Поющие скалы (сборник)

Де-Спиллер Дмитрий

Де-Спиллер Д. Поющие скалы. Научно-фантастические рассказы. / Предисл. Ю. Медведева; Худож. В. Бай. М.: Молодая гвардия. 1981. — (Библиотека советской фантастики). — 207 стр., 65 коп., 100 000 экз.

Сборник научно-фантастических рассказов о путешествиях на другие планеты, о дальних звездных маршрутах и капитанах галактических трасс, о научных открытиях и исполнении мечты.

СОДЕРЖАНИЕ:

Дверь в мир чудес. Предисловие

Невидимое послание

Удивительный Игви

Шестикрылые осы

Открытие математика Матвеева

Желтая электричка

Побочный эффект

Планета калейдоскопов

Раунды планеты Ксенос

Шахматный парничок

 

Дмитрий Де-Спиллер

Поющие скалы

 

Из предисловия Юрия Медведева «Дверь в мир чудес»

(цитата из книги В. Ревича)

К сборнику рассказов Де-Спиллера «Поющие скалы» Ю.Медведев написал уникальное в своем роде предваряющее слово.

Отметив парадоксальность идей и изящество развития сюжетной мысли, Медведев так оценивает рекомендуемый им сборник:

«У Де-Спиллера герои в разных рассказах разные, но они настолько лишены каких-нибудь индивидуальных черт, настолько не персонифицированы, что читатель вряд ли отличит их друг от друга, тем паче что все они напоминают слишком уж рациональным поведением роботов одной серии…»

Отлично подмечено, не убавить, не прибавить!

А перед тем и того суровее:

«…сюжетная монотонность (и как же это она сочетается с «изяществом развития сюжетной мысли»? — В.Р.), наукообразность изложения, не всегда уверенное владение литературным инструментарием…»

Но если с этими утверждениями согласно и издательство (в противном случае предисловие было бы перезаказано другому автору), то возникает недоумение: в чем была необходимость публикации настолько слабой книжки?

Ответ — в самой концепции НФ: владение литературным мастерством — дело второстепенное, для фантаста «парадоксальность» поважнее, хотя «парадоксальность» без мастерства именуется графоманией.

 

Невидимое послание

Современные теории информации, давшие человечеству массу удобств, резко ускорившие ритм научных исследований, питаются истинами, добытыми во многих областях естествознания. Глубокие, невидимые источники подпитывают родники, ручейки, а в конечном счете реки этих теорий. Самые мощные потоки живительных идей несут в них физика, астрофизика и кибернетика. Науки эти старые. Они располагают развитой методологией. Тем не менее один край питаемых ими информационных теорий остается по сей день утонченным, как край хрупкой льдинки. Речь идет о многотрудной проблеме наличия границ для возможностей успешного оживления утраченной информации. Очень не хочется терять информацию! Возможно, повинуясь именно этому чувственному импульсу, ученые головы и предприняли мощный штурм тонкой идеи, согласно которой два в некотором смысле существенно различных состояния космоса через достаточно большое время могут перейти в одно и то же состояние космоса. Легко понять, что острие этой коварной идеи колет в точку, раздражение которой заставляет нас думать об определенности прошлых времен и эпох. Никому из самых ученых авторитетов не удалось, к сожалению, опровергнуть мысль о неопределенности прошлого. Однако в процессе этих разработок удалось добиться некоторого результата. Была отыскана формула, умудрившаяся опутаться узором всех известных мировых констант, согласно ей промежуток времени, по истечении которого прошлое становится неопределенным, по крайней мере, должен быть чрезвычайно велик.

— Ха-ха-ха! — засмеялся один из читателей рукописного варианта этой повести. — Чрезвычайно велик. И это все, что вы можете про него сказать?

И тут наш оппонент сначала удивился, а потом, будучи другом истины, обрадовался, услышав, что нижняя граница искомого промежутка времени оценена. Число годов в ней сосчитано и составило семь с четвертью миллиардов. Если проблему несколько сузить, то можно ее суть выразить следующей образной формулировкой:

«Пока эти семь с четвертью миллиардов лет не отгорели, все рукописи остаются нетленными. И в наших силах восстановить, прочитать их, прослезиться или возрадоваться».

Вот на каком рубеже ученые остановились и стоят ныне твердо, намереваясь двинуться от него в наступление.

Впрочем, что говорить об ученых мужах, если даже художественно настроенные натуры приходили к подобным мнениям.

— Рукописи не горят! — воскликнул однажды поэт пребывающий в вечной и славной памяти поколений. Эта фраза как-то даже одернула людей чистых дисциплин, потому что в эпоху этого выкрика математика еще не обработала проблем динамики информации.

Надо учитывать, однако, что прочтение утраченных рукописей требует зачастую немалого труда. Но теперь ученые уже не боятся его, ибо опыт показывает, что он редко превосходит рекомендуемый Мировым Стандартом «Уровень приемлемых трудовых затрат». Ведь теперь мы располагаем широким спектром чрезвычайно эффективных методов чтения погибших рукописей.

А ведь подумать только, что еще полвека назад даже такой завлекательный для ученых объект, как сожженная Гоголем вторая часть «Мертвых душ», не поддавалась прочтению.

Все разумеющие понимали, конечно, что пропавшие рукописи существовали не в эмпиреях, а в живой истории, что миллионами незримых нитей связывались они с окружающим миром и не могли не оставлять повсеместно множество материальных следов. Но кто же возьмется за столь экзотическую практику, когда она не подготовлена соответствующим поворотом научных интересов? Науке нужен был счастливый случай. Требовалось, чтобы принцип неистребимости информации дал практический плод. И такой случай предоставился, потому что принцип счастья тоже сказал свое слово.

* * *

Этот случай связан с находкой пустого сундучка, и так получилось, что находка попала в надежные и деликатные руки астрохимика. Острогласов не только откопал сундучишко, но и сумел разобраться в весьма небезынтересном содержании текстов, наполнявших некогда этот совершенно пустой к моменту находки сундучок. И хотя способ, которым пользовался Острогласов, основывался на довольно случайном обстоятельстве, внимание ученых направилось в нужную сторону, цель стала видимой, и сотни исследователей устремились к ней по десяткам открывшихся перед их напором научных дорог. А там, среди добытых исторических богатств, мало-помалу стали очерчиваться контуры общей теории…

* * *

Петр Илларионович Зыбин был богат, здоров и уважаем. Располагая значительными средствами, он жил широко, и его гостеприимство пользовалось заслуженным признанием. К тому же, что весьма и весьма важно, возраст его был подходящ. Да, неженатый, но вполне годный к противоположному состоянию, Петр Илларионович находился под недреманным присмотром матушек всего Лукоморска, Увы, увы… Приятно величавый, стройный, любезный в меру, Петр Илларионович недолго обнадеживал матушек в их матримониальных устремлениях. Не отказывая никому в учтивом приеме он внутренне замкнулся, как бы очерствел, взгляд его заморозился. Перемена эта произошла с ним вскоре после народного гулянья, коим было ознаменовано учреждение в Лукоморске городской думы. Отцы города закатили по этому случаю празднество, украшенное богатым фейерверком.

Организацию представлений взял на себя арендатор увеселительного пустыря, антрепренер Роман Петрович Протасов, между тем как упомянутому Петру Илларионовичу Зыбину поручили от имени новообразованной управы вести переговоры с пиротехником. Зыбин, можно сказать, сам напросился на это дело и хорошо при этом был понят остальными учредителями дворянского собрания, потому что все как раз и знали Петра Илларионовича как человека ученого и дельного, причем любящего механику и всевозможные хитроумные изделия рук человеческих.

Действительно, состоятельный и гостеприимный Зыбин, немало путешествовавший в юности да и впоследствии по Европе, прослушавший вроде бы даже какие-то курсы лекций в отдаленных университетах, был пристрастен не только к размышлениям философического плана, но и к игре с опытами технического порядка. Именно поэтому первую половину дня, отдаваемую людьми его круга визитам и гостиным, он проводил в личной лаборатории, оборудование коей он вывез из-за границы и разместил в самом светлом покое своего особняка.

Главной идеей, подстрекавшей научные устремления молодого Зыбина, было подозрение, что в свойствах лучистой энергии хранится один из ключей к условной азбуке всего мироустройства. Эту мысль и связанные с ней фантазирования он вывез со студенческих европейских скамеек, а, надо сказать, в эту эпоху в Европе много говорили о световых явлениях, их удивительных загадках и вообще причинах существования света. Свои размышления и результаты опытов, посвященных призрачной природе света, осторожный Зыбин, как бы не доверяя этому самому свету, хранил в полной темноте. Рукописи складывались в недра старинного морского сундучка голландской работы, унаследованного от деда-адмирала.

Итак, именно вечер фейерверка переменил уклад жизни героя первой части нашего рассказа, сделал из нашего барина настоящего отшельника, а его морской сундучок тем кладом, который впоследствии так пригодился науке.

Ну что же, пришла пора сказать несколько слов о самом вечере и цветении пороховых гирлянд в его темно-синем небе.

* * *

Этот достопамятный фейерверк Зыбин наблюдал 5 июня 1872 года. В те годы на краю города на берегу большого пруда располагался пустырь, который его арендатор, Роман Петрович Протасов, несколько оживил, застроив дощатыми балаганчиками и эстрадными площадками, чтобы устраивать здесь гуляния с оркестрами, представлениями и фейерверками.

5 июня, вечером, место увеселений было расцвечено фонариками и увито праздничными лентами. Со стороны Каменного моста густые толпы собирались к балаганчикам и фонарикам. Сам Роман Петрович, массивный, статный, командовал, распоряжался, всюду поспевал. Он сиял добродушием и обвораживал улыбками, показывая ослепительные зубы. Вся идея праздника по случаю учреждения в Лукоморске городской думы принадлежала остроумно-изобретательному уму Романа Петровича, и вот она счастливо воплощалась в действительность. А сборы предвиделись огромные. Потому и сиял Протасов, что рассчитывал одним махом расплатиться с многочисленными кредиторами, от которых, признаться, спасу не было.

Глянув на большие серебряные часы, Протасов увидел, что музыке давно уж пора бы грянуть, и побежал к оркестру. Музыканты, как выяснилось, только и ждали его появления, чтобы потолковать с ним о недополучении жалованья. Но сегодня вид Романа Петровича был настолько самоуверен, неотразим, что оркестранты как-то сразу сникли и покорно расселись за пюпитрами. Капельмейстер разгладил рукой важные усы, сверкнул глазами и взмахнул палочкой. Мощные и бодрые звуки марша огласили пространство. Обе кассы не успевали продавать билеты.

Однако расторопного и ублаготворенного Протасова впереди все же ожидали неприятности. Деловой бег распорядителя из одного угла заведения в другой и от кассы к кассе был внезапно прерван решительным жестом человека в форме и погонах. Это был хорошо известный Протасову частный пристав, а за спиной пристава группировались фигуры, в которых достойнейший Роман Петрович тотчас с отвращением признал своих кредиторов. Мгновенно осознав, что радужные надежды на выручку находятся на краю крушения, Протасов, однако, не растерялся, и следующие его действия были молниеносны и безошибочны.

— Минуточку, господин пристав, — внушительно заявил распорядитель, ловимый кредиторами, и отпустил одну из тех обворожительных улыбок, которыми он не раз успешно маскировал прорехи в своей аргументации. — Ждите меня здесь. Я сейчас.

И не успел представитель власти рта раскрыть, как Протасов сгинул в боковой аллее и был таков. Прямым ходом сквозь кусты и клумбы администратор кинулся к кассам, где мгновенно распорядился об отправке всей выручки в город, в надежные руки, и не без злорадства подумал о своих преследователях, так как к этому моменту почти все билеты, по существу, были реализованы. Арестовывать в кассах было нечего.

Позволив себе на минуту расслабиться, почтенный Роман Петрович отер платком вспотевший лоб и вышел издохнуть воздухом к воротам, где опять увидел своих гонителей во главе с частным приставом.

— Где же ваша минуточка, господин Протасов? — зарокотал было пристав, но несломленный администратор не сплоховал и тут. Толкнув входные ворота, он отворил их и зычным голосом объявил, что теперь вход свободен для всех. Толпа зевак, скопившаяся у ворот, с криками торжества ринулась внутрь гульбища, разметав в разные стороны кредиторов и пристава, пораженных находчивостью Протасова, который, разумеется, тут же бесследно исчез.

Убедившись, что с таким молодцом, как Протасов, обычным путем ничего не поделаешь, преследователи в сопровождении посрамленного пристава двинулись восвояси, справедливо сочтя, что делать им здесь больше нечего. Гуляние, к общему удовлетворению, не возмущалось далее никакими неожиданностями.

На открытой сцене давался богатый дивертисмент. Как и обещалось в афишах, там «танцевали по-русски, по-цыгански и по-казацки». Хорош был квартет братьев Ковровых. Чудные голоса, несомненная музыкальность, искренний задор и неподражаемая комичность.

Каскадная певица Задунайская вызвала настоящий фурор исполнением песенки, совершенно невинной по меркам позднейших времен, однако нашей публике показавшейся чрезвычайно пикантной и игривой. Потом публика рукоплескала музыкантам и исполнителям живописной одноактной оперетки Оффенбаха. Словом, все было замечательно.

Нельзя сказать, что художественная часть программы всецело захватила Петра Илларионовича Зыбина; случалось ему наблюдать зрелища и поярче и поартистичнее. Да и явился он сюда не из-за игрищ, а только чтобы проконтролировать исполнение работ по пиротехнической части. Здесь, на празднестве, он увидел кой кого из своих знакомцев, раскланялся, кое с кем перемолвился незначащими, но любезными словами, и теперь решил удалиться от места, ставшего слишком суетным и шумным.

