О нас троих

Де Карло Андреа

Часть пятая

 

 

1

Двенадцатого июля умерла моя бабушка. Я позвонил ей в восемь утра, она не ответила, меня кольнуло какое-то тревожное предчувствие, и я решил сходить к ней. Я звонил в дверь, стучал, звал ее по имени. На лестничную площадку вышел сосед-адвокат, он сильно поседел с нашей последней встречи.

— Может, лучше еще подождать, не вызывать сразу спасателей, они тут все разнесут, — сказал он. Но прошел час, мои крики и безостановочный стук остались без ответа, и стало ясно, что без службы спасения не обойтись; дверь выломали, мы наконец вошли: на этот раз бабушка действительно умерла. Она лежала в постели, и лицо ее выглядело умиротворенным; рядом на тумбочке мы увидели два пузырька от снотворного, чашку чая и адресованную мне записку, в которой корявым бабушкиным почерком было написано: «Старайся жить как можно интереснее, потому что оглянуться не успеешь, как твое путешествие закончится».

То, что я чувствовал, нельзя было назвать горем: мне, скорее, казалось, что какая-то часть меня самого исчезла безвозвратно. Я ехал на машине куда глаза глядят, и все вокруг казалось мне чужим и непонятным: движущиеся автомобили, люди на тротуарах, витрины, магазины, автобусные остановки, взревывающие мопеды, рекламные плакаты. Я пытался думать о чем-то мне близком: о выставке в конце сентября в Болонье, которую готовила моя новая галеристка, о трехнедельном отпуске с детьми, с трудом отвоеванном у бывшей жены, о сантехнике, которого надо было вызвать до августовского мертвого сезона, чтобы он проверил трубы в моей новой квартире-студии, о Монике, которой я обещал помочь с подготовкой к экзамену по футуризму, о поездке в Ирландию, куда мы с ней собирались в конце лета — ничто не помогало. Самое смешное, что всего несколько часов назад я считал, что в моей жизни наступил удачный и динамичный период, и вдруг снова сорвался в пропасть, и понятия не имею, как из нее выбраться.

Больше всего мне сейчас хотелось поговорить с Мизией, но после двух лет безостановочной работы в реставрационной мастерской во Флоренции она уехала отдыхать с детьми в Грецию, на остров Фурни, где обреталась без телефона и вообще без каких-либо средств связи, как в старые добрые времена. Мы договорились созвониться в середине августа, когда она вернется, и я понятия не имел, как связаться с ней сейчас. Мне ничего не оставалось, кроме как сидеть в унылой гостиной перед телевизором и смотреть на лживые, хитрые, тупые, безобразные, нелепые лица, сменявшие друг друга на стеклянной поверхности экрана; гул их голосов казался мне самым отвратительным звуком на свете.

Когда вернулась Моника, я рассказал ей о бабушке; она сделала сочувствующую мину и печально покачала головой:

— Одна из моих бабушек тоже умерла.

И тут же, удалившись на кухню, стала греметь чем-то в холодильнике. Я пошел за ней, с трудом понимая, куда иду, и не ощущая пола под ногами.

— Дело в том, что для меня это была не просто бабушка, — сказал я. Она посмотрела на меня, держа в руке кусок сырокопченой ветчины; у нее была очень упругая, как у зимнего яблока, кожа, волосы цвета красного дерева блестели в синеватом свете холодильника, свет отражался в ее темных глазах, и они казались двумя маленькими тюленями в Ледовитом океане.

— Я знаю, Ли, но люди стареют и умирают, и ничего с этим не поделать, — сказала она. Чуть пожала плечами и изобразила подобие понимающей улыбки.

Я должен был что-то ей на это ответить, но не мог — слишком много сил ушло на то, чтобы пройти по коридору и не врезаться в стену.

Я захотел поговорить с детьми и позвонил Паоле; ее голос звучал так, будто я был повинен во всех ее несчастьях, — этот тон я слышал с тех пор, как мы решили развестись. Я не мог понять причину ее нынешней злости; несколько лет назад, когда мы вернулись из путешествия по Аргентине, она методично перечислила, что ее во мне раздражает: как я говорю, жестикулирую, ворочаюсь ночью в постели, жадно заглатываю по утрам кукурузные хлопья, ору с детьми в саду, как потеет левая половина моего тела, стоит мне начать нервничать, моя работа, неумение зарабатывать, неприспособленность к жизни, отношение к ней, музыкальные вкусы, одержимость Мизией, мое несходство с теми мужчинам, с которыми она только что познакомилась. Я не мог понять, почему она не радуется, раз наконец-то от меня избавилась, а ведет себя так, будто купила подержанный автомобиль и вдруг обнаружила, что барахлит коробка передач и сгорело сцепление. Сомневаюсь, что я когда-либо преподносил себя как выгодное приобретение, особо отмечая малый расход бензина.

Когда я, наконец, сказал про смерть бабушки, она помолчала, а потом процедила: «Мне жаль»; они никогда особо не ладили, ее голос казался мне чужим, и я не понимал, зачем вообще ей позвонил. Она передала трубку детям, но они тоже были не слишком приветливы, отвечали неохотно, как два маленьких взрослых, обо всем уже составивших собственное мнение и с порога отвергающих всякое другое. Я недолго упорствовал; повесив трубку, пошел в ванную, умылся, намочил волосы, шею, руки, футболку, прилипшую к потному телу, опять плеснул воду в лицо, на полу вокруг раковины вскоре разлилось целое озеро.

Мы похоронили бабушку; в два часа ночи я лежал на кровати, рядом спала Моника, которой не мешали ни жара, ни осатаневшие комары, и думал о том, какая чепуха, будто человек развивается в течение жизни, ведь он только и делает, что накапливает ненужные сведения, избитые анекдоты, дутые восторги, запоздалые прозрения, маленькие факты, маленькие сделки, маленькие хитрости; он похож на телегу, нагруженную отбросами, которая кажется крепкой, но разваливается, как только на дороге попадается колдобина или камень. Я думал о Сеттимио Арки, неожиданно заявившемся на похороны: как он вышел из темной машины с мигалками, которую сопровождала еще одна — с карабинерами, о его солнечных очках, закрывающих пол-лица, новой стрижке, о том, как он сказал мне: «Я с тобой», — и оглянулся, проверяя, какое произвел впечатление на избирателей, всегда голосовавших за других. Я думал, что для такого, как он, наша страна оказалась самым подходящим местом и что я не знаю никого из моих сверстников, способного так самодовольно улыбаться в самую печальную минуту.

Я резко сел в кровати; Моника, не просыпаясь, перевернулась на другой бок. Рядом на тумбочке беззвучно звонил телефон; я на ощупь нашел трубку и услышал: «Ливио?»

— Марко-о! — сказал я, даже не сомневаясь, что это он, хотя мы не виделись и не разговаривали уже бог весть сколько лет.

— Я прочитал о твоей бабушке в итальянских газетах, — сказал Марко Траверси.

— Да, такие дела.

— Удивительная была женщина.

— Да.

— Думаю, она очень на тебя повлияла. Не будь ее, ты был бы другой.

— Да, — снова сказал я.

Мы помолчали несколько секунд.

— Нельзя так надолго терять друг друга из виду, — сказал Марко. — Мы два идиота. Ведь однажды будет уже поздно.

— Бабушка говорила то же самое. Где ты?

— В Лондоне.

— Там, где я был?

— Нет. С тех пор я успел пять раз переехать.

— Диктуй адрес, — сказал я. — Я прилечу первым же рейсом.

 

2

Я приземлился в Хитроу; Марко ждал в зале прилета: я протискивался через толпу встречающих и не успел его заметить, а он уже положил руку мне на плечо. Мы обнялись, похлопали друг друга по спине, еще и еще, оглядели друг друга со всех сторон, оценивая, насколько мы изменились: я смотрел на его лицо, маленький шрам в углу глаза, седые пряди в длинных, до плеч, волосах. Но все это не портило его, наоборот, он выглядел даже лучше, чем много лет назад, когда я уезжал из Лондона: темные глаза горели прежним огнем, в подтянутой фигуре чувствовалась прежняя энергия, одет, как и раньше, в черное, в стиле рок-звезды, но все вещи лучшего качества. Казалось, что время освободило его от нерешительности и сомнений, мучивших его в молодости, и в свои сорок лет он превратился в уверенного в себе и знающего, чего он хочет, человека и художника; легкая хромота не нарушала плавности его движений, он не замечал ее, как и все то, что не представляло для него интереса.

— Ты выглядишь лучше, чем я ожидал, — сказал Марко, когда я получил свой багаж — дорожную сумку; он надел большие темные очки, полностью скрывавшие его глаза.

— Зато чувствую себя паршиво, — сказал я; мы шли плечо к плечу в толпе пассажиров, и я думал, что вряд ли выгляжу так уж хорошо. По-моему, время меня сильно потрепало: волосы поредели, лицо раздалось вширь, появился животик, ранки, нанесенные мне недоверием, страхом и неуверенностью, стали зияющими язвами. Я пытался посмотреть на нас глазами сновавших вокруг людей, и видел какого-то старообразного и расплывшегося ребенка рядом с мужчиной в самом расцвете сил.

Наверно, Марко это почувствовал, потому что крепко ухватил меня за рукав.

— Ливионе, дружище, хватит хандрить! — воскликнул он. — Черт возьми, сто лет прошло, и мы наконец-то вместе, теперь ты живо придешь в себя.

— А что со мной не так? — спросил я. — Выгляжу паршиво?

— Ладно тебе, ты, как всегда, на высоте, — ответил Марко и быстро потащил меня к одному из выходов.

На улице стоял старый зеленый «ягуар» с открытой дверцей, в нем боком сидела девушка, поставив свои длинные ноги на тротуар, и разговаривала по телефону; она увидела нас и, высунувшись из машины, помахала рукой.

— Это Сара, — сказал Марко. Пока мы шли к ней, она положила трубку и вылезла из машины.

Она была высокой, большие солнечные очки делали ее похожей на стрекозу, светлые — почти белые — волосы спадали локонами, одета в белую блузку с жабо и рукавами фонариком, ультракороткую юбку и лакированные сапожки кроваво-красного цвета на высоком каблуке. Марко сказал ей по-английски:

— Это Ливио Молинари, мой лучший друг.

Сара улыбнулась, торопливо и как-то нервно протянула мне руку. Думаю, ей было лет тридцать пять, хотя издалека она выглядела на двадцать, благодаря своему стилю одежды, форме очков, манере двигаться; она чем-то напоминала Мизию, но не ту, какой я застал ее во Флоренции десять дней назад, перед отъездом в Грецию, а ту, какой она была в Париже. Сара тоже выглядела как женщина-ребенок, к которой непросто найти подход, она так же смотрела собеседнику прямо в глаза, с демонстративной уверенностью в своей правоте; мне казалось, что два временных пласта наложились друг на друга, и я не мог отделаться от этого странного ощущения, пока переминался с ноги на ногу у капота машины, не зная, что делать со своей сумкой.

Мы сели в старый «ягуар»: Марко с девушкой впереди, я сзади. Не то чтобы я думал, что у Марко никого нет, но когда я уловил напряжение в их взглядах, скрытых за стеклами очков, то испытал неясное разочарование, словно почувствовал себя лишним, я радовался, что они встретили меня в аэропорту и теперь мы вместе, и одновременно переживал, что Моника не захотела поехать со мной. Я с трудом вынырнул из этого состояния, сказав:

— Отличная машина.

Марко время от времени поглядывал на сидевшую слева от него Сару, как будто между ними что-то произошло и напряжение осталось; посмотрев на меня в зеркало заднего вида, он сказал: «Сара ведет передачу на WebTV о современной английской музыке».

Казалось, что здесь, в салоне старого «ягуара», обитого деревом и хорошо выдубленной кожей, он говорит по-итальянски с легким акцентом: он чуть колебался, выбирая слова, соединяя их во фразы, адресуя их мне, сидящему на заднем сиденье.

— Ты художник, да? — спросила Сара, закуривая длиннющую сигарету с позолоченным фильтром. В ее ядовито-синей сумочке из фальшивой крокодиловой кожи зазвонил сотовый телефон; она принялась с остервенением трясти сумку, наконец, нашла телефон и сказала: «Да?».

Марко сказал вполголоса:

— Ее передача безумно популярна. Она здесь звезда.

Я не понял, была ли в этих словах ирония.

— В пятницу в три? И речи быть не может, — говорила Сара, ее телефон был того же ядовито-синего цвета, что и сумочка. — Я ему уже сто раз объяснила. Если очень постараться, я смогу в час или в пять, но НЕ в три. Ясно? — На этом разговор закончился, она убрала телефон в сумочку; глубоко затянулась, устроилась поудобнее на сиденье. Теперь, когда я смог лучше разглядеть ее, то увидел, что ей не хватает яркости Мизии, нос короче и не такой выразительный; энергия, дававшая о себе знать в ее голосе и движениях, была совершенно иной.

Марко то и дело поворачивался к ней, потом смотрел на меня в зеркало, словно никак не мог решить, на ком сосредоточить свое внимание.

— Кошмар, новость о смерти твоей бабушки меня совсем подкосила. Вчера вечером купил «Коррьере делла сера», хотя никогда этого не делаю — мне только хуже становится от новостей из Италии, — и увидел статью о ней. Я даже не знал, что она так много сделала для науки.

— Да, немало, — сказал я. Интересно, задавался я вопросом, всегда ли после долгого перерыва в общении даже с очень близким человеком нужно время, чтобы вернулась прежняя легкость; я пытался вспомнить, как это было с Мизией.

— Честно говоря, я думал, что ты многое нафантазировал, рассказывая о бабушке, — сказал Марко. — У тебя все построено на впечатлениях, никогда не знаешь, как все было на самом деле. — В машине зазвонил телефон; в зеркале заднего вида я увидел недовольный взгляд Марко, но, когда он ответил, его голос уже звучал холодно и бесстрастно:

— Нет, никак не меньше пятидесяти тысяч. У меня и так сроки двух заказов накладываются друг на друга, и целых две недели уходит только на съемки. Торг? Торг неуместен, вот какой торг. Звони, пока.

