Современные теории информации, давшие человечеству массу удобств, резко ускорившие ритм научных исследований, питаются истинами, добытыми во многих областях естествознания. Глубокие, невидимые источники подпитывают родники, ручейки, а в конечном счете реки этих теорий. Самые мощные потоки живительных идей несут в них физика, астрофизика и кибернетика. Науки эти старые. Они располагают развитой методологией. Тем не менее один край питаемых ими информационных теорий остается по сей день утонченным, как край хрупкой льдинки. Речь идет о многотрудной проблеме наличия границ для возможностей успешного оживления утраченной информации. Очень не хочется терять информацию! Возможно, повинуясь именно этому чувственному импульсу, ученые головы и предприняли мощный штурм тонкой идеи, согласно которой два в некотором смысле существенно различных состояния космоса через достаточно большое время могут перейти в одно и то же состояние космоса. Легко понять, что острие этой коварной идеи колет в точку, раздражение которой заставляет нас думать об определенности прошлых времен и эпох. Никому из самых ученых авторитетов не удалось, к сожалению, опровергнуть мысль о неопределенности прошлого. Однако в процессе этих разработок удалось добиться некоторого результата. Была отыскана формула, умудрившаяся опутаться узором всех известных мировых констант, согласно ей промежуток времени, по истечении которого прошлое становится неопределенным, по крайней мере, должен быть чрезвычайно велик.

— Ха-ха-ха! — засмеялся один из читателей рукописного варианта этой повести. — Чрезвычайно велик. И это все, что вы можете про него сказать?

И тут наш оппонент сначала удивился, а потом, будучи другом истины, обрадовался, услышав, что нижняя граница искомого промежутка времени оценена. Число годов в ней сосчитано и составило семь с четвертью миллиардов. Если проблему несколько сузить, то можно ее суть выразить следующей образной формулировкой:

«Пока эти семь с четвертью миллиардов лет не отгорели, все рукописи остаются нетленными. И в наших силах восстановить, прочитать их, прослезиться или возрадоваться».

Вот на каком рубеже ученые остановились и стоят ныне твердо, намереваясь двинуться от него в наступление.

Впрочем, что говорить об ученых мужах, если даже художественно настроенные натуры приходили к подобным мнениям.

— Рукописи не горят! — воскликнул однажды поэт пребывающий в вечной и славной памяти поколений. Эта фраза как-то даже одернула людей чистых дисциплин, потому что в эпоху этого выкрика математика еще не обработала проблем динамики информации.

Надо учитывать, однако, что прочтение утраченных рукописей требует зачастую немалого труда. Но теперь ученые уже не боятся его, ибо опыт показывает, что он редко превосходит рекомендуемый Мировым Стандартом «Уровень приемлемых трудовых затрат». Ведь теперь мы располагаем широким спектром чрезвычайно эффективных методов чтения погибших рукописей.

А ведь подумать только, что еще полвека назад даже такой завлекательный для ученых объект, как сожженная Гоголем вторая часть «Мертвых душ», не поддавалась прочтению.

Все разумеющие понимали, конечно, что пропавшие рукописи существовали не в эмпиреях, а в живой истории, что миллионами незримых нитей связывались они с окружающим миром и не могли не оставлять повсеместно множество материальных следов. Но кто же возьмется за столь экзотическую практику, когда она не подготовлена соответствующим поворотом научных интересов? Науке нужен был счастливый случай. Требовалось, чтобы принцип неистребимости информации дал практический плод. И такой случай предоставился, потому что принцип счастья тоже сказал свое слово.

* * *

Этот случай связан с находкой пустого сундучка, и так получилось, что находка попала в надежные и деликатные руки астрохимика. Острогласов не только откопал сундучишко, но и сумел разобраться в весьма небезынтересном содержании текстов, наполнявших некогда этот совершенно пустой к моменту находки сундучок. И хотя способ, которым пользовался Острогласов, основывался на довольно случайном обстоятельстве, внимание ученых направилось в нужную сторону, цель стала видимой, и сотни исследователей устремились к ней по десяткам открывшихся перед их напором научных дорог. А там, среди добытых исторических богатств, мало-помалу стали очерчиваться контуры общей теории…

* * *

Петр Илларионович Зыбин был богат, здоров и уважаем. Располагая значительными средствами, он жил широко, и его гостеприимство пользовалось заслуженным признанием. К тому же, что весьма и весьма важно, возраст его был подходящ. Да, неженатый, но вполне годный к противоположному состоянию, Петр Илларионович находился под недреманным присмотром матушек всего Лукоморска, Увы, увы… Приятно величавый, стройный, любезный в меру, Петр Илларионович недолго обнадеживал матушек в их матримониальных устремлениях. Не отказывая никому в учтивом приеме он внутренне замкнулся, как бы очерствел, взгляд его заморозился. Перемена эта произошла с ним вскоре после народного гулянья, коим было ознаменовано учреждение в Лукоморске городской думы. Отцы города закатили по этому случаю празднество, украшенное богатым фейерверком.

Организацию представлений взял на себя арендатор увеселительного пустыря, антрепренер Роман Петрович Протасов, между тем как упомянутому Петру Илларионовичу Зыбину поручили от имени новообразованной управы вести переговоры с пиротехником. Зыбин, можно сказать, сам напросился на это дело и хорошо при этом был понят остальными учредителями дворянского собрания, потому что все как раз и знали Петра Илларионовича как человека ученого и дельного, причем любящего механику и всевозможные хитроумные изделия рук человеческих.

Действительно, состоятельный и гостеприимный Зыбин, немало путешествовавший в юности да и впоследствии по Европе, прослушавший вроде бы даже какие-то курсы лекций в отдаленных университетах, был пристрастен не только к размышлениям философического плана, но и к игре с опытами технического порядка. Именно поэтому первую половину дня, отдаваемую людьми его круга визитам и гостиным, он проводил в личной лаборатории, оборудование коей он вывез из-за границы и разместил в самом светлом покое своего особняка.

Главной идеей, подстрекавшей научные устремления молодого Зыбина, было подозрение, что в свойствах лучистой энергии хранится один из ключей к условной азбуке всего мироустройства. Эту мысль и связанные с ней фантазирования он вывез со студенческих европейских скамеек, а, надо сказать, в эту эпоху в Европе много говорили о световых явлениях, их удивительных загадках и вообще причинах существования света. Свои размышления и результаты опытов, посвященных призрачной природе света, осторожный Зыбин, как бы не доверяя этому самому свету, хранил в полной темноте. Рукописи складывались в недра старинного морского сундучка голландской работы, унаследованного от деда-адмирала.

Итак, именно вечер фейерверка переменил уклад жизни героя первой части нашего рассказа, сделал из нашего барина настоящего отшельника, а его морской сундучок тем кладом, который впоследствии так пригодился науке.

Ну что же, пришла пора сказать несколько слов о самом вечере и цветении пороховых гирлянд в его темно-синем небе.

* * *

Этот достопамятный фейерверк Зыбин наблюдал 5 июня 1872 года. В те годы на краю города на берегу большого пруда располагался пустырь, который его арендатор, Роман Петрович Протасов, несколько оживил, застроив дощатыми балаганчиками и эстрадными площадками, чтобы устраивать здесь гуляния с оркестрами, представлениями и фейерверками.

5 июня, вечером, место увеселений было расцвечено фонариками и увито праздничными лентами. Со стороны Каменного моста густые толпы собирались к балаганчикам и фонарикам. Сам Роман Петрович, массивный, статный, командовал, распоряжался, всюду поспевал. Он сиял добродушием и обвораживал улыбками, показывая ослепительные зубы. Вся идея праздника по случаю учреждения в Лукоморске городской думы принадлежала остроумно-изобретательному уму Романа Петровича, и вот она счастливо воплощалась в действительность. А сборы предвиделись огромные. Потому и сиял Протасов, что рассчитывал одним махом расплатиться с многочисленными кредиторами, от которых, признаться, спасу не было.

Глянув на большие серебряные часы, Протасов увидел, что музыке давно уж пора бы грянуть, и побежал к оркестру. Музыканты, как выяснилось, только и ждали его появления, чтобы потолковать с ним о недополучении жалованья. Но сегодня вид Романа Петровича был настолько самоуверен, неотразим, что оркестранты как-то сразу сникли и покорно расселись за пюпитрами. Капельмейстер разгладил рукой важные усы, сверкнул глазами и взмахнул палочкой. Мощные и бодрые звуки марша огласили пространство. Обе кассы не успевали продавать билеты.

Однако расторопного и ублаготворенного Протасова впереди все же ожидали неприятности. Деловой бег распорядителя из одного угла заведения в другой и от кассы к кассе был внезапно прерван решительным жестом человека в форме и погонах. Это был хорошо известный Протасову частный пристав, а за спиной пристава группировались фигуры, в которых достойнейший Роман Петрович тотчас с отвращением признал своих кредиторов. Мгновенно осознав, что радужные надежды на выручку находятся на краю крушения, Протасов, однако, не растерялся, и следующие его действия были молниеносны и безошибочны.

— Минуточку, господин пристав, — внушительно заявил распорядитель, ловимый кредиторами, и отпустил одну из тех обворожительных улыбок, которыми он не раз успешно маскировал прорехи в своей аргументации. — Ждите меня здесь. Я сейчас.

И не успел представитель власти рта раскрыть, как Протасов сгинул в боковой аллее и был таков. Прямым ходом сквозь кусты и клумбы администратор кинулся к кассам, где мгновенно распорядился об отправке всей выручки в город, в надежные руки, и не без злорадства подумал о своих преследователях, так как к этому моменту почти все билеты, по существу, были реализованы. Арестовывать в кассах было нечего.

Позволив себе на минуту расслабиться, почтенный Роман Петрович отер платком вспотевший лоб и вышел издохнуть воздухом к воротам, где опять увидел своих гонителей во главе с частным приставом.

