ВИТТОРИО: Уто!

(Стоит в середине гостиной, как всегда, полный энергии. В глазах – жажда общения, чувство собственника по отношению к гостю.)

Уто Дродемберг не отвечает, продолжая читать – не читать книгу об учении дзэн и искусстве стрельбы из лука.

ВИТТОРИО: Уто! Извини.

УТО: Да?

(Как будто только что заметил его присутствие. Отзывается неохотно.)

ВИТТОРИО: Ты мне не поможешь? Все мужское население мобилизовано на расчистку снега. Многие дома отрезаны от мира, нужно выручать людей.

УТО: Ну, если нужно…

(Он не улыбается, не вскакивает на ноги, не откладывает книгу. Ему никогда не нравились отношения отец – сын, дядя – племянник, отчим – пасынок; ему не нравится такое понятие, как мужская солидарность, не нравится, когда о конкретных делах говорят намеками. Ему не по душе упоение боем, тайное соперничество, фиги в кармане, симуляция активности, регулированные кормежки, подбадривающие взгляды, осуждающие взгляды, щупающие взгляды.)

ВИТТОРИО: Не хочешь, не надо. Никто тебя не заставляет.

Благотворный дух Мирбурга. Следуй он своему врожденному духу, гаркнул бы мне: «Шевелись, бездельник!» и выволок бы на улицу за шиворот. Должно быть, ему стоит постоянных усилий выглядеть терпимым, чутким, внимательным – таким, каким его хотят видеть: об этом каждый раз, когда он обращается к Уто, или к Джефу-Джузеппе, или к своей дочери Нине, свидетельствует его бархатный тон.

В конце концов Уто Дродемберг кладет книгу, встает и переходит вслед за Витторио Фолетти в барокамеру, где молча надевает ботинки и куртку. Повторение этого ритуала становится невыносимым: приходишь – стаскивай с себя куртку и расшнуровывай ботинки, уходишь – опять одевайся, уж лучше все время сидеть дома или торчать на улице, помирать от духоты или от холода. Он вылетает на улицу, от злости не зашнуровав до конца ботинки и не застегнув привычным движением молнию на куртке.

Снега навалило метра на полтора, не меньше, проходы, которые расчистил Витторио вокруг дома и в сторону дороги, выглядят глубокими траншеями на войне за Полярным Кругом, густой морозный воздух настолько плотен, что приходится преодолевать его сопротивление.

В машине уже лежат две лопаты. Витторио едет с черепашьей скоростью по невидимой дороге: если бы не лес по обе стороны, ее было бы не найти.

– Хорошо, когда ты не одинок, – говорит он. – В случае чего все приходят тебе на помощь. Бывает, что до этого ты подолгу не видишь ни единой живой души, понимаешь? Община есть, но ее как бы и нет, никаких внешних признаков.

Никаких внешних признаков не только общины, но чего бы то ни было вообще в этом царстве сугробов: все равно что плыть в сплошном молоке, стволы деревьев – вот и все ориентиры.

Когда я только приехал сюда, – продолжает Витторио, я подумал: «Ничего не умеют толком организовать». И ошибся. В том-то и гениальность гуру, что ему и в голову не пришло создавать некое подобие казенного учреждения. Он хотел, чтобы люди жили в нормальных условиях. Чтобы у них было время и пространство, позволяющее им думать самостоятельно, выбирать собственный путь без чьей-то подсказки.

Мы ползем к шоссе по белой целине, и мне кажется, что, несмотря на четыре здоровенных ведущих колеса и все такое, «рейнджровер» неважнецки держит дорогу и что руль плохо слушается Витторио.

– Ну как тебе наш гуру? – спрашивает он. – Обратил внимание на его глаза? Он все видит, хотя и не показывает этого. Знаешь, что убедило меня остаться здесь четыре года назад? Его глаза!

Мы уже на шоссе, здесь, по крайней мере, успел проехать снегоочиститель, справа и слева высятся по обочинам плотные белые стены.

– У меня были большие сомнения, когда я приехал, – объясняет Витторио. – Знаешь, что мне казалось? Что люди разочарованы, что у них есть тысячи причин считать себя несчастными, и вот они заявляют, что им не хватает духовности и отправляются за духовным товаром на Восток.

Мы проезжаем мимо первого дома, перед ним стоит джип, и два человека с лопатами, разгребающие снег во дворе, машут нам.