Сара курила и смотрела на Марко, они не произносили ни слова, но казалось, между ними не прекращается диалог. Она вытащила из кармана аудиокассету и вставила в магнитофон: в старом «ягуаре» забился бешеный пульс, звук рос и раздувался, как электронный мыльный пузырь, и, лопнув, раздувался снова. Марко обернулся и хлопнул меня по колену — я хорошо помнил эти его бурные приступы дружелюбия.

— До сих пор не верится, что ты приехал, — сказал он. — Черт возьми, я уже думал, что мы никогда не встретимся! Ливио!

— Марко, — пробормотал я смущенно, меня поразила неожиданная теплота в его голосе.

В машине опять зазвонил телефон.

— Чтоб их всех, извини, — бросил он мне. В трубку сказал: — Кто это? Нет, нет. Arrowhead идет ночью, Tosh Hill — днем. По-моему, здесь нет ничего сложного, достаточно прочитать сценарий. Для этого не надо быть семи пядей во лбу. Расстояние меня не волнует. Это не мои проблемы. Сам решай.

Он положил трубку, виновато развел руками, глядя на меня, но его уже захватили другие мысли, мыльные пузыри из динамиков мешали ему сосредоточиться.

Они с Сарой продолжали бросать друг на друга взгляды из-за очков, не произнося ни слова. Опять зазвонил сотовый телефон Сары; она вытряхнула его из сумочки вместе с ключами, тюбиками помады, пудреницей, чудовищно разбухшим ежедневником, судорожно схватила и поднесла к уху. «Нет, Ник, не можешь. Это мое расписание, и мне решать. Ясно? И речи быть не может. Передай ему, пусть сначала пересмотрит рейтинги за неделю, а потом уже несет всякую чушь». Несколько секунд она слушала, иногда вставляя «Ага» и «М-м-м», после чего вдруг взвилась и пронзительно закричала: «Запомни раз и навсегда, рекламщики из „Пепси“ пусть приходят сначала ко мне! Я занимаюсь этим дерьмом, ясно тебе?»

Марко повернулся ко мне, махнул левой рукой, словно отгораживаясь и сказал:

— Рекламщики из «Пепси», подумать только.

Я сидел за ними, покачиваясь на мягких пружинах старого «ягуара», и чувствовал себя престранно: то близким, то посторонним, меня то бросало в пот от пышущего внутри жара, то обдавало холодом из неисправного кондиционера.

— Как семья? — спросил Марко.

— Бывшая семья, — сказал я. — Я развелся два с половиной года назад.

— Что ж, хоть одна хорошая новость, — засмеялся Марко. — А то после твоих последних писем я уже испугался, что тебя поглотила пресная семейная жизнь.

— Я тогда совсем одичал, — сказал я. — Даже не смог выбраться на твой фильм. Знаешь это ощущение, когда тебя будто парализует и страшно лишний раз пошевелиться?

— Я это почувствовал по твоим письмам. Казалось, что ты в отчаянии.

— Так и было, — подтвердил я, не став уточнять, что сейчас особо лучше не стало.

— Возможно, мы с тобой самые неподходящие для брака люди, таких в мире больше нет. — Смех Марко стал громче, но звучал теперь невесело.

Сара вздрогнула и резко сменила позу:

— Что вас так рассмешило? Не хочешь перевести?

— Мы говорили о браке, — сказал Марко по-английски. — Не о тебе, не волнуйся.

— Очень остроумно, — сказала Сара. — Верх остроумия. Встретились два итальянца, вот умора! — Стоило ей пошевелиться, как по салону разливался дурманящий аромат: смесь ананаса, клубники, черешни, мандариновой корки, грейпфрута, банана, корицы, каучука.

— Ты тоже не слишком остроумна, если так реагируешь.

— Как я реагирую? — спросила Сара, постукивая пальцами по ручке между их сиденьями: ее ногти были накрашены черным лаком. Закурила еще одну длиннющую сигарету, посматривая на Марко через темные очки — оса или пчела в стиле панк-рок.

— Сара, прошу тебя, — сказал Марко. — Давай не будем смущать Ливио. Черт возьми, он же только прилетел.

— Не волнуйтесь за меня, — сказал я. — Я всегда могу открыть дверь и броситься под колеса грузовика, который едет за нами.

Они оба засмеялись: их рассмешили мой тон и несуразный английский, мои жесты. Опять зазвонил мобильный телефон Сары, она полезла за ним в свою сумочку из фальшивой крокодиловой кожи, в другой руке она держала сигарету, пепел падал на сиденье. Марко опять оглянулся, посмотрел на меня; зазвонил внутренний телефон.

Они жили в районе доков в новом трехэтажном доме-пентхаузе: повсюду стекло, подсветка, сталь, светлое дерево, галогеновые лампы. Слуга, похожий на индуса, взял мою дорожную сумку, выслушал указания Сары насчет кондиционера на втором этаже и, улыбнувшись, исчез. Мы вошли в двухуровневую гостиную, Марко обвел комнату рукой и сказал: «Вот и дом». Сара тем временем прослушала сообщения на автоответчике, взяла новую сигарету, прикурила от зажигалки в форме верблюда, стянула с ноги лакированный кроваво-красный сапог.

Я видел большую металлическую лестницу, диваны, кресла, столики забавной формы, шелкографии в стиле поп-арт периода шестидесятых, картины «новых диких» периода девяностых, три огромные фотографии Сары, переведенные на холст, алюминиевые и пробковые скульптуры, свисающие с потолка инсталляции из медных листов, бутылки из синего и оранжевого стекла самых разных форм и размеров, большой телевизор с выключенным звуком: по WebTV показывали кадры кровавой резни в Африке вперемежку с лицом певца, растянутым широкоугольным объективом.

На автоответчике накопились десятки звонков; теперь Марко и Сара ходили вокруг телефона и слушали запись, сопровождая каждое послание заинтересованными, отрицательными или раздраженными комментариями. Я стоял возле огромного окна и смотрел на здания и пирсы вдоль реки, уже темнело, и повсюду зажигались огни.

Слуга-индус, бесшумно ступая, принес поднос с тремя бокалами — коктейль из водки, тоника и лимонного сока. Сара отпила из своего бокала, вставила диск в стереосистему: две миниатюрные колонки и спрятанный под диваном огромный сабвуфер обрушили на гостиную тяжелые ритмы, прорвавшиеся через множество электронных фильтров. Я только диву давался, как Марко с Сарой умудряются еще слушать автоответчик. Я пил водку с тоником и разглядывал их: они двигались как две странные рыбы в странном аквариуме; мне было не по себе, еще больше, чем по дороге из аэропорта, когда я стал свидетелем их разговора в машине.

Где-то в доме открылась дверь, из нее вырвалась волна бьющего по ушам «хэви-метала»; в гостиную вошел бритый наголо подросток лет пятнадцати в тяжелых ботинках, шнурки волочились за ним по полу. Марко представил нас друг другу: «Карл, Ливио». Юный Карл что-то мрачно пробормотал в ответ и пошел прямиком к матери, напустив на себя самый воинственный вид.

— Двадцать фунтов или ничего от меня не дождешься, — заявил он, протянув руку ладонью вверх.

Его мать стояла, нагнувшись над телефоном.

— Черт побери, Карл, не видишь, что я занята?! — не оборачиваясь, заорала она.

— Мне начхать, я сейчас ухожу! — проорал Карл в ответ.

Сара яростно отмахнулась, голос на автоответчике бубнил: «одиннадцать утра — пять вечера — решай сама — надо знать — завтра — до двенадцати — позвонить в Токио — вовремя», голоса на диске завывали «Аууумммм, Ауууээээ, Ауууаааа».

— Черт подери, мать, кончай придуриваться, дай мне уже двадцать фунтов! — взвизгнул Карл, топнув ногой.

Сара до сих пор так и стояла в одном красном сапоге: она стянула его с ноги и запустила в сына, угодив ему в плечо.

— Сволочь! — завопил Карл, плюнув в нее. Сара швырнула в него свой бокал, он разбился рядом со мной, осколки и брызги усеяли пол из красного дерева.

— Сука! — орал Карл.

— Не смей так со мной разговаривать, сопляк! — орала Сара. Они сцепились, царапаясь, толкаясь и выкручивая друг другу руки, тут уже вмешался Марко, силой разняв их:

— Может, хватит?!

Сару трясло от злости.

— Пусть этот сопляк не смеет так со мной разговаривать! — крикнула она, поправляя блузку.

— Вот сволочь, я еще утром попросил у нее деньги! Жадина! — сказал Карл.

— Хватит, успокойтесь. — Марко вытащил из кармана несколько помятых купюр и протянул Карлу, который не спускал глаз с матери, готовый продолжить борьбу.

— Если ты не научишься вести себя как приличный человек, я тебе яйца оторву, — бросила Сара, Карл ответил грубым жестом, но мысли его уже были далеко.

— Дашь мне свою черную куртку, ту, что с маленьким воротником, на четырех пуговицах? — спросил он Марко. Марко кивнул, Карл вышел из комнаты, зажав в кулаке деньги, за ним по полу волочились шнурки.

Слуга-индус пришел с совком и щеткой, собрал осколки стекла, вытер тряпкой лужу — он управился так быстро, словно уже не раз сталкивался с подобными сценами.

Марко посмотрел на меня странным взглядом:

— Такая вот семья, Ливио.

Конечно, семья, хоть и до идиллии далеко; я вспомнил своих детей: их неподвижные лица, их дерганые жесты. Вспомнил юного Ливио, каким я его видел в последний раз во Флоренции: он казался таким же недовольным и колючим, как Карл, но в его глазах светились любопытство и интерес.

Сара дослушала сообщения на автоответчике, было видно, что она еще не пришла в себя после ссоры с сыном:

— Большое спасибо. Когда дело касается воспитания, ты просто бесценный помощник.

— Я хотел просто прекратить это безобразие. — В голосе Марко вдруг проступила усталость.

— Вот именно. Тебе лишь бы побыстрее отделаться.

— Я что-то не заметил, чтобы ты вела воспитательную беседу, когда я вмешался.

— Ну да. — Сара взяла пульт и сделала звук громче. Сейчас она казалась старшей сестрой своего сына: тот же погруженный в себя, непримиримый взгляд, та же уверенность в собственной правоте.

— Ты не могла бы сделать немного потише? — сказал Марко.

Сара смерила его таким взглядом, будто эта просьба оскорбила ее до глубины души; я даже не успел заметить, как она нажала на кнопку, после чего бросила пульт на кресло и поднялась по металлической лестнице наверх.

Марко подошел к окну и хлопнул меня по спине:

— Эй!

— Эй, — отозвался я. За окном уже совсем стемнело, город светился огнями.

— Пойдем, я покажу тебе твою комнату, — сказал Марко. — На каком этаже ты хочешь жить? По-моему, лучше на первом, здесь ты не будешь ни от кого зависеть.

— Спасибо. Но не хочу вам мешать. Здорово, что мы собрались здесь все вместе, но я вижу, что у вас полно других дел.

— Что ты несешь? Мы же никогда не создавали проблемы на пустом месте.

— Может, это времена изменились, — сказал я. — Может, жизненный период у нас тогда был другой.

Марко смотрел на меня, держа руки в карманах.

— А сейчас, по-твоему, какой у нас период? Не-общения, не-дружбы, не-всего остального?

— Не знаю, — сказал я. — Может, это со мной что-то не так. Только что умерла бабушка, два с половиной года назад я развелся, да и раньше не все шло гладко. Не знаю, такое ощущение, что я расползаюсь по швам, медленно, но верно.

Марко собирался что-то мне ответить, но тут раздался звонок, он напрягся, пытаясь расслышать щелчок автоответчика сквозь музыку, голос из телефона произнес: «Это Тед. Марко? Марко, ты дома?» Несколько секунд Марко колебался между мной и телефоном, но все же снял трубку.

— Да? Я так и думал. Тед, я готов был руку дать на отсечение. Американцы так устроены. Большинство из них как маленькие дети. Им постоянно надо твердить, что все в порядке, все идет как нельзя лучше, иначе они впадают в панику. Напомни им, что это они хотели работать со мной, а не наоборот, и я никого не собираюсь гладить по головке. Ну, ладно. Тед, извини, — он кинул взгляд на меня, — я только что вошел, и у меня гости. Созвонимся завтра утром.

Он снова подошел ко мне:

— Прости. Иногда очень хочется отключить все телефоны.

Мы замолчали; электронная музыка заполняла гостиную плотными концентрическими кругами. Я силился улыбнуться, но не мог, мне казалось, что я стою на краю пропасти: я не понимал, где нахожусь, еле удерживал равновесие, слух то и дело подводил меня, зрение затуманивалось, стоило повернуть голову, вокруг себя я видел следы чужих, четко распланированных жизней.

— Думаю, я просто устал и запутался. Только я об этом задумываюсь, когда все разом наваливается, — сказал я.

— Тогда не думай, — сказал Марко, я вдруг услышал в его голосе покой и мудрость. Он взял пульт и убавил звук.

— Ты здесь среди друзей. Никто не будет тебя доставать. Расслабься. Соберись с мыслями. Никуда не торопись.

Я пытался впитать его слова, как целебный бальзам, но они уже не действовали на меня, как раньше: его глаза перестали быть для меня открытой книгой, его жесты, его дом говорили слишком о многом и слишком о разном.

— Почему ты убрал звук? — закричала сверху Сара.

— Потому что мы друг друга не слышим! — крикнул в ответ Марко. — Из-за твоих чертовых электронных голосов!

— Это отличный альбом! — Сара перегнулась через перила, светлые, почти белые волосы прилипли ко лбу, она уже успела переодеться в полосатое боди. — А ты что хочешь слушать? Только английские блюзы шестидесятых?

— Они точно лучше электронных голосов.

— Они не электронные! Они настоящие, просто оцифрованные. За два месяца продали пять с половиной миллионов копий этого альбома.

— Поэтому они потрясающие?

— Да, потрясающие!

— Потому что продали пять с половиной миллионов копий?

— И поэтому тоже!

