задатками, они выросли столь непохожими друг на друга, а Мизия среди них казалась просто чудом, и тем острее я ощущал утрату ее прежней, благодаря Томасу превратившейся в совершенно другого человека. Я все думал, какую роль в этом превращении сыграли паразитические привычки брата и сестры и какую — равнодушие отца и отсутствие материнской и отцовской заботы. Хотя теперь я и чувствовал себя таким далеким от Мизии, меня все равно бесило, с какой бесцеремонностью Пьеро и Астра взваливают на Мизию все свои проблемы и с каким беспечным, наглым видом ее отец заходит в дом.

И все же Мизия казалась довольной тем, что почти вся ее семья с ней, да еще так далеко от тех мест, где они раньше жили: она разговаривала с братом и сестрой, порывисто и резко размахивая руками, шутила, вспоминала всякие истории из их прежней жизни, пыталась что-то разузнать и у них, подмигивала их своими сияющими глазами, смеялась. Отношения между Пьеро и Астрой явно были напряженными, но они всячески пытались это скрыть в угоду Мизии: они боялись лишиться ее расположения и всего, что этому сопутствовало.

За обедом Мизия оставалась душой компании и связующим звеном для всех присутствующих: мгновенно реагировала на каждую реплику и всеми силами пыталась поддержать и оживить общий разговор, сломить железную суровость старой Энгельгардт, холодность отца, обоюдную враждебность Пьеро и Астры. Как рассказывал Марко, она с самого детства взяла на себя эту роль и годами с блеском играла ее, так что члены ее семейства воспринимали ее поведение как вполне естественное. Я смотрел на нее, сидящую в центре длинного стола, и те усилия, которые она предпринимала, ничуть меня не умиляли, напротив, мне хотелось послать ее ко всем чертям, вместе со всей ее семейкой и их бесконечными сложностями.

Три года назад отец Мизии открыл в Буэнос-Айресе итальянский ресторан, но не очень-то преуспел, потому что место для своего ресторана выбрал неудачное, администратор он был никакой, совершал ошибку за ошибкой, еще в чем-то проштрафился, и теперь пытался довести это до сведения Мизии и Томаса туманными намеками. Очевидно Томас финансировал всю эту его затею, чтобы сделать приятное Мизии, и сейчас срочно требовалось очередное денежное вливание, иначе ресторан просто закроется из-за неуплаты долгов. Мизия приняла проблемы отца близко к сердцу, слушала его предельно внимательно и с сочувствием: старалась успокоить его, выгородить, говорила, что он ни в чем не виноват, что он делал все правильно, давала ему советы и подбадривала. Томас искусно ей вторил: обещал свою поддержку, всячески давая понять, что дело-то яйца выеденного не стоит, хотя вряд ли действительно так думал, и уверял, что все причины неудач кроются в порочной системе аргентинской экономики. Впрочем, ничего другого он сказать все равно не мог, не вызвав у жены глубокое разочарование, он тоже вынужден был придерживаться определенной линии поведения. Только, в отличие от Мизии, он добровольно сделал свой выбор, в благодарность за то, что женился на такой удивительной женщине и ради удовольствия вершить судьбами других людей.

Отец Мизии не только воспринимал все, что для него делают, как должное, но еще и грубил, — то ли от зажатости, то ли в силу плохого характера, если кто-то хоть отдаленно пытался его критиковать. Он говорил (Мизии): «Ладно, ладно, хватит пудрить мне мозги», и (Пьеро, который ляпнул что-то невразумительное): «Это надо же, яйца курицу учат», и (Томасу, но совсем не таким грубым тоном): «Уж я-то знаю, что такое ресторан. А вы, аргентинцы, лишь одно горелое мясо едите да картошку». Со старой Энгельгардт он вел себя куда осторожнее — из трусости, и еще потому, что причислял ее, как и себя, к категории недовольных, обиженных детьми родителей.