Покинув пределы ограды, отделяющей шумную толпу от покойного сумрака окрестных холмов, Петр Илларионович взобрался неспешно на один из них и остановился, опершись на трость. Отсюда можно было как следует полюбоваться зрелищем фейерверка, готового вспыхнуть через минуту-другую. В том, что обширно задуманный фейерверк разыграется, как по нотам, он не сомневался — техническое исполнение находилось в верных руках пиротехника Кумбари, истинного искусника и мастера своего дела.

Черно-багровый, с воспаленными от постоянной близости к огню глазами, с опаленной местами бородой, руками, почерневшими от порохового дыма, Кумбари имел наружность, не оставляющую сомнений в принадлежности его к экзотическому цеху специалистов пиротехнического ремесла. В деревянном сарае на берегу пруда он день-деньской копошился с какими-то замысловатыми конструкциями, испепелявшимися дотла в течение одного-единственного представления; замешивал и испытывая какие-то одному сатане известные адские составы, пороховые препараты и присадки к ним в попытках достижения новых эффектов горения и взрывов. И когда его настойчивость увенчивалась получением какого-то небывало горючего состава, обещавшего озвучить музыку сфер неслыханным и могучим аккордом россыпи поднебесных огней, мастер радовался, как дитя и прыгал, точно шаман в своем сарае.

Вот таков был человек, отвечавший за исполнение намеченной Зыбиным программы огненного зрелища. Ясно, что, оставив предприятие в столь проверенных руках, Петр Илларионович мог не волноваться об его исходе и спокойно наблюдать представление в удобном отдалении, со стороны, что хорошо согласовывалось с его излюбленной мерой участия во многих жизненных сценах.

Ровно в девять часов вечера, когда безмятежная синева летнего неба плотно загустела и проблеснула звездами, треск и пороховое шипение перекрыли все прочие звуки празднества.

Светящаяся линия поднялась отвесно вверх, подергалась несколько мгновений и вдруг развернулась на самом острие алым букетом. Первая нота симфонии Кумбари прозвучала. Тут же во все стороны взвились ракеты, осыпавшие небо крупными звездами и огненными змейками. А затем ракеты одна за другой понеслись к небу, затейливо и каждая по-своему рассыпаясь на отдельные огоньки, перекрещиваясь в небе и осыпая друг дружку огненным дождем.

Потом вдруг пришли в согласованное движение и исторгли целые потоки пламени картонные колеса и феерические мельничные крылья. Вспыхнули и неистово завертелись то в ту, то в другую сторону огненные цветы, прорезались молниеносными зигзагами мечущиеся искры. Трескотня, отдельные выстрелы, залпы ракет оставляли прекрасное шумовое оформление пылающей фантасмагории. Темная поверхность пруда сверкала тысячью разноцветных огненных отблесков.

Любуясь игрой отсветов ракет по воде, Зыбин вздрогнул от неожиданной иллюзии. На мгновение почудилось, будто озеро исчезло, уничтожилось, кинулось в глаза бездонным небом. Однако через миг перед ним опять плескался пруд, ставший сам собой.

Между тем на небе появился главный сюрприз огненного представления. Хлопнул пушечный выстрел, и под куполом неба в одно мгновение вырос тысячеогненный, искрящийся миллионом разноцветных звездочек гигантский, роскошный фейерверочный бурак. Да какой бурак! Сам корнеплод налился багровым и розовым, а раскинувшаяся по небу ботва цвела над ним яркой зеленью, так что на небосводе вспыхнуло настоящее произведение искусства, достойное украсить лучшую из поваренных книг!

Зрелище, что и говорить, грандиозное. Но не оно приковало внимание Зыбина. То, что представилось его взору, выглядело поудивительнее. Пруд, как бы всей своей массой, начиная от середины, стал ровно и гладко подыматься кверху и застыл хрустальным бугром, наполненным разноцветной игрой отраженных огней. И одновременно окрестное пространство, обрамляющее пруд, вместе со всей растительностью, с толпами людей возле пруда вкупе с озаренным фейерверочным заревом пригородом, поднялось волнами, которые становились круче круче и наконец выросли до небес, как горы. А потом земные пространства сомкнулись в зените. Небеса же сделались малыми, как блюдечко, и вдруг размножились бессчетно, так что все пространство над головой Зыбина покрылось блюдечками-небесамн, и в каждом пылал сверкающий фейерверочный бурачок.

— Боже мой, какая красота! — вслух и несколько озадаченно сказал Зыбин. — Но ведь это уже не фейерверк, это какой-то его боковой эффект. Какой?!

Тут обычная картина мироздания восстановилась пейзаж успокоился. Все прочно укрепилось на своих прежних местах. Трансформация мира началась и завершилась столь быстро, что Петр Илларионович просто не успел испугаться. Биение его пульса оставалось прежним, но он вдруг оглянулся.

Последние ракеты фейерверка трещали, вспыхивали, и в их неверном зыбком свете Зыбин увидел, что он не одинок на этом холме. Очевидно, не один Зыбин предпочитал покой и отстраненность. Он сделал несколько шагов к темневшей фигуре и очень обрадовался, обнаружив перед собой хорошо знакомого ему учителя географии, которому, оказывается, тоже не по душе пришлась сутолока и разноголосица, испортившая общее впечатление от праздника.

— Каково? — односложно спросил Зыбин, но в этом одном слове отразилась вся гамма испытанных им переживаний.

— Да-с!.. односложно ответил учитель, и тут они разговорились. Так Зыбин выяснил, что все виденное им наблюдал по крайней мере еще один человек. Впоследствии он узнал, однако, что учитель географии и сам он оказались единственными свидетелями «феномена умножения небес», как торжественно выразился учитель. Никто из толпы у пруда не заметил ничего необычного, кроме великолепного фейерверка…

* * *

Тут автор считает необходимым перебить ход повествования признанием, что он намерен нарушить правила жанра. Эти правила повелевают помедлить здесь с объяснениями, уступить пословице «пиши, да не спеши», поинтриговать, помучить немного читателя. Автор, однако, так поступать не станет, тут же разъяснив, что «феномен умножения небес» имел чисто оптическую природу.

Петр Илларионович указанное обстоятельство сразу же разгадал, ибо основной темой его размышлений и научных опытов, как выше уже говорилось, были свойства света и всякие тонкие грани этих свойств. Многолетние раздумья привели Зыбина к догадке о возможности подобных оптических явлений, и он не однажды пытался вызвать их в своей лаборатории.

Зыбин фокусировал свои размышления на одном простом на первый взгляд обстоятельстве поведения световых лучей: пущенные из разных точек с таким расчетом, чтоб они обязательно столкнулись, лучи преспокойно сталкиваются и следуют дальше прежним порядком, будто ничего не случилось и никакого столкновения не было.

Поставим два проекционных фонаря перпендикулярно друг к другу, размышлял Зыбин, включим их, и вот два потока света, пройдя друг через друга, покажут на экранах в точности же те картинки, какие бы они показали и по отдельности. Лучи, как ни бейся, не перемешиваются, а вот пусти, скажем, воду по двум каналам, перпендикулярно пересекающимся, потоки обязательно взбаламутятся.

Такое поведение лучей света, привычное и, казалось бы, естественное, по мнению Петра Илларионовича, требовало объяснений.

Каждый тоненький лучик, приходящий в наш глаз от любой звезды, беспрестанно по пути к нам пересекается другими лучами от других звезд, и ничего — он приходит в зрачок цел и невредим, каким был выпущен далекой звездочкой для бесконечного путешествия. Это представлялось Зыбину странным. Обладая необходимой культурой мысли, он догадался тут поставить обязательный для естествоиспытателя вопрос: а нельзя ли сделать так, чтобы, пересекаясь, лучи перемешались, сминая друг друга?

Рассуждения, которыми Зыбин исписывал страницы своих рукописей, не давали, да и не могли дать ответа на этот вопрос, коль скоро они были логически корректны, а они вправду были таковы. Опыты же по перемешиванию лучей света все никак не получались. И тут, на тебе! — картина такого перемешивания, несомненного, бесспорного, явилась каким-то непостижимым образом в небе праздничного фейерверка! Было от чего разволноваться!

Как такое могло произойти? Почему, отчего?

Не спавший всю ночь над вихрем таких вопросов Зыбин ни свет ни заря выбежал на улицу. Разумеется он успел умыться и сделать несколько гимнастических упражнений, чтобы убрать следы бессонницы, но ничто не могло унять внутреннего трепета, который только усилился по мере приближения к мастерской Кумбари, а спешил он, сами понимаете, именно к нему.

Мастер, утомленный вчерашними трудами, еще почивал, когда Зыбин оказался во дворе его домика. Позевывая, хозяин вышел гостю навстречу и был опрошен самым всесторонним порядком. Как и следовало ожидать, ни о каких «лучистых энергиях» чародей Кумбари не задумывался, слыхом не слыхал о таковых, более того, даже не наблюдал того «светопреставления», которое вчера сам же учинил своими же руками. Феномен, по-видимому, наблюдался лишь по строго определенным направлениям зрительных осей.

Пиротехник охотно отвечал на все вопросы дотошного ученого, скрывать, собственно, ему было ровным счетом нечего; он ведь и не догадывался, что взял, да и сочинил опыт большого научного значения. К тому же он доверял он почтенному Петру Илларионовичу безмерно. И вот наконец Зыбин докопался до того, что искал. Кумбари, интуитивно импровизируя с составами порохов и цветовых присадок, добавил ко вчерашним порохам новый порошок собственного приготовления, «чтобы было серебристее», как выразился он сам.

— Где он, где порошок? — волнуясь, воскликнул Зыбин. — Весь сожжен?

Кумбари задумался:

— Пойду гляну. — И с этими словами прокопченный кудесник исчез в сарае. А через несколько минут в руках окаменевшего в ожидании Зыбина покоился бумажный мешочек, туго заполненный серебристой пылью.

— Вот она самая, серебрянка, — довольно сказал Кумбари, не понимая, отчего Петр Илларионович всегда столь сдержанный, обдумчивый, сегодня словно голову потерял. Но мимолетное удивление его тут же улетучилось, потому что Петр Илларионович, не откладывая стал расспрашивать о рецептуре этой самой «серебрянки». А когда Кумбари отвечал на вопросы такого рода, то становился крайне рассеян, ибо и сам толком не помнил хода рук своих, вдохновенно смешивающих горючие зелья.

Так удивительный порошок, названный Кумбари попросту «серебрянкой» (каковое название осчастливленный Зыбнн за ним сохранил), оказался в распоряжении нашего ученого. Нечего и говорить о том, как дрожал над драгоценным составом Петр Илларионович. Понятно, что мешочек с уникальным веществом был помещен им в самый сокровенный уголок, где хранились его рукописи и труды, в надежнейшие недра плотного флотского сундучка, пережившего на своем веку ураганы и кораблекрушения, но верой и правдой продолжавшего служить потомку своего прежнего владельца — адмирала.

* * *

С этого времени пропал, совсем пропал для общества многообещающий некогда Петр Илларионович Зыбин. Матушки, глаза коих еще недавно загорались желтым туннельным светом при виде первого жениха всей губернии, встречали его теперь потухшим взглядом, будто видели перед собой потрошеное чучело, будто он пустил по ветру свое состояние на лошадях, или в карты, или обесчестил свое имя каким-то несмываемым позором. Представители сильного пола тоже перестали тянуться к хлебосольству зыбинского дома. На улице он мог не поздороваться с любым из них, невзирая на чины, не кланялся и бесцеремонно уходил от разговоров, затеваемых при случае. Взгляд его проходил сквозь этих людей, весьма уважающих друг друга, пусто, безжизненно.

— Да ведь и сам губернатор себя так не держит, — роптали за его спиной. — Гордец!

Обвинения были беспочвенны. Просто теперь Петру Илларионовичу было совсем некогда. Все его время отдавалось опытам и теоретическим построениям. Прогулки в дубраву — все, что позволял себе зачарованный Зыбин, понимая их пользу для здоровья. Но и прогулки он умудрялся использовать для дела. Из таких прогулок он приносил в карманах чернильные орешки, именно те самые, что испокон веков собирались с дубовой листвы для изготовления чернил и, если верить журнальным приложениям, привозились в те годы исключительно из Сирии. Но покупные чернила взыскательного Зыбина не удовлетворяли. Они марали бумагу, расплывались на ней, блекли.

Зыбин предпочитал чернила собственноручного изготовления. А готовил он их из чернильных орешков самого высокого качества, притом с одних и тех же, ведомых лишь ему одному, дубков. Чернила получались превосходными, быстро сохли, отлично ложились на бумагу. Адмиральский сундучок быстро пополнялся зыбинскими рукописями, написанными наилучшими, пожалуй, для своего времени чернилами.

Исследования Зыбина, как показало будущее, обещали внести в науку тех дней вклад выдающегося достоинства. С прискорбием приходится констатировать, однако, что науке здесь не повезло. В судьбу его научного наследия и самого Зыбина вмешались силы, учесть которые никто не в состоянии. Уже по дороге в Петербург экипаж Зыбина с обширным докладом в саквояже, озаглавленным «О ВОЗМОЖНОСТИ НАХОЖДЕНИЯ В КАЖДОЙ ЧАСТИ НЕКОТОРОЙ СТРУКТУРЫ ИЗОБРАЖЕНИЯ ВСЕЙ ЭТОЙ СОВОКУПНОЙ СТРУКТУРЫ», занесло в уезд, внезапно пораженный повальным мором холеры. Быстро оцепленный карантинами, уезд был обречен. До Петербурга Зыбин не добрался, не вернулся он и в свой город.