— Где же ваша минуточка, господин Протасов? — зарокотал было пристав, но несломленный администратор не сплоховал и тут. Толкнув входные ворота, он отворил их и зычным голосом объявил, что теперь вход свободен для всех. Толпа зевак, скопившаяся у ворот, с криками торжества ринулась внутрь гульбища, разметав в разные стороны кредиторов и пристава, пораженных находчивостью Протасова, который, разумеется, тут же бесследно исчез.

Убедившись, что с таким молодцом, как Протасов, обычным путем ничего не поделаешь, преследователи в сопровождении посрамленного пристава двинулись восвояси, справедливо сочтя, что делать им здесь больше нечего. Гуляние, к общему удовлетворению, не возмущалось далее никакими неожиданностями.

На открытой сцене давался богатый дивертисмент. Как и обещалось в афишах, там «танцевали по-русски, по-цыгански и по-казацки». Хорош был квартет братьев Ковровых. Чудные голоса, несомненная музыкальность, искренний задор и неподражаемая комичность.

Каскадная певица Задунайская вызвала настоящий фурор исполнением песенки, совершенно невинной по меркам позднейших времен, однако нашей публике показавшейся чрезвычайно пикантной и игривой. Потом публика рукоплескала музыкантам и исполнителям живописной одноактной оперетки Оффенбаха. Словом, все было замечательно.

Нельзя сказать, что художественная часть программы всецело захватила Петра Илларионовича Зыбина; случалось ему наблюдать зрелища и поярче и поартистичнее. Да и явился он сюда не из-за игрищ, а только чтобы проконтролировать исполнение работ по пиротехнической части. Здесь, на празднестве, он увидел кой кого из своих знакомцев, раскланялся, кое с кем перемолвился незначащими, но любезными словами, и теперь решил удалиться от места, ставшего слишком суетным и шумным.

Покинув пределы ограды, отделяющей шумную толпу от покойного сумрака окрестных холмов, Петр Илларионович взобрался неспешно на один из них и остановился, опершись на трость. Отсюда можно было как следует полюбоваться зрелищем фейерверка, готового вспыхнуть через минуту-другую. В том, что обширно задуманный фейерверк разыграется, как по нотам, он не сомневался — техническое исполнение находилось в верных руках пиротехника Кумбари, истинного искусника и мастера своего дела.

Черно-багровый, с воспаленными от постоянной близости к огню глазами, с опаленной местами бородой, руками, почерневшими от порохового дыма, Кумбари имел наружность, не оставляющую сомнений в принадлежности его к экзотическому цеху специалистов пиротехнического ремесла. В деревянном сарае на берегу пруда он день-деньской копошился с какими-то замысловатыми конструкциями, испепелявшимися дотла в течение одного-единственного представления; замешивал и испытывая какие-то одному сатане известные адские составы, пороховые препараты и присадки к ним в попытках достижения новых эффектов горения и взрывов. И когда его настойчивость увенчивалась получением какого-то небывало горючего состава, обещавшего озвучить музыку сфер неслыханным и могучим аккордом россыпи поднебесных огней, мастер радовался, как дитя и прыгал, точно шаман в своем сарае.

Вот таков был человек, отвечавший за исполнение намеченной Зыбиным программы огненного зрелища. Ясно, что, оставив предприятие в столь проверенных руках, Петр Илларионович мог не волноваться об его исходе и спокойно наблюдать представление в удобном отдалении, со стороны, что хорошо согласовывалось с его излюбленной мерой участия во многих жизненных сценах.

Ровно в девять часов вечера, когда безмятежная синева летнего неба плотно загустела и проблеснула звездами, треск и пороховое шипение перекрыли все прочие звуки празднества.

Светящаяся линия поднялась отвесно вверх, подергалась несколько мгновений и вдруг развернулась на самом острие алым букетом. Первая нота симфонии Кумбари прозвучала. Тут же во все стороны взвились ракеты, осыпавшие небо крупными звездами и огненными змейками. А затем ракеты одна за другой понеслись к небу, затейливо и каждая по-своему рассыпаясь на отдельные огоньки, перекрещиваясь в небе и осыпая друг дружку огненным дождем.

Потом вдруг пришли в согласованное движение и исторгли целые потоки пламени картонные колеса и феерические мельничные крылья. Вспыхнули и неистово завертелись то в ту, то в другую сторону огненные цветы, прорезались молниеносными зигзагами мечущиеся искры. Трескотня, отдельные выстрелы, залпы ракет оставляли прекрасное шумовое оформление пылающей фантасмагории. Темная поверхность пруда сверкала тысячью разноцветных огненных отблесков.

Любуясь игрой отсветов ракет по воде, Зыбин вздрогнул от неожиданной иллюзии. На мгновение почудилось, будто озеро исчезло, уничтожилось, кинулось в глаза бездонным небом. Однако через миг перед ним опять плескался пруд, ставший сам собой.

Между тем на небе появился главный сюрприз огненного представления. Хлопнул пушечный выстрел, и под куполом неба в одно мгновение вырос тысячеогненный, искрящийся миллионом разноцветных звездочек гигантский, роскошный фейерверочный бурак. Да какой бурак! Сам корнеплод налился багровым и розовым, а раскинувшаяся по небу ботва цвела над ним яркой зеленью, так что на небосводе вспыхнуло настоящее произведение искусства, достойное украсить лучшую из поваренных книг!

Зрелище, что и говорить, грандиозное. Но не оно приковало внимание Зыбина. То, что представилось его взору, выглядело поудивительнее. Пруд, как бы всей своей массой, начиная от середины, стал ровно и гладко подыматься кверху и застыл хрустальным бугром, наполненным разноцветной игрой отраженных огней. И одновременно окрестное пространство, обрамляющее пруд, вместе со всей растительностью, с толпами людей возле пруда вкупе с озаренным фейерверочным заревом пригородом, поднялось волнами, которые становились круче круче и наконец выросли до небес, как горы. А потом земные пространства сомкнулись в зените. Небеса же сделались малыми, как блюдечко, и вдруг размножились бессчетно, так что все пространство над головой Зыбина покрылось блюдечками-небесамн, и в каждом пылал сверкающий фейерверочный бурачок.

— Боже мой, какая красота! — вслух и несколько озадаченно сказал Зыбин. — Но ведь это уже не фейерверк, это какой-то его боковой эффект. Какой?!

Тут обычная картина мироздания восстановилась пейзаж успокоился. Все прочно укрепилось на своих прежних местах. Трансформация мира началась и завершилась столь быстро, что Петр Илларионович просто не успел испугаться. Биение его пульса оставалось прежним, но он вдруг оглянулся.

Последние ракеты фейерверка трещали, вспыхивали, и в их неверном зыбком свете Зыбин увидел, что он не одинок на этом холме. Очевидно, не один Зыбин предпочитал покой и отстраненность. Он сделал несколько шагов к темневшей фигуре и очень обрадовался, обнаружив перед собой хорошо знакомого ему учителя географии, которому, оказывается, тоже не по душе пришлась сутолока и разноголосица, испортившая общее впечатление от праздника.

— Каково? — односложно спросил Зыбин, но в этом одном слове отразилась вся гамма испытанных им переживаний.

— Да-с!.. односложно ответил учитель, и тут они разговорились. Так Зыбин выяснил, что все виденное им наблюдал по крайней мере еще один человек. Впоследствии он узнал, однако, что учитель географии и сам он оказались единственными свидетелями «феномена умножения небес», как торжественно выразился учитель. Никто из толпы у пруда не заметил ничего необычного, кроме великолепного фейерверка…

* * *

Тут автор считает необходимым перебить ход повествования признанием, что он намерен нарушить правила жанра. Эти правила повелевают помедлить здесь с объяснениями, уступить пословице «пиши, да не спеши», поинтриговать, помучить немного читателя. Автор, однако, так поступать не станет, тут же разъяснив, что «феномен умножения небес» имел чисто оптическую природу.

Петр Илларионович указанное обстоятельство сразу же разгадал, ибо основной темой его размышлений и научных опытов, как выше уже говорилось, были свойства света и всякие тонкие грани этих свойств. Многолетние раздумья привели Зыбина к догадке о возможности подобных оптических явлений, и он не однажды пытался вызвать их в своей лаборатории.

Зыбин фокусировал свои размышления на одном простом на первый взгляд обстоятельстве поведения световых лучей: пущенные из разных точек с таким расчетом, чтоб они обязательно столкнулись, лучи преспокойно сталкиваются и следуют дальше прежним порядком, будто ничего не случилось и никакого столкновения не было.

Поставим два проекционных фонаря перпендикулярно друг к другу, размышлял Зыбин, включим их, и вот два потока света, пройдя друг через друга, покажут на экранах в точности же те картинки, какие бы они показали и по отдельности. Лучи, как ни бейся, не перемешиваются, а вот пусти, скажем, воду по двум каналам, перпендикулярно пересекающимся, потоки обязательно взбаламутятся.

Такое поведение лучей света, привычное и, казалось бы, естественное, по мнению Петра Илларионовича, требовало объяснений.

Каждый тоненький лучик, приходящий в наш глаз от любой звезды, беспрестанно по пути к нам пересекается другими лучами от других звезд, и ничего — он приходит в зрачок цел и невредим, каким был выпущен далекой звездочкой для бесконечного путешествия. Это представлялось Зыбину странным. Обладая необходимой культурой мысли, он догадался тут поставить обязательный для естествоиспытателя вопрос: а нельзя ли сделать так, чтобы, пересекаясь, лучи перемешались, сминая друг друга?