Меня просто бесило, что он полностью переложил на Мизию все свои заботы и ждет от нее немедленной помощи, как если бы он был ее младшим братом или даже сыном, что, однако, не мешало ему весьма пренебрежительно высказываться по поводу воспитания маленького Ливио, да еще бестактно поучать ее, как надлежит поступать в тех или иных случаях матери и женщине. Он даже не слушал ее, когда она пыталась что-то ему ответить и объяснить, перебивал на середине фразы, отмахивался, фыркал, отворачивался, и тут же снова нападал, стараясь уколоть, выставить на посмешище. Нетрудно было догадаться, что в детстве он не был ей защитой и опорой, а наоборот, своим эгоизмом, нетерпимостью, самонадеянностью только пугал и тревожил ее, и она оставалась один на один с миром, где полагаться могла только на себя. Другие его дети в общем-то шли той же дорожкой, только вели себя все же поскромней: они постоянно претендовали на помощь и заботу, надеялись что-то для себя урвать и потому время от времени считали необходимым проявлять родственные чувства, но крайне редко и вяло. Все трое считали, что Мизии повезло больше, чем им, и вот они сидели у нее за столом, причесанные, принаряженные, и выдвигали все новые и новые требования с удивительной легкостью и ненасытной настойчивостью.

К этим их бесконечным претензиям Мизия относилась безропотно: точно так же она бросалась к Максу, который не мог сам разрезать свой бифштекс, или смотрела на маленького Ливио, пытаясь понять, наелся ли он или почему капризничает, что не так, или наклонялась к угрюмой старой Энгельгардт, чтобы задать ей вопрос и втянуть в общую беседу. А Томас вместо того, чтобы защитить Мизию от нападок отца, играл с ним в мужскую солидарность и тоже постоянно претендовал на ее внимание, хоть и по-другому. И вместе с тем я видел, что присутствие Томаса действовало на нее благотворно: и сам его голос, и его поведение, и даже интеллектуальная ограниченность: сознание того, что он рядом, давало ей силы нести и дальше на себе все бремя ответственности. Казалось, он все же сделал ее в какой-то степени счастливой в той жизни, которую она для себя выбрала, помог реализовать себя в роли главы семейства, защитницы, многодетной матери, предоставив ей для этого неограниченные возможности.

Я думал обо всем том, что Мизия когда-то сделала для нас с Марко, когда не было еще никакого Томаса, способного прийти ей на помощь: как она вдруг стала поддерживать нас и побуждать развивать лучшие наши качества и полностью в этом преуспела. Я пытался понять, не потому ли я сейчас отдалился от нее, что теперь она тратит себя на других людей с их другими запросами; и не вел ли я себя в то время точно так же, как отец Мизии или ее брат с сестрой — обижаясь и забывая о благодарности, если она не прибегала по первому моему зову, не вникала тут же в мои проблемы и не решала их на месте. Я смотрел на сидевшую в центре длинного стола Мизию и ничего уже не понимал.

 

6

Утром тридцать первого декабря начали съезжаться друзья и соседи, которых Томас и Мизия пригласили на Новый год. Паола загорала под окном нашей комнаты, а я гулял с детьми в саду и видел, как на грунтовой дороге позади дома показались огромные английские и японские внедорожники, а на луг — посадочную полосу — сели два маленьких самолета. Из машин и самолетов выбирались люди со своими детьми, фирменными чемоданами и лабрадорами на поводке, они были одеты в стиле кантри, вели себя вальяжно, точно властители вселенной, небрежно, по-свойски здоровались с Томасом и Мизией, жеманно приветствовали старую Энгельгардт и ее компаньонку. Я прятался за деревьями с экзотическими названиями, весь во власти противоречивых желаний, впечатлений, мыслей, наблюдений, страхов, которые отпускали меня лишь на несколько минут и возвращались обратно. Смотрел, как Мизия принимает своих друзей и соседей, столь отличавшихся от нее прежней, когда мы были с ней так похожи: угадывал их чувства, видел их жесты и слышал через луг их повисавшие в неподвижном воздухе слова. От моего относительного внутреннего спокойствия не осталось и следа, я потерпел неудачу, как и она со своей цитрусовой плантацией; я кружил по саду, словно вор, и старался держаться поближе к детям.