Ныне установлено, и притом совершенно непреложно, что никакого следствия о безвестном исчезновении Петра Илларионовича возбуждено не было. Существовала, может быть, официальная бумага, удостоверяющая факт его кончины. Однако какими-либо прямыми данными о такого рода документе мы не располагаем и по сей день.

Никакого завещания Петр Илларионович не оставил. Полный сил, никогда и ничем не болевший, Петр Илларионович и не помышлял о своей скорой кончине, раздел его состояния отдаленными и многочисленными родственниками получился хлопотным, а дележ прямо-таки лоскутным. Дом со всем имуществом вообще пошел с торгов, достался какому-то скоробогатому купчине.

Бдительное око торгаша сразу ухватило таинственный заморский сундучок, и большой узорный ключ был немедленно вставлен в замок. Но как ни вертели, как ни дергали этот ключ, замок не поддавался. Сундучок-то оказался с секретом. Купец и переворачивал его, и тряс что есть мочи, и даже пнул с досады несколько раз сапогом — ничего не помогло. Сундук не желал отрывать своих тайн, что ввело простоватого хозяина в свершенный азарт: ему грезился клад или что-то небывалое.

Велико же было разочарование алчного человека, когда приглашенный механик, нажав куда следует, сделал три плавных поворота послушным ключом, прослушал мелодию боя механизма и легко откинул кованую крышку. Тайник был заполнен бумагами прямо-таки вздорного содержания.

— А хозяин-то были чудак-с, — молвил купец, немедля выдал механику рубль, поворошил суковатой палкой напоследок в бумагах и решительно вывалил их в камин, сундучок же собственной рукой запер до поры.

— Богатая печь, ай богатая, — мурлыкал из зарослей бороды делец, довольный удачным приобретением, и хищно похаживал вокруг камина, заполненного бесценной растопкой, какой и король бы не осмелился погреться в лютую стужу.

— Богато, да тяги-то нет, продуху. Господа — они уж такие, порядки их знамо дело, — тешился купчина-мошна. — Ай, счас глянем! А? — выкрикнул он радостно, оглядываясь на челядиндев, и спичка, шипя, упала на ворох бумаг. Ах, как ошибся купец, обижаясь на господскую нераспорядительность! Аж загудела в трубе эта тяга, чистое серебро пламени мигом охватило мрачный зев камина, и тут купец ахнул уже от души, потому-что ясно узрел хрустящие в корчах огня сторублевки, воспылавшую кучу кредитных билетов, на глазах вылетающих в трубу.

— Туши, заваливай! — диким голосом взревел несчастный и кинулся в камин, чтобы телом, живота не жалеючи, спасать свое, кровное.

— Батюшка, свет ты наш, — вопили челядинцы, выволакивая его из огня. — Чур, чур, какие тебе тут деньги, мусор один. Черт попутал!

Купец безумно таращил глаза на проклятый камин — сторублевки пригрезились ему одному, другие все видели мусорную бумагу и ничего боле.

Впрочем, молодой служитель, заглянувший в камин из-за плеча хозяина, ясно видел, что пламя над бумажными листами взыграло странными радужными отливами, и вправду сходствующими с разводами на сторублевых ассигнациях. Быть может, взбудораженное воображение купца преобразило и дополнило в духе купцовых понятий непонятную картину, вставшую перед его загребущим оком…

Сгорели рукописи, сгорели, и некому было взгрустнуть о них, только купец ревел благим матом, да и то от непроходимой дурости.

Злоба клокотала в мохнатой душе скоробогатого приобретателя, спазмами ходила в горле, и челядинцы со страхом ждали, куда же выплеснется этот кипяток злобищи. Тут на глаза хозяина попался достославный сундучок.

— Выкинуть! Чтоб духу не было! На свалку! — Он бешено затопал сапогами, и повеление тотчас выполнилось. Приказчики вцепились в медные ручки и на рысях доставили виновника всех бед на Стервяное Угорье, где издавна и вольготно царствовала городская свалка.

* * *

Здесь судьба нашего замечательного сундучка в последний раз претерпела роковое испытание и едва не утопила его в водоворотах мирской суеты, так что и сюжет этого повествования мог тут же оборваться, лишившись главной своей опоры.

Возы отвратительной рванины и жалких обломков всевозможной утвари, круглосуточно прибывающие со всех концов губернского города, как попало разгружались на склонах Угорья, и груды мусора самотеком ссыпались ко дну урочища. Отцам города и губернским управителям, пожалуй, пресной и скучной показалась бы мысль хоть однажды навестить этот заповедник. Никого из местных заправил не волновала в ту пору проблема упорядочивания скапливающегося на Стервяном Угорье хлама, почтительно переименованного индустриальной эпохой во «вторичное сырье».

Тем не менее помойные отроги Стервяного Угорья кишели людьми, которые не требовали никакого вознаграждения и на совершенно добровольных началах тщательно и с удивительной сноровкой перелопачивали все это старье. Зритель из нашего века, увидь он живописные картины их труда, сказал бы, что люди трудились здесь не только тщательно, но даже с энтузиазмом, если не с остервенением.

Кто же были эти энтузиасты, не пожалевшие ни времени, ни сил на охрану, как теперь принято выражаться, окружающей среды? Сразу оговоримся, никакого сознательного альтруизма не было в деяниях этих обтрепанных, вечно согнутых подвижников. То было племя тряпичников. Труженики эти, просеивая на качающемся решете груз, прибывающий на возах, умудрялись извлекать из него полезные предметы и тем зарабатывали на скудное пропитание. Куски угля, кости, тряпки, бумага, рваные обои, железяки, битое стекло, отходившие свое подметки, жеваные голенища выуживались из общей массы, по отдельности складывались и невидимыми обывателю путями благополучно отправлялись в промышленный оборот.

Вознаграждение за этот тяжкий, неблагодарный труд было ничтожным, но что было делать, если эти тряпичники и старьевщики не нашли в ту суровую эпоху иного применения своим дарованиям? Вечно голодные, озлобленные на всех и на самих себя в том числе, старатели на пажитях Стервяного Угорья не могли похвалиться тихой кротостию своих добродетелей. Здесь шла не просто борьба за существование, а борьба, за жизнь на краю, у обрыва этого существования.

Находка, скажем, помятого, искаженного, как лицо в кривом зеркале, самовара вызывала ажиотаж, знакомый разве что открывателям Эльдорадо и Клондайка. Замечательный сундучок Зыбина с витой медью его ручек, финифтью на окантовке, морской волной по эмали на крышке мог украсить собой покои любого негоцианта. Здесь же, на Угорье, на фоне жалкого хлама и дрязга, он просиял, как алмаз чистейшей воды. Он не вызвал даже неуместных споров о праве обладать им.

Купцовы молодцы бросили сундук на гребень мусорной кучи, опасно нависшей над оврагом, и степенно удалились. Как только они скрылись за косогором, старатели разом кинулись к сундуку, хватая друг друга за полы одежды.

Победителей не судят! Но ненавидят. Счастливец, которому удалось бы силой мышц относительно невредимым вырваться из хрипящей груды тел сотоварищей, завоевал бы бесспорное право на безраздельное властвование над сундучком. И этот победный акт, сомнений нет, оказался бы роковым для всей необыкновенной истории сундука, который, как докажет будущее, хоть и опустошен блажным купчиной, оставался полон не видимыми простым глазом заветными сокровищами. Какими? Потом, потом, на других страницах! Победитель схватки триумфально сторговал бы по дешевке законную добычу на воскресном базаре, и незримые сокровища внутри сундучка бесследно стерлись бы временем, хозяйствованием и ремонтными поновлениями. Три рубля, обогатившие победителя, обеднили бы будущее на суммы, не поддающиеся никакому исчислению.

Однако сундучишка благополучно ушел от рокового искуса. Это не было первым испытанием, уготованным ему судьбой. За свой деревянный век сундучишка выдержал немало испытаний тропическими штормягами, крушениями фрегатов, пушечной канонадой борт в борт, катастрофы не сломили сундучок, сработанный роттердамским столяром со всей его фламандской основательностью. Баталия, же тряпичников выглядела скромно на полотне эпических сказаний долгожителя голландского происхождения. Клубок распаренных тел накатился на гребень наносного всхолмья; тут этот гребень, и без того готовившийся к обвалу, шатнулся и весь, всей насыпай массой разом ухнул с кручи, увлекая за собой лавину песка и всю команду бойцов, разъятую стихией обвала. В минуту все было кончено. Дно оврага обогатись новым археологическим слоем, на века похоронившим сундук, а в туче пыли копошились недавние супротивники, с кряхтеньем и стонами помогающие друг другу карабкаться из-под завала. Сундук опять уцелел…

* * *

Положив рядом географические атласы разных эпох, можно только подивиться, до чего же несходно сложилась судьба городов и весей, поставленных как будто в равные условия для процветания и возвеличивания. Вот на этой поблекшей карте значится стольный град, на следующей он отмечен невзрачной точкой — понимай как захолустный городишко, а потом, глядишь, и точка упразднена и не по капризу вздорного картографа, который, может быть, и желал бы, да права не имел поставить крапинку на месте нынешнего пустыря или перелеска.

Другая же жалкая точечка, напротив, поправляется, жиреет от карты к карте, и вот уже она стала кляксой, обведена кружочками, — местность, облюбованная для прогулок и отдыха средневековыми рыцарями и дамам их бронированных сердец, вовсю чадит воткнувшимися в стратосферу трубами сталелитейных гигантов.

Таковы причуды эволюции административной картографин. К нашей истории эта эволюция некоторое отношение имеет; именно то существенно, что на картах середины XXII века даже сильная лупа не поможет отыскать хотя бы точечку, обозначающую место действия событий нашего рассказа. Там, где на картах XIX столетня весьма уверенно и хозяйски отпечатлелся губернский город Лукоморск, теперь значится пустое место, затянутое болотной ряской типографской краски.

К середине XXII века пейзаж, воцарившийся на лукоморских просторах, поражал благообразностью. Алюминиевые коттеджи со стеклянной крышей неплохо вписывались в величавую панораму полесья.

Над овражьими кручами, унаследовавшими за собой старинный титул Стервяного Угорья, алюминием и стеклом отсвечивала одна из типовых дач, записанная в дач-компьютерах на имя астрохимика Христофора Острогласова.

Человек высокообразованный, ученый и занятой, основательный знаток старины, Острогласов охотно и часто навещал место творческого уединения на Угорье. Летом он прилетал сюда в конце каждой рабочей недели. Насидевшись за день в обсерватории и у персональной лабораторной аппаратуры, он сгребал в кучу накопившиеся записи, диктоленты и фильморефераты, сваливал плоды трудов в чемодан, легко слетал с чемоданом в руке по шесту слоновой кости вниз, бегом пересекал институтскую площадь и распахивал ворота ангара. Затем он рывком откидывал защелку крепежа ионолета, прыгал в гондолу воздушного шара и покойно плыл в сторону алюминиевой дачи.

Результаты затяжных опытов обобщались здесь на удивление легко. Следует тут же указать, что Христофор Острогласов занимался на своей даче не одной лишь астрохимией. Он не принадлежал к числу немногих в ниши дни сухарей, не имеющих внеслужебных интересов и увлечений. У него они были, и под сенью дачных елочек замышлялись не одни лишь обобщения результатов астрономических экспериментов. Случалось, голову астрохимика Христофора Острогласова осеняли и кружили здесь замыслы, куда как далекие от наименования его специальности, черным по белому впечатанного под фотографией в его трудовой книжке.

Помимо астрохимии, Острогласов занимался, и небезуспешно, историей материальной и духовной культуры прошедшего тысячелетия. Он переворошил множество архивных микрофильмов, и стараниями этими была возвращена жизнь двум забытым старинным частушкам.

Открытие этих древних четверостиший и другие подобные находки делались здесь, на даче. И хотя Острогласов был сперва своей дачей очень недоволен и даже возмущен, он свыкся с ней и со временем истинно полюбил, невзирая на все недочеты ее топографии.

Сам коттедж элегантно нависал над обрывом к оврагу, такое местоположение выглядело удачным. Но участок! Кругом простирались светлые дубравы, веселые полянки, грибные ельнички — безлюдье! Но лишь ничтожная доля участка пришлась на относительно ровную площадку Угорья, а основную часть общей площади угораздило на кручи оврага, голые обрывы, угрюмое дно урочища и опять же обрывы да кручи с противоположной стороны.

В 2166 году Христофор Острогласов и его жена Ираида взяли на работе очень ранний отпуск и отправились на дачу. Они сперва рассчитывали пожить там всего несколько дней, а потом вылететь на ионолете в горы, чтобы покататься на лыжах. Но на другой день пребывания на даче Острогласов простудился. Теперь не могло быть и речи ни о каком катании на лыжах. Пришлось задержаться на даче дольше, чем предполагалось вначале.

В том году была очень снежная зима. Весной ручьи побежали по оврагу и углубили его. Как-то раз уже после выздоровления Острогласов прогуливался между дачными елками и березами, а Ираида укладывала вещи, готовясь к поездке в город к родителям.

Проходя над обрывом, Острогласов вдруг увидал в освещенной солнцем глубине оврага светло-зеленый предмет, выступающий из желтого мокрого грунта. Предчувствуя шестым охотничьим чувством археологическую поживу, Острогласов не пощадил весеннего светлого комбинезона и, вымазавшись по плечи, спустился на дно урочища. Там он с ликованием вытащил из раскисшей глины странный металлический треножник — три грациозные ножки симметрично и ловко охватывали покрытый медной зеленью пузатый сосуд с короткой, с околышем, трубкой. «Примус» — выплыло из глубин острогласовской памяти старинное слово.