Марко, разозлившись, схватил пульт и увеличил громкость до предела: весь дом завибрировал, как один огромный динамик, Сара исчезла на втором этаже.

Несколько минут вокруг нас бушевали оглушительные звуковые волны, потом я закричал:

— Где комната, о которой ты говорил? Я бы поспал.

— А ты не хочешь есть!? — надсаживался Марко. — Или посмотреть город? Мы заказали столик в ресторане, настоящая цейлонская кухня! Там отлично готовят!

— Лучше завтра! Сейчас нет сил!

Марко кивнул, но моя отговорка его не слишком убедила; я уже выходил из гостиной, когда услышал крик Сары, который пробился через свирепствовавшую музыкальную бурю:

— Сделай поти-и-ише!!!

Я пролежал без сна несколько часов, взял с полки книгу о викингах, но не смог читать. Я разглядывал иллюстрации — ладьи с квадратными парусами, плывущие по мрачному морю, — и думал, что в любой другой эпохе чувствовал бы себя не таким лишним. Мне казалось, что я, не подумав о последствиях, обрубил швартовы у тех немногих причалов, где мог отстояться в спокойной воде, отдался на волю волн, и меня унесло в открытое море, берега я не видел и не знал, куда плыть.

 

3

Студия Марко находилась в четверти часа езды от дома, на втором этаже здания, полностью скрытого строительными лесами и защитной сеткой, так что в пять часов вечера казалось, что уже наступила ночь. Внутри — тихое гудение кондиционеров, холодный свет, афиши и фотографии из его фильмов, кубки, дипломы о полученных премиях, вставленные в рамки. Марко представил мне секретаршу, ассистентку и монтажера. Все трое, одинаково худые и бледные, смотрели на него с безграничным восхищением: у них были глаза людей, которым посчастливилось выполнять самую прекрасную работу на свете. Он показал мне конференц-зал и хорошо оборудованный просмотровый зал, оснащенное по последнему слову техники помещение для монтажа; тощий парень-монтажер закрыл за нами дверь, когда мы вошли, и сразу вернулся к своему пульту, на экране стали сменять друг друга кадры из фильма.

Марко попросил его прогнать несколько раз подряд один и тот же фрагмент, в котором было столько наплывов, наложений, врезок, длившихся какие-то доли секунды, что понять что-то было непросто. Марко же ориентировался в этом головокружительном потоке изображений совершенно свободно, выхватывая из него кадры, требовавшие его вмешательства. Одновременно он объяснял мне, как все работает, показывал уменьшенные кадры на экране, казавшиеся скорее фотографиями.

— Ты держишь под контролем шесть или даже восемь кадров одновременно и можешь делать с ними, что хочешь. У тебя перед глазами сразу всё, понимаешь? Можешь сколько угодно экспериментировать, находить сто, тысячу разных виртуальных решений, сравнивать и решать, какое из них лучше. Это дает неограниченную свободу по сравнению с пленкой. Раньше ты, как портной, резал и пришивал, выбрать можно было только один раз, а распарывать и начинать все с начала, это была такая морока!

Ему явно хотелось произвести на меня впечатление, но мысль об этом умножении возможностей, не имеющих никакого отношения к реальности, смущала и пугала меня, так что я мог лишь кивать ему в знак согласия.

Он нервно отдавал распоряжения тощему парню-монтажеру, который щелкал мышкой, двигал курсор, создавал новые варианты монтажа и изменял старые, как маленький электронный раб, измученный, но счастливый. На экране, в большем по размеру окне, я видел улицу и посреди нее — какого-то человека в домашнем халате, в маленьких окошках — красный автомобиль, который на большой скорости входил в поворот, когда включали воспроизведение, равнину и солнце, закатывающееся за горизонт, профиль девушки — она смеялась и проводила рукой по светлым волосам, поверхность озера или моря, всю в серебристом чешуйчатом блеске. Щелчком мыши одно движущееся изображение присоединялось к другому, наплывало на него сверху или снизу, мгновенно срывалось с места и так же мгновенно возвращалось в исходное положение. Звук был выключен, слышался только шорох мышки и ее щелчки, тощий парень-монтажер елозил по столу правой рукой, иногда раздавался нервный голос Марко.

— Запусти на секунду номер пять-А. Вернись-ка назад. Включи пять-Б, до перекрестка. Стоп. Давай снова с того места. Нет, снова вариант А. — Изображения незаметно и бесшумно перетекали друг в друга, как отряд бодрых и дисциплинированных привидений, готовых изменить форму и цвет по одному мановению руки.

Марко напряженно смотрел на экран и выглядел раздосадованным, как человек, который пьет дистиллированную воду и никак не может утолить жажду. Он менял решения, возвращался назад, пробовал другие варианты, почти не отличимые от прежних, иногда спрашивал совета у тощего парня-монтажера, тот отвечал еле слышно: он явно не считал себя вправе давать советы, да Марко и не ожидал получить их. Наконец, когда он никак не мог выбрать между двумя кадрами, спросил меня:

— А ты как думаешь?

— Не знаю, — сказал я. — Я в этом ничего не понимаю. Первый раз вижу такую аппаратуру.

— Хорошо, — сказал Марко, — но какой вариант тебе больше нравится?

— Понятия не имею, — сказал я. — По-моему, они все почти одинаковые.

Я вовсе не стремился поразить его откровенностью или блеснуть оригинальностью: меня угнетало ощущение чужеродности и бессмысленности всего, что меня окружало.

— Если бы я знал, о чем фильм, то, может, мне было бы легче ответить.

— Это не фильм, — сказал он, дернувшись. — Это клип на одну песню, его от меня ждут завтра. — Он повернулся к тощему монтажеру и сказал: — Смонтируй пять-Б до конца. Или нет, давай опять первый вариант, где видно солнце, с три тысячи двести семьдесят седьмого кадра до три тысячи двести девяностого.

Он вышел в коридор, я следом. Показалась его ассистентка с бумагами, заполненными цифрами и датами, посмотрела вопросительно.

— Мне надо обсудить с Линой рабочие планы и позвонить кое-куда, подождешь меня? — спросил Марко. — Если хочешь, можешь пока посмотреть какой-нибудь фильм вон в той комнате.

Я вошел в комнату, взял с полки кассеты с его первым фильмом и с последним, вставил одну из них в плеер под большим экраном. Но все эти высокотехнологичные игры с сотыми долями секунды, которых я только что насмотрелся, очевидно, не прошли даром: я никак не мог настроиться на естественный ритм его фильмов, меня хватало не дольше, чем на несколько сцен. Я менял кассеты, включал ускоренную перемотку, как только начинал уставать, перескакивал от одного лица к другому, от одной истории, саундтрека, стиля, идеи — к другим. Может быть, мне на самом деле хотелось сравнить, что было вначале и что потом: во всяком случае, я испытывал какое-то странное чувство, когда следом за лицом Мизии на экране появлялось лицо американской актрисы, которую Марко взял на главную роль в своем последнем фильме, когда рваные кадры и резкие переходы первого фильма сменялись плавностью и математической выверенностью последнего. А как различна была эмоциональная атмосфера двух фильмов, как различно соотношение вдохновения и мастерства, случайности и расчета, иронии и юмора, ярости и раздражения, любопытства и знания, разведки новых территорий и освоения завоеванного пространства. Я спрашивал себя, всегда ли так происходит с художником, когда ему сопутствует удача, неужели это неизбежно, что однажды он перестает выдумывать, развлекаться, рисковать и ограничивается только теми формами, которыми овладел в совершенстве. Я спрашивал себя, необратима ли эта перемена, подобно метаморфозе насекомого, или же есть возможность вернуться назад и выбрать другой путь; я думал о том, как Марко удалось остановиться после своего первого успеха, как он уехал из Италии, как перебрался в Перу, о том, что снятый там фильм лишь закрепил за ним, в конечном счете, ту роль, от которой он стремился освободиться. Я спрашивал себя: потому ли моя жизнь прошла без резких перемен, что я не был великим художником, потому ли я ни в чем не утвердился, что не создал ничего выдающегося; потому ли я не рисковал в творчестве, что слишком много рисковал со своими чувствами, оголенными как электрические провода? Не знаю, сколько времени я провел в той комнате, пока смотрел фильмы Марко, первый и последний, пока думал, обливаясь потом, несмотря на исправно работавший японский кондиционер.

Марко постучал в дверь и, заглянув, спросил:

— Ты еще тут?

На экране Мизия шла по карнизу, до того молодая, легкая и беспечная, что я так же трясся за нее, как когда смотрел эту сцену из окна.

— Ого, ты решил покопаться в прошлом? — сказал Марко.

— Этот фильм до сих пор прекрасен.

— Пойдем? — бросил Марко, не глядя на экран. — Уже восемь. Прости, что заставил тебя так долго ждать, пришлось кое с кем поругаться.

Мы вышли из студии, и оказалось, что на улице еще светло, — этого не было видно из-за защитной сетки на окнах. Я бы с радостью прогулялся пешком, но Марко надел свои массивные солнечные очки и направился прямиком к старому зеленому «ягуару»; мы сели в машину. Он вел с рассеянным видом и выглядел угрюмым и недружелюбным; когда зазвонил автомобильный телефон, он рявкнул в трубку: «Да?» Потом, сбавив тон, но не слишком, отрезал:

— В четверг утром, не позже, хорошо, хорошо.

Мы ехали, не произнося ни слова; Марко включил радио, тут же выключил. У меня в голове вертелись кадры из его первого и последнего фильмов, мысли, пробужденные ими; от этого становилось еще труднее понять, что с ним происходит.

— На этой неделе я должен решить относительно фильма, который мне предлагают снимать с американцами, — сказал он.

— Что за фильм? — спросил я, перед глазами до сих пор стояли черно-белые кадры — крупные планы двадцатичетырехлетней Мизии.

— Вроде фантастики, но не совсем, — сказал Марко. — Действие происходит в будущем. Нью-Йорк в две тысячи двенадцатом году.

— С чего они решили предложить это именно тебе? — спросил я.

— Я написал сценарий, — сказал Марко.

Мы замолчали; я смотрел на его руки на руле, в горле першило.

— Они готовы вложить двадцать два миллиона долларов, — сказал Марко. — И обеспечить прокат и рекламу, а тут у них воистину безграничные возможности. Впечатляет, когда видишь изнутри эту махину.

— Могу себе представить. — Я думал о том, как мы снимали его первый фильм, казалось, что с тех пор прошла вечность.

— Вряд ли, — сказал Марко. — Это вообще не люди. Вернее, люди, но какая-то другая их разновидность. Вроде вежливые, обходительные, но в голове у них только одно — деньги. Все деньгами и меряют. И даже притворяться не находят нужным. Не пытаются изобразить восторг, интерес или любопытство. Они тебя рассматривают только как выгодное капиталовложение, вот и всё. Они бы дали деньги даже на фильм, где надо по-настоящему убивать людей, если бы точно знали, что не попадут потом за решетку.

— Господи. — Я почувствовал, как к горлу подступает тошнота.

— Да, — сказал Марко. — Все продюсеры, кого я знаю, — редкие мерзавцы. Но эти — чудовища. — Он смотрел прямо перед собой, от напряжения он не мог даже повернуть голову. — Ты бы видел, какой они составили контракт. Куча условий. Они требуют, чтобы меня осматривал психиатр до начала, во время и по окончании съемок и подтвердил, что я не законченный псих. Если же окажется, что я псих, то меня отстранят и найдут другого режиссера. Ты бы видел тот малюсенький список американских актеров, которых они бы хотели видеть в главных ролях. И малюсенькие изменения в сценарии, которые они рекомендовали мне сделать, проконсультировавшись со всеми своими психологами, социологами и прочими.

— И ты подпишешь? — спросил я.

— Думаю, да. — Марко не смотрел на меня, спрятавшись за темными стеклами.

— Но почему? Ты же всегда снимал те фильмы, которые хотел, и не связывался ни с какими акулами киноиндустрии.

— Да, но это совершенно другой уровень. По сравнению с ним все фильмы, которые я снимал до сих пор, — игрушки для любителей. Ты не представляешь, какие тут открываются возможности.

— Возможности для чего? — Меня все больше беспокоило, что я не вижу его глаз и не понимаю интонации.

— Чтобы снять отличный фильм, наверное, — сказал Марко. — Чтобы показать его всему миру, а не только узкому кругу избранных. Показать глухим и равнодушным, тем, кто кормится спецэффектами, убийствами, стереотипами и концентрированным идиотизмом, заставить их шевелить мозгами, поселить в них хоть чуточку сомнения. Назло той денежной машине, которая его произведет.

— А у тебя получится? — спросил я. — Это возможно, когда тебя так прессуют?

— Только это и возможно, если я хочу сохранить себя. Иначе скоро от меня ничего не останется.

Через несколько минут он притормозил около китайского ресторана с едой на вынос:

— Не хочешь поужинать сегодня дома? Нас приглашают на ужин, но, может, лучше побыть дома? Что скажешь?

— Решай сам, — сказал я. — Как вам с Сарой удобнее. Обо мне не беспокойтесь.

Он вышел из машины, не дослушав; я вошел следом за ним в ресторан, он заказал ужин на четверых с собой.

Когда мы вернулись домой, нас встретили скрежет и клокотание электронной музыки, сквозь которую еле пробивался писклявый детский голосок. Сара была при полном параде: экстравагантная прическа, красное облегающее платье, чулки в сеточку и сапоги до середины икры.

— Что это? — спросила она, увидев белую картонную коробку в руках Марко.

— Из китайского ресторана, — ответил Марко. — Мы решили остаться дома.

— Ты что, шутишь? — скривилась Сара.

— Посидим вместе, — сказал Марко. — Ливио только что приехал. Поужинаем дома. Пообщаемся, в кои-то веки.

Сара прошлась по комнате, ее чуть пошатывало из-за высоких каблуков; у нее были высокие скулы, капризные губы кривились в какой-то неопределенной гримасе. Вдруг ее прорвало:

— Ты совсем сдурел? — закричала она. — Мы не можем так по-свински поступить с Мирой Бикельштейн! Там будут Тари, Жанетт, Руди, Антония Эштон, Мик Джаггер, Хьюлетты и Тильманы! Мы не виделись с Паулой Кемпински уже год!