Потом мне все же пришлось поздороваться с двумя младшими братьями Томаса и их женами, с друзьями и соседями по латифундии, а вдобавок еще и обменяться парой слов со старой Энгельгардт. Уже после этого и после очень краткой, но яростной перебранки с Паолой в коридоре, когда мы решали, что надеть нашему сыну Веро, Томас предложил всем присутствующим прокататься на лошадях. Я сразу отказался, потому что всего раз в жизни в двенадцать лет побывал на ипподроме и до сих пор помнил, как мне было страшно и неуютно сидеть верхом, но Томас настаивал, и к нему присоединилась Мизия: «Увидишь, Ливио, тебе понравится».

Паола тоже дала себя уговорить, хотя ни разу не сидела в седле, и мы всей компанией пошли за дом, где гаучо уже привязали к забору дюжину оседланных и взнузданных коней с толстыми загривками и коротко подстриженными гривами; на седлах для мягкости лежали овечьи шкуры. У всех, кроме нас, была экипировка для верховой езды: сапоги до колена и галифе, летние перчатки в дырочку, шлем для игры в поло и зеркальные очки в тонкой блестящей оправе; от всех этих мужчин и женщин так и веяло чувством физического и морального превосходства: уж больно высокомерно звучали их голоса, больно нарочито перекатывались они с носка на пятку, поджидая, пока Томас закончит распределять лошадей.

Мне он выделил медлительного, приземистого жеребца гнедой масти и помог на него забраться; в тот миг, когда крепкие руки Томаса подсаживали меня в седло, у меня все внутри перевернулось при мысли, что Мизию привлекла эта его физическая сила, бездушная, но непомерная, которую он не раз демонстрировал с самых юных лет. Взгромоздившись на лошадь, я смотрел на него, пока он объяснял мне, как правильно сидеть и управлять поводьями, и не столько слушал его, сколько пытался понять, не лучше ли он все же его противных друзей, которые уже гарцевали вокруг, словно на конном параде, возились со стременами и хлыстиками и обменивались шутками, понятными им одним. Единственное, что, на мой взгляд, отличало его от остальных — отпечаток усталости на лице и некоторая скованность нижней части тела, следствие травмы при игре в поло, о которой мне говорила Мизия. Но чем дольше я на него смотрел, тем сильнее мне казалось, что рядом с друзьями он с каждой минутой все больше напоминает мне себя прежнего: не осталось и следа от той слабости, которую я подмечал за ним то и дело во время поездки, и даже его тон все больше соответствовал общему настрою, этим легким расплывчатым улыбкам и бодрым подмигиваниям.

Я сказал ему: «Понятно, спасибо», — хоть это было неправдой; я смотрел, как с привычной галантностью он помог Мизии усадить Паолу на какого-то мула, которого ей отыскали для первого раза. Мизия отрегулировала ей стремена и подтянула подпругу, и с поразившим меня знанием дела объяснила, как сидеть; энергичная и изящная в своих кремовых брючках в обтяжку, и муж смотрел на нее с одобрением, словно она выдержала экзамен, который сдает регулярно. Я думал о ее поразительной способности к учебе: она мгновенно схватывала самое существенное, усваивала и запоминала, и с тех пор уже могла распоряжаться приобретенными навыками по своему усмотрению. Думал и о том, насколько же я заторможен даже в этом по сравнению с ней, как трудно мне дается что-то новое; я изо всех сил сжимал ногами бока своего коня и чувствовал себя неповоротливым и ограниченным.

Мы проехали по голому, пышущему жаром лугу, всадники то съезжались, то растягивались, переходя на рысь, обменивались знаками и взглядами — спины дугой, головы вполоборота, поводья в одной руке — и опять улыбались легкими ироничными улыбками, взмахивали рукой в сторону неразличимого горизонта, щеголяя своей раскованностью, беспечностью, уверенностью. Мизия красиво сидела в седле; спина у нее была прямая, как у балерины, а ноги, которыми она обхватывала коня — лишь слегка напряжены; я просто не мог не смотреть на ее ягодицы, когда она приподнималась, чтобы обменяться парой слов с сухой и плоской как доска соседкой-латифундисткой, не мог не смотреть на ее светлые волосы, падающие на ровные плечи. Но когда она обернулась ко мне, я почти не отреагировал на ее улыбку, меня раздирали противоречивые чувства и беспокоил мой конь. Мне казалось, что у меня не получается управлять им: он то ускорял, то замедлял ход, стараясь не отстать от других, а когда я пытался натянуть поводья, резко дергал головой. Перекрестный огонь недобрых взглядов из-за зеркальных очков лишь служил еще одним доказательством моей полной неспособности что-либо контролировать и вызывал одновременно ярость и страх, хотелось спрыгнуть на землю и пешком вернуться в дом. Я бы так и сделал, если бы не знал, что встречу там отца Мизии и старую Энгельгардт с компаньонкой и другими двумя старыми колониальными грымзами, приехавшими на Новый год.