Держа в руках драгоценный предмет, Острогласов стал выкарабкиваться из оврага, но его задержала новая находка. На сей раз из земли был извлечен дырявый эмалированный рукомойник, если и не трехсотлетней, то уж по меньшей мере двухсолетней давности. А через некоторое время Христофор Георгиевич, ковыряя грунт палочкой, выковырял погнутую медно-зеленую ложку. У Острогласова больше не оставалось никаких сомнений, что место его дачи таит в недрах своих еще немало подобных сокровищ…

В тот день вечером, улетая в город, Ираида твердо побещала мужу, что завтра же пришлет ему флюоресцентный интроскоп. Через десять минут она, правда, начисто забыла об этом, однако после четвертого напоминания по голографическому видеофону сдержала слово. Вскоре Острогласов торжественно расхаживал по своим владениям с интроскопом в руках, высматривая а экране наведенную флюоресценцию недр.

Он недовольно покручивал диски настройки, не видя ничего достопримечательного. Но вдруг экран показал уголок какого-то предмета. Тогда он чуть-чуть повернул ось интроскопа, и экран извлек из недр некое шестиугольное пятно. Вращая ручки верньера, Острогласов пытался дать пятну яркость, но ничего не выходило. — Чертовщина! — вслух высказался следопыт старины, и тут его осенило, что предмет не усиливает заметно свою флюоресценцию, потому что он пустой внутри. Да, пожалуй, и предмета-то там никакого не было, а просто пустота, полость. И Острогласов испытал чувство признательности к славному прибору, открывшему под его ногами на глубине полутора метров странную полость, обладающую довольно правильной формой параллелепипеда.

— Ни с того, ни с сего пустота не рождается, — размышлял ученый. — Копать, немедленно копать!

* * *

Потихоньку отпластовывая лопаткой сантиметр за сантиметром податливую почву, Острогласов приближался к таинственной подземной нише, а когда погрузился в колодец до пояса, открылась заманчивая для каждого археолога полоса, требующая замены лопаты на хирургический скальпель. Левой рукой Христофор вытаскивал на свет заскорузлый комок, а в правой играло блеском лезвие, которое тонко очищало находку и преподносило искателю то останки женского гребня, то изъеденный ржавчиной будильник, отгремевший в последний раз у чьей-то кровати лет триста назад, и прочие диковинки, безжалостно попранные когда-то сапогами промысловиков, и на которые их деликатный наследник дышать не смел, сортируя по полкам полевого стеллажа.

Когда до купола пустой ниши остались считанные сантиметры, Острогласов принял необходимые меры чтобы не обвалить верха и не провалиться случайно самому. Он обложил эту пустоту траншеей, и изготовился взять ее целиком, сбоку. Последний сантиметр пал, и взволнованный Христофор осторожно пустил пальцы дальше, в убеждении, что рука по локоть уйдет в тьму пустоты. Этого не случилось, пальцы ощутили деревянную плоскость и металлические полоски. Остальное, как говорится, было делом техники.

В полдень следующего дня заботливо очищенный и отлично сохранившийся сундук боевого адмирала, то есть сундучок Зыбина, украсил собой холл острогласовского коттеджа. Все выдержал, все вынес твердой судьбы сундучок, на века топором фламандским сработанный, чтобы глубоко под землю упрятать с собой тайну зыбинских откровений и «серебрянки» преданного пиротехнике маэстро Кумбари, а потом взять да объявиться в холле нужного ему специалиста как ни в чем не бывало и оживить этот чистенький, но как бы пустоватый до появления изукрашенного сундучка холл.

* * *

Все запросы по телетайпу, спешно отправленные в нужные центры в дерзостной попытке выяснить исконных владельцев сундука, разумеется, не принесли удовлетворительного ответа.

Замок никак не поддавался манипуляциям с отмычками, а взламывать столь драгоценную находку бы бы воистину преступно. Тогда озадаченный обладатель сокровища рискнул осмотреть внутренность его с минимальным уроном для сохранности клада, каким бы тот ни оказался.

Сверлом полумиллиметрового диаметра он провернул с разных торцов два отверстия и ввел в каждое по стебельку фиберного светопровода, чтобы по одному из них впустить во мрак тайника луч силой света в десятую часть сечи, а другой канал подсоединить к стеклам обзора.

Проделав все это, экспериментатор с величайшим любопытством прильнул к окулярам, и тут земля ушла из-под ног, словно нечистая сила в миг перенесла его за сотню верст и кинула в рабочее кресло телескопа, прижав глазами к привычному стеклу. Бездонное, усыпанное звездами и скоплениями галактик небо развернулось перед изумленным взором глянувшего в сундук астрохимика!

Не отрывая взгляда, он стал делить небосвод на привычные квадраты, по ничего из этого не вышло. Небосвод был чужим. Ни Большой Медведицы, ни Ориона, ни… В общем, прекрасно организованное, исполненное вселенской красоты и благородства небо смеялось.

Острогласов откинулся в кресло и прикрыл веки, Требовалась передышка, пауза чувств. Выдержав минуту, Христофор Острогласов жестко выпрямил спину, взглянув еще раз через витую нить светоприемника. Небо по-прежнему безмятежно мерцало звездами разных величин на своем месте в сундуке. Он решительно встал, закупорил отверстия и выбежал во двор. Нужно было отделить себя стенами, пространством от места этого страшного происшествия, бежать без оглядки от наваждения, погрозившего то ли открытием еще одной вселенной, то ли еще каким открытием. Очнувшись от наплыва смешавшихся чувств, Острогласов увидел, что забрел в отдаленную рощу, что вечер сгорел и кругом ночь, а путь домой неясен. Эти мысли несколько охладили голову беглеца, он посмотрел на небо, чтобы сориентироваться по звездам, и вздрогнул, вспомнив о запечатанном дома еще одном небе. Все же у него хватило решимости выбрать верный азимут и двинуться обратно, приводя по дороге хаос впечатлений в порядок. На пороге дачи он уже выглядел прежним Острогласовым, каким его привыкли видеть в обсерватории и в семейном кругу. Он неотвратимо осознал, что от сундучка никуда не уйти, а раз так, то нечего откладывать дело.

Телеаппаратура была исправна, и через несколько минут он связался с городской квартирой. Ираида оказалась на месте, они перекинулись несколькими словами и переключились на режим голографического соединения. В углу аппаратного зала высветилось прекрасно известное Христофору домашнее кресло. Сухо треснул разряд электричества, и в кресле уже сидела Ираида отличающаяся от живой и отделенной сотней верст Ираиды только прозрачной бледностью лица.

Быстро и отчетливо Христофор рассказал ей о происшествии. Перечислил наименования приборов и препаратов, необходимых для проведения экспресс-анализов здесь, на даче, точно объяснил, где и у кого их следует забрать. Описал вероятные научные последствия явления.

На прощанье Острогласов улыбнулся и помахал рукой. Щелчок, Ираида растаяла, остался пустой, неуютный угол зала.

Пережив бессонную ночь, Христофор целый день в непонятной тоске бродил подальше от дома, мучимый этим сундучком, думал об Ираиде. На следующее утро, несколько одуревший от искусственного сна, он выбрался на воздух, зажмурился от яркого солнца, посмотрел в небо. Оттуда к причальному ангару стремительно спускался воздушный шар, двойник его ионолета. Через считанные секунды из гондолы выпрыгнула розовая, настоящая и смеющаяся его Ираида, а еще через секунду он прижимал ее к груди.

Христофор был так счастлив видеть жену, что от всей души простил ей ее забывчивость. За приборами и препаратами ой слетал в город сам.

* * *

Впоследствии, когда было уже поздно, не только некоторые из археологов, но и ряд ученых, ничего общего с археологией не имеющих, высказывали Острогласову в приватных беседах недовольство единовластием, установленным им над ходом экспериментов с уникальным сундуком. Но роптали только наедине. Общественно и в печати никто и не заикался о подобных претензиях, ведь имя астрохимика приобрело глобальный престиж, его научный авторитет подскочил до таких высот, что посягать на него не рекомендовалось. Над посягателем просто посмеялись бы, и все.

— Вы единолично узурпировали власть над объектом исследования, принадлежащим всему человечеству. Вы самоуправный крот-землекоп, которому совершенно случайно повезло в его безглазой работе, — с откровенным раздражением брюзжал некий крупный знаток электромагнитного поля.

— Помилуйте! — восстал Острогласов, глядя в горячие глаза оппонента и ясно различая в них черную зависть и кипение досады на то, что не ему, заслуженному члену-корреспонденту, посчастливилось удивить мир нежданным открытием. — Помилосердствуйте! Какая тут узурпация! Как я мог предполагать, что сундук так ценен для нескольких научных дисциплин? Да и куда бы я его повез? К археологам, физикам, астрономам, химикам? А на каком основании? Сундук не хрусталь, не фарфор, не бронзовый кубок. Я обязан был доставить на дачу приборы уже хотя бы для того, чтобы уяснить, куда же передать его дальше.

* * *

Привезя из города гору всевозможных приборов и реактивов, Острогласов немедленно приступил к изучению сундучка, который дожидался его возвращения, чинно стоя на столе в паутинном оборудовании из двух светопроводов. Первым делом Острогласов пустил в один из светопроводов лучик света и прильнул глазами к стеклам обзора, подсоединенным к выводному светопроводу. Глянул, и сердце его упало.

Не было более в сундуке спрессованной вселенной. Исчезли невесть куда млечные пути и шаровые звездные скопления. Сундучок опустел. Голые почернелые доски предстали перед взглядом ученого. Острогласов недоумевал. На минуту он даже усомнился, не являлись ли галлюцинацией улетучившиеся видения. Но слишком явственными они были, слишком убедительными. Нет, все же таились в сундуке какие-то чудеса!

А у Христофора Георгиевича была поговорка: «Если видишь чудо, рассмотри его получше». Руководствуясь этим безошибочным правилом, он принял решение обследовать внутренность сундука при помощи квантового телескопа, который сослуживцы преподнесли ему недавно в подарок ко дню рождения.

Телескопчик этот замечательно чисто моделировал слабые квантовые потоки, независимо от кратности увеличения (или уменьшения) обозреваемой области, он усиливал до отчетливой видимости всяческие неприметные мерцания на ней, словом, был отличным прибором. Один лишь крохотный недочет можно было поставить ему в минус: оптический вход и выход телескопа так походили друг на друга, что их легко было перепутать и тогда телескоп, подобно перевернутому биноклю, показывал уменьшенное изображение вместо увеличенного.

Будучи чуть-чуть близоруким и слегка рассеянным, Христофор Георгиевич иногда путал между собой концы маленького телескопа, забывая подчас взглянуть на маркировку деталей. Так вышло и на этот раз, причем очень и очень кстати. Не будь этой ошибки, кто знает, на какой срок отодвинулось бы воскрешение зыбинских рукописей!

Итак, наш астрохимик, наведя регулятор телескопа на штрих, отвечающий пятикратному, для начала, увеличению, приставил по ошибке не объектив, а окуляр прибора к стеклам обзора. Заглянув в объектив, Христофор так и ахнул. Лоб ученого покрылся испариной.

— Ну чего еще там? — спросила Ираида, с состраданием глядя на стянутое напряжением лицо Христофора.

— Час от часу не легче, — махнул Христофор рукой, поворачивая ось телескопа то вправо, то влево и отирая лоб платком.

— Чепуха какая-то тут получается, — сказал он наконец. — Разные надписи возникают, и все такие, что с ума сойти можно. Вот иди сама посмотри.

Ираида нерешительно прильнула к стеклу и зашевелила губами, читая про себя миниатюрную надпись, которая тончайшим белесым узором прочерчивалась по зыбенькому полю, испещренному необозримым множеством сходных, но менее отчетливых фраз-паутинок. Прочтя надпись, Ираида растерянно произнесла текст вслух.

— Танцевали по-русски, по-цыгански и по-казацки.

— Да, так-то, — отозвался Христофор. — Кто-то где-то отплясывал, а ты теперь изволь с ума сходить.

— А самое смешное, это я только сейчас заметил: телескоп-то я задом наперед поставил!

Острогласов повернул телескоп как требовалось и молча поработал с ним несколько минут. Наконец он оторвался от окуляра.

— Я понял, в чем дело, — облегченно вздохнув, сказал он жене. — Стенки сундука усеяны длинными блестящими завитушками в тысячи раз тоньше волоса, И почти все эти завитушки имеют почему-то форму строк какого-то рукописного текста, притом написанного быстрой, торопливой рукой. Писарь даже не потрудился отделять слово от слова, строчил целыми строками в ширину листа. И вот какая химера у меня в голове завелась. Нельзя ли с помощью этих завитушек получить обстоятельные сведения об этом писаре и его текстах!

Сделав моментальный гамма-лучевой снимок запора сундука, Острогласов заказал по отпечаткам ключ, и вскоре настал момент, когда замок был готов проиграть древнюю мелодию своего звона. Чтобы уберечь феноменальную внутренность находки от опасного действия солнечного света, он отнес сундучок в подвал, где под заморенное перезвякивание замка крышка послушно распахнулась. Довольно быстро вслед за этим торжественным событием Христофор Острогласов, засевший за приборы тонкого химического и структурного анализа пришел к первым, нехитрым по сути, но основополагающим заключениям.