Рассуждения, которыми Зыбин исписывал страницы своих рукописей, не давали, да и не могли дать ответа на этот вопрос, коль скоро они были логически корректны, а они вправду были таковы. Опыты же по перемешиванию лучей света все никак не получались. И тут, на тебе! — картина такого перемешивания, несомненного, бесспорного, явилась каким-то непостижимым образом в небе праздничного фейерверка! Было от чего разволноваться!

Как такое могло произойти? Почему, отчего?

Не спавший всю ночь над вихрем таких вопросов Зыбин ни свет ни заря выбежал на улицу. Разумеется он успел умыться и сделать несколько гимнастических упражнений, чтобы убрать следы бессонницы, но ничто не могло унять внутреннего трепета, который только усилился по мере приближения к мастерской Кумбари, а спешил он, сами понимаете, именно к нему.

Мастер, утомленный вчерашними трудами, еще почивал, когда Зыбин оказался во дворе его домика. Позевывая, хозяин вышел гостю навстречу и был опрошен самым всесторонним порядком. Как и следовало ожидать, ни о каких «лучистых энергиях» чародей Кумбари не задумывался, слыхом не слыхал о таковых, более того, даже не наблюдал того «светопреставления», которое вчера сам же учинил своими же руками. Феномен, по-видимому, наблюдался лишь по строго определенным направлениям зрительных осей.

Пиротехник охотно отвечал на все вопросы дотошного ученого, скрывать, собственно, ему было ровным счетом нечего; он ведь и не догадывался, что взял, да и сочинил опыт большого научного значения. К тому же он доверял он почтенному Петру Илларионовичу безмерно. И вот наконец Зыбин докопался до того, что искал. Кумбари, интуитивно импровизируя с составами порохов и цветовых присадок, добавил ко вчерашним порохам новый порошок собственного приготовления, «чтобы было серебристее», как выразился он сам.

— Где он, где порошок? — волнуясь, воскликнул Зыбин. — Весь сожжен?

Кумбари задумался:

— Пойду гляну. — И с этими словами прокопченный кудесник исчез в сарае. А через несколько минут в руках окаменевшего в ожидании Зыбина покоился бумажный мешочек, туго заполненный серебристой пылью.

— Вот она самая, серебрянка, — довольно сказал Кумбари, не понимая, отчего Петр Илларионович всегда столь сдержанный, обдумчивый, сегодня словно голову потерял. Но мимолетное удивление его тут же улетучилось, потому что Петр Илларионович, не откладывая стал расспрашивать о рецептуре этой самой «серебрянки». А когда Кумбари отвечал на вопросы такого рода, то становился крайне рассеян, ибо и сам толком не помнил хода рук своих, вдохновенно смешивающих горючие зелья.

Так удивительный порошок, названный Кумбари попросту «серебрянкой» (каковое название осчастливленный Зыбнн за ним сохранил), оказался в распоряжении нашего ученого. Нечего и говорить о том, как дрожал над драгоценным составом Петр Илларионович. Понятно, что мешочек с уникальным веществом был помещен им в самый сокровенный уголок, где хранились его рукописи и труды, в надежнейшие недра плотного флотского сундучка, пережившего на своем веку ураганы и кораблекрушения, но верой и правдой продолжавшего служить потомку своего прежнего владельца — адмирала.

* * *

С этого времени пропал, совсем пропал для общества многообещающий некогда Петр Илларионович Зыбин. Матушки, глаза коих еще недавно загорались желтым туннельным светом при виде первого жениха всей губернии, встречали его теперь потухшим взглядом, будто видели перед собой потрошеное чучело, будто он пустил по ветру свое состояние на лошадях, или в карты, или обесчестил свое имя каким-то несмываемым позором. Представители сильного пола тоже перестали тянуться к хлебосольству зыбинского дома. На улице он мог не поздороваться с любым из них, невзирая на чины, не кланялся и бесцеремонно уходил от разговоров, затеваемых при случае. Взгляд его проходил сквозь этих людей, весьма уважающих друг друга, пусто, безжизненно.

— Да ведь и сам губернатор себя так не держит, — роптали за его спиной. — Гордец!

Обвинения были беспочвенны. Просто теперь Петру Илларионовичу было совсем некогда. Все его время отдавалось опытам и теоретическим построениям. Прогулки в дубраву — все, что позволял себе зачарованный Зыбин, понимая их пользу для здоровья. Но и прогулки он умудрялся использовать для дела. Из таких прогулок он приносил в карманах чернильные орешки, именно те самые, что испокон веков собирались с дубовой листвы для изготовления чернил и, если верить журнальным приложениям, привозились в те годы исключительно из Сирии. Но покупные чернила взыскательного Зыбина не удовлетворяли. Они марали бумагу, расплывались на ней, блекли.

Зыбин предпочитал чернила собственноручного изготовления. А готовил он их из чернильных орешков самого высокого качества, притом с одних и тех же, ведомых лишь ему одному, дубков. Чернила получались превосходными, быстро сохли, отлично ложились на бумагу. Адмиральский сундучок быстро пополнялся зыбинскими рукописями, написанными наилучшими, пожалуй, для своего времени чернилами.

Исследования Зыбина, как показало будущее, обещали внести в науку тех дней вклад выдающегося достоинства. С прискорбием приходится констатировать, однако, что науке здесь не повезло. В судьбу его научного наследия и самого Зыбина вмешались силы, учесть которые никто не в состоянии. Уже по дороге в Петербург экипаж Зыбина с обширным докладом в саквояже, озаглавленным «О ВОЗМОЖНОСТИ НАХОЖДЕНИЯ В КАЖДОЙ ЧАСТИ НЕКОТОРОЙ СТРУКТУРЫ ИЗОБРАЖЕНИЯ ВСЕЙ ЭТОЙ СОВОКУПНОЙ СТРУКТУРЫ», занесло в уезд, внезапно пораженный повальным мором холеры. Быстро оцепленный карантинами, уезд был обречен. До Петербурга Зыбин не добрался, не вернулся он и в свой город.

Ныне установлено, и притом совершенно непреложно, что никакого следствия о безвестном исчезновении Петра Илларионовича возбуждено не было. Существовала, может быть, официальная бумага, удостоверяющая факт его кончины. Однако какими-либо прямыми данными о такого рода документе мы не располагаем и по сей день.

Никакого завещания Петр Илларионович не оставил. Полный сил, никогда и ничем не болевший, Петр Илларионович и не помышлял о своей скорой кончине, раздел его состояния отдаленными и многочисленными родственниками получился хлопотным, а дележ прямо-таки лоскутным. Дом со всем имуществом вообще пошел с торгов, достался какому-то скоробогатому купчине.

Бдительное око торгаша сразу ухватило таинственный заморский сундучок, и большой узорный ключ был немедленно вставлен в замок. Но как ни вертели, как ни дергали этот ключ, замок не поддавался. Сундучок-то оказался с секретом. Купец и переворачивал его, и тряс что есть мочи, и даже пнул с досады несколько раз сапогом — ничего не помогло. Сундук не желал отрывать своих тайн, что ввело простоватого хозяина в свершенный азарт: ему грезился клад или что-то небывалое.

Велико же было разочарование алчного человека, когда приглашенный механик, нажав куда следует, сделал три плавных поворота послушным ключом, прослушал мелодию боя механизма и легко откинул кованую крышку. Тайник был заполнен бумагами прямо-таки вздорного содержания.

— А хозяин-то были чудак-с, — молвил купец, немедля выдал механику рубль, поворошил суковатой палкой напоследок в бумагах и решительно вывалил их в камин, сундучок же собственной рукой запер до поры.

— Богатая печь, ай богатая, — мурлыкал из зарослей бороды делец, довольный удачным приобретением, и хищно похаживал вокруг камина, заполненного бесценной растопкой, какой и король бы не осмелился погреться в лютую стужу.

— Богато, да тяги-то нет, продуху. Господа — они уж такие, порядки их знамо дело, — тешился купчина-мошна. — Ай, счас глянем! А? — выкрикнул он радостно, оглядываясь на челядиндев, и спичка, шипя, упала на ворох бумаг. Ах, как ошибся купец, обижаясь на господскую нераспорядительность! Аж загудела в трубе эта тяга, чистое серебро пламени мигом охватило мрачный зев камина, и тут купец ахнул уже от души, потому-что ясно узрел хрустящие в корчах огня сторублевки, воспылавшую кучу кредитных билетов, на глазах вылетающих в трубу.

— Туши, заваливай! — диким голосом взревел несчастный и кинулся в камин, чтобы телом, живота не жалеючи, спасать свое, кровное.

— Батюшка, свет ты наш, — вопили челядинцы, выволакивая его из огня. — Чур, чур, какие тебе тут деньги, мусор один. Черт попутал!

Купец безумно таращил глаза на проклятый камин — сторублевки пригрезились ему одному, другие все видели мусорную бумагу и ничего боле.

Впрочем, молодой служитель, заглянувший в камин из-за плеча хозяина, ясно видел, что пламя над бумажными листами взыграло странными радужными отливами, и вправду сходствующими с разводами на сторублевых ассигнациях. Быть может, взбудораженное воображение купца преобразило и дополнило в духе купцовых понятий непонятную картину, вставшую перед его загребущим оком…

Сгорели рукописи, сгорели, и некому было взгрустнуть о них, только купец ревел благим матом, да и то от непроходимой дурости.

Злоба клокотала в мохнатой душе скоробогатого приобретателя, спазмами ходила в горле, и челядинцы со страхом ждали, куда же выплеснется этот кипяток злобищи. Тут на глаза хозяина попался достославный сундучок.

— Выкинуть! Чтоб духу не было! На свалку! — Он бешено затопал сапогами, и повеление тотчас выполнилось. Приказчики вцепились в медные ручки и на рысях доставили виновника всех бед на Стервяное Угорье, где издавна и вольготно царствовала городская свалка.