– К тому же я был уверен, – продолжает Витторио, – что мне придется поставить на себе крест как на художнике, что я не напишу здесь ни одной картины. Поначалу так и было. Мы снимали дом недалеко отсюда, похожий на большую дачу-прицеп, и этот наш первый дом, насквозь пропитанный тоской, был для меня среднеарифметической Америкой. Марианна ходила слушать гуру и часами медитировала в храме, когда она возвращалась домой, у нее были такие глаза, словно она приобщилась к чуду. Нас разделяли световые годы. Она познакомила меня с гуру, он показался мне хитрым стариком. Так я и сказал Марианне, но она отнеслась к этому спокойно. С некоторых пор мы полностью потеряли контакт друг с другом. Я стоял у окна перед мольбертом, но у меня ничего не получалось: холст оставался пустым. Я шел гулять с Джино, ходил с ним по несколько часов, он был еще щенок, я его, бедного, выматывал этими прогулками.

– А Джеф? – спрашиваю я, думая о том, как эта версия отличается от первой, которую я слышал от него и Марианны.

– Джузеппе учился в школе в Фоксвилле и ничего не понимал. Несколько часов на дорогу – автобус туда и обратно, ни слова по-английски и постоянные насмешки одноклассников. Марианна стала называть его Джефом, как будто это могло ему помочь. Я смотрел на него вечером перед сном и говорил себе, что это даже не мой сын, я не понимал, зачем я здесь. Я скучал по Нине, тосковал по привычной жизни, мне не хватало моих женщин, моих друзей, моего дома, моей музыки, моей машины, вина, виски, мяса, всего. Мне не хватало Италии, не хватало Европы. Не хватало суматохи, неожиданностей. Предвкушения неожиданностей, с которыми связана жизнь в городе, понимаешь? Живешь и чего-то ждешь, может быть, это и заполняет жизнь, верно? Мне казалось, что вокруг пустота, вакуум. Я часами сидел на телефоне – это была для меня единственная связь с миром, с далеким миром.

Он поворачивает на боковую дорогу, занесенную снегом, «рейнджровер» ползет по ней на малых оборотах.

– Я еще был пленником на земле, – продолжает он. – Еще был рабом.

Через полкилометра мы доезжаем до невысокого дома, который кажется еще ниже из-за наметенных вокруг сугробов. Витторио гудит, дверь дома приоткрывается, из нее выглядывает лысый человек, радостно машет нам рукой.

– Видишь? – спрашивает Витторио, как бы обращая мое внимание на то, что разговоры о помощи здесь не пустой звук. Он выходит из машины, кричит: – Привет, Ранапурти!

– Привет, ребята! – трубным голосом отзывается лысый и, словно он делает нам одолжение, позволяя расчистить проход к его дому, добавляет: – Бог в помощь!

Спасибо! – кричит Витторио, поддерживая идею об одолжении.

В руке у лысого пакетик с инжиром, теперь он жует и, снова помахав нам, исчезает за дверью своего невысокого домика, окруженного сугробами. Ему и в голову не приходит принять участие в собственном освобождении, для него совершенно естественно, что этим займемся мы. Я бы с удовольствием рванулся за ним вслед, вытащил его на снег и заставил взяться за одну из двух лопат, которые мы привезли.

Должно быть, Витторио прочел мои мысли.

– Ранапурти – святой, – объясняет он мне, – он совершенно не приспособлен к практической жизни. Он пишет важную книгу.

Мне бы спросить, на чем основана его уверенность в важности будущей книги – на том, что ему говорила Марианна, или на общем мнении, или на том, что она пишется в таком месте?

– Если ему не помочь, – убеждает меня Витторио, – бедняга так и останется взаперти.

Он тоже считает совершенно естественным гнуть спину на лысого слюнтяя, который тем временем сидит в тепле и жрет инжир. Интересно, есть ли предел приобретенным Витторио качествам – терпимости и доброжелательности, – и где он, этот предел, и что нужно, чтобы переполнить чашу.

Я тоже выхожу из машины и почти по пояс проваливаюсь в снег. Проходит несколько минут, пока мы, утопая в глубоком снегу, добираемся до багажника.

Витторио вручает мне одну из лопат, сам берет вторую и принимается разгребать снег – сначала вокруг машины, затем от носа машины до облепленной снегом калитки. Он действует умело, в темпе: взмах лопаты – вдох, еще взмах – выдох, полшага вперед, еще полшага, за минуту он продвинулся на несколько метров.

– Держи лопату вот так, – учит он меня, показывая правильное положение рук на черенке. – Иди за мной, подчищай.