Каждая неразличимая простым глазом завитушка-строчка, невесомо снятая с потемневших досок, представляла единую молекулу-полимер, всего одну молекулу, сформировавшуюся некогда на непрерывно исполненной строке текста, рукописи которого раньше помещались в сундуке. Зарождению сверхдлинных молекул способствовали какие-то специфические свойства чернил древнего образца, изготовленные из так называемых «чернильных орешков».

Эти орешки появляются на дубовых листьях как результат паразитирования на них особых личинок, и их химическое состояние может иметь тонкие отклонения в зависимости от почв, питающих ту или иную особь дуба, климатической зоны произрастания, самих личинок вредителей и других обстоятельств.

Такие чернила начали выходить из употребления, вытесненные изобретением ализарина и анилина во второй половине XIX века, значит, рукописи были написаны по крайней мере до наступления века XX. Происхождение этих мономолекулярных фраз Острогласов представлял себе так.

В старину некие рукописи хранились в сундучке. Хранились немалое время. За это время первобытные чернила под влиянием особых химических процессов дали ход росту мономолекул, вследствие чего каждая строка обволоклась дружными легионами мономолекул, прочных, но не слишком надежно укрепленных на самой основе чернильной канвы. Затем вследствие сильных механических сотрясений фразы-мономолекулы осыпались с листов рукописей и хаотически налипли на стенки сундука. Потом рукописи были удалены, сундук заперт и зачем-то препровожден на свалку, хотя его состояние было превосходным.

— И знаешь, — сказал Христофор жене, — если мои предположения правильны, то осыпавшиеся фразы-молекулы можно не только прочитать по отдельности; имеются весьма недурные шансы на то, что фразы эти удастся снова собрать в цельный текст, потрудившись, конечно, в поте лица. Впрочем, я и сам вижу уязвимые пункты своей теории. Зачем потребовалось трясти сундук? И эта загадка погребения замкнутого прекрасного сундука на городской свалке! И почему мусорщики пренебрегли столь ценной вещью? Эти вопросы порядком меня смущают…

Эх, видел бы Христофор Острогласов картинки лукоморского быта, отвечающие его сдержанным формулировкам: «рукописи были удалены», «потребовалось трясти сундук», «мусорщики пренебрегли ценной вещью». Видел бы он хищное пламя над рукописями, преданными купчиной огню, и лупцевание сундука сапожищами, И побоище возле сундучка тех самых мусорщиков, которые якобы «пренебрегли столь ценной вещью». Увидь он все это, не сокрушался бы об уязвимых пунктах своих предположений.

Но как ни ломал, голову Острогласов, а решение о проверке своей теории он принял бесповоротно.

* * *

Было абсолютно ясно, что получить полный список всех мономолекул-строк, осевших на доски, вручную, в пределах остатка отпуска было невозможно. Следовало насадить на объектив обиходного чтец-компьютера рефракционную навеску, свинченную с квантового телескопа. После этого нужно было зарядить компьютер такой программой, которая бы запрещала машинной памяти фиксировать повторно уже запечатленные ею строки, а рысканье перцепт-хоботка подчинить алгоритму свободного поиска.

Обусловив технологию изысканий таким образом Острогласов оказался вскоре обладателем примерно тридцати тысяч строк, скопившихся в машинной памяти как бесспорно опознанных графодетектором компьютера в завитушках мономолекул.

И еще сутки рыскала навеска бдительным недреманным оком по доскам вдруг развязавшего язык сундучка и за целые сутки — конец дело красит — ни одна строка не проскользнула в память электронного помощника Острогласова. Внезапно заговорив, сундук мало-помалу терял словоохотливость и наконец вовсе замолк. Стало ясно, что сказать ему больше нечего.

Само собой, строй уловленных машинной памятью строк был отмечен полным беспорядком, хаотичен. Преодолеть это затруднение Острогласов решил придуманным им в азарте и горячке погони за тенью прошлого методом, который он недолго думая назвал «учетом иерархии ключевых определений». Погоне этой благоприятствовал сам характер рукописи: все тексты были посвящены одной научной теме и густо насыщены математикой. Воспользовавшись присутствием в математических текстах множества определений, Острогласов выработал прием, ставший ключом к частичному упорядочиванию строк.

Этот прием заключался в следующем. Если в какой-либо строке давалось определение некоторого термина, то все строки, в которых термин содержался, учитывались программой и помечались как более поздние. Но среди помеченных строк попадались таковые, в которых фигурировали новые определения, а это давало возможность установить для большинства строк многоступенчатую иерархию по порядку их следования друг за другом.

Высвечивая на экране группы строк, содержащие выбираемые им термины, Острогласов перетряхивал эти строки, упорядочивал их уже, так сказать, вручную, то есть просто по их смыслу. Таков был ход кропотливых работ Острогласова, заполнивших большинство оставшихся отпускных дней нашего дачника, и наградивших его в конце концов полным пониманием текстов сгоревших рукописей.

Наконец пришел тот счастливый вечер, когда Острогласов отодвинул кресло от рабочего стола, встал, отошел чуть поодаль и со стороны позволил себе полюбоваться мирным пейзажем стола, который все эти недели был воистину для него полем брани. На столе возвышались стопки рукописей, возродившихся, как Феникс из пепла, расположенных именно в том порядке, который когда-то придал им сам Зыбин. Напомним, однако, читателю, что легендарному Фениксу для оживления нужен был его собственный пепел, а Острогласову же и пепла не понадобилось, чтобы все рукописи лежали перед ним как ни в чем не бывало, будто гнев купца не пустил их по ветру через дымовую трубу замечательного камина.

Человека, далекого от науки, поразил бы, наверное, прежде всего текст с описанием праздничного фейерверка с размножением небес и хрустальной горой восставшего пруда, удивила бы экзотика эффекта серебрянки, спутывающей бестелесную плоть лучей, и заинтересовали бы всякие колоритные анекдоты старых времен, в известном изобилии попадавшиеся на страницах зыбинских рукописей. Острогласов же, последовательно прочтя рукописи в порядке хронологии их создания и обратив любопытствующее внимание на все эти внешне эффектные главки, задумался все же не о них.

Конечно, описание опытов по перепутыванию лучей в присутствии порошка Кумбари — серебрянки и зыбинские толкования способности серебрянки спутывать световые лучи внимание Острогласова задержали, потому что эта часть текста объяснила его генезис «вселенной в сундуке». Однако задержали ненадолго. Все же он был не узким специалистом-световиком, а астрономом. Наибольшее впечатление на Острогласова произвела космологическая идея, высказанная Зыбиным в эпоху почти полного отсутствия космологии как таковой.

Суть этой идеи выявлялась отчасти в самом заглавии наброска автореферата, которым Зыбин завершал свои научные труды и оригинал которого он вез в Петербург, так и не доехав до него. Звучало это заглавие, напомним, довольно сухо:

«О ВОЗМОЖНОСТИ НАХОЖДЕНИЯ В КАЖДОЙ ЧАСТИ НЕКОТОРОЙ СТРУКТУРЫ ИЗОБРАЖЕНИЯ ВСЕЙ ЭТОЙ СОВОКУПНОЙ СТРУКТУРЫ».

Впоследствии, как известно, выдвинутая Зыбиным идея вызвала сильный резонанс во многих науках, и, например, трудно ныне указать одну хотя бы работу по теориям поведения информации, которая добром или лихом не поминала бы эту идею. Поэтому мы вынуждены рискнуть и изложить ее с той минимальной строгостью, которая совершенно необходима для ее пони мания. Мы перейдем к изложению этой идеи, не боясь перегрузить повесть суховатыми рассуждениями, тем более что без такого объяснения этот сюжет утратил бы необходимую внутреннюю связность, что не менее важно, чем связность внешняя. При этом удобнее всего придерживаться того же логического пути, которым шла мысль самого Петра Илларионовича Зыбина, прибегая, впрочем, в иных местах к терминологии, неизвестной Зыбину, но понятной нашему современнику, дабы облегчить изложение материала,

* * *

Представим себе, рассуждал Зыбин, что два пучка световых лучей от двух волшебных фонарей, пересекая друг друга под прямым, допустим, углом, высвечивают на двух картонках две совершенно различные картины. Если при этом на вид каждой картины другая картина не оказывает никакого влияния, то есть если два пересекающихся пучка света никак друг друга не искажают или, говоря более технично, если степень искажения каждым пучком другого в точности равна нулю, то в точности равна нулю и степень искажения каждого пучка света остальными, в случае, когда их пересекается не два, а два миллиона. Ведь сумма любого количества нулей, как ни старайся, равна нулю!

Вот именно это вышеприведенное допущение о равенстве нулю степени взаимоискажения пересекающихся лучей явилось краеугольным камнем в психологической закладке, на которой вырос костяк всех теоретизирований Петра Илларионовича Зыбина.

Другим краеугольным камнем в этой закладке было его твердое убеждение, что «в каждом объеме пространства, пронизываемом световыми лучами, может содержаться целый мир многообразных и многокрасочных событий». Иллюстрируя сформулированную мысль, Зыбин далее пишет:

«Сцены Бородинской битвы разворачивались не только на самом Бородинском поле, но во всей полноте своей развивались они и в каждом, даже очень малом, объеме пространства над Бородинским полем, из которого открывался вид на сражение».

Поспешим заявить, что к этому взгляду всецело присоединяемся и мы.

Чтобы объяснить читателю, что здесь, собственно, имеется в виду, рассмотрим, что происходит в луче кинопроектора. Зрителю нет дела до луча, проходящего над его головой. Зрителя волнуют события на экране. Ну хорошо, а если мы уберем экран? Да, зрителю станет скучно, и он покинет кинозал, а между тем волнующие его события в невидимом облике по-прежнему будут существовать, по-прежнему будут разыгрываться в каждом сечении луча, до которого зрителю, собственно, и дела нет.

Ведь если в любом сечении этого луча поместить экран, то там снова станут видны все перипетии кинофильма, но не экран же их создает. Экран лишь делает их видимыми. А делаются они видимыми только потому, что соответствующие события происходят в самих лучах света, в каждом их сечении.

Точно так же и глаз, видящий какие-то происшествия, ну пожалуйста, пусть упоминаемое Зыбиным Бородинское сражение, имеет возможность наблюдать его из всякого пункта над Бородинским полем только потому, что в самих световых лучах, пронизывающих каждый объем пространства над Бородинским полем, разворачиваются электромагнитные события, изоморфные картинам Бородинского сражения.

Итак, во втором своем положении Зыбин нисколько не ошибался.

Весьма важную роль в зыбинских теоретизированиях играло изобретенное им понятие «эфирного фантома». Этим термином Зыбин обозначал образ того или другого предмета в световых лучах, его модель, как мы бы теперь сказали, в потоке электромагнитных волн, несущих об этом предмете информацию.

Зыбин постоянно подчеркивал основополагающую для своих выводов способность нескольких «эфирных фантомов» сосуществовать одновременно в одном и том же месте и совершенно справедливо связывал ее с невзаимодействием пересекающихся световых лучей.

«Два человека, — писал Зыбин, — никак не смогли бы уместиться одновременно в одном и том же пространстве, пройти один сквозь другого, но два эфирных фантома двух людей легко уместятся в одном и том же объеме пространства, нисколько один другого не стеснив, и в том же объеме, без затруднений, уместятся, сверх того еще неисчислимые мириады эфирных фантомов».

Чтобы прояснить эту мысль, давайте снова прибегнем к услугам луча кинопроектора. Мы уже согласились, что в каждом сечении этого луча плоскостью разворачивается невидимое представление, веселое или грустное, в зависимости от замысла сценариста. Но пересечем этот луч лучом другого кинопроектора, демонстрирующего пусть совсем другой фильм. Тогда в том «объеме пространства», где лучи пересекаются, будут разыгрываться одновременно два совершенно различных представления, будут трудиться, ссориться, влюбляться «эфирные фантомы» двух совершенно разных групп киноартистов, которые, однако, «легко уместятся в одном и том же объеме пространства, нисколько один другого не стеснив».

Мы можем при желании направить в место пересечения лучей двух кинопроекторов луч третьего, четвертого, пятого кинопроектора и так далее, все более уясняя себе тем самым суть зыбинской мысли.

Способность «эфирных фантомов» сосуществовать в несметном количестве в одном и том же месте превращала для Зыбина субстанцию света в некую информационную бездонную бочку, куда можно поместить необъятную информацию. И Зыбин полагал, что в каждом месте, где проходят световые лучи, действительно собирается необъятная информация. Он напоминал, что «невооруженный глаз видит лишь малую толику того, что увидел бы глаз, вооруженный, например, телескопом» и что «могут быть изобретены оптические приборы, несравненно сильнейшие, нежели самые совершенные нынёшние телескопы, какими располагает Джованни Скиапарелли».

Далее Зыбин подчеркивал, что «человеческий глаз вообще видит далеко не все проявления лучистой энергии. Существует неисчислимое множество разрядов невидимых лучей, в которых, однако, заключены бесчисленные повествования о событиях в мировой природе» Это, конечно, совершенно справедливо! Автору этих строк попалась однажды на глаза серия фотографий одной и той же бабочки, сделанных в невидимых лучах различных диапазонов волн. И каждая фотография отличалась своим собственным, совершенно непохожим на прочие узором пятен на крыльях бабочки. Любуясь подобными фотографиями, легко понять, что весь текст книги «Война и мир» можно, например, уместить всего лишь на одном листке бумаги вместо сотен, пользуясь притом типографскими знаками самого обычного, крупного размера. Надо лишь придумать прибор, способный показывать глазу вид этого листка бумаги в ультрафиолетовых, скажем, лучах различных диапазонов.