* * *

Здесь судьба нашего замечательного сундучка в последний раз претерпела роковое испытание и едва не утопила его в водоворотах мирской суеты, так что и сюжет этого повествования мог тут же оборваться, лишившись главной своей опоры.

Возы отвратительной рванины и жалких обломков всевозможной утвари, круглосуточно прибывающие со всех концов губернского города, как попало разгружались на склонах Угорья, и груды мусора самотеком ссыпались ко дну урочища. Отцам города и губернским управителям, пожалуй, пресной и скучной показалась бы мысль хоть однажды навестить этот заповедник. Никого из местных заправил не волновала в ту пору проблема упорядочивания скапливающегося на Стервяном Угорье хлама, почтительно переименованного индустриальной эпохой во «вторичное сырье».

Тем не менее помойные отроги Стервяного Угорья кишели людьми, которые не требовали никакого вознаграждения и на совершенно добровольных началах тщательно и с удивительной сноровкой перелопачивали все это старье. Зритель из нашего века, увидь он живописные картины их труда, сказал бы, что люди трудились здесь не только тщательно, но даже с энтузиазмом, если не с остервенением.

Кто же были эти энтузиасты, не пожалевшие ни времени, ни сил на охрану, как теперь принято выражаться, окружающей среды? Сразу оговоримся, никакого сознательного альтруизма не было в деяниях этих обтрепанных, вечно согнутых подвижников. То было племя тряпичников. Труженики эти, просеивая на качающемся решете груз, прибывающий на возах, умудрялись извлекать из него полезные предметы и тем зарабатывали на скудное пропитание. Куски угля, кости, тряпки, бумага, рваные обои, железяки, битое стекло, отходившие свое подметки, жеваные голенища выуживались из общей массы, по отдельности складывались и невидимыми обывателю путями благополучно отправлялись в промышленный оборот.

Вознаграждение за этот тяжкий, неблагодарный труд было ничтожным, но что было делать, если эти тряпичники и старьевщики не нашли в ту суровую эпоху иного применения своим дарованиям? Вечно голодные, озлобленные на всех и на самих себя в том числе, старатели на пажитях Стервяного Угорья не могли похвалиться тихой кротостию своих добродетелей. Здесь шла не просто борьба за существование, а борьба, за жизнь на краю, у обрыва этого существования.

Находка, скажем, помятого, искаженного, как лицо в кривом зеркале, самовара вызывала ажиотаж, знакомый разве что открывателям Эльдорадо и Клондайка. Замечательный сундучок Зыбина с витой медью его ручек, финифтью на окантовке, морской волной по эмали на крышке мог украсить собой покои любого негоцианта. Здесь же, на Угорье, на фоне жалкого хлама и дрязга, он просиял, как алмаз чистейшей воды. Он не вызвал даже неуместных споров о праве обладать им.

Купцовы молодцы бросили сундук на гребень мусорной кучи, опасно нависшей над оврагом, и степенно удалились. Как только они скрылись за косогором, старатели разом кинулись к сундуку, хватая друг друга за полы одежды.

Победителей не судят! Но ненавидят. Счастливец, которому удалось бы силой мышц относительно невредимым вырваться из хрипящей груды тел сотоварищей, завоевал бы бесспорное право на безраздельное властвование над сундучком. И этот победный акт, сомнений нет, оказался бы роковым для всей необыкновенной истории сундука, который, как докажет будущее, хоть и опустошен блажным купчиной, оставался полон не видимыми простым глазом заветными сокровищами. Какими? Потом, потом, на других страницах! Победитель схватки триумфально сторговал бы по дешевке законную добычу на воскресном базаре, и незримые сокровища внутри сундучка бесследно стерлись бы временем, хозяйствованием и ремонтными поновлениями. Три рубля, обогатившие победителя, обеднили бы будущее на суммы, не поддающиеся никакому исчислению.

Однако сундучишка благополучно ушел от рокового искуса. Это не было первым испытанием, уготованным ему судьбой. За свой деревянный век сундучишка выдержал немало испытаний тропическими штормягами, крушениями фрегатов, пушечной канонадой борт в борт, катастрофы не сломили сундучок, сработанный роттердамским столяром со всей его фламандской основательностью. Баталия, же тряпичников выглядела скромно на полотне эпических сказаний долгожителя голландского происхождения. Клубок распаренных тел накатился на гребень наносного всхолмья; тут этот гребень, и без того готовившийся к обвалу, шатнулся и весь, всей насыпай массой разом ухнул с кручи, увлекая за собой лавину песка и всю команду бойцов, разъятую стихией обвала. В минуту все было кончено. Дно оврага обогатись новым археологическим слоем, на века похоронившим сундук, а в туче пыли копошились недавние супротивники, с кряхтеньем и стонами помогающие друг другу карабкаться из-под завала. Сундук опять уцелел…

* * *

Положив рядом географические атласы разных эпох, можно только подивиться, до чего же несходно сложилась судьба городов и весей, поставленных как будто в равные условия для процветания и возвеличивания. Вот на этой поблекшей карте значится стольный град, на следующей он отмечен невзрачной точкой — понимай как захолустный городишко, а потом, глядишь, и точка упразднена и не по капризу вздорного картографа, который, может быть, и желал бы, да права не имел поставить крапинку на месте нынешнего пустыря или перелеска.

Другая же жалкая точечка, напротив, поправляется, жиреет от карты к карте, и вот уже она стала кляксой, обведена кружочками, — местность, облюбованная для прогулок и отдыха средневековыми рыцарями и дамам их бронированных сердец, вовсю чадит воткнувшимися в стратосферу трубами сталелитейных гигантов.

Таковы причуды эволюции административной картографин. К нашей истории эта эволюция некоторое отношение имеет; именно то существенно, что на картах середины XXII века даже сильная лупа не поможет отыскать хотя бы точечку, обозначающую место действия событий нашего рассказа. Там, где на картах XIX столетня весьма уверенно и хозяйски отпечатлелся губернский город Лукоморск, теперь значится пустое место, затянутое болотной ряской типографской краски.

К середине XXII века пейзаж, воцарившийся на лукоморских просторах, поражал благообразностью. Алюминиевые коттеджи со стеклянной крышей неплохо вписывались в величавую панораму полесья.

Над овражьими кручами, унаследовавшими за собой старинный титул Стервяного Угорья, алюминием и стеклом отсвечивала одна из типовых дач, записанная в дач-компьютерах на имя астрохимика Христофора Острогласова.

Человек высокообразованный, ученый и занятой, основательный знаток старины, Острогласов охотно и часто навещал место творческого уединения на Угорье. Летом он прилетал сюда в конце каждой рабочей недели. Насидевшись за день в обсерватории и у персональной лабораторной аппаратуры, он сгребал в кучу накопившиеся записи, диктоленты и фильморефераты, сваливал плоды трудов в чемодан, легко слетал с чемоданом в руке по шесту слоновой кости вниз, бегом пересекал институтскую площадь и распахивал ворота ангара. Затем он рывком откидывал защелку крепежа ионолета, прыгал в гондолу воздушного шара и покойно плыл в сторону алюминиевой дачи.

Результаты затяжных опытов обобщались здесь на удивление легко. Следует тут же указать, что Христофор Острогласов занимался на своей даче не одной лишь астрохимией. Он не принадлежал к числу немногих в ниши дни сухарей, не имеющих внеслужебных интересов и увлечений. У него они были, и под сенью дачных елочек замышлялись не одни лишь обобщения результатов астрономических экспериментов. Случалось, голову астрохимика Христофора Острогласова осеняли и кружили здесь замыслы, куда как далекие от наименования его специальности, черным по белому впечатанного под фотографией в его трудовой книжке.

Помимо астрохимии, Острогласов занимался, и небезуспешно, историей материальной и духовной культуры прошедшего тысячелетия. Он переворошил множество архивных микрофильмов, и стараниями этими была возвращена жизнь двум забытым старинным частушкам.

Открытие этих древних четверостиший и другие подобные находки делались здесь, на даче. И хотя Острогласов был сперва своей дачей очень недоволен и даже возмущен, он свыкся с ней и со временем истинно полюбил, невзирая на все недочеты ее топографии.

Сам коттедж элегантно нависал над обрывом к оврагу, такое местоположение выглядело удачным. Но участок! Кругом простирались светлые дубравы, веселые полянки, грибные ельнички — безлюдье! Но лишь ничтожная доля участка пришлась на относительно ровную площадку Угорья, а основную часть общей площади угораздило на кручи оврага, голые обрывы, угрюмое дно урочища и опять же обрывы да кручи с противоположной стороны.

В 2166 году Христофор Острогласов и его жена Ираида взяли на работе очень ранний отпуск и отправились на дачу. Они сперва рассчитывали пожить там всего несколько дней, а потом вылететь на ионолете в горы, чтобы покататься на лыжах. Но на другой день пребывания на даче Острогласов простудился. Теперь не могло быть и речи ни о каком катании на лыжах. Пришлось задержаться на даче дольше, чем предполагалось вначале.

В том году была очень снежная зима. Весной ручьи побежали по оврагу и углубили его. Как-то раз уже после выздоровления Острогласов прогуливался между дачными елками и березами, а Ираида укладывала вещи, готовясь к поездке в город к родителям.

Проходя над обрывом, Острогласов вдруг увидал в освещенной солнцем глубине оврага светло-зеленый предмет, выступающий из желтого мокрого грунта. Предчувствуя шестым охотничьим чувством археологическую поживу, Острогласов не пощадил весеннего светлого комбинезона и, вымазавшись по плечи, спустился на дно урочища. Там он с ликованием вытащил из раскисшей глины странный металлический треножник — три грациозные ножки симметрично и ловко охватывали покрытый медной зеленью пузатый сосуд с короткой, с околышем, трубкой. «Примус» — выплыло из глубин острогласовской памяти старинное слово.