— Ну и что? — сказал Марко, вызывающе улыбаясь. — Вряд ли она умрет от горя, если мы и сейчас не увидимся.

— Не смей так говорить! — закричала Сара еще громче. — Ты не можешь испортить мои отношения со всеми друзьями и знакомыми только потому, что тебе на них наплевать и ты чувствуешь свое превосходство!

— Не чувствую я никакого превосходства, — сказал Марко, пытаясь сохранить спокойный тон. — Просто хоть раз можно было бы посидеть дома, пообщаться с другом, а не ехать в этот зоопарк изображать попугаев и мартышек.

— Сам ты попугай! — крикнула она. — Тебя вообще не волнуют ни я, ни мой имидж! Хочешь, чтобы я со всем миром разругалась?!

Марко явно не ожидал от Сары такой яростной вспышки, но не стал ничего делать, чтобы ее успокоить: наклонив голову, он смотрел на нее с расстояния в два-три шага, будто наслаждаясь комизмом происходящего. И тон его был далек от примирительного, когда он сказал:

— О каком мире ты говоришь? Мир, между прочим, довольно большой.

— Мой мир! — закричала Сара с тем же остервенением, с каким орала накануне на сына. — Это единственное, что для меня важно! И для тебя, кстати, тоже, когда ты не выпендриваешься перед своим итальянским приятелем!

— Не так уж для меня это и важно, если хочешь знать, — сказал Марко. — И если я не попаду на этот идиотский ужин, убиваться не стану, уж поверь мне.

— Браво! — Сара, кружившая по комнате на своих длинных ногах, как-то неловко захлопала в ладоши. — Ты же такой потрясающий и независимый, да? Но когда на прошлой неделе Гропер-Уолдоны пригласили нас на ужин, а я была занята на телевидении, как же ты взвился! Заставил меня перенести все на следующий день, лишь бы не пропустить его!

— Ничего подобного. Это ты туда рвалась.

— Нет, ты! Ты умирал от желания поговорить о своем фильме с Джеком Коннафом, задобрить Джима Боулера, приударить за Барбарой Чен, наслушаться дифирамбов от всяких Хиггинсов, Мокардо и прочих профессиональных подхалимов и сводников!

— Это твои друзья. — Марко оглянулся на меня то ли в поисках поддержки, то ли интересуясь моей реакцией. — Это твой мир, ты так и сказала. Мне на этих людей наплевать. Если я и говорю с кем-то из них, то для того, чтобы не сдохнуть от скуки.

— Ну конечно, конечно! — воскликнула Сара. — Ты же выше всего этого, да? Даже когда уже увяз по уши! И прекрати скалиться!

— Я не скалюсь, — сказал Марко, хотя именно это он и делал. Ему никогда, даже в самые драматические моменты, не удавалось сохранять полную серьезность: дело было не в равнодушии, просто он от всего и от всех держался на расстоянии.

— Еще как скалишься! — закричала Сара, окончательно выйдя из себя. — Все равно ведь ты всегда сам решаешь, прийти или нет! Осчастливить нас, простых смертных, своим присутствием или вознестись на небеса и снисходительно взирать на нас оттуда!

Слуга-индус заглянул в гостиную, держа в руках поднос с бокалами, но, оценив обстановку, бесшумно исчез.

— Перестань, Сара, — сказал Марко, отвечая полуулыбкой на ее истерику; человеку со стороны его тон показался бы насмешливым, я же не знал, что и подумать.

— И не подумаю! — воскликнула Сара. — Сейчас же одевайся и поехали!

— Я в самом деле не хочу на этот ужин, — сказал Марко. — Сходи сама. А я побуду тут с Ливио. Все равно, если бы я пошел, ты бы потом целыми днями жаловалась, что я не так разговаривал с одной, не так посмотрел на другую и так далее.

— Потому что так оно и есть! Ты всегда ведешь себя как свинья и делаешь вид, что это совершенно нормально! Как будто все должны с тобой носиться, ведь ты у нас такой гениальный!

— Это неправда, — сказал Марко, изо всех сил делая вид, что этот разговор для него важен. — Это тебе так отчаянно нужны другие люди. Постоянно. Это ты боишься исчезнуть, если не будешь у людей на глазах и на слуху!

— Я работаю на телевидении! — закричала Сара, охваченная гневом, разочарованием, обидой. — Хотя ты и думаешь, что это все ерунда по сравнению с тем, что делаешь ты.

— Вот именно, ерунда! — Марко вернулся к своему подчеркнуто отстраненному тону. — Но и то, что делаю я, тоже ерунда. Это так скучно, придавать столько значения тому, что мы делаем. Так недальновидно.

— А чему же мне, по-твоему, надо придавать значение? — закричала Сара. — Тебе наплевать на меня и Карла, ребенка ты не хочешь, ты рядом, но сам по себе, ты шантажируешь всех тем, что можешь уйти в любой момент неизвестно куда и больше не вернуться!

Я стоял между ними в большой гостиной с огромными окнами и готов был провалиться сквозь землю. Я никак не мог решить, стоит мне вмешаться или же оставить их одних, и меня мучил вопрос: неужели это я так разрушительно действую на семейные отношения моих лучших друзей, или я просто по чистому совпадению появляюсь в их жизни не в самый подходящий момент.

— Что ты так кипятишься? — Марко продолжал делать вид, что ничего особенного не происходит.

— Потому что меня уже тошнит от тебя! Потому что мне надоело вечно попадать в идиотское положение и чувствовать себя полной дурой!

— Давай поговорим об этом спокойно? — Марко положил ей руку на плечо, но не слишком уверенно.

— Слишком поздно! — миролюбивый тон Марко только подлил масла в огонь. — Оставь меня в покое! Не о чем больше говорить! Все равно без толку! — Она выбежала из комнаты, хлопнула входная дверь.

Марко посмотрел туда, где она только что стояла, взглянул на меня.

— Ну же, беги за ней, — сказал я.

После секундного колебания он подавил порыв броситься за ней следом:

— Ничего, все в порядке.

— Как же так? — спросил я.

— Пускай идет на свой ужин, — сказал Марко. — Для нее это так важно.

Мы пошли в паб в нескольких кварталах от дома, весь пропахший дымом и винными парами, сели в самый дальний угол, за стол у стены из старого красного кирпича. Марко заказал два пива и открыл окошко, выходившее во двор-колодец, — дышать стало чуть легче. Принесли пиво; он выцедил свое в несколько глотков, не говоря ни слова.

Я старался от него не отставать, но мне хотелось больше есть, чем пить, впрочем, и чувство голода притупилось при мысли, что я опять, как и с Мизией, что-то сломал в его жизни одним своим неловким присутствием. От пива мне не стало легче, только усилилась горечь во рту. Думаю, у Марко было то же самое: он пошел к стойке и вернулся с бутылкой водки и двумя рюмками.

Мы запили пиво водкой, кругом мелькали раскрасневшиеся лица посетителей паба, слышались взрывы хохота, мерцали зажженные сигареты, медленно скользили взгляды. Выпивая, Марко запрокидывал голову, Мизия всегда так делала, чтобы не чувствовать вкус и чтобы алкоголь действовал быстрее и сильнее; я попробовал пить так же и за несколько минут настолько захмелел, что не чувствовал пола под ногами.

После третьей рюмки Марко спросил:

— Как, по-твоему, я и правда бесчувственный? Я действительно смотрю на все свысока и постоянно держу дистанцию?

— Не знаю, — сказал я, пытаясь собраться с мыслями.

— То есть как, не знаю? — встревожился Марко. — Значит, тебе тоже так кажется?

— Что-то странное в тебе есть, — сказал я наконец. — В общем, можно понять, почему Сара из-за тебя впадает в такое отчаяние.

— Так почему? — спросил Марко. — Что во мне странного? Что мне надо сделать, чтобы убрать эту дистанцию?

Я думал о его романе С Мизией: как он сбежал, едва почувствовав, что она чего-то ждет от него. Меня душила злоба; так и подмывало воспользоваться этой его минутной слабостью и выложить ему все начистоту, признаться, что ради Мизии я сделал бы и в десять раз больше, чем требовалось от него.

— Например, не сбегать, — сказал я жестче, чем хотел. — Не думать, что можешь получить все, что хочешь, легко и играючи, и не бросать дело на полпути, когда обнаруживаешь, что все не так просто.

— Только и всего, — сказал он, но я увидел смятение в его взгляде.

Я был слишком зол, чтобы помнить о снисходительности, слишком живо представлял себе Мизию, грустившую, страдавшую, впадавшую в отчаяние из-за него. Перед моим мысленным взором будто бы вставали ожившие фотографии: Милан, Цюрих, Париж, Аргентина, все эти последние двадцать лет, все эти самообманы, иллюзии, замки, которые она строила на песке, лишь бы справиться со своей любовью к мужчине, который не мог быть рядом.

— Например, ты мог бы избавиться от своей чертовой уверенности, что другие должны потакать твоим сменам настроения, ждать, пока ты обратишь на них внимание, и мириться с твоим равнодушием, бросаясь при этом к тебе со всех ног при первом оклике.

Марко опрокинул еще одну рюмку водки:

— Это же неправда, Ливио. Я ни в чем таком не уверен. Просто я такой и всё.

— Отличная отговорка, — сказал я, хмель уносил меня, как порывистый ветер — воздушный шар.

— Это не отговорка, — сказал Марко. — Не знаю, правда ли, что я всегда держусь на расстоянии, но если правда, то так всегда и было. Даже когда я был ребенком, и город, где я жил, мне не нравился, не нравилась обстановка в семье, не нравилось вообще ничего из того, что я видел, чувствовал и делал, и я сам себе не нравился. Я так уходил от мира, уходил в будущее или в параллельную реальность, что-то вроде четвертого измерения, где меня не могло догнать отчаяние. Не могу сказать, что с тех пор что-то изменилось и я полюбил этот мир.

— Так что же это тогда? — спросил я. — Атрофия чувств? Какой-то прозрачный пузырь, в котором ты заперт и не можешь ничего воспринимать напрямую? — Под действием алкоголя я понимал все слишком буквально: его слова превращались в кадры из фантастического фильма.

— Да нет же, — ответил Марко.

— Может ты так защищаешься? — предположил я. — Чтобы потом не разочаровываться?

— Понятия не имею, — сказал Марко. — Мне не кажется, что я инопланетянин и могу представлять интерес для науки. Черт возьми, вы сами все преувеличиваете.

— Кто — мы? — спросил я. Мы как будто плавали в стоячем пруду: две толстые неуклюжие лягушки, разделенные столом.

— Ты, Сара. Все, — сказал Марко. — Вы делаете всё, чтобы я чувствовал себя виноватым.

— И остальные тоже? — Мне казалось, что мои руки онемели, я тер пальцами по краю стола, но ничего не ощущал.

— Какие остальные? — сказал Марко, барахтаясь в стоячей воде нашего разговора.

— Ну, ты же сам сказал — все. — Я сам не узнавал звук своего голоса. — Разве мы говорим не о чувствах и не-чувствах?

— Я не знаю, о чем мы говорим, — сказал Марко.

Мы выпили еще, слова и жесты окончательно утратили внятность. Но это была невнятица самой нашей жизни, с ее постоянным смещением ракурсов и невозможностью извлечь из нее какой-либо однозначный смысл.

— Тебя не удивляет сегодняшняя вспышка Сары? — спросил Марко. — Ее ярость и обида? А если взглянуть на это со стороны? Или если вернуться на три с половиной года назад, когда мы с ней даже не были знакомы? Два совершенно посторонних человека, у каждого своя жизнь, а теперь они грызутся, обвиняют друг друга, защищаются, оправдываются, упрекают. Даже не пытаясь понять, что произошло за это время.

— Но ведь произошло, — сказал я. — Рождались и умирали чувства. Кто-то требовал, кто-то давал, кто-то снова требовал. Ведь так?

— Ну… — протянул Марко, постукивая кулаком по подбородку.

— Видишь теперь, что ты инопланетянин? — сказал я. Правда, я и сам не мог вспомнить почти ничего из того времени, что прошло между знакомством с Паолой и днем, когда она выгнала меня из дому. Вспоминались только бесконечные ссоры, склоки и свары: злоба на лицах, злоба в словах, чувства, отравленные злобой, которые мы, как полководцы, бросали в атаку на траншеи противника.

— Интересно, все истории любви похожи друг на друга? — спросил Марко. — Когда все налаживается и обретает устойчивость, когда больше нет нужды идеализировать друг друга, притворяться, что-то скрывать, пытаться казаться кем-то другим…

— Не знаю, — сказал я. — Я не так много знаю историй любви, где бы все было налажено и устойчиво.

— Когда ты перестаешь думать, что нашел самого интересного, самого замечательного человека на свете, обладателя всех тех качеств, которых тебе так не хватало, и лишенного всех известных тебе недостатков, — сказал Марко.

— С тобой такое часто бывало? — спросил я; мой голос был похож на кваканье.

— Нет, — признался Марко. — Но представим, что да. Этот период заканчивается, и бабах! — остается только играть свою роль, и неважно, что за человек рядом с тобой.

— Не знаю, — опять сказал я. — Мне всегда плохо давались обобщения. Я всегда плелся в хвосте событий. — На самом деле я лукавил: я говорил так потому, что видел в его словах еще один способ возвыситься над происходящим, посмотреть на него со стороны.

— Но ведь глупо делать вид, что ничего не происходит, — сказал Марко. — Что не существует механизмов, которые работают по одной и той же схеме. Или верить, что ты с твоими чувствами — исключение из всех правил.

— Но, может, они есть, — сказал я, в тщетной попытке выпрыгнуть из пруда. — Может, такие исключения существуют.

— В самом деле? — Марко крутил в пальцах пустую рюмку. — Ты даже можешь привести пример?

— Могу, — сказал я. — Мизия Мистрани.

Лицо его застыло, он откинулся на спинку стула, зрачки расширились.