Настроив прибор на первый диапазон волн, мы увидим на этом листке бумаги первую страницу текста «Войны и мира», переключив прибор на волны второго диапазона, мы прочтем на том же листке бумаги вторую страницу текста, переключив прибор на третий диапазон, мы прочтем третью страницу и так далее.

Грандиозность той лавины информации, которую способны обрушить на наши приборы лучи невидимых диапазонов, Зыбин прекрасно сознавал. Из всего сказанного он сделал вывод, к которому с несущественными оговорками должны присоединиться и мы. На современном языке этот вывод можно сформулировать так:

«В каждой области пространства, пронизываемого электромагнитными волнами, как видимых, так и невидимых частот, совершается одновременно очень много событий. Они несут в совокупности колоссальную информацию, которая не теряется оттого, что все события эти сосуществуют в одном и том же времени и месте». Но как много содержится там информации и каково ее космологическое значение? Этот вопрос был для Зыбина центральным. И Зыбин отважился дать на него неожиданный ответ:

«Быть может, во всяком сколь угодно малом объеме мирового эфира наличествуют обстоятельные сведения о структуре всего мирового эфира».

(Дадим читателю справку: физики девятнадцатого пека не сомневались в существовании всепроникающего тончайшего вещества, заполняющего все мировое пространство, которое называли «мировым эфиром», Световые явления, как полагали, обусловливаются волнообразными колебаниями «мирового эфира».)

Петр Илларионович пошел и дальше в своих теоретизированиях. Он объявляет любые твердые тела сгущениями эфира, чему в созвучиях языка современных естествоиспытателей отчасти соответствует отсутствие принципиальных различий между полем и частицей, разнящихся, по словам волновиков, лишь крутизной, резкостью их волновых функций.

Считая все сущее формами единого мирового эфира, Зыбин не уклоняется ни от каких, даже самых радикальных, выводов из этого взгляда и приходит к главной своей идее. Она не только хорошо вписалась в ансамбль современных нашему XXII веку идей, но вы-глядит актуальной, перспективной.

В кратком вступлении ко второй, чисто математической, части своих трудов Зыбин пишет:

«Смею полагать, что в каждой частице нашего мироздания хранится полнейшая картина всего мироздания. Все — во всем, как выразились бы древние».

К великой радости историков науки, одна из восстановленных зыбинских тетрадей, по сути, оказалась его научной исповедью, где эволюция его взглядов выглядела отчетливо. Опять и опять возвращается он на этих страницах к таинственной способности световых лучей, пересекаясь не искажать друг друга. Предчувствуя в этом свойстве сокровенный и даже, быть может, космологический смысл, он, однако, смущался кажущейся его простотой и самоочевидностью. Его — научные искания отягощало обескураживающее чувство, что здесь вообще нет никаких проблем!

Но, увидев необузданную игру миражей, раскинувшихся по небу в отсветах зажженного Кумбари фейерверка, он тотчас верно определил в этом зрелище долгожданный эффект взаимодействия световых лучей, вырванный у привычных законов природы действием какого-то пиротехнического зелья. Вот когда он особо укрепился во мнении, что невзаимодействие лучей является обстоятельством отнюдь не самоочевидным. Имеет место и противоположное явление — неинтерференционное спутывание нитей света. И доказал это фейерверк Кумбари!

На пороге главной своей идеи (что «в каждом уголке вселенной хранится информация обо всех ее уголках») он, разумеется, наткнулся на известную трудность чисто математического плана. Тут перед его алчущим воображением явился призрак безотказно действующей логической мясорубки, которая всегда включается сама собой, как только получает пищу в виде любой попытки отразить некоторый предмет в себя самого, вместе со своим отражением, вместе с отражением отражения, вместе с отражением отражения отражения и так далее, до бесконечности. Так два зеркала, поставленных лицом к лицу, строят бесконечный коридор отражений, конца которому нет.

Сразу скажем: математические выкладки Петра Илларионовича, столь укрепившие его веру в правоту своих умопостроений, в которых он одерживал мнимую математическую победу над этой бесконечной «рефлексией в себя», ныне кажутся даже отчасти наивными. Но волна его мысли о содержании «всего — во всем» набежала на берег, готовый ее принять, ибо берегом этим оказались современные теории поведения информации.

Христофор Острогласов долго размышлял над оживленной им космологией. Не слишком уж он ошибался, узрев в голландском сундучке окно в неизведанную даль. Только то была не даль космических глубин. То оказывалась даль истории. Послание из XIX века промелькнуло вдруг множеством рек и ручейков, по которым может сквозить информация из прошлого.

В заключительные дни отпуска составление доклада завершилось, почтовый шаролет загрузили текстом и веской добавкой любовно упакованного зыбинского сундучка. Ясно, что, попав в надежные руки служителей академии наук, сундучок испытал анализ столь тонкими средствами, которыми Острогласов в своих дачных условиях не располагал. Различными методами удалось выявить находящиеся в сундуке крупицы серебрянки. К сожалению, физический механизм возбуждения этим веществом взаимодействия между лучами света не выяснен полностью и до сих пор. Однако сразу установили, что его молекулы способны создавать «абсолютную» поляризацию света, поляризацию «с нулевым разбросом», причем эта способность проявляется спорадически, в ходе внутреннего развития в этом веществе каких-то до конца не расшифрованных реакций, потому-то и исчезли «звездные» видения в сундучке: ослабла интенсивность этих реакций.

* * *

Многие и многие из современных нам ученых охотно и живо откликнулись на соблазнительную идею сопричастности к информации о чем угодно чего угодно. Особенно подкупало свойство этой идеи беспрепятственно пробегать сквозь все теоретические ловушки, оставаясь неуязвимой под градом математических ударов ее оппонентов. Плюс ко всему она весьма неплохо согласовывалась с новейшими результатами информационных наук.

Сама возможность бытия в подлунном мире чудодейственной серебрянки (отныне и навек названой «антиохофотом») — состава, изыскивавшего скрытые ухватки для перепутывания лучей света, — примагнитила внимание естественников к размышлениям, которые прежде не принимались всерьез. Во всяком случае, покой, укрывший поверхность неведомых глубин, где таится ли, не таится ли заподозренный Зыбиным «космологический подтекст», под фактом невзаимодействия лучей всколыхнулся.

Широкая жизнедеятельность пробившегося из глубин ключа идей, обещающих восхитительную возможность воскрешения погибшей информации, укреплялась затвердевшим авторитетом небезызвестного Христофора Острогласова, пропустившего через зрачок глаз свой всю текстуру сгоревших рукописей. А такое позволительно только тому, кому удачи будут сопутствовать и дальше, до конца всей его личной и научной биографии. И пока теоретики молча и затаенно любовались красотой форм теории, развивая эти формы, оперативные прикладники дружили с этими формами куда как осязательнее, выразительнее. Отчеты о практических успехах прикладного характера заполнили страницы журналов.

Например, на многих технических выставках сейчас красуется прибор, некий гибрид компьютера с сильным электронным микроскопом, который легко способен воспроизвести текст любого письма, написанного предъявленным стилем. Атомомолекулярная структура ручки, испытав действие руки автора письма, навсегда вобрала в себя и сам текст, тайну слов. Все напряжения, когда-либо испытанные ручкой, запечатлелись, оказывается, в ее микроструктуре и могут быть расшифрованы в демонстрируемом приборе.

А зеркала? Нам кажется, что они только видели нас и помогали нам прихорашиваться. Ошибка! Их амальгама чутко ловила звуки наших бесед, и неспроста акустособиратели занялись древними зеркалами. Сколько же они наслушались от этих амальгам!.. Но наибольших финансовых затрат и технической оснастки потребовал проект мощного дельта-локатора, готового расшифровывать богатейшее сплетение нитей исторической информации, буквально заткавшей замкнутые ионовихри суперсложной структуры, найденные недавно в токах ионосферы лучшей для каждого из нас планеты — матушки-Земли.

Пока прикладники радуют нас всех замечательными сообщениями об интимных моментах исторических деяний, суховатые и даже угловатые внешне деятели общей теории восстановления информации ищут да ищут универсальные алгоритмы. И конечно, рано или поздно найдут.

Но так ли уже необходимо это замечательное достижение именно нашему XXII столетию? Мы и старый-то материал не можем обработать достаточно тщательно. А историков просто приходится жалеть. Несчастные и по сей день никак не обретут привычного модуса вивенди под ливнем воскресающих текстов.

Столь ячеисты стали сети, забрасываемые ныне в океан истории ловцами «преданий старины глубокой», что всевозможные «пропавшие грамоты» целыми косяками ловятся теперь. Впрочем, не все еще улавливаются, да и сети рвутся местами, не выдерживают грызни разъедающих фактов. Но уверены мы, сделают такую сеть, что будет и попрочнее. Поймают, извлекут весь косяк информации, приготовят и подадут к столу. И тогда-то никакой погибшей рукописи не укрыться от рыскающего ока науки и не избежать ей воскрешения, разве что она, по пустоте своей, окажется совершенно обессоленной.

Но «пресных» рукописей на наш век, да и на века потомков наших — ох, ох! — добудется, и с избытком!

Вскипает ввысь и зависает в гулком кипении грозно над головами пловцов океана истории обширное цунами проблем. Жаргон технарей дал этому цунами двойное кулуарное звучание: «текст-ахин-проблема» и «галима-текст-задача». О, нет! Трижды не правы те, кто переоценивает силу набега этого цунами. Но да не побледнеют щеки наши, ведь некоторые из нас не сомневаются, что в туманных далях грядущих веков «ахин-тексты» отсортируют, чтобы на века передать их в отпрессованном виде по назначению, в крепкие руки тех, кто без этого дела жить не может.

Грезится нам в наших футурологических мечтаниях удивительное Решето в кибернетическом исполнении, ячейки которого ловят и отсеивают, по сути, выполняют ту же работу, пусть непритязательную, пусть лишенную поэтического очарования, но крайне важную работу, на которую обрекли себя во времена оны скромные энтузиасты-мусорщики Стервяного Угорья. Напомним читателю, что труженики полей этих: «…просеивая в качающемся решете груз, прибывающий на возах, умудрялись извлекать из него полезные предметы…»

Но ведь в концепциях кибернетики это как раз и есть искомый процесс высветления замусоренной временем информации!

И если управлялись некогда с этой тончайшей, признаемся, задачей лукоморские старатели, то, уж наверно, не спасуют перед ней могучие киберагрегаты грядущей будущности. Ахин-тексты сумеют отличить.

Тогда-то экранно воссияет всякая ценная для нас и потомков наших сгоревшая рукопись.

А в последнее время космотехники в осторожных правда, выражениях высказывали намерение добраться даже до того необъятного кладезя информации, что сфокусировался в «черно-белой дыре», гуляющей меж орбит Урана и Нептуна. А уж ежели и дыру расколдуют, то сами понимаете, какой Ниагарой хлынут из этой прорехи конверты с сообщениями для нас.

Вот и все, что мы сумели поведать о событиях странных и вовсе не бесспорных, но по месту действия бесспорно подлунных, даже, если их и не было под Луной. Ведь атрибуты даже и совершенно мифических героев преподносятся им милостями одних определений, безразличных к тому обстоятельству, что герои эти действуют лишь на подмостках нашей фантазии. А между тем именно с высоты этих подмостков было совершенно твердо установлено, что Кумбари, и Зыбин Петр Илларионович, и дачник Острогласов, он же астрохимик, обитали в пределах Лукоморска, под сенью холмов Стервяного Угорья.

Эти личности, столь разные по статусу и разделенные Рубиконом столетий, соединились, однако, силой своих творческих порывов вокруг увитого вензелями голландского сундучка. Он, бесспорно, заслуживает нашей памяти, и памяти благодарной, потому что Зырин, Кумбари и Острогласов наполнили сундук этот незримым сокровищем, изничтожить которое бессильно, пожалуй, само время по причине необозримой многоликости этого неосязаемого сокровища.

 

Удивительный Игви

При посадка корабль угодил одной своей лапой в яму с гладкими краями, чуть было в нее не свалился, но равновесие удержал, выкарабкался по косогору на ровное место, топча грунт медными спиралеобразными подковами, и замер.

Гуров посмотрел в иллюминатор. Вокруг расстилалась равнина нежного голубовато-серого цвета. Монотонный игвианский ландшафт немного оживлялся редкими невысокими холмами. Небо было черным. В нем сияли звезды, а низко над горизонтом пламенел восходящий Эвитар, опаляя лучами равнину и оставляя гигантские блики на ее поверхности, похожей на матовое стекло.

— Мы находимся в пятистах километрах от северного полюса Игви, — сказал Буянцев, посмотрев на световое табло.

— В пятистах двадцати, — уточнил Мостов.

— Южнее садиться было нельзя. Там гораздо жарче, чем здесь, — сказал Гуров и стал готовиться к выходу из корабля. Он надел жаронепроницаемый скафандр, обул ботинки на толстых овальных подошвах и, пройдя две герметические камеры, вышел на поверхность планеты. Потоптавшись немного, чтобы размяться, он не спеша побрел к находящемуся в отдалении невысокому холму, предполагая заняться на нем киносъемками.

Пройдя шагов пятьсот, Гуров вдруг почувствовал резкий толчок, потерял равновесие и упал. Когда он падал, ему показалось, как что-то живое юркнуло возле его башмаков.

Гуров попытался встать, но жгучая боль заставила его опуститься на грунт. Видимо, он вывихнул ногу. Раздосадованный, Гуров включил переговорное устройство, и вслед за тем Буянцев и Мостов услышали приглушенный гулом помех голос своего капитана.

— Ребята, вы меня слышите? — спрашивал Гуров.

— Да, да, слышим, — ответил Буянцев.

— Я вывихнул ногу, — сказал Гуров, — и нуждаюсь в помощи.