Держа в руках драгоценный предмет, Острогласов стал выкарабкиваться из оврага, но его задержала новая находка. На сей раз из земли был извлечен дырявый эмалированный рукомойник, если и не трехсотлетней, то уж по меньшей мере двухсолетней давности. А через некоторое время Христофор Георгиевич, ковыряя грунт палочкой, выковырял погнутую медно-зеленую ложку. У Острогласова больше не оставалось никаких сомнений, что место его дачи таит в недрах своих еще немало подобных сокровищ…

В тот день вечером, улетая в город, Ираида твердо побещала мужу, что завтра же пришлет ему флюоресцентный интроскоп. Через десять минут она, правда, начисто забыла об этом, однако после четвертого напоминания по голографическому видеофону сдержала слово. Вскоре Острогласов торжественно расхаживал по своим владениям с интроскопом в руках, высматривая а экране наведенную флюоресценцию недр.

Он недовольно покручивал диски настройки, не видя ничего достопримечательного. Но вдруг экран показал уголок какого-то предмета. Тогда он чуть-чуть повернул ось интроскопа, и экран извлек из недр некое шестиугольное пятно. Вращая ручки верньера, Острогласов пытался дать пятну яркость, но ничего не выходило. — Чертовщина! — вслух высказался следопыт старины, и тут его осенило, что предмет не усиливает заметно свою флюоресценцию, потому что он пустой внутри. Да, пожалуй, и предмета-то там никакого не было, а просто пустота, полость. И Острогласов испытал чувство признательности к славному прибору, открывшему под его ногами на глубине полутора метров странную полость, обладающую довольно правильной формой параллелепипеда.

— Ни с того, ни с сего пустота не рождается, — размышлял ученый. — Копать, немедленно копать!

* * *

Потихоньку отпластовывая лопаткой сантиметр за сантиметром податливую почву, Острогласов приближался к таинственной подземной нише, а когда погрузился в колодец до пояса, открылась заманчивая для каждого археолога полоса, требующая замены лопаты на хирургический скальпель. Левой рукой Христофор вытаскивал на свет заскорузлый комок, а в правой играло блеском лезвие, которое тонко очищало находку и преподносило искателю то останки женского гребня, то изъеденный ржавчиной будильник, отгремевший в последний раз у чьей-то кровати лет триста назад, и прочие диковинки, безжалостно попранные когда-то сапогами промысловиков, и на которые их деликатный наследник дышать не смел, сортируя по полкам полевого стеллажа.

Когда до купола пустой ниши остались считанные сантиметры, Острогласов принял необходимые меры чтобы не обвалить верха и не провалиться случайно самому. Он обложил эту пустоту траншеей, и изготовился взять ее целиком, сбоку. Последний сантиметр пал, и взволнованный Христофор осторожно пустил пальцы дальше, в убеждении, что рука по локоть уйдет в тьму пустоты. Этого не случилось, пальцы ощутили деревянную плоскость и металлические полоски. Остальное, как говорится, было делом техники.

В полдень следующего дня заботливо очищенный и отлично сохранившийся сундук боевого адмирала, то есть сундучок Зыбина, украсил собой холл острогласовского коттеджа. Все выдержал, все вынес твердой судьбы сундучок, на века топором фламандским сработанный, чтобы глубоко под землю упрятать с собой тайну зыбинских откровений и «серебрянки» преданного пиротехнике маэстро Кумбари, а потом взять да объявиться в холле нужного ему специалиста как ни в чем не бывало и оживить этот чистенький, но как бы пустоватый до появления изукрашенного сундучка холл.

* * *

Все запросы по телетайпу, спешно отправленные в нужные центры в дерзостной попытке выяснить исконных владельцев сундука, разумеется, не принесли удовлетворительного ответа.

Замок никак не поддавался манипуляциям с отмычками, а взламывать столь драгоценную находку бы бы воистину преступно. Тогда озадаченный обладатель сокровища рискнул осмотреть внутренность его с минимальным уроном для сохранности клада, каким бы тот ни оказался.

Сверлом полумиллиметрового диаметра он провернул с разных торцов два отверстия и ввел в каждое по стебельку фиберного светопровода, чтобы по одному из них впустить во мрак тайника луч силой света в десятую часть сечи, а другой канал подсоединить к стеклам обзора.

Проделав все это, экспериментатор с величайшим любопытством прильнул к окулярам, и тут земля ушла из-под ног, словно нечистая сила в миг перенесла его за сотню верст и кинула в рабочее кресло телескопа, прижав глазами к привычному стеклу. Бездонное, усыпанное звездами и скоплениями галактик небо развернулось перед изумленным взором глянувшего в сундук астрохимика!

Не отрывая взгляда, он стал делить небосвод на привычные квадраты, по ничего из этого не вышло. Небосвод был чужим. Ни Большой Медведицы, ни Ориона, ни… В общем, прекрасно организованное, исполненное вселенской красоты и благородства небо смеялось.

Острогласов откинулся в кресло и прикрыл веки, Требовалась передышка, пауза чувств. Выдержав минуту, Христофор Острогласов жестко выпрямил спину, взглянув еще раз через витую нить светоприемника. Небо по-прежнему безмятежно мерцало звездами разных величин на своем месте в сундуке. Он решительно встал, закупорил отверстия и выбежал во двор. Нужно было отделить себя стенами, пространством от места этого страшного происшествия, бежать без оглядки от наваждения, погрозившего то ли открытием еще одной вселенной, то ли еще каким открытием. Очнувшись от наплыва смешавшихся чувств, Острогласов увидел, что забрел в отдаленную рощу, что вечер сгорел и кругом ночь, а путь домой неясен. Эти мысли несколько охладили голову беглеца, он посмотрел на небо, чтобы сориентироваться по звездам, и вздрогнул, вспомнив о запечатанном дома еще одном небе. Все же у него хватило решимости выбрать верный азимут и двинуться обратно, приводя по дороге хаос впечатлений в порядок. На пороге дачи он уже выглядел прежним Острогласовым, каким его привыкли видеть в обсерватории и в семейном кругу. Он неотвратимо осознал, что от сундучка никуда не уйти, а раз так, то нечего откладывать дело.

Телеаппаратура была исправна, и через несколько минут он связался с городской квартирой. Ираида оказалась на месте, они перекинулись несколькими словами и переключились на режим голографического соединения. В углу аппаратного зала высветилось прекрасно известное Христофору домашнее кресло. Сухо треснул разряд электричества, и в кресле уже сидела Ираида отличающаяся от живой и отделенной сотней верст Ираиды только прозрачной бледностью лица.

Быстро и отчетливо Христофор рассказал ей о происшествии. Перечислил наименования приборов и препаратов, необходимых для проведения экспресс-анализов здесь, на даче, точно объяснил, где и у кого их следует забрать. Описал вероятные научные последствия явления.

На прощанье Острогласов улыбнулся и помахал рукой. Щелчок, Ираида растаяла, остался пустой, неуютный угол зала.

Пережив бессонную ночь, Христофор целый день в непонятной тоске бродил подальше от дома, мучимый этим сундучком, думал об Ираиде. На следующее утро, несколько одуревший от искусственного сна, он выбрался на воздух, зажмурился от яркого солнца, посмотрел в небо. Оттуда к причальному ангару стремительно спускался воздушный шар, двойник его ионолета. Через считанные секунды из гондолы выпрыгнула розовая, настоящая и смеющаяся его Ираида, а еще через секунду он прижимал ее к груди.

Христофор был так счастлив видеть жену, что от всей души простил ей ее забывчивость. За приборами и препаратами ой слетал в город сам.

* * *

Впоследствии, когда было уже поздно, не только некоторые из археологов, но и ряд ученых, ничего общего с археологией не имеющих, высказывали Острогласову в приватных беседах недовольство единовластием, установленным им над ходом экспериментов с уникальным сундуком. Но роптали только наедине. Общественно и в печати никто и не заикался о подобных претензиях, ведь имя астрохимика приобрело глобальный престиж, его научный авторитет подскочил до таких высот, что посягать на него не рекомендовалось. Над посягателем просто посмеялись бы, и все.

— Вы единолично узурпировали власть над объектом исследования, принадлежащим всему человечеству. Вы самоуправный крот-землекоп, которому совершенно случайно повезло в его безглазой работе, — с откровенным раздражением брюзжал некий крупный знаток электромагнитного поля.

— Помилуйте! — восстал Острогласов, глядя в горячие глаза оппонента и ясно различая в них черную зависть и кипение досады на то, что не ему, заслуженному члену-корреспонденту, посчастливилось удивить мир нежданным открытием. — Помилосердствуйте! Какая тут узурпация! Как я мог предполагать, что сундук так ценен для нескольких научных дисциплин? Да и куда бы я его повез? К археологам, физикам, астрономам, химикам? А на каком основании? Сундук не хрусталь, не фарфор, не бронзовый кубок. Я обязан был доставить на дачу приборы уже хотя бы для того, чтобы уяснить, куда же передать его дальше.

* * *

Привезя из города гору всевозможных приборов и реактивов, Острогласов немедленно приступил к изучению сундучка, который дожидался его возвращения, чинно стоя на столе в паутинном оборудовании из двух светопроводов. Первым делом Острогласов пустил в один из светопроводов лучик света и прильнул глазами к стеклам обзора, подсоединенным к выводному светопроводу. Глянул, и сердце его упало.

Не было более в сундуке спрессованной вселенной. Исчезли невесть куда млечные пути и шаровые звездные скопления. Сундучок опустел. Голые почернелые доски предстали перед взглядом ученого. Острогласов недоумевал. На минуту он даже усомнился, не являлись ли галлюцинацией улетучившиеся видения. Но слишком явственными они были, слишком убедительными. Нет, все же таились в сундуке какие-то чудеса!

