Полдвенадцатого утра. Валяюсь на кровати, маюсь от скуки и лени, прислушиваюсь к звукам. Стараюсь уловить, что делается внизу. Рассеянно листаю книгу, подаренную как бы Джефом-Джузеппе, а на самом деле Марианной. Думаю, кем мне сейчас себя представить; у меня есть два-три варианта, я поочередно начинаю их и отбрасываю, переходя к следующему. Время от времени поглядываю в зеркало, проверяя, насколько соответствует выражение лица очередному образу.

Шаги на лестнице. Мышцы напряжены, состояние повышенной готовности, я уже стою в защитной позе посреди комнаты: одна нога выставлена вперед, плечи приподняты, голова опущена. Это Витторио – хочет потрепаться о моей прогулке босиком, съязвить, что я был похож на болотную цаплю, поинтересоваться, как я себя чувствую и не нуждаюсь ли в чутком собеседнике. В прямом открытом взгляде – желание помочь и умиление самим собой – вот, мол, какой я, любуйтесь! Открыть бы дверь да дать ему как следует под дых, пока он не успел сообразить, что к чему, а еще лучше упасть на пол, прикинуться мертвым, а потом вскочить на ноги и убежать или в окно выскочить. Хоть внизу много снега, но ничего не стоит себе все кости переломать, пусть потом перепуганный Витторио меня в дом на себе тащит.

Стук в дверь. Но разве это Витторио произнес «Уто!»? Нет, это застенчивая, погруженная в себя Нина, это она спрашивает: «Ты здесь?» с интонацией той, кто ее послал.

Говорю «входи» и за долю секунды, пока не открылась дверь, успеваю сменить защитную позу на расслабленную, взъерошить рукой волосы.

В комнате голос у нее меняется, теряет свою категоричность:

– Марианна спрашивает, ты не хочешь поехать с нами в храм? – У нее манера смотреть прямо в глаза, когда она задает вопросы.

– Что еще за храм? – спрашиваю равнодушно, будто мне это совершенно неинтересно.

От нее пахнет мятной жвачкой, недозрелыми зелеными яблоками с хрустящей белой мякотью, и мне не нравится, что они прислали именно ее.

– Просто храм, – говорит Нина и пожимает плечами. Она худая, одни косточки, представить ее толстой невозможно. Хотя если бы она ела, то, может, была бы такой же здоровенной, как ее отец. Этого-то она, наверно, и боится. Жует жвачку, естественно, с фтором и витамином С без сахара, я видел обертку на обеденном столе, – у них ведь в доме ничего неполезного не бывает.

Собираюсь сказать заготовленное заранее «заходи, присаживайся», но язык не поворачивается. Вообще, я не умею кадрить девчонок, просто работаю над своим образом, стараюсь быть обаятельным и привлекательным, чтобы им понравиться, жду от них первого шага, а если они его не делают, я тут же сникаю, потому что запасного варианта у меня нет. Чуть наклоняю голову, чуть растягиваю губы, готовый вот-вот улыбнуться, и, вглядываясь ей в глаза, спрашиваю:

– Интересно там, в этом храме?

Жду, что она скажет, но она только кривит губы и опять пожимает плечами, а ее взгляд, скользнув по полу и по стенам, покидает пределы комнаты, он уже где-то далеко.

Выхожу за ней следом и сначала смотрю на ее худенький, обтянутый брюками зад, а потом как бы снизу, из гостиной, на себя – хочу представить себе, как оттуда выгляжу.

В гостиной один Джеф-Джузеппе. Сидя на полу, он играет в паззл – складывает картинку города Лондона, но моментально вскакивает, едва со словами: «Ну что, поехали?» появляется Марианна. Походка у нее нервная, руки легкие, свободные в движениях, страстность, порывистость, капризность, возможно, неосознанные желания, которые рвутся наружу из крепко запертых тайников.

Нина на нее не смотрит, сразу проходит в барокамеру, Марианна провожает ее напряженным взглядом, отчасти понимающим, отчасти осуждающим, но с оттенком доброжелательности.

– Прекрасно, что ты тоже едешь, – обернувшись ко мне, говорит она.

Киваю головой и надеваю темные очки.

– Сбегай за папой, – говорит Марианна Джефу-Джузеппе, и тот – послушный сынок своей мамочки – быстро обувается, надевает куртку, шапку и бросается со всех ног за дом – в ателье Витторио.

Моя мать много лет добивалась, чтобы я называл папой ее второго мужа, а я каждый раз спрашивал: «Кого-кого?» В семье Фолетти все наоборот: тут соблюдение этикета обязательно для всех, тут каждый чувствует себя в отведенной ему роли как в своей тарелке. Меня это злит, даже пугает.