Я иду за ним, но толку от меня мало, мне неохота выкладываться, лопата тяжелая, я размахиваю ею больше для вида. Впрочем, Витторио трудится с такой энергией, с такой страстью, так методично, что я ему и не нужен: ясно, что он взял меня с собой в воспитательных целях – хотел продемонстрировать мне здешний дух солидарности.

Он откапывает калитку, стучит и скребет по ней лопатой, очищая деревянную поверхность от снега, открывает и движется дальше, прорывая широкую борозду там, где должна быть ведущая к дому дорожка. Взмах лопаты влево – вдох. Полшага вперед – взмах лопаты вправо. Завидная выверенность каждого движения, завидное распределение мускульной энергии, завидная целеустремленность: дай ему время, он горы снега перелопатит, километры шоссе расчистит.

– Красота! – говорит он. – Давно не получал такого удовольствия. Лучше, чем сидеть в духоте и писать картины. Ты не думаешь?

Я думаю, что это глупая трата сил. Я бы с удовольствием огрел его лопатой по спине, чтобы он заткнулся. Вместо этого я спрашиваю:

– И как же тебе удалось избавиться от среднеарифметической американской тоски?

– Однажды я встретил гуру. Он был один. Гулял. Мы не сказали друг другу ни слова, мне хватило одного его взгляда. Этот взгляд все изменил. Я понял, что нашла Марианна. И чего недоставало мне.

Я смотрел на него сзади, охваченный самой настоящей яростью, и не верил ему: его подчеркнутое смирение казалось мне насквозь фальшивым, его разговоры – пропущенными через фильтр лицемерия и потому отвратительными.

Он разгребал снег как заведенный, говорил между одним взмахом лопаты и другим, и это придавало его словам скандирующий ритм.

– Правда, – продолжал он. – Все произошло в какую-то долю секунды. Только что меня угнетало чувство одиночества. Вокруг была пустота. На душе тоска. Все мысли о том, чтобы уехать. Хуже не бывает. Полное отчаяние. И вдруг все изменилось. Я почувствовал себя удивительно легко. У меня словно выросли крылья. Перед моими глазами прошла вся моя жизнь, я увидел ее в разных ракурсах. С разного расстояния. Раньше как было? Завтра. Послезавтра. Может быть. Если. И вдруг все стало иначе. Какое там расстояние! Какие барьеры! Я был здесь. Этим все сказано. – Он поворачивается, чтобы посмотреть на меня, он тяжело дышит – еще бы, столько снега перекидал! – глаза светятся гордостью за работу и за ту истину, что он старается мне открыть. Интересно, знает ли он, что говорит словами Марианны, точь-в-точь, а если знает, то делает это осознанно или бессознательно? Я выдерживаю его взгляд, словно я какой-нибудь супермен из фильма или неуступчивый покупатель на базаре. – Я написал письма всем своим женщинам, они у меня чуть ли не в каждой стране есть. Написал, что мне было с ними хорошо и что между нами все кончено. Написал друзьям: «Ребята, я здесь». Написал Нине, что, если она хочет жить со своим отцом, она знает, где его искать, здесь ее ждет семья, дом, где у нее будет своя комната. Я бросил пить, бросил курить, отказался от мяса. Попросил владельцев галерей, где выставлял на продажу картины, не особенно на меня рассчитывать. Сказал Марианне, что моя жизнь в ее распоряжении и я готов делать все, как она захочет. Раньше у меня для нее не хватало времени, энергии, не хватало терпения быть внимательным.

«А теперь?» – хотелось мне спросить, и, наверно, он ждал этого вопроса, но я его не задал. По-моему, в этом не было необходимости, он не нуждался в подстегивании: его глаза, его голос красноречиво говорили о том, что он достиг, чего хотел, что он счастлив.

Он снова занялся снегом, действуя в прежнем ритме.

– Я понимаю, – сказал он. – Ты находишь это нелепым. А ведь ты умный. И воображение у тебя есть, чтобы понять, насколько мои обстоятельства отличались от твоих. Но у тебя все впереди. Пока еще ты далеко. Как я когда-то. Чтобы прийти, нужно время.

– Прийти к чему? – спросил я, потому что мне надоело молча выслушивать этого проповедника с лопатой, осточертело его занудство, я устал, я окоченел.

Он повернулся ко мне и посмотрел на меня глазами святого.

– Как к чему? К счастью.