— Хорошо, капитан, мы идем, — сказал Буянцев.

Через минуту Буянцев и Мостов шагали по скользкому игвианскому грунту. Гурова они еле различали на фоне гигантского, слепящего глаза Эвитара.

Когда они приблизились к месту, где Гуров вывихнул ногу, Буянцев недоумевающе развел руками: капитан исчез, будто провалился.

Это было неправдоподобно! Спрятаться он нигде не мог бы, разве что за холмом. Встревоженный Мостов во весь голос закричал в переговорное устройство:

— Гуров, ты слышишь меня?! Отзовись!..

Но Гуров не отзывался.

Они пошли в обход холма и вскоре убедились, что и там Гурова не было. Тогда Мостов и Буянцев разделились. Мостов решил взобраться на холм, чтобы осмотреть местность.

С холма Мостову открылась очень странная картина.

Корабль немного сместился и встал на дыбы, опираясь одной из своих лап на торчащую наклонно из грунта темную колонну. Эта колонна, совершенно прямая и гладкая, напоминала собой ствол артиллерийского орудия, нацеленного куда-то в сторону от ямы, возле края которой корабль совершил посадку.

Мостов увидел Буянцева, обогнувшего холм и тоже созерцающего удивительную колонну. Внезапно Мостов сообразил, что корабль находится в крайне неустойчивом положении. Стоило лапе соскользнуть с колонны, как, двигаясь под уклон, он свалится в яму и опрокинется. Посовещавшись, космонавты решили, что им следует вернуться на корабль и, если это окажется возможным, взлететь. Кружа над равниной, они постараются разыскать Гурова и разобраться в том, что здесь вообще происходит.

Минут через пятнадцать Мостов и Буянцев сидели уже за пультом управления и старались взлететь. Однако им никак не удавалось отодрать лапу корабля от колонны; колонна, как оказалось, проткнула медную спиралеобразную подкову и накрепко в ней застряла.

Через некоторое время космонавты решились израсходовать половину аварийного запаса сферических батарей, с помощью которых корабль освободил-таки лапу и взлетел.

В то же самое время, когда происходили эти необыкновенные приключения, некая полярная экспедиция, состоящая из трех ученых, Ботаника, Медика и Технолога, обнаружила необычные растения, способные — страшно подумать — перемещаться по грунту самопроизвольно. В ходе напряженной научно-исследовательской работы прыткие растения пришлось немного потормошить.

Первым растения засек начальник экспедиции — Ботаник. Мирно прогуливаясь рано утром вблизи Палатки, в которой подле сосуда с питательной смесью сладко спали Технолог и Медик, он, глянув на грунт, просто оторопел. Три темных пятна прерывисто перемещались, удаляясь от холма, на вершине которого учеными был недавно установлен замечательной силы гарпунометатель. Поперемещавшись немного, пятна остановились.

Ботаник приблизился к загадочным пятнам, чтобы рассмотреть их получше. Они имели спиралевидную форму и, очевидно, не могли быть ничем иным, как экземплярами еще неизвестного науке вида полярного лишайника.

Ботаник от волнения затрепетал. Открыты лишайники, способные перемещаться по грунту! Закосневшей от многовековой неподвижности теории космостатической биологии грозил невероятный и неожиданный удар.

Как вихрь влетел Ботаник в Палатку и растолкал своих содеятелей. Проснувшиеся тут же последовали за ним, торопясь посмотреть на открытое явление.

Во время осмотра растений случилось еще одно удивительное происшествие. Внезапно на поверхности грунта появились два маленьких движущихся пятна овальной формы. Несомненно, это были отделившиеся побеги спиралевидных растений. Они перемещались прерывисто, скачками, что вполне естественно для столь судорожного процесса, как размножение. Увидя это, Технолог густо покраснел. Покраснел, разумеется, не от того, что стал невольным свидетелем волнительного таинства Природы. Просто он всегда отвергал возможность существования подобных растений. Гордясь своим рационализмом, Технолог полагал, что старинное предание, упоминающее про них, не заслуживает доверия. И вот тебе на, оказывается, он был не прав! Смущенный, он пылко поздравил Ботаника с выдающимся открытием, Медик поторопился последовать его примеру, после чего трое растроганных ученых медленно поплыли вслед за парой овальных побегов над своими научными угодьями.

В момент, когда молодые побеги находились неподалеку от широкой ямы, где они, видимо, стремились укрыться, Ботаник, — желая отколоть кусочек грунта вместе с тканью непоседливых побегов, легонько ударил по одному из них небольшой мотыгой. В ответ на это побеги, на мгновение исчезнув, тут же превратились в неустойчивую поросль из трех побегов, временами менявших свои очертания.

Ямка, образовавшаяся в грунте от удара мотыгой, как и следовало ожидать, затянулась; грунты полярных зон быстро сглаживались, когда в них образовывались неглубокие ямы. Разумеется, не было никакого парадокса в том, что, наоборот, глубокие ямы не затягивались.

«Вот чудеса!» — подумал Ботаник, глядя на диковинную поросль. Ему пришло на ум, что она легко уместится в ковше экскаватора (с помощью которого участники экспедиции брали пробы грунта) и что хорошо бы попытаться ее пленить. Ботаник приказал Медику с Технологом подогнать экскаватор к своему открытию и, когда это было сделано, приступил к его захвату. «Не сорвалось бы», — думал он, глядя, как ковш экскаватора впивается в грунт.

Ухватив кусок грунта вместе с научной добычей, ковш вознесся вверх и повис на гибкой стреле над вырытой им ямкой. Изнутри ковша, сквозь его прозрачные стенки, проблескивало временами какое-то копошение. Неустойчивая поросль была поймана.

Отметив победное событие продолжительным кружением вокруг экскаватора, ученые переместились в Палатку, где и погрузились в питательную смесь. Они еще не насытились, когда Ботанику пришло на ум, что спиралевидные растения могут перекочевать куда-нибудь в иные пределы и потом их не сыщешь. Решив, что нужно немедленно пришпилить какое-нибудь из них гарпуном к грунту, Ботаник в сопровождении Технолога перенесся на холм, на котором стоял гарпунометатель, нацелился на ближайшее спиралевидное растение и пальнул. Пальба, однако, к ожидаемым результатам не привела.

Вместо того чтобы пришпилиться к грунту, спиралевидное растение, атакованное гарпуном, исчезло, а два других немного сместились. Глубоко вонзившись в грунт, гарпун пробил в нем прямой канал, который не мог затянуться по причине большой своей глубины.

Технолог, намотав трос на барабан, извлек гарпун из пробитого им в грунте канала и от удивления на некоторое время просто померк: гарпун был сплющен в лепешку.

О, как это некстати! Теперь экспедиция лишилась возможности защищаться от сарьяров. Если они объявятся, придется бросить исследования и срочно эвакуироваться в Биологический Городок! С такими невеселыми мыслями ученые возвратились к прерванной трапезе.

Уже целый час корабль кружил в черном небе над игвианскими просторами, безжизненность которых гасила надежды космонавтов узнать, что же произошло с капитаном. В их распоряжении оставалось еще полчаса, затем иссякнут запасы диамагнитной плазмы, придется улетать на Пятую Внешнюю Станцию. Ни Буянцев, ни Мостов уже не верили, что им суждено когда-нибудь свидеться с Гуровым.

— Боюсь, не превратился ли он в пар, — взволнованно произнес Буянцев.

— Ты так считаешь?

— Это самое правдоподобное объяснение. Вблизи него по каким-то неясным причинам вдруг выделилось сразу очень много тепла — и вот результат: он бесследно исчез.

— Возможно, ты и прав, но странно, что выделившееся тепло не оставило никаких следов, — сказал Мостов.

— Конечно! Здесь вообще много непонятного. Как объяснить, например, монолитность игвианского грунта? При отсутствии атмосферы его должны были бы измельчить в порошок лучи Эвитара.

Космонавты пролетали над редкими холмами и долинами, очень похожими на те, что они видели раньше. Отблески отраженных от грунта лучей Эвитара скользили по равнине, будто копируя колеблющиеся движения космического корабля.

Наконец они заметили колонну, которая по-прежнему торчала из грунта, и почти тотчас увидели Гурова. Недвижимый, он лежал на отлогом бугре.

Суетясь от волнения, Буянцев и Мостов камнем бросили корабль вниз, приземлились, вывалились из люков и подбежали к Гурову. Тот был без сознания.

В то время пока Буянцев и Мостов летали над безмолвными игвианскими просторами, разыскивая пропавшего капитана, экспедицию, возглавляемую Ботаником, троекратно постигали трагические неудачи.

Во-первых, из окрестности Палатки совершенно некстати исчезли спиралевидные растения. Самым наитщательнейшим образом обыскивали ученые каждый клочок подопытного участка, но все безрезультатно — доказательств великого открытия как не бывало.

Огорченный Ботаник решил связаться с Биологическим Городком, С этой целью он послал телеграмму, в которой извещал обо всем происшедшем. Между прочим, в телеграмме упоминалось и то, что вследствие удара об удивительно жесткие ткани спиралевидного растения гарпун сплющился.

Отослав телеграмму. Ботаник успокоился и велел Медику с Технологом подогнать экскаватор к Палатке, чтобы погрузить неустойчивую поросль в контейнер. Сам же он принялся отвинчивать крышку этого контейнера.

Когда Медик и Технолог проехали половину пути, случилась непоправимая беда — разрушилась стрела экскаватора. (Как выяснило потом следствие, при ее изготовлении были допущены отклонения от стандартов.)

Произошло это так: сначала внутри стрелы появились какие-то пузыри. Они вскоре лопнули. Затем стрела вдруг погнулась, из нее полились струйки светящейся жидкости, и тут она вообще бесследно исчезла. Ковш экскаватора пал на грунт и тоже растаял в пространстве. Поверхность же грунта вспучилась, заглотила кусок находившегося в ковше вещества, осела и опять сделалась гладкой, каковой ей положено быть. Однако на ней четко вырисовывались значительно видоизменившиеся контуры неустойчивой поросли, вырвавшейся теперь на свободу.

После этой второй до ужаса дурацкой неудачи экспедицию постигла еще одна, вестницей которой стала принятая из Биологического Городка спешная телеграмма. В телеграмме сочувственно сообщалось, что, по полученным данным, стадо сарьяров приближается к местам, где трудится экспедиция. Обезоруженным ученым следует как можно скорее уходить от опасности. Поэтому экспедиция будет срочно эвакуирована.

Прочтя телеграмму. Ботаник до крайности огорчился: рухнули его надежды научно подтвердить открытие растений, способных самопроизвольно перемещаться по грунту. С досады он сделался пунцово-красным.

Вскоре к Палатке подкатило транспортное устройство. Ученые уселись в него, и оно умчало их в Биологический Городок.

Впоследствии Медик заявлял, будто сквозь решетчатый кузов транспортного устройства он якобы видел вновь появившуюся в окрестности Палатки тройку спиралевидных растений.

Уж третьи сутки уходил Игви от космонавтов, уносимых к Пятой Внешней Станции в бездонную пропасть космоса.

Пришедший в себя Гуров рассказал, что, вскоре после того как Буянцев и Мостов направились к нему, грунт под ним разверзся, причем сам он провалился куда-то, а грунт сомкнулся над ним. При этом его несколько раз порядочно тряхнуло.

— Я вам кричал, пока не охрип, — рассказывал Гуров, — потом прикоснулся к шлему — чувствую: переговорное устройство повреждено. Должно быть, оно стукнулось обо что-то. Я находился в каменном мешке, но сквозь его стены, оказывается, можно было видеть — игвианский грунт прозрачен.

— Неужели? — усомнился Буянцев. — А мне он не показался прозрачным.

— Должно быть, потому, что поверхность планеты обожжена лучами Эвитара. И от этого она потускнела. Уверяю вас: игвианский грунт как матовое стекло: снаружи непрозрачен и прозрачен внутри… Стало быть, нахожусь я в маленькой каморке. Сквозь стены ее льется мягкий свет. А шагах в десяти от меня, в толще прозрачного грунта, пляшут три светящихся чудовища. Когда одно подплыло ближе, я смог его хорошенько разглядеть.

Громадный светящийся полупрозрачный шнур, утончаясь и утолщаясь, непрестанно изгибался. На нем то выпучивались, то втягивались сотни извивающихся отростков. Окраска его все время менялась. Внутри передвигались разноцветные пятна. Трясясь и колыхаясь, чудовище вертелось в трех плоскостях.

Гуров сделал на бумаге набросок чудовища и продолжал:

— Были там и еще кое-какие светящиеся предметы. И стены моей каморки были оправлены зеленым свечением, которое прорезалось красной зубчатой линией. Казалось, я сижу в зеленом ящике, составленном из двух половинок. Внизу зеленое свечение подпиралось изогнутым столбом голубого света, а другой конец столба, загнутый вверх, растворялся в большом клубке светящихся лент.

— А ты видел поверхность планеты? — спросил Мостов.

— Видел. Изнутри она представлялась мне белым навесом над тем миром, в котором я находился… Присмотревшись, я заметил, что вещество, заполняющее этот мир, состоит из смеси двух минералов. Один из них, бесцветный, содержит в себе множество светло-сиреневых кристалликов размером с маковое зерно. Когда сквозь зернышки проходило танцующее чудовище, они радужно светились. Я понял, что ни одна частица вещества во время пляски чудовищ не перемещалась. Перемещался какой-то красочный процесс.

— Понимаю, что ты хочешь сказать! — воскликнул Мостов. — Когда по щиту световой газеты бегут буквы, на самом деле это зажигаются и гаснут лампочки. Похоже?