— Возможно, с такой, как она, не было бы никакой колеи? — сказал я. — С ее умом, стремительностью, непредсказуемостью, нетерпимостью, искренностью, с вечными поисками себя?

— И что, по-твоему, с ней бы этого не случилось? — Марко глядел на меня испуганно и растерянно. — Думаешь, с ней не было бы никакой игры по заранее расписанным ролям?

— Не знаю, — сказал я. — Но попробовать стоило.

— Дурацкий разговор, — сказал Марко, взъерошив волосы.

— Перестань, Марко, — сказал я, сам удивляясь собственной ярости. — Ты уже двадцать лет убегаешь и прячешь голову в песок, как трусливый и подлый страус.

— Да что ты понимаешь? — сказал он, вновь уходя в защиту. — Легко отойти в сторонку, нарисовать себе черно-белую картинку и судить всех и вся. И не думать, каково тем, с кем все это происходит.

— По-моему, ты смотрел на эту картинку с еще большего расстояния, чем я, — сказал я, хотя совершенно не был в этом уверен, но обида, копившаяся и сдерживаемая годами, застилала мне глаза и затуманивала разум.

Марко сидел белый как полотно; он, как и я, балансировал на самом краю истины, которая ему самому, вероятно, представлялась неопределенной.

— Ты не знаешь, о чем говоришь. Ты даже не представляешь себе, что я пережил с Мизией.

— А в чем причина? — спросил я. — Может быть, дело в том, что у нее есть собственный и непростой внутренний мир и она не курила тебе фимиам и не воздавала почести как божеству? Может быть, тебе иногда приходилось из-за нее страдать? Может быть, приходилось уделять ей больше времени, внимания и сил, чем ты рассчитывал?

— Хватит молоть чушь. — Теперь Марко уже не держал никакой дистанции. — Ты все малюешь двумя красками. Видишь только то, что лежит на поверхности.

— Это у тебя поверхностное восприятие. — Я пытался перекричать царящий в пивной гвалт. — Это ты всегда боялся зайти слишком далеко. К чему-то прикрепиться душой. Это ты держался на расстоянии, когда был нужен ей.

— Я не был нужен ей, — упорствовал Марко, но отчаяние быстро брало в нем верх над другими чувствами, выплескивалось из его глаз. — Она всегда была слишком нетерпелива, независима, тверда и упряма и не нуждалась ни в ком.

— Я был рядом, когда она нуждалась в тебе. Когда ее затягивало в водоворот, потому что ты не хотел брать на себя ответственность, не хотел связывать себя, не хотел ничего знать о вашем ребенке.

— Она ушла, — сказал Марко таким слабым, измученным голосом, что мне стало не по себе. — Про ребенка я узнал только в Париже, когда она сказала мне, что уже слишком поздно.

— Однако ты не слишком старался узнать об этом раньше. — Пот стекал по моему левому виску, рубашка была влажной, как лягушачья кожа. — Потому что твои фильмы были важнее, не так ли? Потому что все остальное уходило на задний план? Потому что ты великий режиссер, который знает себе цену?

— Я пытался спасти себя, — сказал Марко с таким отчаянием, что весь мой обличительный пыл угас. Он закрылся рукой; никогда в жизни я не видел его настолько уязвимым. — Ты не представляешь, как с ней бывает тяжело. Насколько она может быть жесткой, нетерпеливой и нетерпимой. Эта ее манера давить на тебя, не давая передышки, вытягивать из тебя все до последнего, посылать все к черту, если ты не отвечаешь ее ожиданиям.

— А ты не отвечал ее ожиданиям? — Как я ни старался, голос мой звучал враждебно.

— Не всегда, — сказал Марко. — Иногда мне казалось, что все в порядке. Что я отдаю ей всего себя целиком. Иногда у меня не оставалось почти ничего, еле-еле хватало самому, чтобы выжить. Иногда мне надо было побыть одному, освободиться от этого постоянного пресса. А она совершенно не могла этого понять, считала предательством.

— Потому что ее хватает на все, — сказал я. — Она всегда рядом, когда нужно. Она не бывает слишком уставшей, слишком занятой или слишком несчастной.

Марко опрокинул еще одну рюмку водки, но уже через силу, — казалось, что это единственное движение, на которое он сейчас способен.

— Я не понимаю, почему ты не женился на Мизии. После того, как я оказался таким подлецом и улетучился.

— Потому что ей был нужен ты. — Я не смог удержаться от упрека. — А я всегда был только ее лучшим другом, только так она меня и воспринимала. А улетучиться тебе не удалось.

— Даже когда меня не было? — спросил Марко. — Когда я не писал, не звонил, никак не давал о себе знать? Много лет подряд?

— Нет, — сказал я. — Она не переставала думать о тебе.

— Но ведь и она не давала о себе знать, — возразил Марко. — Не искала меня.

— Это должен был сделать ты, — сказал я, отметая заранее все его возможные отговорки.

— Ну, хорошо, — согласился Марко, — но мне не верится, что она только и делала, что посыпала голову пеплом. А этот аргентинец, великий игрок в поло?

— Он был нужен, чтобы выжить, по твоим собственным словам.

Марко улыбнулся — более жалкой улыбки я никогда не видел:

— То есть, это я во всем виноват?

— Да, ты, — сказал я. — Твоя проклятая дистанция. Мизия никогда не чувствовала себя свободной от тебя, она всегда заполняла пустоту, которую ты в ней оставил.

Прежде, чем что-то сказать, Марко обвел взглядом пивную, полную разгоряченных лиц, жестикулирующих рук, громких голосов, смеха, музыки и дыма:

— По сути, я — причина несчастья всех, так? Не говоря уж о себе самом.

Я был готов ответить ему так, как он заслуживал, как вдруг почувствовал страшную слабость. Я прикрыл глаза и откинулся на спинку стула; мне казалось, что я вот-вот потеряю сознание от жары, духоты и водки, которая плавила мою кровь.

 

4

Из глубины густого мутного сна меня вырвала вибрация, от которой весь дом дрожал, будто во время землетрясения: мозг, казалось, подпрыгивал в черепной коробке, в левом плече пульсировала боль. Я попытался лечь поудобнее, но теперь заныло другое плечо, толчки усилились; через закрытые веки полыхнуло светом, потом я услышал голос Марко:

— Ливио, проснись! Ливио!

Я открыл глаза и резко сел: голову пронзила острая боль, затошнило. Марко стоял у постели, с перекошенным лицом, взъерошенный.

— В чем дело? — спросил я, еле ворочая языком.

Думаю, Марко чувствовал себя не лучше: он стоял, наклонившись вперед, казалось, его вот-вот вывернет наизнанку.

— Сара ушла. Карл тоже, — сказал он.

— Куда? — Мутило меня так, что было непонятно, как мне вообще удалось проспать какое-то время, при любом движении подступала тошнота.

— Ушла от меня, — уточнил Марко. — Уже звонил ее адвокат, предупредил, чтобы я не менял замки на входной двери и не вздумал трогать картины и другие ценности. Хотел зачитать мне список всего, что есть в доме, но я сказал, что не в состоянии его слушать.

— А чей это дом? — спросил я, пытаясь разобраться с отвратительным горьким и вместе с тем приторно-сладким вкусом во рту и со смутными воспоминаниями о прошлом вечере, которые просыпались во мне вместе с похмельем.

— Общий, — сказал Марко. — Но я оставлю его ей, пусть не беспокоится.

Собеседником я был сейчас неважным; едва я пошевелился, как накатила такая тошнота, что я пулей бросился в туалет, и меня вывернуло наизнанку.

Не знаю, сколько я проторчал в туалете, наверно, немало; наконец, в дверь постучал Марко:

— Ливио, ты как?

— Плохо, — откликнулся я замогильным голосом.

— Когда полегчает, собирай чемодан, — сказал Марко через дверь. — Мы уезжаем.

— Когда? — спросил я, сидя на синем кафельном полу.

— Когда придешь в себя, — сказал он.

Час спустя мы сидели около дома в старом зеленом «ягуаре», и оба чувствовали себя препаршиво. Марко взял только несколько книг и дисков, кое-что из одежды, пару сценариев и писем, которыми особенно дорожил, засунул все в два старых кожаных чемодана с облупившимися замками. Хоть в чем-то он остался прежним: к вещам он был так же равнодушен, как и раньше, и обходился самым малым.

Мы отъехали от его теперь уже бывшего дома, удобно устроившись на старых кожаных сиденьях; Марко выглядел грустным и растерянным. Я сказал ему, что, когда расставался с Паолой, тоже забрал с собой только пару чемоданов.

— Думаю, у нас с тобой одна и та же болезнь. Вирус неустойчивости, потому мы всегда путешествуем налегке.

Справившись с похмельем, он понемногу оттаял, и в нем вновь забурлила беспокойная энергия.

— Разве не странно? — сказал он. — Долгие годы ты жил с другим человеком в тисках привычек и обязанностей, и вдруг вырвался на волю, вот так. Жутковатая смена обстановки, согласен? Но и невероятное облегчение.

Я кивал, пытаясь подавить мучившие меня рвотные позывы и свыкнуться с переменой сценария.

Мы остановились у бара в стиле пятидесятых; выпили несколько литров кофе и съели что-то рыхлое. Марко с любопытством марсианина рассматривал окружающее нас пространство и кипевшую в нем жизнь: он оглядывался на людей за другими столиками, смотрел на симпатичную официантку, которая узнала его и, проходя мимо, каждый раз улыбалась. Наливал кофе до краев в мою чашку, приговаривая:

— Пей, Ливио, пей. Тебе станет лучше.

Сейчас я уже не понимал, как мог так жестоко разговаривать с ним вчера: теперь, когда исчезла прочная броня, защищавшая его до сих пор, он казался страшно ранимым. Ему нужны были помощь и дружеская поддержка, и я готов был броситься ему на выручку.

— Как будто ты долго-долго передвигался на костылях, а теперь заново учишься ходить, понимаешь, о чем я? Страшно, но вместе с тем кажется, что перед тобой открылось море возможностей. Иногда и незначительных, на первый взгляд.

— Если только ты не один, — сказал я, вытирая кофе с подбородка, рука ещё нетвердо держала чашку. — Если тебя за ненадобностью не вышвырнут в мир, оборвав все связи и оставив без поддержки.

— Да. — Марко хлопнул меня по плечу, отчего головная боль вспыхнула с новой силой. — Ливио, дружище, черт тебя дери! Хорошо, что ты со мной!

Мы поехали в его студию; он вел машину, посматривая на прохожих и иногда улыбаясь. Остановил машину у магазина туристического снаряжения, бросив: «Я сейчас». Я смотрел, как он идет ко входу: будто космонавт на Луне. Я полулежал на сиденье, в ушах гудело, я спрашивал себя, как могла столь прочная с виду конструкция развалиться так быстро. Я спрашивал себя, случилось бы это и без моего приезда, или случилось бы, но позже, или, может быть, Марко не пошел бы на бесповоротный разрыв. Я спрашивал себя: то, что происходит в жизни человека, неизбежно, не зависит от других людей, оказавшихся рядом, или же они оказывают решающее влияние на ход событий. Я спрашивал себя, каково это влияние: прямая причина или побочный фактор вроде смены погоды или еще какого-нибудь небольшого изменения в сценарии событий.

Марко вышел из магазина с двумя большими пластиковыми пакетами, закинул их на заднее сиденье. Я повернулся, чтобы заглянуть внутрь, и к горлу снова подкатила тошнота: там лежали два легких спальных мешка, два походных резиновых матраса. Марко сказал: «Теперь у нас есть на чем спать».

В студии нас встретили его ассистентка с секретаршей и в крайнем изумлении уставились на чемоданы и пакеты со спальными мешками.

— Спешный переезд, — сказал Марко; они продолжали хлопать глазами.

Его ассистентка страшно нервничала:

— Я уже два часа пытаюсь до тебя дозвониться. Наверно, телефон в машине сломался, все время нет соединения.

— Я его выключил, — сказал Марко.

Ассистентка наклонила голову в еще большем замешательстве.

— Ноэль Гропер звонил четыре раза по поводу клипа, — сказала секретарша.

— Они с ума сходят, когда от тебя нет новостей, — добавила ассистентка. — Уэйн и Хамфри перезвонят после обеда, надо договориться о собрании по поводу фильма. Джек Джонстон просил тебя связаться с ним, как только ты появишься.

— Ага, — сказал Марко, но, похоже, мысли его были далеко, он двинулся по коридору и поманил меня рукой.

Показался тощий монтажер с сообщением, что клип готов, спросил, не хочет ли Марко его посмотреть. Марко сказал мне: «Проходи сюда». Я зашел с ними в монтажную; мы стояли и смотрели, как разворачивается двухминутный микросюжет, идеально синхронизированный с насквозь фальшивой музыкой группы Handsome Waste. В конце Марко сказал:

— Ну, хорошо. Отсылай как есть. Они лучшего не заслуживают.

— По-моему, классно получилось, Марко, — сказал юный гений монтажа, глядя растерянно.

— Дерьмо это, — сказал Марко. — Как и их музыка. Набор клише. Сойдет.

Он провел меня в другую комнату, кинул на пол коврики и спальные мешки:

— Пока что разобьем лагерь здесь.

— А что потом? Какие у тебя планы? — спросил я, массируя затылок, на который волнами накатывала тупая боль.

— Не знаю, посмотрим, — сказал Марко. — Нам ведь немного надо, правда?

— Правда, — согласился я с восторгом, смешанным с удивлением, не совсем понимая, что происходит.

Вошла ассистентка со словами:

— Джек Джонстон звонит.

— Скажи ему, что меня нет, — решил Марко после секундного колебания. — Что перезвоню, когда приеду.

Ассистентка растерялась еще больше, чем монтажер: на лице ее застыло недоуменное выражение.

— Пойдем прогуляемся по парку? — предложил мне Марко. — Смотри, какое солнце, что мы будем тут сидеть с искусственным светом.