Восседавший на поло-пони Томас безупречно владел искусством верховой езды: время от времени он легким галопом объезжал кавалькаду гостей, чтобы проверить, все ли в порядке, а заодно демонстрируя свое мастерство и перекидываясь с кем-нибудь шуточками. Пришпоривая лошадь пятками и постегивая коротким плетеным хлыстиком, он держал ее в тонусе, чего не хватало ему самому, когда он оказывался пешим, гарцевал вокруг, словно вознаграждая себя за этот свой недостаток: большеголовый, в прошлом блондин, без головного убора, крепко припаянная к могучему торсу шея, небрежно свисающая правая рука и напряженное тело. Он подъехал к Паоле, которая трусила еще больше, чем я, цеплялась за седло, сообщая мне всякий раз, когда мы оказывались рядом: «Эта штука елозит».

— Не надо так сильно сжимать колени, — сказал он ей. — Опусти пятки.

Похоже, Томас и парочка его приятелей только и ждали случая проявить свою галантность; они наперебой стали давать ей советы, и в ответ на это Паола только старалась подчеркнуть свою женскую уязвимость, раньше я никогда за ней этого не замечал. Кавалеры Паолы объясняли, как ставить ноги в стремена и как держать поводья; трогали ее запястья, поправляли локти и похлопывали спину, касались ее икр, подбородка, ягодиц, и все это — то подходя вплотную, то отъезжая, сгибаясь к ней, утирая ладонями пот со лба. Она смеялась, повторяла «Мама дорогая», или «Я безнадежна», или «Ой, спасибо!» Настроение у нее сразу поднялось, она казалась веселой и игривой, беззаботной и даже томной, вся ее жесткость растаяла как по волшебству.

Томас и его друзья тоже оживились, наперебой демонстрируя свою мужскую доблесть: они бросали своих коней вперед короткими скачками, останавливали их легким мановением руки, без умолку отпускали остроумные замечания на испанском, итальянском, английском с одинаковой интонацией и акцентом. Паола смеялась, прикрывала глаза, отвечала на их шуточки, громко вскрикивала от страха, когда ее мул переходил на рысь. Глаза у нее блестели, она больше не впивалась в меня испуганным взглядом. У нее был вид человека, который наконец вздохнул полной грудью, и это еще сильней выбивало меня из равновесия.

Мизия возглавляла кавалькаду, за ней ехали сестра Астра и брат Пьеро, точно младшие члены королевской семьи; сейчас она казалась мне ничуть не лучше всех остальных, несмотря на то, что она говорила мне на цитрусовой плантации и на все мои размышления накануне за ужином. Мне казалось, что один лишь я никак не вписываюсь в эту компанию: все в этих людях — их одежда, прически, то, как они оглядывали окрестности, двигались — было мне отвратительно, я просто исходил злобой и чувствовал себя белой вороной, у меня просто сводило все внутри, и я до боли сжимал руками грубые кожаные поводья.

— Ну что, давайте галопом? — предложила Мизия, повернувшись ко мне, и не успел я и глазам моргнуть или поудобней устроиться в седле, как все лошади впереди меня и даже мул Паолы, окруженной ее паладинами, рванули вперед, и несмотря на все мои отчаянные попытки удержать хотя бы свою, она понеслась вслед за другими, опустив голову и всем своим телом, мускулами, нервами отдавшись этому головокружительному бегу, а я только и ждал, что вот-вот шмякнусь на землю, сломаю себе шею и до конца своих дней останусь парализованным вместе со всей моей злобой и чувством непричастности к происходящему.