А у Христофора Георгиевича была поговорка: «Если видишь чудо, рассмотри его получше». Руководствуясь этим безошибочным правилом, он принял решение обследовать внутренность сундука при помощи квантового телескопа, который сослуживцы преподнесли ему недавно в подарок ко дню рождения.

Телескопчик этот замечательно чисто моделировал слабые квантовые потоки, независимо от кратности увеличения (или уменьшения) обозреваемой области, он усиливал до отчетливой видимости всяческие неприметные мерцания на ней, словом, был отличным прибором. Один лишь крохотный недочет можно было поставить ему в минус: оптический вход и выход телескопа так походили друг на друга, что их легко было перепутать и тогда телескоп, подобно перевернутому биноклю, показывал уменьшенное изображение вместо увеличенного.

Будучи чуть-чуть близоруким и слегка рассеянным, Христофор Георгиевич иногда путал между собой концы маленького телескопа, забывая подчас взглянуть на маркировку деталей. Так вышло и на этот раз, причем очень и очень кстати. Не будь этой ошибки, кто знает, на какой срок отодвинулось бы воскрешение зыбинских рукописей!

Итак, наш астрохимик, наведя регулятор телескопа на штрих, отвечающий пятикратному, для начала, увеличению, приставил по ошибке не объектив, а окуляр прибора к стеклам обзора. Заглянув в объектив, Христофор так и ахнул. Лоб ученого покрылся испариной.

— Ну чего еще там? — спросила Ираида, с состраданием глядя на стянутое напряжением лицо Христофора.

— Час от часу не легче, — махнул Христофор рукой, поворачивая ось телескопа то вправо, то влево и отирая лоб платком.

— Чепуха какая-то тут получается, — сказал он наконец. — Разные надписи возникают, и все такие, что с ума сойти можно. Вот иди сама посмотри.

Ираида нерешительно прильнула к стеклу и зашевелила губами, читая про себя миниатюрную надпись, которая тончайшим белесым узором прочерчивалась по зыбенькому полю, испещренному необозримым множеством сходных, но менее отчетливых фраз-паутинок. Прочтя надпись, Ираида растерянно произнесла текст вслух.

— Танцевали по-русски, по-цыгански и по-казацки.

— Да, так-то, — отозвался Христофор. — Кто-то где-то отплясывал, а ты теперь изволь с ума сходить.

— А самое смешное, это я только сейчас заметил: телескоп-то я задом наперед поставил!

Острогласов повернул телескоп как требовалось и молча поработал с ним несколько минут. Наконец он оторвался от окуляра.

— Я понял, в чем дело, — облегченно вздохнув, сказал он жене. — Стенки сундука усеяны длинными блестящими завитушками в тысячи раз тоньше волоса, И почти все эти завитушки имеют почему-то форму строк какого-то рукописного текста, притом написанного быстрой, торопливой рукой. Писарь даже не потрудился отделять слово от слова, строчил целыми строками в ширину листа. И вот какая химера у меня в голове завелась. Нельзя ли с помощью этих завитушек получить обстоятельные сведения об этом писаре и его текстах!

Сделав моментальный гамма-лучевой снимок запора сундука, Острогласов заказал по отпечаткам ключ, и вскоре настал момент, когда замок был готов проиграть древнюю мелодию своего звона. Чтобы уберечь феноменальную внутренность находки от опасного действия солнечного света, он отнес сундучок в подвал, где под заморенное перезвякивание замка крышка послушно распахнулась. Довольно быстро вслед за этим торжественным событием Христофор Острогласов, засевший за приборы тонкого химического и структурного анализа пришел к первым, нехитрым по сути, но основополагающим заключениям.

Каждая неразличимая простым глазом завитушка-строчка, невесомо снятая с потемневших досок, представляла единую молекулу-полимер, всего одну молекулу, сформировавшуюся некогда на непрерывно исполненной строке текста, рукописи которого раньше помещались в сундуке. Зарождению сверхдлинных молекул способствовали какие-то специфические свойства чернил древнего образца, изготовленные из так называемых «чернильных орешков».

Эти орешки появляются на дубовых листьях как результат паразитирования на них особых личинок, и их химическое состояние может иметь тонкие отклонения в зависимости от почв, питающих ту или иную особь дуба, климатической зоны произрастания, самих личинок вредителей и других обстоятельств.

Такие чернила начали выходить из употребления, вытесненные изобретением ализарина и анилина во второй половине XIX века, значит, рукописи были написаны по крайней мере до наступления века XX. Происхождение этих мономолекулярных фраз Острогласов представлял себе так.

В старину некие рукописи хранились в сундучке. Хранились немалое время. За это время первобытные чернила под влиянием особых химических процессов дали ход росту мономолекул, вследствие чего каждая строка обволоклась дружными легионами мономолекул, прочных, но не слишком надежно укрепленных на самой основе чернильной канвы. Затем вследствие сильных механических сотрясений фразы-мономолекулы осыпались с листов рукописей и хаотически налипли на стенки сундука. Потом рукописи были удалены, сундук заперт и зачем-то препровожден на свалку, хотя его состояние было превосходным.

— И знаешь, — сказал Христофор жене, — если мои предположения правильны, то осыпавшиеся фразы-молекулы можно не только прочитать по отдельности; имеются весьма недурные шансы на то, что фразы эти удастся снова собрать в цельный текст, потрудившись, конечно, в поте лица. Впрочем, я и сам вижу уязвимые пункты своей теории. Зачем потребовалось трясти сундук? И эта загадка погребения замкнутого прекрасного сундука на городской свалке! И почему мусорщики пренебрегли столь ценной вещью? Эти вопросы порядком меня смущают…

Эх, видел бы Христофор Острогласов картинки лукоморского быта, отвечающие его сдержанным формулировкам: «рукописи были удалены», «потребовалось трясти сундук», «мусорщики пренебрегли ценной вещью». Видел бы он хищное пламя над рукописями, преданными купчиной огню, и лупцевание сундука сапожищами, И побоище возле сундучка тех самых мусорщиков, которые якобы «пренебрегли столь ценной вещью». Увидь он все это, не сокрушался бы об уязвимых пунктах своих предположений.

Но как ни ломал, голову Острогласов, а решение о проверке своей теории он принял бесповоротно.

* * *

Было абсолютно ясно, что получить полный список всех мономолекул-строк, осевших на доски, вручную, в пределах остатка отпуска было невозможно. Следовало насадить на объектив обиходного чтец-компьютера рефракционную навеску, свинченную с квантового телескопа. После этого нужно было зарядить компьютер такой программой, которая бы запрещала машинной памяти фиксировать повторно уже запечатленные ею строки, а рысканье перцепт-хоботка подчинить алгоритму свободного поиска.

Обусловив технологию изысканий таким образом Острогласов оказался вскоре обладателем примерно тридцати тысяч строк, скопившихся в машинной памяти как бесспорно опознанных графодетектором компьютера в завитушках мономолекул.

И еще сутки рыскала навеска бдительным недреманным оком по доскам вдруг развязавшего язык сундучка и за целые сутки — конец дело красит — ни одна строка не проскользнула в память электронного помощника Острогласова. Внезапно заговорив, сундук мало-помалу терял словоохотливость и наконец вовсе замолк. Стало ясно, что сказать ему больше нечего.

Само собой, строй уловленных машинной памятью строк был отмечен полным беспорядком, хаотичен. Преодолеть это затруднение Острогласов решил придуманным им в азарте и горячке погони за тенью прошлого методом, который он недолго думая назвал «учетом иерархии ключевых определений». Погоне этой благоприятствовал сам характер рукописи: все тексты были посвящены одной научной теме и густо насыщены математикой. Воспользовавшись присутствием в математических текстах множества определений, Острогласов выработал прием, ставший ключом к частичному упорядочиванию строк.

Этот прием заключался в следующем. Если в какой-либо строке давалось определение некоторого термина, то все строки, в которых термин содержался, учитывались программой и помечались как более поздние. Но среди помеченных строк попадались таковые, в которых фигурировали новые определения, а это давало возможность установить для большинства строк многоступенчатую иерархию по порядку их следования друг за другом.

Высвечивая на экране группы строк, содержащие выбираемые им термины, Острогласов перетряхивал эти строки, упорядочивал их уже, так сказать, вручную, то есть просто по их смыслу. Таков был ход кропотливых работ Острогласова, заполнивших большинство оставшихся отпускных дней нашего дачника, и наградивших его в конце концов полным пониманием текстов сгоревших рукописей.

Наконец пришел тот счастливый вечер, когда Острогласов отодвинул кресло от рабочего стола, встал, отошел чуть поодаль и со стороны позволил себе полюбоваться мирным пейзажем стола, который все эти недели был воистину для него полем брани. На столе возвышались стопки рукописей, возродившихся, как Феникс из пепла, расположенных именно в том порядке, который когда-то придал им сам Зыбин. Напомним, однако, читателю, что легендарному Фениксу для оживления нужен был его собственный пепел, а Острогласову же и пепла не понадобилось, чтобы все рукописи лежали перед ним как ни в чем не бывало, будто гнев купца не пустил их по ветру через дымовую трубу замечательного камина.

Человека, далекого от науки, поразил бы, наверное, прежде всего текст с описанием праздничного фейерверка с размножением небес и хрустальной горой восставшего пруда, удивила бы экзотика эффекта серебрянки, спутывающей бестелесную плоть лучей, и заинтересовали бы всякие колоритные анекдоты старых времен, в известном изобилии попадавшиеся на страницах зыбинских рукописей. Острогласов же, последовательно прочтя рукописи в порядке хронологии их создания и обратив любопытствующее внимание на все эти внешне эффектные главки, задумался все же не о них.