Мы вышли, провожаемые испуганными взглядами секретарши, ассистентки и монтажера, выглянувшего из двери монтажной комнаты; доехали на машине до парка. Солнце было бледно-желтым, воздух — горячим, голову и желудок не отпускала ноющая боль, тело было как ватное, но я все равно не отставал от Марко, который, прокладывая путь среди лужаек, постепенно возвращался к своему обычному шагу, неутомимо поглощающему пространство. У меня было странное ощущение, будто ко мне волшебным образом вернулось настроение двадцатилетней давности, когда в нашей с Марко и Мизией жизни еще ничего не определилось и не устоялось и когда никакие профессии, роли и маски не сковывали ни ум, ни тело. Мне казалось, что в пространстве вокруг меня открывались какие-то удивительные проемы, где можно двигаться и дышать свободно, и действительность не загонит тебя в угол и не пригвоздит к стенке.

Марко, должно быть, испытывал похожие ощущения, а может, заражал меня ими, что у него всегда отлично получалось.

— Удивительно, — сказал он, — как ты погружаешься в тот образ жизни, который когда-то выбрал, и все, что ты делаешь, становится почти автоматическим. Тебя словно затягивает внутрь безупречно отлаженной машины, и тебе, как пилоту в современном самолете, остается лишь поглядывать на бортовой компьютер и слушать сообщения диспетчеров. Тебе никогда не приходится делать настоящий выбор, не приходится менять маршрут, ты лишь оцениваешь предлагаемые варианты. Только катастрофа или чудо могут вырвать тебя из этого замкнутого круга.

— И что случилось сейчас? — спросил я, поглядывая на него сбоку, как делал миллионы раз, когда мы двадцать лет назад бродили по улицам Милана.

— Сейчас приехал ты, — засмеялся Марко и снял темные очки.

— А если бы я не приехал? — спросил я.

— Не знаю, — сказал Марко. — Может, я бы навсегда остался с Сарой. Или случилась бы еще какая-нибудь катастрофа.

Мы шли по берегу маленького пруда, в котором плавали серые гуси и пестрые утки; справа от нас за высокими деревьями виднелся город.

— Если бы не Мизия, то я, может быть, тоже мучился бы от удушья, живя с Паолой, — сказал я. — А если бы не я, то Мизия, может быть, все еще жила бы в Аргентине. Между нами существует какая-то странная взаимосвязь, и непонятно, где она берет начало.

— А что Мизия? — нерешительно спросил Марко, пряча глаза. — Я думал, она в своем идеальном браке, как за каменной стеной.

— Он развалился, — сказал я. — Она вернулась в Италию. Привезла Ливио и малыша во Флоренцию, снова пошла работать в реставрационную мастерскую.

Марко замедлил шаг, мне показалось, что его хромота вдруг стала заметнее.

— Они что, совсем одни там, во Флоренции? Втроем? — спросил он.

— Вроде того, — сказал я.

— У нее никого нет? — Марко снова надел темные очки.

— У нее роман с американцем, который работает с ней в реставрационной мастерской, но они пока что живут отдельно. Недавно вместе ездили в Грецию, — сказал я.

— Еще один супернадежный тип? — спросил Марко. — Который к тому же знает назубок всю историю искусства?

— Нет, нет, — сказал я. — Парень как парень, очень скромный и вежливый. Похож на бывшего хиппи.

Марко кивнул; казалось, он думает о другом.

Мы дошли до белого деревянного павильона-бара, стоявшего у самой воды, рядом на лужайке лежали несколько небольших весельных лодок, гуси и утки клевали хлеб, который бросали им дети.

— Покатаемся? — предложил Марко, указав на одну из лодок.

И хотя мои желудок и голова еще не были готовы к испытанию качкой, я согласился, поддавшись какому-то юношескому задору, внезапно в нас проснувшемуся. С ним я мог бы отважиться на что угодно — даже искать истоки Нила, лишь бы он свернул с того пути, на который, как мне казалось, сам себя обрек.

Марко греб сильными взмахами: в конце гребка резко выдергивал весла из воды, отводил их назад параллельно воде, оставляя ровный двойной след капель. Я сидел, вцепившись в деревянный борт, и старался думать о чем-нибудь постороннем, чтобы опять не накатила тошнота, смотрел на детей, парочки и целые семьи на других лодках.

— По-твоему, мне можно сейчас повидаться с моим сыном? — спросил Марко.

— Ты имеешь в виду, познакомиться с ним? — сказал я.

— Что? — Марко сбился с ритма гребли. — Ну да, может, поговорить. Так странно, что где-то там есть часть меня, а здесь есть часть его, и при этом ни я, ни он ничего не знаем друг о друге. Абсурд какой-то, если подумать, правда?

— Да уж, — сказал я. — Если только нет веской причины ничего не хотеть знать, как было между мной и моим отцом.

— А в моем случае? — спросил Марко. — Как мне поступить? Как люди налаживают отношения?

— Понятия не имею. Может, самым простым способом. Поехать, повидаться, попробовать поговорить.

— А если он не захочет? Если он меня ненавидит, потому что я до сих пор не давал о себе знать?

— Ну, думаю, тебе стоит рискнуть, — сказал я.

Он повернулся: мы чуть не натолкнулись на другую лодку с тремя светловолосыми детьми, он затабанил веслами.

Потом мы вернулись на берег, сели за столик в тени, взяли минеральную воду и зеленый салат; мы молчали, глядя на людей, слушая обрывки разговоров.

Где-то через полчаса Марко посмотрел на часы:

— Надо что-нибудь ответить американцам, — сказал он. — Я не могу все время скрываться. Мы договаривались, что завтра встретимся.

— В связи с чем? — спросил я.

— Я должен решить, как быть с фильмом.

— В каком смысле?

— Подписывать ли контракт, как есть, — сказал Марко. — Вместе с безумными требованиями и разрешением на постоянное вмешательство в мою работу.

— Вместе с осмотром у психиатра, — сказал я.

— Да, — сказал Марко. — И со всем остальным.

— И что ты собираешься делать? — спросил я.

— Не знаю, — сказал Марко. — Мой агент говорит, что торговаться уже поздно. Или подписываю, или все может полететь к черту. После восьми месяцев переговоров, переделок сценария, докладных записок, меморандумов, звонков, видеоконференций, факсов.

— Так что ты решил? — снова спросил я.

Марко снял темные очки, вытер с них пот салфеткой, снова надел.

— Я не могу не сделать этого, Ливио, — сказал он. — Слишком много времени и сил потрачено. Больше года, если считать с того дня, когда я начал писать сценарий. Не говоря уже о других отложенных проектах и отвергнутых предложениях. Если бы не видеоклипы, я уже давно был бы на мели.

— Хотя бы сюжет тебе нравится?

— Сейчас это редкая дрянь. Замысел был неплохой, но понемногу от него ничего не осталось. Шаг за шагом, пока его подгоняли под требования рынка. Я делаю авторский фильм, так? И они этого хотят, это единственная причина, почему они возятся со мной вместо того, чтобы обратиться к своим обычным невольникам. А ты знаешь, что такое авторский фильм с таким бюджетом? Жуткая машина по загребанию денег и организации рецензий. Сляпанная из фальшивых идей, фальшивых образов, фальшивых посланий и фальшивых чувств.

— Ты же говорил, что сможешь снять прекрасный фильм, — сказал я. — И сказать в нем что-то, несмотря ни на что.

— Это не так, — сказал Марко. — Чушь собачья. Жалкие оправдания.

Мы молчали; люди вставали и садились за столики вокруг нас, смеялись, звали друг друга.

— Но я должен это сделать, даже если уже не хочу, — сказал Марко.

Когда мы вышли из парка, воздух был горячим и неподвижным, яркий свет слепил глаза. Я думал, что надо бы купить очки, как у Марко; впервые захотелось есть.

Вечером мы пошли гулять в районе площади Пикадилли; смотрели на замученных туристов, стайки подростков, слетевшихся с городских окраин, разглядывали афиши театров, кино и концертов. Мы оба были взвинченные, уставшие и дерганые, нас бросало то в жар от ощущения внезапно распахнувшихся горизонтов, то в холод от соприкосновения с действительностью, грубо напоминавшей о себе, мы быстро шагали и разговаривали без остановки. Марко рассказывал мне о своих телефонных переговорах с американцами по поводу завтрашней встречи.

— Слышал бы ты, какие у них голоса. Видел бы ты их лица. У них вместо глаз щели, они смотрят на тебя, и лица у них непроницаемы. И при этом тебе должно казаться, что они явились не с деньгами, а с мешком чудесных подарков. Как будто у них ключи от волшебного сада грез и фантазий и им решать, впустить тебя или нет. Будто они знают, что ты никак не сможешь без них обойтись… Представь себе такую картину: мы у них в офисе на шестнадцатом этаже, вокруг сплошное стекло, все соглашения и протоколы уже подписаны, они улыбаются этой своей улыбкой с сомкнутыми губами, а я открываю окно и сигаю вниз. Вот так, не сказав ни слова. Тоже улыбаюсь, отвешиваю поклон и прыгаю. Представляешь себе их лица? Все их святыни вдруг рассыпаются в прах.

— Тогда уж пусть лучше один из них, — сказал я. — Подписываешь контракт, зовешь его посмотреть что-то внизу на улице и отправляешь в полет.

Мы смеялись, нервно, как раньше, когда гуляли, рассуждали на абстрактные темы, строили грандиозные проекты, заполняли окружающую нас жадную пустоту неиссякаемым потоком идей.

— Все это отлично, — заметил Марко, — только вот обычно окна в этих зданиях не открываются. Заделаны наглухо.

Раньше мы не умели так резко опускаться с небес на землю, останавливать полет фантазии тормозами здравого смысла: это было почти физическое ощущение, оно проявлялось в нашей неровной, неуверенной походке.

Мы зашли поесть в ресторанчик в Чайнатауне, заказали по кружке китайского пива. Пиво было легкое, но в голову ударило сразу, возможно, из-за пустых желудков: спокойнее мы, однако, не стали, смотрели по сторонам, громко говорили обо всем, что приходило на ум.

Вдруг Марко сказал:

— Слушай, я не стану снимать фильм с американцами. Решено.

— Правда? — спросил я недоверчиво.

— Да. Я со вчерашнего вечера об этом думаю. Время так быстро проходит, Ливио. Я слишком часто тратил его на то, на что не стоило, и на действительно важные вещи его не хватало.

— И что ты решил? — спросил я.

— Решил, что завтра пошлю их ко всем чертям. Это даже лучше, чем прыгать из окна после подписания договора. Скажу им: спасибо, но я передумал. Оставьте себе свои миллионы, потратите их на другую мерзость без души и без жизни.

— Здорово, — только и смог сказать я, у меня голова пошла кругом от восторга.

— Теперь я хочу делать только то, что меня действительно вдохновляет, — сказал Марко. — То, во что я верю безоговорочно. То, что не требует компромиссов, уступок и понижения планки.

— И ты можешь это сделать, — сказал я. — У тебя есть имя, есть команда. Зачем тебе продаваться американцам?

— Незачем, — сказал Марко. — Плевать я хотел на прокат по всему миру. Пусть они им подавятся. Я хочу снимать фильмы, которые люди будут стремиться посмотреть. Их мало кто увидит — тем лучше. И я хочу получать удовольствие, снимая их. Хочу импровизировать, переделывать, менять правила игры, когда взбредет в голову.

— К черту законы рынка, — сказал я.

— К черту рассудительность, — сказал Марко. — К черту объяснения и оправдания.

— К черту продажность.

— К черту слащавость.

— К черту жесткие рамки.

Мы заказали еще пива, но у нас и без него кипела кровь.

— Хочу снять фильм про Италию, — сказал Марко. — Про то, почему таким, как мы, пришлось уехать. Про то, почему нам пришлось стать изгнанниками без рода и племени, про наше отчаяние.

— Про коррупцию и всеобщее, медленное загнивание, — сказал я.

— Про повсеместную подлость и двуличность. Про лицемерную снисходительность, за которой скрывается постоянное злоупотребление своей властью.

— Про воров, притворяющихся жертвами. Про публичные увеселения и публичное равнодушие.

— Про клириков на министерских постах. И президентов Республики, остающихся клириками.

— Про политических преступников, которые продолжают получать парламентскую зарплату.

— Про мафиози во главе партий, корпораций и газет.

— Про засилье болтливых идиотов, силиконовых грудей и фальшивых улыбок на телевидении.

— Про торжествующие повсеместно бесчестность и обман.

— Про конфликты интересов, на которые все закрывают глаза, и двойные игры, вызывающие всеобщее восхищение.

— Про портных, которые считают себя князьями эпохи Возрождения.

— Про притворство, кривляние и куплю-продажу вранья.

— Про уничтожение природы, о котором все молчат.

— Про автострады и автомобили, от которых нет продыха.

— Про строителей автострад и производителей автомобилей, от которых нет продыха тем, кто на автомобилях ездит.

— Единственная страна в мире, где можно верить во что-то только до шестнадцати лет, если не хочешь, чтобы тебя всю жизнь потом считали дегенератом, — сказал я.

— Хочу создать фильм-оружие, — сказал Марко. — Надоело спасаться бегством и ликовать, если нашел щель, в которую можно спрятаться и есть свой кусок пирога. Хочу сделать бомбу и швырнуть ее в вонючее болото.

— И не делать вид, что ничего не происходит. Не брать вину на себя, не бить себя в грудь и не каяться.

— И мы сделаем это вместе, — сказал Марко. — Без миллионного бюджета, как раньше. Не будем ничего выклянчивать, справимся сами. Это должен быть жесткий, резкий, хлесткий фильм. Черно-белый, пленка шестнадцать миллиметров. Я за кинокамерой, ты ставишь свет или что ты там хочешь делать. Найдем техника помоложе и потолковее, которому обрыдла рутина. Найдем независимого прокатчика, который будет хоть отчасти верить, что кто-нибудь пойдет в кино на мой фильм.

— Пламенный привет фантастике и американцам, — сказал я.

— И позовем Мизию, — сказал Марко. — Спросим, не хочет ли она вернуться, рискнув всем.

— Эх, хорошо бы, — сказал я, взлетая на крыльях фантазии, как серфингист на приливной волне. — Я, ты и Мизия снова вместе, это была бы настоящая бомба.