Он был уверен, что просвещает меня, что я потрясен, он не сомневался в том, что помогает мне задуматься, открывает мне глаза.

Я поправил темные очки, я был чернее тучи в этом белом царстве.

– К пониманию того, что быть счастливыми – это работа, – развивал свою мысль Витторио. – Это как строительство дома. Доска за доской, гвоздь за гвоздем. Ты должен постоянно проверять, что все делаешь на совесть, должен следить за тем, чтобы на строительной площадке были чистота и порядок. Нельзя ничего запускать. Даже в отношениях между мужчиной и женщиной, если они хотят быть вместе. Это работа, Уто. Вначале тебе может казаться, что все наоборот, что все зависит от интуиции и от случая, что счастье – это как подарок судьбы. Что нет ничего проще и естественнее, чем быть счастливым. На самом же деле это совсем не просто. Если ты не примешься за работу сразу, ты и сам не заметишь, как все рухнет. Если не сосредоточишь все внимание, все усилия, не приложишь всю энергию, не посвятишь все время, не мобилизуешь все свое воображение. Я слишком поздно это понял, но это так.

Мы были уже почти на полпути между калиткой и входом в дом лысого любителя инжира. Я в сердцах воткнул лопату в снег. Ну и чего я этим добился? Заставил его замолчать? Как бы не так!

– Само собой разумеется, что ради счастья тебе придется от многого отказаться, – глядя на меня, распинался Витторио. – Например, от извечного вопроса «быть или не быть». От того, чтобы говорить одно, а делать прямо противоположное. Рубить так рубить, верно? Тебе нужен сначала топор и уж потом молоток и гвозди. Но ты не пожалеешь, Уто.

Я опять взялся за лопату и веером рассыпал вокруг немного снега. Мне казалось, хотя я не был в этом уверен, что если бы он действительно нашел формулу счастья, то, во-первых, ему незачем было бы так много и так горячо говорить об этом, а во-вторых, он не нуждался бы в лишнем слушателе – слушателей у него и без меня хватало. С другой стороны, я не часто встречал людей, которые строили счастье собственными руками. Мне больше попадались люди, раздавленные обстоятельствами, или уповающие на случай, или смирившиеся с монотонностью существования, или смотрящие в будущее как бы с волшебного моста.

Если говорить об Уто, то счастливым его, бесспорно, не назовешь. Уто Дродемберг несчастлив. И не по какой-то одной, особенной причине, сравнимой с симптомом поддающейся лечению болезни, а по миллиону особенных причин, дающих в сумме нечто столь невообразимое, бесформенное и неизмеримое, что установить каждую из них в отдельности уже нереально. Тут следовало бы определить, что такое несчастье, понять, к чему оно ближе – к неудовлетворенности, страданию, обездоленности или к чему-то еще, и, разумеется, определить, что такое счастье, что значит быть счастливым. Быть таким, каким хочешь быть, быть там, где хочешь быть, либо иметь то, что хочешь иметь, иметь, когда хочешь иметь, или же счастье – это нечто большее или нечто меньшее? Впрочем, если мирбуржцы обожают подобные разговоры, ему даже слушать такое противно, он звереет, когда дает втянуть себя в эту идиотскую игру. Слава Богу, невероятным усилием ему удается выскочить, вынырнуть, пройдя сквозь толщу воздуха, словно сквозь толщу воды в бассейне, подняться, работая ногами, в поднебесье и увидеть Витторио с его лопатой далеко внизу, среди снегов, в которых тонет домишко лысого, другие дома, лес, храм-гриб, вся округа. Разве это не пример счастья, не одна из его форм? Совсем не то что отдать свою жизнь в распоряжение Марианны или решительно вколачивать гвозди в доски, как будто требуется закрепить собственный взгляд на мир, пока холодное дыхание времени или ветер других идей не унесли его прочь. Представьте себе, как он кувыркается высоко над землей в белом январском воздухе, а снизу на него, задрав головы, застыв от удивления, смотрят восхищенные люди. Его улыбка говорит о том, что он сам себе гуру. Кульбиты и винтовые вращения, обратные сальто прогнувшись, мгновение – и он уже вверх ногами. Симфонический рок, разносимый несметным множеством динамиков «Маршалл», установленных на холмах. Или Бетховен, вторая часть Девятой. А то и дивертисмент Моцарта, но непременно с Караяном: там, где необходимо форсировать, нужна твердая дирижерская рука. (Твое дело – залучить струнников наверх, а тактовые доли – это уже их дело.)