Конечно, описание опытов по перепутыванию лучей в присутствии порошка Кумбари — серебрянки и зыбинские толкования способности серебрянки спутывать световые лучи внимание Острогласова задержали, потому что эта часть текста объяснила его генезис «вселенной в сундуке». Однако задержали ненадолго. Все же он был не узким специалистом-световиком, а астрономом. Наибольшее впечатление на Острогласова произвела космологическая идея, высказанная Зыбиным в эпоху почти полного отсутствия космологии как таковой.

Суть этой идеи выявлялась отчасти в самом заглавии наброска автореферата, которым Зыбин завершал свои научные труды и оригинал которого он вез в Петербург, так и не доехав до него. Звучало это заглавие, напомним, довольно сухо:

«О ВОЗМОЖНОСТИ НАХОЖДЕНИЯ В КАЖДОЙ ЧАСТИ НЕКОТОРОЙ СТРУКТУРЫ ИЗОБРАЖЕНИЯ ВСЕЙ ЭТОЙ СОВОКУПНОЙ СТРУКТУРЫ».

Впоследствии, как известно, выдвинутая Зыбиным идея вызвала сильный резонанс во многих науках, и, например, трудно ныне указать одну хотя бы работу по теориям поведения информации, которая добром или лихом не поминала бы эту идею. Поэтому мы вынуждены рискнуть и изложить ее с той минимальной строгостью, которая совершенно необходима для ее пони мания. Мы перейдем к изложению этой идеи, не боясь перегрузить повесть суховатыми рассуждениями, тем более что без такого объяснения этот сюжет утратил бы необходимую внутреннюю связность, что не менее важно, чем связность внешняя. При этом удобнее всего придерживаться того же логического пути, которым шла мысль самого Петра Илларионовича Зыбина, прибегая, впрочем, в иных местах к терминологии, неизвестной Зыбину, но понятной нашему современнику, дабы облегчить изложение материала,

* * *

Представим себе, рассуждал Зыбин, что два пучка световых лучей от двух волшебных фонарей, пересекая друг друга под прямым, допустим, углом, высвечивают на двух картонках две совершенно различные картины. Если при этом на вид каждой картины другая картина не оказывает никакого влияния, то есть если два пересекающихся пучка света никак друг друга не искажают или, говоря более технично, если степень искажения каждым пучком другого в точности равна нулю, то в точности равна нулю и степень искажения каждого пучка света остальными, в случае, когда их пересекается не два, а два миллиона. Ведь сумма любого количества нулей, как ни старайся, равна нулю!

Вот именно это вышеприведенное допущение о равенстве нулю степени взаимоискажения пересекающихся лучей явилось краеугольным камнем в психологической закладке, на которой вырос костяк всех теоретизирований Петра Илларионовича Зыбина.

Другим краеугольным камнем в этой закладке было его твердое убеждение, что «в каждом объеме пространства, пронизываемом световыми лучами, может содержаться целый мир многообразных и многокрасочных событий». Иллюстрируя сформулированную мысль, Зыбин далее пишет:

«Сцены Бородинской битвы разворачивались не только на самом Бородинском поле, но во всей полноте своей развивались они и в каждом, даже очень малом, объеме пространства над Бородинским полем, из которого открывался вид на сражение».

Поспешим заявить, что к этому взгляду всецело присоединяемся и мы.

Чтобы объяснить читателю, что здесь, собственно, имеется в виду, рассмотрим, что происходит в луче кинопроектора. Зрителю нет дела до луча, проходящего над его головой. Зрителя волнуют события на экране. Ну хорошо, а если мы уберем экран? Да, зрителю станет скучно, и он покинет кинозал, а между тем волнующие его события в невидимом облике по-прежнему будут существовать, по-прежнему будут разыгрываться в каждом сечении луча, до которого зрителю, собственно, и дела нет.

Ведь если в любом сечении этого луча поместить экран, то там снова станут видны все перипетии кинофильма, но не экран же их создает. Экран лишь делает их видимыми. А делаются они видимыми только потому, что соответствующие события происходят в самих лучах света, в каждом их сечении.

Точно так же и глаз, видящий какие-то происшествия, ну пожалуйста, пусть упоминаемое Зыбиным Бородинское сражение, имеет возможность наблюдать его из всякого пункта над Бородинским полем только потому, что в самих световых лучах, пронизывающих каждый объем пространства над Бородинским полем, разворачиваются электромагнитные события, изоморфные картинам Бородинского сражения.

Итак, во втором своем положении Зыбин нисколько не ошибался.

Весьма важную роль в зыбинских теоретизированиях играло изобретенное им понятие «эфирного фантома». Этим термином Зыбин обозначал образ того или другого предмета в световых лучах, его модель, как мы бы теперь сказали, в потоке электромагнитных волн, несущих об этом предмете информацию.

Зыбин постоянно подчеркивал основополагающую для своих выводов способность нескольких «эфирных фантомов» сосуществовать одновременно в одном и том же месте и совершенно справедливо связывал ее с невзаимодействием пересекающихся световых лучей.

«Два человека, — писал Зыбин, — никак не смогли бы уместиться одновременно в одном и том же пространстве, пройти один сквозь другого, но два эфирных фантома двух людей легко уместятся в одном и том же объеме пространства, нисколько один другого не стеснив, и в том же объеме, без затруднений, уместятся, сверх того еще неисчислимые мириады эфирных фантомов».

Чтобы прояснить эту мысль, давайте снова прибегнем к услугам луча кинопроектора. Мы уже согласились, что в каждом сечении этого луча плоскостью разворачивается невидимое представление, веселое или грустное, в зависимости от замысла сценариста. Но пересечем этот луч лучом другого кинопроектора, демонстрирующего пусть совсем другой фильм. Тогда в том «объеме пространства», где лучи пересекаются, будут разыгрываться одновременно два совершенно различных представления, будут трудиться, ссориться, влюбляться «эфирные фантомы» двух совершенно разных групп киноартистов, которые, однако, «легко уместятся в одном и том же объеме пространства, нисколько один другого не стеснив».

Мы можем при желании направить в место пересечения лучей двух кинопроекторов луч третьего, четвертого, пятого кинопроектора и так далее, все более уясняя себе тем самым суть зыбинской мысли.

Способность «эфирных фантомов» сосуществовать в несметном количестве в одном и том же месте превращала для Зыбина субстанцию света в некую информационную бездонную бочку, куда можно поместить необъятную информацию. И Зыбин полагал, что в каждом месте, где проходят световые лучи, действительно собирается необъятная информация. Он напоминал, что «невооруженный глаз видит лишь малую толику того, что увидел бы глаз, вооруженный, например, телескопом» и что «могут быть изобретены оптические приборы, несравненно сильнейшие, нежели самые совершенные нынёшние телескопы, какими располагает Джованни Скиапарелли».

Далее Зыбин подчеркивал, что «человеческий глаз вообще видит далеко не все проявления лучистой энергии. Существует неисчислимое множество разрядов невидимых лучей, в которых, однако, заключены бесчисленные повествования о событиях в мировой природе» Это, конечно, совершенно справедливо! Автору этих строк попалась однажды на глаза серия фотографий одной и той же бабочки, сделанных в невидимых лучах различных диапазонов волн. И каждая фотография отличалась своим собственным, совершенно непохожим на прочие узором пятен на крыльях бабочки. Любуясь подобными фотографиями, легко понять, что весь текст книги «Война и мир» можно, например, уместить всего лишь на одном листке бумаги вместо сотен, пользуясь притом типографскими знаками самого обычного, крупного размера. Надо лишь придумать прибор, способный показывать глазу вид этого листка бумаги в ультрафиолетовых, скажем, лучах различных диапазонов.

Настроив прибор на первый диапазон волн, мы увидим на этом листке бумаги первую страницу текста «Войны и мира», переключив прибор на волны второго диапазона, мы прочтем на том же листке бумаги вторую страницу текста, переключив прибор на третий диапазон, мы прочтем третью страницу и так далее.

Грандиозность той лавины информации, которую способны обрушить на наши приборы лучи невидимых диапазонов, Зыбин прекрасно сознавал. Из всего сказанного он сделал вывод, к которому с несущественными оговорками должны присоединиться и мы. На современном языке этот вывод можно сформулировать так:

«В каждой области пространства, пронизываемого электромагнитными волнами, как видимых, так и невидимых частот, совершается одновременно очень много событий. Они несут в совокупности колоссальную информацию, которая не теряется оттого, что все события эти сосуществуют в одном и том же времени и месте». Но как много содержится там информации и каково ее космологическое значение? Этот вопрос был для Зыбина центральным. И Зыбин отважился дать на него неожиданный ответ:

«Быть может, во всяком сколь угодно малом объеме мирового эфира наличествуют обстоятельные сведения о структуре всего мирового эфира».

(Дадим читателю справку: физики девятнадцатого пека не сомневались в существовании всепроникающего тончайшего вещества, заполняющего все мировое пространство, которое называли «мировым эфиром», Световые явления, как полагали, обусловливаются волнообразными колебаниями «мирового эфира».)

Петр Илларионович пошел и дальше в своих теоретизированиях. Он объявляет любые твердые тела сгущениями эфира, чему в созвучиях языка современных естествоиспытателей отчасти соответствует отсутствие принципиальных различий между полем и частицей, разнящихся, по словам волновиков, лишь крутизной, резкостью их волновых функций.

Считая все сущее формами единого мирового эфира, Зыбин не уклоняется ни от каких, даже самых радикальных, выводов из этого взгляда и приходит к главной своей идее. Она не только хорошо вписалась в ансамбль современных нашему XXII веку идей, но выглядит актуальной, перспективной.

В кратком вступлении ко второй, чисто математической, части своих трудов Зыбин пишет:

«Смею полагать, что в каждой частице нашего мироздания хранится полнейшая картина всего мироздания. Все — во всем, как выразились бы древние».