— Да. — Взгляд Марко стал совсем другим, казалось, внутри него переключили рубильник и электричество потекло по другим проводам. — Думаешь, она бы согласилась? Всерьез подумала бы об этом?

— Может быть. Если как следует объясним ей, о чем речь. Она достаточно сумасшедшая, чтобы согласиться.

— Какая она теперь? — спросил Марко.

— В смысле?

— В прямом. Последний раз я ее видел в том французском фильме, восемь или девять лет назад.

— Удивительная. Даже лучше, чем в двадцать четыре года. Стала еще интереснее после всего, что выпало на ее долю.

— Да, но какая она? Что за человек, я имею в виду.

— Похожа на себя прежнюю. Но богаче внутри и сложнее. Она ничего не утратила за эти годы, а теперь, кажется, наступил тот волшебный миг, когда стало раскрываться все, что в ней было заложено.

Марко кивал, ему не сиделось на месте, столик ходил ходуном. Он взял счет, поднялся.

На улице мы опять пошли быстрым шагом.

— Наш фильм, — сказал он, — не такая уж безумная затея. Безумие — тратить жизнь на то, во что не веришь или веришь только наполовину, а все остальное время отделываться благовидными предлогами, пустыми оправданиями и отговорками.

— Чистая правда, — сказал я. — Полностью согласен.

Мы быстро шагали по ночному городу, возбужденные, взволнованные, и нам казалось, что мы стоим на пороге необыкновенных событий.

 

5

Я проснулся в офисе Марко, тело ломило: всю ночь я ворочался на жестком резиновом матрасе, скатывался на деревянный пол, ерзал в спальном мешке, скидывал его, изнемогая от жары. Марко уже давно встал, я слышал, как он разговаривает со своей помощницей где-то неподалеку. Я привел себя в порядок в крошечном туалете, а когда вышел, появился Марко с двумя стаканчиками кофе из автомата у входа.

— Эй, Ливионе, — сказал он.

— Эй, — сказал я; кофе обжигал пальцы, голова гудела от вчерашних разговоров.

Марко посмотрел на часы:

— До встречи с кайманами осталось меньше часа.

— Кошмар, — сказал я. — Хотел бы я посмотреть на их лица. Я провожу тебя.

Марко кивнул, отпивая маленькими глотками обжигающий кофе.

Мы поехали на такси, потому что припарковаться у здания «Панамакса» было негде и Марко не хотел растрачивать силы попусту. Говорил он мало, но я чувствовал, как с каждой минутой в нем нарастало напряжение: он то нервно посмеивался, то вдруг встряхивал головой.

— Представь, каково будет моему агенту. Все эти месяцы он бился как рыба об лед, чтобы хоть как-то договориться, найти компромиссные решения, снизить их требования, обойти расставленные ловушки. Я хотел позвонить ему утром, но не хватило духу, пускай это будет для него такой же неожиданностью, как и для стаи кайманов.

Я тоже засмеялся; казалось, что мы идем грабить банк, до того мы оба были напряженные и собранные, и мы так же не были уверены в успехе, но не признавались в этом.

— Как они поведут себя? — спросил я. — Как ты думаешь?

— Кто знает, — сказал Марко. — Может, промолчат. Закроются на все замки. А может, закатят страшный скандал, будто я оскорбил святыню. Может, предложат больше денег, решив, что дело именно в них. Может, пригрозят, что подадут в суд, что втопчут меня в землю.

— Главное, чтобы ты был ко всему готов.

— Готов я, готов. Не волнуйся.

Мы доехали до места, Марко показал водителю, где остановиться. Мы вышли у перекрестка; по тротуарам текла толпа, вливаясь в офисы, магазины, бары; мы замерли на несколько секунд, разглядывая деловых мужчин при галстуках, деловых женщин в строгих костюмах из хлопка и льна, со стороны казалось, что они думают о чем-то простом и понятном.

Марко указал мне на высокое стеклянное здание у самого перекрестка с кроваво-красной надписью «ПАНАМАКС».

— А вот и кайманы, — сказал он. Тут у входа остановилось такси, из него вылез белобрысый здоровяк в летнем пиджаке и встал, поглядывая то на часы, то по сторонам.

— Это Тед Фитцуотер, мой агент, — сказал Марко. — Ну, я пошел, — он перевел дыхание.

— Вперед, — сказал я, сердце бешено колотилось. — Срази кайманов наповал. Покажи, что не все готовы плясать по их указке.

— Не все. — Марко хлопнул меня по плечу. — Хорошо, что ты рядом.

— Я тебя здесь подожду, — сказал я, махнув рукой в сторону бара в псевдоитальянском стиле за нашими спинами. Мы обменялись долгими взглядами, он своим энергичным шагом перешел перекресток, пожал руку агенту и скрылся с ним за дверью стеклянного здания.

Я зашел в бар, заказал капуччино и слоеное пирожное с кремом, проглотил их в два счета, не отходя от стойки, и даже не почувствовал вкуса. Я все время дергался, вертел головой, высматривая Марко через окно. Я думал, насколько может затянуться встреча: придется ли ему пожимать всем руки, садиться за длинный стол, выслушивать какие-то речи, прежде чем сказать, что с фильмом покончено, или же он огорошит их прямо с порога, без всяких преамбул и протоколов? Накинутся ли на него американские кайманы с угрозами или станут уговаривать его до изнеможения, уставятся ли молча друг на друга, когда он выйдет за дверь? Вмешается ли его агент, запутает ли все еще больше; совладает ли Марко со своим импульсивным характером и не примется ли осыпать их оскорблениями, швырять бумаги и все, что подвернется под руку; вызовут ли кайманы охранников или, может, сразу позвонят в полицию? Я был готов ко всему, как давным-давно в Цюрихе, когда караулил на улице, пока Марко обыскивал бывший дом Мизии; я думал, что еще может произойти, смотрел по сторонам, наблюдал за улицей, чтобы не пропустить появление Марко.

Минут через двадцать я понял, что задача оказалась куда труднее и неприятнее, чем мы ожидали; я представлял себе Марко, загнанного в угол, сражающегося в одиночку против единого фронта ожесточенных взглядов, криков, жестов. Я, словно наяву, слышал, как кайманы угрожают ему, шантажируют, льстят, чтобы добиться своего; видел, как он отбивается из последних сил. Я еле сдерживался, чтобы не рвануть в «Панамакс» к нему на подмогу, но понимал, что это выглядело бы крайне глупо, что Марко и сам прекрасно справится, ему достаточно моей моральной поддержки.

Я так нервничал, что вышел из бара и принялся мерить шагами тротуар, потом вернулся внутрь. Я тупо смотрел на окружающих: смотрел на руки барменов, наливающие напитки, на руки клиентов, нетерпеливо постукивающие по стойке, берущие бриоши и слоеные пирожные, на рты жующие, на глотки проглатывающие, на губы облизываемые. Я смотрел, как люди приближаются друг к другу и отдаляются, как обживают пространство и как отодвигаются, уступая место вновь пришедшим. Я смотрел на свое отражение в зеркале и думал о том, что мне гораздо тяжелее найти общий язык с миром, чем многим другим, от моей знаменитой сверхобщительности не осталось и следа. Но мысль, что мы с Марко и Мизией вот-вот ввяжемся в новую авантюру, как двадцать лет назад, будоражила кровь и грела душу; казалось, что наконец-то я отыграюсь за все поражения, задушенные протесты, разочарования, которые разрушали меня в течение стольких лет, за всё, что мне не нравилось, мне не принадлежало, портило жизнь. Я вспоминал детство, когда чувствовал себя страшно несчастным и чужим в предназначенном мне сценарии, и думал, что именно к этому я всегда стремился: избавиться от одиночества, примкнуть к близким по духу людям, обрести укрытие, пойти за кем-то, найти свою нишу и выпустить на свободу дремавшие во мне способности.

Я смотрел в окно: машины на дороге, люди на тротуаре, огни стоп-сигналов, сизые облачка выхлопов, взгляды в упор, взгляды искоса и вскользь, маленькие толпы на переходах, шаги быстрые, шаги медленные, шаги, замирающие перед витринами. Я все чаще смотрел на часы, чувствуя, что теряю ощущение времени.

Потом я в очередной раз посмотрел на дверь и увидел Марко: он уже подходил ко мне, криво улыбаясь, и выглядел так, будто только что побывал на поле боя.

— Ну, как все прошло? — спросил я, не отрывая взгляда от его лица.

— Давай выйдем. — Марко показал рукой на дверь. — Пройдемся, и я все тебе расскажу.

Он не ответил на мой вопрос, и от неприятного предчувствия меня прошиб холодный пот; у выхода я схватил его за руку:

— Как они отреагировали? Закатили скандал?

— Нет, — сказал Марко, не глядя мне в глаза. Он вышел на улицу, я за ним.

— Как нет? Что же тогда произошло? — Я так настойчиво требовал от него ответа, что прохожие оборачивались нам вслед.

Марко остановился, засунул руки в карманы; он продолжал улыбаться, но улыбка его была адресована не мне.

— Я подписал, вот что произошло, — сказал он.

— Что подписал? — спросил я, соображая как никогда медленно.

— Контракт на фильм. — Марко смотрел мимо меня, на проезжую часть.

— К-к-какой фильм? — пробормотал я, чувствуя, что лицо окаменело, а руки и ноги словно парализовало.

— Их фильм, — сказал Марко. — Мой. В общем, тот, который они продюсируют.

Наши взгляды встретились, мы стояли на залитой матовым желтым светом улице, которая вибрировала от снующих туда-сюда автомобилей и пешеходов; я словно видел всю эту сцену со стороны и рывками отдалялся от нее и от чувств, которые она во мне вызывала.

— Они отреагировали совсем не так, как я думал. — Марко сначала с трудом подбирал слова, но потом его будто прорвало: слова наталкивались друг на друга, как прохожие, которым мы загородили дорогу, так что им приходилось резко останавливаться и брать в сторону.

— Я ждал, что попаду в настоящую мясорубку, что они будут сверкать глазами, скрежетать зубами, демонстрировать всю ту наглость, которую дают только деньги. Но, когда я отказался снимать фильм, они расстроились. Они стояли передо мной, как в воду опущенные, будто команда инженеров перед сверхсложной машиной, которая выходит из строя по непонятным причинам, когда все, казалось, налажено и готово к работе. И мне вдруг стало их жалко.

— Кайманов? — спросил я, почти не слыша собственный голос, с трудом понимая, о чем мы говорим.

— Да. Я вдруг понял, что не могу вот так взять и отправить год работы псу под хвост. Ливио, я подготовился к встрече с врагами, но все оказалось не так просто. Я увидел, что они на самом деле верят в меня и в фильм, на самом деле ценят мое творчество. Да, они типичные американские продюсеры, но они такие, какие есть. Такая у них роль. Фильм все-таки важнее всего.

— А как же наш фильм об Италии? — спросил я. — Наш злой, честный, черно-белый фильм, с Мизией и без всяких продюсеров?

— Мы снимем его потом. После блокбастера, который увидит весь мир. Мы донесем свои идеи до миллионов людей, а не до нескольких тысяч, и это сделает нас сильнее.

Вся сцена выцветала, немела и съеживалась прямо у меня на глазах с пугающей скоростью. Казалось, что передо мной картинка из старого черно-белого телевизора, размытая, плоская, тесная, на которой все планы сливались в один: Марко с его кривой улыбкой, мельтешение прохожих и автомобилей за его спиной и фон из витрин, дверей и окон на другой стороне улицы.

Марко, все больше горячась, говорил, что не может взять и выгнать на улицу своих сотрудников, что развод с Сарой обойдется ему в целое состояние, что нам уже за сорок и глупо вести себя, будто нам все еще двадцать; но его слова доносились до меня издалека и были лишены смысла, еще немного — и я вообще перестал их слышать. Он хотел положить руку мне на плечо, посмотрел на меня, но я уже не понимал, что означает его взгляд; я повернулся и бросился бежать, не чувствуя ног, прочь из старого черно-белого телевизора, подстегиваемый паникой, тоской и невозможностью принять то, что случилось.

 

6

Тот период в Милане был худшим в моей жизни; я до сих пор с содроганием вспоминаю не покидавшее меня чувство опустошенности. Казалось, небо затянуло тучами и не осталось ни одного просвета, хотя раньше, как бы все ни было плохо и безысходно, я всегда видел хоть клочок голубого неба. Это было не просто разочарование: я перестал на что-либо надеяться.

Был август, и было, как и каждый год, повальное бегство из города, как будто в нем разразилась эпидемия. Моника, моя девушка, оставила письмо на кухонном столе, в котором, поблагодарив за то, что я так и не позвонил ей из Лондона, сообщала, что уезжает с двумя подругами в туристический поселок на остров Форментера. Я расстроился, но не удивился: это показалось мне таким же естественным, как изнуряющая жара, придавливающая меня к земле, или назойливые комары, которые каждый вечер наводняли квартиру. Как и сообщение от Мизии на автоответчике, оставленное именно в те десять минут, когда я от отчаяния вышел на улицу размять ноги; она говорила, что планы изменились и во Флоренцию она не приедет, передавала мне приветы и поцелуи (теплота в ее голосе, ощущение непреодолимого расстояния между нами у меня в душе).

Дети отдыхали в Лигурии вместе с моей бывшей женой и ее другом, адвокатом; когда я позвонил и сказал, что через неделю заберу их и мы тоже поедем куда-нибудь отдыхать, они оба разревелись с самым искренним отчаянием. Я позвонил еще пару раз, но с тем же результатом, и, наконец, Паола сказала, что будет лучше, если в этом году дети останутся с ней, им здесь хорошо и очень весело; я согласился. Мама отдыхала со своим мужем на Сардинии, бабушка умерла, все соседи разъехались; я погрузился в пустоту покинутого города, словно впал в кому. Я ничего не делал, питался шоколадными вафлями, которые держал в холодильнике, и холодным чаем, лежал на полу в гостиной перед телевизором, включенным круглосуточно, и размеренно дышал, а тяжело больная страна дефилировала передо мной со всей своей музыкой, лицами и голосами.