Вечером все гости, родственники, управляющие и даже несколько гаучо с семьями собрались в саду: господа уселись за длинным столом под огромным навесом, крепящимся к металлическим стойкам, а метрах в двадцати от них, рядом с грилем для мяса, — гаучо, за столом попроще. Из колонок орехового дерева старинного домашнего проигрывателя доносились вальсы Штрауса, словно мягкими коврами расстилавшиеся под размеренное журчание переплетающихся голосов; горничные обносили гостей блюдами с едой и графинами с водой или вином, дети при любой возможности срывались с места и бегали вокруг стола с собаками, пока матери не усаживали их обратно. Томас и Мизия вели себя как настоящие хозяева дома: все так же энергично и уверенно, как и весь этот долгий день, поспевали повсюду, следили за подачей блюд и напитков, направляли в нужное русло разговор, окружили всех своих гостей вниманием и заботой, стараясь изо всех сил, чтобы сложный механизм праздничного новогоднего ужина работал без перебоев.

Со своего места за столом я смотрел на Мизию, сидеть было больно, видно я отбил попу на этой лошади. Я оказался между компаньонкой старой Энгельгардт и соседкой Мизии по латифундии — крашеной блондинкой, совершенно непрошибаемой, она не желала поддерживать со мной разговор ни на одну из тем, которые мне с таким трудом удавалось из себя выжать. Вот я и смотрел на Мизию, пытаясь понять, неужели то, что я думал о ней раньше, просто самообман? Ну как бывает в любовной истории, когда мужчина идеализирует любимую женщину и видит в ней что-то необыкновенное, что потом куда-то улетучивается, когда он узнает ее получше. С той лишь разницей, что у нас с Мизией не было никакой любовной истории, а ее необыкновенность никуда не улетучивалась целые пятнадцать лет, хоть и подвергалась многочисленным испытаниям. И я думал, почему же все-таки она так долго казалась мне идеалом женщины, и я еще приукрашивал этот идеал, как только мне открывалась какая-то новая особенность ее сложной натуры; понимала ли она, что она для меня значила, пользовалась ли этим; догадывалась ли, что я постоянно сравнивал с ней всех других женщин, появлявшихся в моей жизни, и сразу понимал, что им до нее далеко; и могла ли она хоть представить себе, как отчаянно мне ее не хватало в какие-то моменты моей жизни. И еще я пытался понять: то, что я вижу сейчас — это просто один из многочисленных этапов ее жизни или же она окончательно превратилась в ту женщину, какой всегда хотела быть, и понимает ли она, что такой она не только мне не нравится, а просто неприятна. И еще я хотел понять: объяснялось ли наше прежнее сходство тем, что в начале нашего жизненного пути мы оба были незрелыми, не раскрывшими себя, и вот теперь, в нынешних обстоятельствах это сходство ушло само по себе, или же мы связаны друг с другом столь крепко, что сумеем преодолеть любые внешние перемены.

Я на самом деле чувствовал себя отвратительно: весь взмок, тело ныло, в голову лезли такие мысли, от которых меня кидало в жар, обе мои соседки и сидевшие напротив любительница аргентинских догов и биржевой брокер, он же арбитр поло, были мне настолько ненавистны, что я мог бы задушить любого из них на выбор. Куда бы я ни взглянул, решительно все действовали мне на нервы: младшие Молинари, сидевшие в углу с Энгельгардтом и хихикающие со своими новообретенными приятелями, отец Мизии, поносящий Италию, словно гражданам Аргентины повезло куда больше, Паола, которая словно обрела новую жизнь и заливалась соловьем, сидя в окружении бывших чемпионов в десятиборье, владельцев племенных быков и молодых, мускулистых инвесторов, проникших на международный рынок, — все они бесконечно острили, осыпали ее комплиментами и подливали вина, стоило ей сделать глоток.

Я тоже пил без остановки густое красное вино, безвкусное и без всякого аромата, как старый бархат гостиничных портьер, и чувствовал, как оно разливается по моему телу, принося с собой мрачные мысли, гнетущие впечатления, неприятные, нежеланные картины. Стол был обтянут плотной хлопчатобумажной скатертью и словно пришпилен к полу, каждому гостю отведено особое место и особая роль, а всего в нескольких метрах от нас виднелись бескрайние просторы и черное небо, усыпанное огромными звездами. Мы же сидели как истуканы, подчиняясь заведенным обычаям и веками сложившимся традициям, мне казалось, что я попал в тюремную камеру, где просто нечем дышать. Я оглядывался назад, смотрел по сторонам, пытаясь понять, не удастся ли мне потихоньку улизнуть отсюда и вырваться на свободу, но все никак не мог придумать, как это сделать, и решимости не хватало; я словно приклеился к своему обитому кожей стулу, и напыщенная, пустая и развязная болтовня моих соседей захлестывала меня, как грязная морская вода, в которой плавают скользкие водоросли и дохлые раки.