Наконец подходим к «рейнджроверу», начинаем рассаживаться. Марианна настаивает, чтобы я сел рядом с Витторио, – не знаю уж, из готовности ли жертвовать всем ради гостя или чтобы я не касался Нининых коленок. Мне трудно понять, хотя у меня очень тонкая нервная организация и обычно я чувствую малейшие перемены в настроении людей и разбираюсь в мотивах поведения, особенно женского. Не разумом, а чисто интуитивно, как рыбак, который неизвестно почему знает, где рыба будет ловиться, а где – нет. Зато факты вызывают у меня сомнения, я им не доверяю.

Витторио уже в роли шофера и главы семьи: он уверенно держит руль, внимательно следит за дорогой. Марианна сзади с чувством запевает «Харе Ом», он подтягивает, Джеф-Джузеппе и Нина тоже присоединяются, и вот уже машина наполняется хоровым пением.

Вдруг перед самым въездом на шоссе Витторио резко затормозил, показал рукой направо и сказал: «Смотрите!»

Мы все посмотрели. Из леса вышли пять оленей и пугливо остановились на опушке.

Витторио выключил мотор, мы сидели не двигаясь и смотрели. Олени тоже не двигались, но их тела были напряжены, головы подняты, они зорко вглядывались вдаль и нюхали воздух, застыв на фоне неподвижного снежного пейзажа. Мы замерли, как в живых картинках, – неподвижные лица без проблеска мысли и чувств. Я думал, мы так и просидим всю оставшуюся жизнь.

Но тут Джеф-Джузеппе открыл окно, и олени мгновенно исчезли в лесу, только их следы на снегу остались.

Марианна сзади положила мне руку на плечо.

– Видел? Они пришли ради тебя.

Витторио бросил быстрый взгляд на руку Марианны, когда она уже убирала ее с моего плеча.

– Да, они приходили с тобой поздороваться, – подтвердил он. Поразительное единодушие! Один еще и подумать не успел, второй уже подхватывает – и полный вперед.

– Чудо, правда? – Марианна с учительским восторгом улыбается сыну, Нине, мне, стараясь вызвать у нас ответную реакцию.

Я не понимаю, чем тут, собственно, восхищаться и что тут такого удивительного, если ты увидел оленей в диких местах, где на сотни километров одни сплошные леса? Они же делают из мухи слона, ищут во всем какой-то особый, глубокий смысл.

Витторио подождал еще несколько секунд, потом включил зажигание и выехал на шоссе.

Храм выглядел как деревянный гриб на вершине холма, как диспетчерская башня на аэродроме, только гораздо большего размера и не с широкими окнами, а с узенькими прорезями, как приземлившаяся летающая тарелка.

Мы поставили машину и пошли к нему пешком. По дороге Марианна и Витторио рассказывали историю строительства, что-то показывали, но я их не слушал. Джеф-Джузеппе и Нина молча и покорно шли сзади, отстав от нас на несколько шагов.

Мы поднялись по открытой деревянной лестнице и вошли в прихожую-раздевалку, где было жарко, как в крытом бассейне. Опять надо разуваться, снимать куртки.

– Когда сядешь, – шепчет мне в ухо Марианна, – сиди тихо и не шевелись, замри. – Такие вещи возбуждают ее, вызывают детскую радость; голос дрожит, глаза загораются.

Крупный массивный Витторио смотрит перед собой непроницаемым взглядом. Младшие члены семьи двигаются безвольно, почти машинально, как заводные.

Внутри храм круглый. Через узкую длинную прорезь в куполе в него проникает единственный луч света. Он пронизывает неосвещенное пространство и упирается в круглый помост из красного кедра, установленный в самом центре. Солидные пожилые господа со слоновьими задами, полинявшие и облысевшие хиппи, молодящиеся блондинки-старухи, почти наголо обритые полумонахини, туристского вида американцы. Все неподвижно сидят на скрещенных ногах, уставившись на деревянный круг с лучом посередине.

Марианна знаками показывает, чтобы я по примеру Витторио, Джефа-Джузеппе, Нины и всех остальных сел на пол. Я нехотя подчиняюсь, чувствуя себя последним дураком, точно участвую в школьном спектакле.

На полу такое же мягкое упругое покрытие, как в доме Фолетти; тишина нарушается лишь шорохами входящих, которые ищут свободное место. Напряженное дыхание, кряхтение, но вот уже и они сидят на полу в позе лотоса. Вдруг слышится перезвон колокольчика, и все замирают. Наступает такая глубокая тишина, что даже страшно. Кажется, будто этот круглый храм уже оторвался от земли и будто он в самом деле летающая тарелка, поднимается в космическое пространство.

Заставляю себя сидеть неподвижно, как остальные, смотрю на тонкий луч, который спускается сверху на кедровый помост, окрашивая его в красный цвет, на светящуюся в нем пыль, но сосредоточиться не могу. Я рад был бы получить здесь ответы на свои вопросы, войти в транс или в состояние мистического экстаза, испытать неожиданное озарение. Но мои мысли слишком конкретны, мне мешают слоновьи жопы солидных господ, неопрятные лысины постаревших хиппи, напряженная фигура Витторио, сидящего справа от меня метрах в десяти с руками на лодыжках ног. Мне хочется решения менее наивного, сценографии более продуманной, лучших статистов, хорошеньких девушек. Мне хочется настоящей публики, и чтобы ее было много, тогда бы мне удалось врубиться, я уверен.