К великой радости историков науки, одна из восстановленных зыбинских тетрадей, по сути, оказалась его научной исповедью, где эволюция его взглядов выглядела отчетливо. Опять и опять возвращается он на этих страницах к таинственной способности световых лучей, пересекаясь не искажать друг друга. Предчувствуя в этом свойстве сокровенный и даже, быть может, космологический смысл, он, однако, смущался кажущейся его простотой и самоочевидностью. Его — научные искания отягощало обескураживающее чувство, что здесь вообще нет никаких проблем!

Но, увидев необузданную игру миражей, раскинувшихся по небу в отсветах зажженного Кумбари фейерверка, он тотчас верно определил в этом зрелище долгожданный эффект взаимодействия световых лучей, вырванный у привычных законов природы действием какого-то пиротехнического зелья. Вот когда он особо укрепился во мнении, что невзаимодействие лучей является обстоятельством отнюдь не самоочевидным. Имеет место и противоположное явление — неинтерференционное спутывание нитей света. И доказал это фейерверк Кумбари!

На пороге главной своей идеи (что «в каждом уголке вселенной хранится информация обо всех ее уголках») он, разумеется, наткнулся на известную трудность чисто математического плана. Тут перед его алчущим воображением явился призрак безотказно действующей логической мясорубки, которая всегда включается сама собой, как только получает пищу в виде любой попытки отразить некоторый предмет в себя самого, вместе со своим отражением, вместе с отражением отражения, вместе с отражением отражения отражения и так далее, до бесконечности. Так два зеркала, поставленных лицом к лицу, строят бесконечный коридор отражений, конца которому нет.

Сразу скажем: математические выкладки Петра Илларионовича, столь укрепившие его веру в правоту своих умопостроений, в которых он одерживал мнимую математическую победу над этой бесконечной «рефлексией в себя», ныне кажутся даже отчасти наивными. Но волна его мысли о содержании «всего — во всем» набежала на берег, готовый ее принять, ибо берегом этим оказались современные теории поведения информации.

Христофор Острогласов долго размышлял над оживленной им космологией. Не слишком уж он ошибался, узрев в голландском сундучке окно в неизведанную даль. Только то была не даль космических глубин. То оказывалась даль истории. Послание из XIX века промелькнуло вдруг множеством рек и ручейков, по которым может сквозить информация из прошлого.

В заключительные дни отпуска составление доклада завершилось, почтовый шаролет загрузили текстом и веской добавкой любовно упакованного зыбинского сундучка. Ясно, что, попав в надежные руки служителей академии наук, сундучок испытал анализ столь тонкими средствами, которыми Острогласов в своих дачных условиях не располагал. Различными методами удалось выявить находящиеся в сундуке крупицы серебрянки. К сожалению, физический механизм возбуждения этим веществом взаимодействия между лучами света не выяснен полностью и до сих пор. Однако сразу установили, что его молекулы способны создавать «абсолютную» поляризацию света, поляризацию «с нулевым разбросом», причем эта способность проявляется спорадически, в ходе внутреннего развития в этом веществе каких-то до конца не расшифрованных реакций, потому-то и исчезли «звездные» видения в сундучке: ослабла интенсивность этих реакций.

* * *

Многие и многие из современных нам ученых охотно и живо откликнулись на соблазнительную идею сопричастности к информации о чем угодно чего угодно. Особенно подкупало свойство этой идеи беспрепятственно пробегать сквозь все теоретические ловушки, оставаясь неуязвимой под градом математических ударов ее оппонентов. Плюс ко всему она весьма неплохо согласовывалась с новейшими результатами информационных наук.

Сама возможность бытия в подлунном мире чудодейственной серебрянки (отныне и навек названой «антиохофотом») — состава, изыскивавшего скрытые ухватки для перепутывания лучей света, — примагнитила внимание естественников к размышлениям, которые прежде не принимались всерьез. Во всяком случае, покой, укрывший поверхность неведомых глубин, где таится ли, не таится ли заподозренный Зыбиным «космологический подтекст», под фактом невзаимодействия лучей всколыхнулся.

Широкая жизнедеятельность пробившегося из глубин ключа идей, обещающих восхитительную возможность воскрешения погибшей информации, укреплялась затвердевшим авторитетом небезызвестного Христофора Острогласова, пропустившего через зрачок глаз свой всю текстуру сгоревших рукописей. А такое позволительно только тому, кому удачи будут сопутствовать и дальше, до конца всей его личной и научной биографии. И пока теоретики молча и затаенно любовались красотой форм теории, развивая эти формы, оперативные прикладники дружили с этими формами куда как осязательнее, выразительнее. Отчеты о практических успехах прикладного характера заполнили страницы журналов.

Например, на многих технических выставках сейчас красуется прибор, некий гибрид компьютера с сильным электронным микроскопом, который легко способен воспроизвести текст любого письма, написанного предъявленным стилем. Атомомолекулярная структура ручки, испытав действие руки автора письма, навсегда вобрала в себя и сам текст, тайну слов. Все напряжения, когда-либо испытанные ручкой, запечатлелись, оказывается, в ее микроструктуре и могут быть расшифрованы в демонстрируемом приборе.

А зеркала? Нам кажется, что они только видели нас и помогали нам прихорашиваться. Ошибка! Их амальгама чутко ловила звуки наших бесед, и неспроста акустособиратели занялись древними зеркалами. Сколько же они наслушались от этих амальгам!.. Но наибольших финансовых затрат и технической оснастки потребовал проект мощного дельта-локатора, готового расшифровывать богатейшее сплетение нитей исторической информации, буквально заткавшей замкнутые ионовихри суперсложной структуры, найденные недавно в токах ионосферы лучшей для каждого из нас планеты — матушки-Земли.

Пока прикладники радуют нас всех замечательными сообщениями об интимных моментах исторических деяний, суховатые и даже угловатые внешне деятели общей теории восстановления информации ищут да ищут универсальные алгоритмы. И конечно, рано или поздно найдут.

Но так ли уже необходимо это замечательное достижение именно нашему XXII столетию? Мы и старый-то материал не можем обработать достаточно тщательно. А историков просто приходится жалеть. Несчастные и по сей день никак не обретут привычного модуса вивенди под ливнем воскресающих текстов.

Столь ячеисты стали сети, забрасываемые ныне в океан истории ловцами «преданий старины глубокой», что всевозможные «пропавшие грамоты» целыми косяками ловятся теперь. Впрочем, не все еще улавливаются, да и сети рвутся местами, не выдерживают грызни разъедающих фактов. Но уверены мы, сделают такую сеть, что будет и попрочнее. Поймают, извлекут весь косяк информации, приготовят и подадут к столу. И тогда-то никакой погибшей рукописи не укрыться от рыскающего ока науки и не избежать ей воскрешения, разве что она, по пустоте своей, окажется совершенно обессоленной.

Но «пресных» рукописей на наш век, да и на века потомков наших — ох, ох! — добудется, и с избытком!

Вскипает ввысь и зависает в гулком кипении грозно над головами пловцов океана истории обширное цунами проблем. Жаргон технарей дал этому цунами двойное кулуарное звучание: «текст-ахин-проблема» и «галима-текст-задача». О, нет! Трижды не правы те, кто переоценивает силу набега этого цунами. Но да не побледнеют щеки наши, ведь некоторые из нас не сомневаются, что в туманных далях грядущих веков «ахин-тексты» отсортируют, чтобы на века передать их в отпрессованном виде по назначению, в крепкие руки тех, кто без этого дела жить не может.

Грезится нам в наших футурологических мечтаниях удивительное Решето в кибернетическом исполнении, ячейки которого ловят и отсеивают, по сути, выполняют ту же работу, пусть непритязательную, пусть лишенную поэтического очарования, но крайне важную работу, на которую обрекли себя во времена оны скромные энтузиасты-мусорщики Стервяного Угорья. Напомним читателю, что труженики полей этих: «…просеивая в качающемся решете груз, прибывающий на возах, умудрялись извлекать из него полезные предметы…»

Но ведь в концепциях кибернетики это как раз и есть искомый процесс высветления замусоренной временем информации!

И если управлялись некогда с этой тончайшей, признаемся, задачей лукоморские старатели, то, уж наверно, не спасуют перед ней могучие киберагрегаты грядущей будущности. Ахин-тексты сумеют отличить.

Тогда-то экранно воссияет всякая ценная для нас и потомков наших сгоревшая рукопись.

А в последнее время космотехники в осторожных правда, выражениях высказывали намерение добраться даже до того необъятного кладезя информации, что сфокусировался в «черно-белой дыре», гуляющей меж орбит Урана и Нептуна. А уж ежели и дыру расколдуют, то сами понимаете, какой Ниагарой хлынут из этой прорехи конверты с сообщениями для нас.

Вот и все, что мы сумели поведать о событиях странных и вовсе не бесспорных, но по месту действия бесспорно подлунных, даже, если их и не было под Луной. Ведь атрибуты даже и совершенно мифических героев преподносятся им милостями одних определений, безразличных к тому обстоятельству, что герои эти действуют лишь на подмостках нашей фантазии. А между тем именно с высоты этих подмостков было совершенно твердо установлено, что Кумбари, и Зыбин Петр Илларионович, и дачник Острогласов, он же астрохимик, обитали в пределах Лукоморска, под сенью холмов Стервяного Угорья.

Эти личности, столь разные по статусу и разделенные Рубиконом столетий, соединились, однако, силой своих творческих порывов вокруг увитого вензелями голландского сундучка. Он, бесспорно, заслуживает нашей памяти, и памяти благодарной, потому что Зырин, Кумбари и Острогласов наполнили сундук этот незримым сокровищем, изничтожить которое бессильно, пожалуй, само время по причине необозримой многоликости этого неосязаемого сокровища.