Я поневоле пал духом и предался черной меланхолии, давно такого со мной не бывало: ни единой светлой мысли или образа, за что я мог бы ухватиться, как за соломинку. Я думал о том, что за всю жизнь не сделал ничего конструктивного, что просто плыл по течению, ни разу не взяв на себя ответственность, не сделав осознанного выбора. Думал, что полностью подчинился Паоле, просто из трусости и потребности в опеке, что она просто заменила мне мать, которая способна все решить за меня, что отношения с детьми у меня поверхностные и формальные, и с одной стороны я все стремлюсь завоевать их любовь, а с другой — мне с ними скучно, что картины свои я пишу без всякого вдохновения, особенно не затрудняясь и не получая от своей работы никакого удовлетворения, разве что продаю их при случае. Мне казалось, что я уже давно не жду от жизни ничего хорошего и теперь дошел до такого состояния, что в дальнейшем буду только деградировать. Я продолжал пить вино, которое мне совсем не нравилось, и с каждым новым бокалом опускался все ниже и ниже, и даже начинал входить во вкус: мне уже было любопытно, как низко я могу пасть.

В какой-то момент ко мне подошла Мизия: подали сладкое, и она ходила вдоль стола, переговариваясь с гостями и обмениваясь с ними улыбками, а с кем-то и вступала в оживленные беседы, которые я даже и не пытался расслышать в общем гуле голосов.

— Ты в порядке? — спросила она, тронув меня за плечо.

— Все просто замечательно, — ответил я, даже не повернув головы.

— Ты уверен? — Она наклонилась ко мне, возбужденная бесконечными разговорами и возложенными на нее обязанностями, слегка захмелевшая; увидев игривое выражение ее глаз, я опустился еще на одну ступеньку ниже.

— Уверен, уверен, — ответил я.

Она продолжала смотреть на меня с подозрением, тихонько качая головой. Со всех сторон на нее сыпались просьбы и требования, какой-то седовласый идиот нахваливал Мизию, называя «нашей пре-крас-ной хозяйкой дома», любительница аргентинских догов хотела вовлечь ее в дискуссию об украшениях «Тиффани», а ее отец, сидевший через пять человек от меня, помахивая пустым кувшином, все требовал: «Вина, вина». Мизия вскинула руки и отгородилась от них раскрытыми ладонями.

— Неправда. — Она сжала мне плечо. — Тебе плохо. Я тебя знаю. Ты такой мрачный. Тебе скучно.

— Да нет же, — возразил я фальшивым, вымученным тоном. Я показал ей на одного из ее соседей, который, горделиво потряхивая своими волнистыми волосами, делал ей какие-то знаки. — Тебя зовут.

— Брось, — сказала Мизия, — ты умираешь от скуки, и тебе все здесь омерзительно. Ужин, гости и вообще.

Я пожал плечами, потому что не мог ни согласиться с ней, ни опровергнуть ее слова, а только улыбался, вконец измученный.

— Тебя просто с души воротит, — Мизия явно перебрала, я почувствовал это и по ее голосу, и по глазам и испугался. — Тебе кажется, что я стала такой же дрянью, как все они, и живу по уши в дерьме.

— Перестань, Мизия. — Я начинал уже беспокоиться всерьез. «Дряни», сидящие за длинным столом, по-прежнему смотрели на нас: морды породистых лошадей и клювы охотничьих соколов все назойливее оборачивались в нашу сторону.

— Я сразу поняла, — сказала Мизия. — Едва ты приехал, в тот же день.

Она все больше возбуждалась, я-то знал, как с ней это происходит.

Любительница догов, что сидела слева от меня, оглядев нас пронзительно-изучающим взглядом, встала:

— Садись на мое место, если вам надо поговорить, — сказала она Мизии. Мне показалось, что на ее узких губах мелькнула нехорошая улыбка, остальные гости, которые тоже начали вставать и меняться местами, двигаясь, как заводные куклы в плену заученных жестов, искоса поглядывали на нас.