Уто Дродемберг начинает приподниматься над полом, в том же положении, в каком сидит, со скрещенными ногами. Сначала всего на несколько миллиметров, для постороннего глаза это не заметно, но он чувствует, что под ним уже не ковер, а пустота. Локти прижаты к бокам, руки ладонями вниз на коленях, касаются их большим и указательным пальцами, на лице улыбка. Взгляды всех направлены на него. Он поднимается вверх, к центру купола, медленно и плавно, и сидящие на полу не спускают с него глаз. Удивление-восхищение, внимание, плотное, как воздух под крылом самолета, поддерживают его, щекочут самолюбие. Без напряжения, без мыслей, вверх по вертикальному лучу, который пронизывает его насквозь, делает его прозрачным. Это в тысячу раз легче, чем плавать, и приятней в тысячу раз. Когда он достигает застекленной прорези в куполе, через которую в храм попадает луч, то смотрит с улыбкой вниз, и в этой улыбке столько всего, что не объяснишь словами. Внимание тех, кто внизу, вселяет в него веру в себя, он чувствует, что, если бы захотел, мог бы подняться до самой луны. Что там концерт рок-звезды, модный фильм, видеоклип, место в книге! Волна от глядящих на него людей докатывается до него, наполняя душу чистой энергией. Сейчас ему все под силу, любое чудо: он может направить время вперед или вспять, может разрешить все мировые проблемы, вернуть молодость полумонахиням в оранжевых одеждах, облагородить задницы, покрыть волосами лысины хиппи, глядящих на него с открытыми ртами. Это не только не трудно, но и приятно, даже забавно. Не понятно только, почему он раньше не пробовал подняться над выступами, ограждениями, абразивными поверхностями, всеми механическими помехами, так затруднявшими его жизнь до сих пор? Вот, оказывается, ключ ко всем проблемам: надо лишь оторваться от земли и парить в воздухе, весело и внимательно поглядывая вниз.

Ничего не получается. Смотрю, смотрю на световой луч, и все впустую. Я не только не воспаряю, но во мне не происходит никаких изменений – ни больших, ни маленьких, ни даже мизерных. Сосредоточиться не удается, я отвлекаюсь на окружающих, сидящих с закрытыми глазами на своих скрещенных ногах: толстая тетка тихонько посвистывает носом при каждом вдохе, у шестидесятилетнего старика редкие волосы собраны в длиннющий конский хвост, лысая маленькая головка полумонахини похожа на лампочку. А как там Фолетти? Мать с сыном сидят почти рядом, у них похожие профили; Нина вся в себе, Витторио, точно перед началом встречи по китайской борьбе: он напрягся, толстые пальцы впились в лодыжки, видимо, изо всех сил старается соответствовать этому очищенному дематериализованному месту, хочет, чтобы жена была им довольна, чтобы не развалилась семья, в которой все такие разные. В самом деле, он делает чисто физические усилия, не давая ни на секунду отдыха мышцам, по-моему, его надолго не хватит. И противно на него смотреть, и жалко одновременно.

Сам я тоже неподвижен уже бог знает сколько времени, и мое терпение вот-вот лопнет, потому что ноги онемели, спина затекла, сосредоточенное выражение на лицах сидящих вокруг вертикального луча все больше и больше раздражает. Я не намерен сохранять неподвижность и молчать до следующего колокольчика, я сейчас закричу, заору во всю глотку, дам пинка соседу, чтобы посмотреть, как он озвереет, устрою им короткое замыкание.

Но вместо этого начинаю наклоняться вперед, все ниже и ниже, пока не касаюсь лбом пола; кладу руки на затылок и скольжу локтями по шерстяному ворсу ковра – вперед-назад. Я, оказывается, гибкий, очень гибкий, у меня хорошо получается. Чувствую косые взгляды из-под опущенных век всех этих якобы сосредоточенных на луче. Снова распрямляюсь, поднимаю руки и соединяю ладони, примерно, как в индийском танце. Внимание есть, но недостаточное, чтобы поднять меня под купол: его волна слишком мала, потому что никто не меняет позы, не открывает глаз, не разрешает себе отвлечься от своего занятия. Выбрасываю одну руку вперед, другую отвожу назад, кручу ими, наклоняюсь всем телом вправо, потом влево, перехожу к вращательным движениям всем корпусом, улавливаю взгляды-невзгляды неподвижно сидящих на скрещенных ногах. Неплохо. Если бы кто-нибудь снимал это на видеокамеру, клип получился бы что надо. Мои движения уже полностью подчинены музыке, которая звучит у меня в голове.