В сентябре мне стало только еще хуже. Я вернулся к живописи, чтобы хоть как-то хватало на алименты Паоле и собственное существование, но мои картины вызывали у меня отвращение, как и мысль о том, что я участвую в торговле искусством. Моника вернулась, от восторженных рассказов о Форментере мне стало до того тошно, что пропало всякое желание ее видеть, она пыталась перезвонить, но я каждый раз бросал трубку. Милан казался мне на редкость уродливым и враждебным, при виде знакомых улиц и зданий, серых и хмурых, на меня наваливалась невыносимая тоска. Я выходил из дома только в случае крайней необходимости, но на каждом шагу натыкался на какую-нибудь мелочь, которая пробуждала воспоминания о тоскливом детстве, пустой юности, кошмарных годах одиночества и неудовлетворенности, закончившихся только с появлением в моей жизни Марко и Мизии, вместе с которыми я погрузился в мир иллюзий. Иногда я останавливался на полпути и возвращался домой; иногда шел куда глаза глядят, пока не чувствовал, что вот-вот растворюсь в грязном асфальте или в покрытой черной пылью автомобильной дверце.

Мизия позвонила из Флоренции, но не успел я толком обрадоваться, как она сказала, что уезжает в Амстердам — реставрировать одну частную коллекцию. Она уже съездила туда и посмотрела картины, нашла квартиру и школу для детей; она радовалась, что ее ждет такая интересная работа, ей нравился город и хотелось перемен. И еще она рассталась с американцем, их роман быстро сошел на нет, стоило им пожить вместе в Греции. Сказала, что теперь она в таком возрасте, когда ей не хочется меняться, чтобы соответствовать желаниям мужчины; она уже была актрисой для Марко, образцовой домохозяйкой для первого мужа, пастушкой из необуколики для своего козопаса, просвещенной помещицей для Томаса; сейчас она хочет одного — быть самой собой. Она рассказала, как Томас давил на нее, шантажировал, угрожал забрать маленького Макса, и теперь ей совершенно непонятно, как она могла так долго прожить с ним в Аргентине, как столько лет играла совершенно не свою роль, и даже благодарность за спасение от наркотиков этого не объясняет. И как это странно, что только мое появление вырвало ее из этой тюрьмы, и каждый раз, думая об этом, она благодарила судьбу за такого друга, как я. Она написала отцу, матери, сестре и брату: пусть они считают, что ее просто нет в живых, пусть оставят ее в покое и, наконец, займутся своими делами. Написать такое письмо было нелегко, но зато сейчас она чувствует себя совершенно свободной, чего с ней не случалось с четырех лет. И как это трудно — избавиться от того, что связывает тебя по рукам и ногам, но рано или поздно нужно хотя бы попытаться, иначе ты не сделаешь этого никогда. И я обязательно должен приехать к ней в Амстердам: у нее есть комната, где я смогу жить сколько захочется, и там столько всего можно посмотреть, и Ливио с малюткой Максом будут очень рады.

Я ответил, что приеду, не сказав ни слова о Марко, потому что мне не хотелось ее огорчать. Когда я положил трубку, лучше мне не стало: ее оживленный, веселый, независимый, уверенный голос лишний раз напомнил мне, какой пустой, тусклой и однообразной жизнью я живу.

Каждые две недели я заезжал за детьми и забирал их на выходные, но меня не хватало даже на то, чтобы сводить их в кино или на детский спектакль. Все время, отведенное нам, чтобы побыть вместе, они проводили перед телевизором; иногда я пристраивался к ним на диван, хотя они не проявляли особенного дружелюбия, и вместе с ними погружался в состояние транса, глядя на танцовщиц в крошечных стрингах, на дикторов, похожих на марионеток, на женщин-ведущих, чьи носы, губы, скулы безжалостно разрезали, опустошили, заполнили, сшили, на старых политиканов, вырядившихся политиками новой волны, которые в каждой передаче устраивали балаган, кривлялись и заигрывали со зрителями, жонглировали словами, напрочь лишенными цели и смысла, — им бы только мелькать в телевизоре.

Когда по воскресеньям я привозил детей обратно и видел сад, дом, яркий свет, мебель из светлого дерева, то иногда страшно хотелось броситься перед Паолой на колени и попросить взять меня обратно, а я бы ходил за покупками и приносил в дом все заработанное до последней лиры. Но она вела себя слишком враждебно: я передавал ей детей с рук на руки, она, встретив их у ворот, сухо бросала «до встречи», после чего тут же закрывала ворота. На своей французской машине со слабым движком и севшими амортизаторами я пускался в обратный путь к ядовитой впадине Милана, и мне казалось, что я скатываюсь по склону из пустых иллюзий, утрамбованных катком действительности.

 

7

В середине октября я отвез несколько картин своей новой галеристке и по дороге изо всех сил старался не замечать ничего вокруг — лица, пейзаж, детали. Галеристка разглядывала мои картины, которые я выставил в ряд у стены, то и дело посматривая на меня, как на безнадежного больного; наконец, она спросила, почему я рисовал в такой параноидальной манере. Я сказал, что, возможно, так было всегда; она заметила, что сейчас дело совсем плохо, с полотен исчезли все яркие и жизнерадостные цвета.

— Нет больше красного, желтого, синего, зеленого, голубого. Нет света, нет движения, почти нет жизни. Если будешь продолжать в том же духе, может, мы и найдем какого-нибудь влиятельного критика, который объявит это новым словом в искусстве. Главное, чтобы ты не застрелился на днях. Продажи от этого пойдут лучше, но по-человечески мне будет жаль.

Ее беспокоило что-то еще, и она ходила взад-вперед в сером брючном костюме от ее друга-стилиста, упершись взглядом в пол; я спросил, в чем дело. Поколебавшись секунду, она сказала:

— Ливио, может, ты еще не понял, что быть художником — это не только писать картины, будь они хорошими или плохими.

— Что же еще? — спросил я; по левому виску стекал пот, мне не хватало воздуха.

— Еще много всего, — сказала галеристка. — Надо общаться с людьми. Хоть немного работать над имиджем: ты должен вызывать интерес и иметь товарную привлекательность. Ходить и на чужие выставки, вращаться в этих кругах. Появляться на людях, беседовать с коллегами и журналистами. Звонить время от времени кому-нибудь из известных критиков и просить совета. Приглашать его в свою студию, дарить иногда картины. Заставь себя хотя бы быть подружелюбнее с асессором по культуре, когда сталкиваешься с ним у меня в галерее. Поддерживай связь с редакциями газет. Если у тебя есть знакомства в муниципалитете, в департаменте выставок, то, само собой, это очень кстати. Знакомства с людьми, которые могут что-нибудь сделать на телевидении, даже на региональном, тоже очень кстати.

— Я художник, а не сутенер и не проститутка, — сказал я.

— Но свои картины ты продать хочешь, — сказала галеристка. — Иначе ты бы здесь сейчас не стоял. А раз ты их продаешь, то не помешало бы, чтобы их рыночная стоимость росла от выставки к выставке, из года в год, а не оставалась бы неизменной, как цена на хлеб.

— Я уже не уверен, что хочу их продавать. Я уже не уверен, что вообще хочу что-то делать в этой стране.

— Мой дорогой Ливио, везде будет то же самое. Чтобы вести себя как дикарь и нелюдим, нужны средства. Если их нет, то, поверь мне, участь твоя незавидна. Очереди из желающих понять тебя, мой дорогой, пока не видно.

Я вышел на улицу в таком состоянии, будто у меня в кармане лежало медицинское заключение о моей неизлечимой болезни: казалось, я наглотался яда и он сжигает мне горло и легкие; я шел, согнувшись и еле дыша. Мне казалось, что я достиг мертвой точки моих взаимоотношений с миром, и виноват в этом был не мир, а я; казалось, что я целиком растерял дарованные мне любопытство, интерес, порывистость, прошел мимо всех приоткрытых и распахнутых дверей на моем пути и при этом не получил взамен ни удовольствия, ни удовлетворения, ни ключей от другой жизни. Казалось, я двигался вперед, придавая значение только мечтам, обманчивым ощущениям, искажению реальности, не обращал внимания на очевидные вещи и даже не пытался подготовить хотя бы самый скромный арсенал для защиты и нападения в случае необходимости. Все дело в том, что я не хотел взрослеть до тех пор, пока жизнь не навалилась на меня всей своей тяжестью, но и тогда я не перестал вести себя как ребенок: не желая ничего понимать, не желая меняться и продолжая упорно идти навстречу миражам. Дальше пути не было, и резервы исчерпаны до конца.

Домой я добирался целый час: поехал кружным путем и полз в потоке машин, как таракан, отравленный инсектицидом. Но мне и не хотелось доехать: я бы предпочел навсегда остаться в салоне автомобиля, распавшись на составные части.

Но я доехал и даже смог найти свободное место у тротуара, смог дойти до дома. Я задержался перед уродливым зданием, выстроенным в типично фашистском стиле: помню, какими отвратительными показались мне эти карнизы, когда я впервые их увидел. Меня затошнило при одной мысли о зеленоватом мраморе в холле, я сбился с шагу, вспомнив бледное лицо консьержки за стенками ее аквариума. Я подошел к стеклянной двери, надеясь, что хотя бы не увижу собственное отражение, и тут от оглушительного автомобильного гудка у меня чуть не лопнули барабанные перепонки; я дернулся как припадочный и резко обернулся.

Старый зеленый праворульный «ягуар», стоявший на другой стороне улицы, выглядел более потрепанным, чем «ягуар» Марко, но это был именно он, потому что сам Марко бежал ко мне, яростно размахивал руками, и кричал:

— Ливио!

Все мои не-чувства разом сжались внутри, я сглотнул, прищурил глаза, отвернулся и пошел ко входу в подъезд.

Марко догнал меня на середине тротуара и схватил за руку:

— Подожди!

Я оттолкнул его, отвернувшись в сторону, что было непросто, потому что мы стояли вплотную друг к другу.

— Оставь меня в покое. Нам не о чем говорить.

Марко отпустил меня, но через два шага опять догнал и загородил дорогу.

— Ливио, постой, — сказал он. — Дай мне хоть минуту, я же специально приехал, черт возьми. Я со вчерашней ночи за рулем.

— Это твои проблемы. — Я не сводил глаз с ручки стеклянной двери, но он все равно оказывался у меня перед глазами, усталый, небритый, с всклокоченными волосами.

— Поздно. Всего хорошего. — Я оттолкнул его плечом, и у меня больше ни на что не осталось сил.

— Черт тебя дери, остановись на секунду и послушай! — закричал Марко так оглушительно, что в любых других обстоятельствах я бы поразился сходству с моим прежним голосом-мегафоном. Мы уже подошли к подъезду, и на меня неудержимо надвигались стеклянная дверь, зеленоватый мрамор и аквариум с консьержкой.

— Подожди, сукин ты сын! — кричал Марко. — Кем ты себя возомнил, образцом непогрешимости? Стоит оступиться, и ты тут как тут? Вынес приговор и всё, разговор окончен?

— Это был не просто разговор. Во всяком случае, для меня. — Я уже прошел через стеклянную дверь, консьержка уже смотрела на меня исподлобья из-за стенок своего аквариума, встревоженная происходящим за моей спиной. Я двинулся к лифту, разрываясь между желанием исчезнуть и желанием броситься на Марко с кулаками, чтобы расквитаться за чувство опустошенности, от которого у меня перехватывало дыхание. Дрожащим пальцем я нажал на кнопку вызова лифта, зрение сузилось до одной точки — красного огонька передо мной.

Марко ворвался в холл, будто грабитель в банк, с криком:

— Если хочешь знать, я их послал ко всем чертям! Сбежал со съемочной площадки через пять дней, если хочешь знать! На мне теперь висит неустойка в два миллиона долларов, если хочешь знать! Большое кино закрыто для меня навсегда, если хочешь знать!

Лифт уже приехал, огонек стал белым, как маленькое зимнее солнце, от него так же чуть слезились глаза. Я повернулся к Марко.

Он стоял на лестнице из зеленоватого мрамора, на три ступеньки ниже меня: руки в карманах куртки, взгляд такой же потерянный и разочарованный, как во времена нашего знакомства, но сейчас в нем отчетливее проступали отчаяние и ирония; он казался нищим, который когда-то был принцем.

— Я такой, какой есть, и пусть меня бросает из стороны в сторону, но предложить мне больше нечего, если хочешь знать, — крикнул Марко.

Я смотрел на него с высоты трех разделявших нас ступенек, консьержка смотрела на нас, высунувшись наполовину из своего аквариума, как огромная глубоководная рыба; я шагнул ему навстречу и чуть не скатился кубарем по лестнице: у меня подкашивались ноги, слезы наворачивались на глаза, и я ничего не мог с ними поделать.

Через два часа, когда мы уже выехали на автостраду Милан-Турин, за которой нас ждала Франция, а потом и весь мир, я рассказал Марко о Мизии и Амстердаме.

Он бросал на меня беглые взгляды, вокруг губ легла складка.

— Она там одна? — наконец спросил он. — То есть только с детьми?

— Да, — сказал я. — Во всяком случае, была одна, когда мы разговаривали по телефону две недели назад.

Марко смотрел на дорогу, руки крепко держали руль. Из динамиков лилась песня «Ramblin’ on my mind» в исполнении Эрика Клептона, — концертная запись семидесятых: в первой части голос плывет по упругим и напористым волнам блюза, они набегают и откатываются назад. Марко медленно, очень медленно повернулся ко мне, я не мог разглядеть его глаза за темными стеклами очков, но все равно чувствовал его взгляд.

— Ты очень расстроишься, если мы сделаем крюк и навестим ее? — спросил он.

— Очень, — сказал я.

Первая часть подошла к концу, теперь электрогитара взбиралась по полутонам на каждый следующий виток, и переход к «Have you ever loved a woman» искрился и переливался, как хрусталь, вода и сталь, сплавленные воедино; звуки лились так свободно, что казались неуловимыми, но гитара твердо прокладывала свой намеченный нотами путь, и ее мягко, настойчиво и неотступно поддерживали фортепьяно, бас-гитара и ударные.