Мизия, не задумываясь, села рядом со мной и, подперев щеку рукой, повернулась ко мне.

— Тебя так и тянет вынести окончательный приговор. Какой неприятный сюрприз: твоя лучшая подруга стала настоящей дрянью.

— Да ладно тебе, — сказал я, невольно подмечая все телодвижения ее отца и старой Энгельгардт, которая сидела, повернувшись ко мне в профиль, выделяя голос Томаса и резкий смех Паолы, ловя тоскливый взгляд маленького Ливио и наблюдая, как веселятся наши дети, бегая за собаками, и как Пьеро вместе с управляющим на краю луга завершает последние приготовления к праздничному фейерверку.

— Тогда скажи мне, что это не так. Что я не стала дрянью — мерзкой латифундисткой, с которой у тебя нет ничего общего.

— Перестань, Мизия. — Я хлебнул горькое, густое вино и опустился еще ниже.

— Нет, скажи, — настаивала Мизия с воспаленным взглядом и до боли сжимая мне левое плечо ищущими правды пальцами.

— Ты не стала ни дрянью, ни мерзкой латифундисткой, — сказал я в конце концов, словно хотел глотнуть воздуха откуда-то издалека, — ты просто стала другой, не такой, какой я тебя знал или думал, что знаю. Но это нормально, наверное.

— Почему? А какой была я, та, какую ты знал? Объясни.

— Другой.

— В каком смысле другой? — Глаза у Мизии стали, как у заморской кошки, и она словно пыталась заглянуть ими мне в душу.

— Другой и все, — сказал я, чувствуя себя собакой, тупо вцепившейся зубами в кость.

— Что значит другой? — не отставала Мизия. — Бесшабашнее, свободнее, наивнее, глупее, симпатичнее, несчастнее? Какой именно?

— Другой, — повторил я, цепляясь уже за край уступа, а не за кость, ослепнув и оглохнув от страха сорваться в пропасть.

— Извини, Мизия, — сказала старая Энгельгардт, направив на нее костлявую руку, точно полицейскую дубинку. — А нельзя ли прервать вашу оживленную, задушевную беседу? Что-то она очень затянулась.

Мизия повернулась к ней: я заметил, что на лице ее промелькнуло виноватое выражение и тут же исчезло, да так быстро, что глаза у нее сразу потемнели.

— Нельзя! — отрезала она.

Энгельгардт дернулась, словно ее ужалила оса; вслед за ней на нас стали оборачиваться все новые и новые лица — недоумевающие, напуганные непривычным поведением.

Мизия вскочила на ноги.

— Нельзя и все тут, — сказала она старой Энгельгардт. — Невозможно. Я разговаривала с моим лучшим другом о том, что мне очень интересно, и я решительно не хочу, чтобы меня прерывали по какому-нибудь пустячному и дурацкому поводу.

Еще несколько лиц повернулись к нам: все за столом застыли, как на стоп-кадре, старая Энгельгардт усилием воли сдержалась.

— По-моему, дорогая Мизия, ты ведешь себя невежливо, — сказала она, прищурившись.

— Я веду себя очень даже невежливо, дорогая Инес, — сказала Мизия, — ты даже представить себе не можешь, насколько!

В ее голосе звучало раздражение, которое, видно, накопилось за все эти годы, когда она играла роль примерной дочери, сестры, матери, жены, снохи, невестки, несла на себе ответственность за всех, исправляла чужие ошибки, вдохновляла, окружала заботой и вниманием, и все же голос ее оставался мелодичным, а сама она — восхитительно живой и гибкой. Мне казалось, что она как по волшебству вдруг освободилась от всего наносного, навязанного ей, рационального, практичного, сбросила все это с себя с таким же яростным порывом, как делала это когда-то; у меня остановилось сердце и перехватило дыхание.

Лицо старой Энгельгардт сделалось серым от злости и все тряслось от возмущения.

— Думаю, твой тон неприемлем ни с какой точки зрения.

— С какой такой, к примеру, точки зрения? — спросила Мизия, обращаясь к ней, но одновременно и к своему отцу, брату, сестре, Томасу, его младшим братьям и их женам, ко всему их тылу, состоящему из друзей семьи и соседей по латифундии, которые, удивившись поначалу, теперь встревожились всерьез.

Томас с непроницаемым выражением лица обошел вокруг стола и взял Мизию за руку.

— Успокойся, дорогая. Ты просто выпила слишком много вина.

— Вино тут ни при чем! — закричала Мизия и выдернула у него свою руку. Она вся дрожала. — Просто вы все мне осточертели! Вы мне всю душу надорвали, я больше не могу! Не хочу ни слушать вас, ни видеть, с меня довольно!

Томас смотрел на нее, застыв на месте, но я видел, как важны ему устремленные на него со всех сторон взгляды, он словно черпает в них поддержку; он снова взял Мизию за руку крепкой рукой бывшего игрока в поло, никогда не терявшего присутствия духа, сына беглого нациста и потомка конкистадоров — истребителей индейцев.

— Будь любезна, не устраивай скандал. Давай зайдем с тобой в дом, и ты объяснишь мне, что случилось, — сказал он ей вполголоса.

И тут я вдруг вышел из себя, полностью потерял над собой контроль, как в тот вечер, когда мы с Мизией познакомились, в тот бесконечно далекий момент нашей с ней жизни: только что я слова не мог вымолвить от изумления, и вот уже, как оголтелый дикарь, готов был биться вместе с ней против всех, не думая о соотношении сил, о том, на чьей стороне перевес и к чему это все может привести. Я вскочил и отодрал руку Томаса от локтя Мизии, крича:

— ЭТО ТЫ БУДЬ ЛЮБЕЗЕН, ОСТАВЬ ЕЕ В ПОКОЕ, ГРЯЗНАЯ СВИНЬЯ, МЕРЗКИЙ, САМОВЛЮБЛЕННЫЙ, НАГЛЫЙ ЛАТИФУНДИСТ!

Никогда еще мой мегафонный голос не звучал так оглушающе: Томас, его мать, братья с женами, отец Мизии, ее сестра и все прочие гости, сидевшие и стоявшие вокруг огромного стола, смотрели на меня, словно не понимая, кто я. Но даже это изумление было ненатуральным, и в нем еще отчетливей проявились те самые их манеры, интонации, привычки, из-за которых я страдал с самого начала, думая, что Мизия стала такой же, как они, пока в конце концов не почувствовал себя одиноким и несчастным, без малейшей опоры в этом мире.

И я закричал еще громче, хотя не думал, что это возможно, и, наверное, это было действительно невозможно:

— И ВЫ ВСЕ, БУДЬТЕ ЛЮБЕЗНЫ, ОСТАВЬТЕ ЕЕ В ПОКОЕ, ПЕРЕСТАНЬТЕ ВЫСАСЫВАТЬ ИЗ НЕЕ ПОСЛЕДНИЕ СОКИ, ЛИШЬ БЫ ХОТЬ ЧЕМ-ТО НАПОЛНИТЬ ВАШУ ЖИЗНЬ, ПУСТУЮ И ИССОХШУЮ, КАК СБРОШЕННАЯ ЗМЕЕЙ КОЖА!

Я замолчал, сам почти оглушенный своим воплем и чувствуя, как меня опутывает липкая паутина взглядов, искал и не находил среди них ни одного хоть сколько-нибудь дружеского или хотя бы не откровенно враждебного, кроме, конечно, взгляда Мизии и маленького Ливио, который, сидя в конце стола, наблюдал исподлобья за всем происходящим — я хорошо знал этот его взгляд.

И тут наступила полночь, кончился старый год, хотя, казалось, все забыли об этом — кроме Пьеро Мистрани и управляющего, которые пропустили все самое интересное; как раз когда Томас прочищал горло, собираясь мне ответить, что-то резко зашипело и вспыхнуло, взрыв разорвал воздух, во все стороны брызнули искры, расчертив белыми полосами темноту ночи. За первым залпом тут же грянули другие, даже гаучо устроили свой фейерверк неподалеку; небо расцвело огненными шарами, гирляндами, фонтанами и каскадами, которые бросали блики на лица сидящих за столом и искажали своей фантасмагорической пляской их движения и взгляды.