— Именно так, — согласился Гуров. — Когда эти чудовища уплыли, я все думал про них и пришел к мнению, что они — эти существа — процессы. Устойчивые, локализованные и вместе с тем живые. Может быть, они явились итогом эволюции, длившейся миллионы лет.

— Как же ты выбрался из каморки? — поинтересовался Буянцев.

— Этого я не знаю. Я помню: когда чудовища уплыли, они долгое время не приближались ко мне. Правда, иногда мне казалось, что вдали проплывают светящиеся пятна. Вспомнив о кинокамере, я вынул ее из ранца, и тотчас же ко мне стремительно подплыли два чудовища. Эх, была не была, подумал я и нажал электроискровой деструктор кинокамеры.

И тут началось нечто странное: моя каморка, покачиваясь, как на волнах, поплыла сквозь толщу игвианского грунта. Немного погодя она вдруг резко накренилась. Невольно я с силой оперся больной ногой о ее стенку и от нестерпимой боли потерял сознание…

Когда Гуров окончил свой рассказ, Буянцев сказал:

— Одно мне непонятно. Каким образом эти существа-процессы, живущие в игвианском грунте, тебя похитили, как они сотворили колонну? И вообще, как они устраивают всю эту дьяволиаду?

— Я не знаю, как они выкидывают свои штуки, — сказал Мостов, — но мне пришло в голову, что, может быть, между их понятиями и нашими есть забавное соответствие. Что для нас — пустота, для них — нечто твердое и наоборот.

— Как? Как? — удивился Гуров.

— Именно так. Эти существа-процессы, наверное, могут передвигаться в грунте куда только захотят, и поэтому он им не кажется твердым. А вакуум для них — что для нас гранитная скала, тут они вынуждены останавливаться и, как говорится, от ворот поворот. Теперь представим, что они располагают инструментами для деформации вакуума. Значит, любая их скважина покажется нам колонной, Холмы для них — ямы, а ямы — холмы…

Вскоре трое космонавтов просматривали отснятую пленку. На экране сжимались, скручивались и вибрировали два извивающихся пестрых чудовища. Ну кто бы мог подумать, что эти привидения были учеными: одно — специалистом в области технических, а другое — медицинских наук. (То были Технолог и Медик.) А если бы корабль опустился на Игви тридцатью-сорока градусами южнее, то земляне могли бы увидеть довольно обширные пространства, покрытые прозрачными искривленными трубками, в стенках которых вспыхивают и гаснут мириады разноцветных искр. Так выглядят корни тропических растений, украшающих странный мир, скрывающийся в недрах удивительного Игви.

 

Шестикрылые осы

Единственный спутник звезды Варуны, планета Юрас, как и остальные планеты этой стороны космоса, вершит свое годичное и суточное «ращение так, что его ось всегда и почти точно нацелена на центральное светило. Смену дня и ночи здесь можно наблюдать лишь в окрестностях экватора. Про такие планеты говорят, что они «лежат на прецессии».

В эпоху освоения 134-го космического сектора к Юрасу дважды наведывались космолеты, и оба посещения оказались вполне прозаическими. В первом полете была обнаружена на затемненной части планеты огромная гладкая равнина, которую и назвали Лысиной Юраса.

Второе обследование планеты было более основательным. Двое сотрудников Института 9-й зоны — супруги Петровы — высадились вблизи освещенного полюса Юраса и изучили химический состав его атмосферы, оказавшейся смесью пяти псевдоорганических газов.

Никаких признаков жизни на Юрасе не выявилось, как и на остальных планетах 134-го сектора. Надо, однако, сказать, что ни Сергей Горохов, ни Петровы не располагали биотехноскопом, изобретенным позднее, после их полетов.

В то время, к которому относится наш рассказ, Юрас, уже давно никем не тревожимый, снова находился в соседстве с космическим кораблем. В этом маленьком двухместном корабле, на борту которого пылала надпись «Внешний-7», находились двое — Николай и Борис Щекуновы. Они пристально рассматривали Юрас в телескоп. Братья Щекуновы направлялись на знаменитый спиралеобразный астероид Хафор. На нем не так давно были обнаружены странные предметы — исчерченные волнистыми царапинами архидревние каменные кольца. Не являлись ли надписями царапины на них?

Чтобы ответить на этот вопрос, с Одиннадцатой Станции отправилась группа в составе трех специалистов. Помимо Николая и Бориса, которые были космоархеологами, в нее входил еще математик-лингвист Вадим Хадаков. Он вылетел шестью часами раньше братьев Щекуновых на одноместном субсветовике. Корабль Хадакова назывался «Связной-15».

Причиной тому, что «Внешний-7» и «Связной-15» летели порознь, была устарелость причально-стартового оборудования, которым располагала Одиннадцатая Станция. После каждого запуска субсветовика оно согласно инструкции должно было проходить шестичасовой техосмотр. Когда «Внешний-7» полетел наконец вслед за «Связным-15», корабли не могли уже наблюдать друг друга, поскольку за шесть часов «Связной-15» пролетел огромное расстояние.

Путь космолетов пролегал мимо Варуны и ее спутника. Лететь до них пришлось почти две недели. Здесь космонавтам надлежало выполнить довольно сложную коррекцию траекторий их кораблей, чтобы облететь скопление белых карликов, преграждавшее прямой путь к Хафору. Теперь «Внешний-7» находился в трехстах миллионах километров от Юраса. Коррекцию траектории «Внешнего-7» предстояло выполнить минут через семьдесят.

Николай и Борис вглядывались в телескоп. Однако поскольку Юрас был повернут к кораблю темной стороной, братья ничего не видели, кроме темного пятна, закрывающего звезды. Это обстоятельство раздражало Николая. Он перестал смотреть в телескоп и попросил брата выяснить. «когда повернется эта сковорода».

— Через 23 минуты, — сообщил Борис, сверившись с приборами.

— А тем временем, капитан, вспомни, что надо и перекусить.

— Хорошо, хорошо, — ответил Борис, не отрывая глаз от телескопа, и вдруг вскрикнул:

— Что это? Смотри!

Николай взглянул в телескоп и обомлел. На черном диске планеты светилось серебряным светом изображение шестикрылого насекомого, похожего на осу. Оно было немного стилизованным и одновременно очень подробным. Все сегменты усиков, все жилки на крыльях были очерчены с педантичной тщательностью. Изображение было грандиозным. Должно быть, оно покрывало на Юрасе миллионы квадратных километров.

Несколько секунд Николай обозревал это чудо. Потом он бросился к приборному щитку, включил монохроматический прожектор и защелкал голографическими аппаратами.

— Ты что, и не думаешь тормозить? — крикнул он вдруг с удивлением Борису, заметив, что тот не спешит выключать двигатель.

— Я не буду менять курс, — заяви Борис.

— Но почему же?

— Потому что если мы ляжем сейчас на околоюрасианскую орбиту, то не сможем долететь до Хафора. Горючего не хватит.

— Я это знаю. Ну и что? Вернемся на Одиннадцатую Станцию, — взволнованно возражал Николай.

— Юрас теперь уже не избежит обследования, — сказал Борис. — Учти, однако, что отсюда наши слабые лазерограммы Хафор не примет, а с Одиннадцатой Станции до него лазерограмма летит месяца полтора. Значит, прежде, чем на Хафоре узнают, в чем дело, тамошняя братия решит, что мы потерпели аварию. Нам навстречу вышлют экспедицию. Нет, мы не можем так самовольничать!

Услышав эти добродетельные доводы, Николай рассвирепел.

— Ты шутишь, что ли! — закричал он во весь голос. — Да откуда ты знаешь, что сейчас на Юрасе не происходит что-то неповторимое? Где гарантия, что потом не придется кусать локти? Вдруг именно сейчас какая-то цивилизация именно нам с тобой подает сигналы!

— Смотри, оса потемнела! Она исчезает! — воскликнул Николай с отчаянием.

Борис тоже заметил, что изображение потемнело. Некоторые его детали пропали. Было ясно, что оно вот-вот исчезнет. Когда в атом уже нельзя было сомневаться, Борис решился перевести корабль на околоюрасианскую орбиту.

Через несколько минут приготовления к изменению курса корабля были окончены, а шестикрылая оса померкла. Тогда Николай и Борис послали на Одиннадцатую Станцию лазерограмму с описанием происшествия и легли в аэрольные капсулы. Эти капсулы при включении лучевых двигателей заполнялись аэролом — особой жидкостью, которую можно вдыхать. Кроме того, находясь в ней, человек способен переносить огромные перегрузки. Ложась в капсулу, Николай сказал:

— Ничего, Борис, на Хафоре обойдутся без нас. Хадаков должен через тысчонку часов прибыть на Хафор. Он живо докажет, что никакие цивилизации там и не ночевали.

Николай ошибался, думая, что Хадаков в скором времени прилетит на Хафор. Хадаков не мог «через тысчонку часов» прибыть на Хафор, потому что, корректируя траекторию «Связного-15», он непозволительно оплошал.

«Связной-15» был оснащен полуавтоматическим корректировщиком курса корабля, управляемым тремя рычажками. Рычажки эти были косвенно связаны с серводвигателями и непосредственно с пятью встроенными в телескоп маленькими белыми дисками. При коррекции траектории Хадаков направил телескоп точно на Юрас. В центре предметного стекла телескопа светящейся краской был начерчен крестик, видимый даже над дневной половиной планеты. По зрительному полю соответственно перемещению рычажков двигались светлые пятнышки.

Хадаков должен был закрыть светлыми пятнышками пять определенных звезд, видимых в телескоп, затем дождаться момента, когда крестик коснется ночной половины Юраса, надавить в этот момент кнопку и перевести все рычажки в крайнее правое положение. Закрыть белыми пятнышками пять определенных звезд, видимых в телескоп, не составило большого труда. Справившись с этим делом, Хадаков стал ждать момента, когда светящийся крестик коснется темной половины Юраса. Но когда этот момент наступил, Хадаков на некоторое время просто оцепенел. Войдя в темную часть планеты, светящийся крестик вдруг превратился в очень маленькую шестикрылую осу. Эта оса была в тысячи раз меньше той, которую наблюдали вскоре затем братья Щекуновы. Однако Хадаков отличался чрезвычайно острым зрением и ясно видел, что крестик превратился в шестикрылую осу.

Как такое могло случиться? Пытаясь понять это, Хадаков заглянул под кожух телескопа, но вдруг вспомнил, что надо же закончить коррекцию траектории корабля. Он быстро передвинул рычажки вправо и заходил взад-вперед по жилому отсеку, ероша волосы и обдумывая чудо превращения крестика в шестикрылую осу.

Вдруг его размышления прервала ужасная мысль: «А нажал ли он кнопку перед тем, как передвинуть рычажки вправо?»

Хадаков бросился к телескопу. Минуты две он вглядывался в открывшуюся картину — усеянный звездами диск, середину которого занимал Юрас — узкий белый серп. В центре диска снова белел маленький крестик, а пять соответствующих звезд по-прежнему закрывались белыми кружочками. У краев диска светились изображения шкал, встроенных в телескоп приборов. Хадаков содрогнулся, когда понял смысл увиденного: он не нажал кнопки, и поэтому серводвигатели не сработали. Теперь, если не запустить безотлагательно во всю силу лучевые тормоза, то через несколько минут «Связной-15» неминуемо врежется в Юрас и превратится в пламя.

Заметим, что винить Хадакова в случившемся не следует, поскольку в решающий момент он впал в состояние, именуемое медиками «стрессовой амнезией». Такое состояние при определенных обстоятельствах может постигнуть любого.

Но теперь он действовал энергично и быстро. Хадаков коснулся циферблата часового механизма, передвинул до упора рычаг аварийного торможения и лег в аэрольную капсулу, которая тут же заполнилась аэролом.

Последующие четверть часа были мучительными, но потом, когда лучевые тормоза кончили работать, действие перегрузок прекратилось. Вдруг корабль сильно тряхнуло. Раздался грохот. В следующее мгновение наступила тишина.

Подождав, пока капсула опорожнится, Хадаков выбрался из нее. Он почувствовал недостаток воздуха. Очевидно, корабль разгерметизировался.

Хадаков надел скафандр и потушил свет, горевший в жилом отсеке. Стоя перед иллюминатором, он вглядывался в сумрак юрасианской ночи и через некоторое время увидел неясные очертания безжизненной гористой местности.

Неподалеку от корабля протекала река, дымящаяся сизым дымом. На том берегу реки чернели крутые, почти отвесные утесы, один из которых возвышался над остальными. Его вершина была освещена белесыми лучами Варуны. По зеленоватому небу плыли прозрачные облака.

Хадаков включил свет и занялся осмотром корабля. Скоро он понял, что корабль безнадежен — отремонтировать его Хадаков не мог. Невозможно было также сообщить куда-либо об аварии, поскольку от корабельных лазеров остались одни обломки. Положение было безвыходным.

Придя к такому выводу, Хадаков взял корабельный журнал и приготовился писать. Случайно его взгляд упал на стекло иллюминатора, и ему показалось, что оно как-то неестественно освещено — извне слабым светом. Он потушил лампу и вдруг вскрикнул от удивления. На утесе, задетом лучами Варуны, сверкало оправленное чернотой ночи выпуклое светящееся изображение шестикрылой осы. Край одного из ее крыльев был погружен в светлое пятно на вершине утеса.

Минут через десять изображение поблекло и исчезло. Между тем восходящая Варуна осветила вершину еще одной скалы. Было видно простым глазом, как ее бледные лучи скользили по красноватым склонам, косматившимся при их прикосновении клоками серого тумана. Туман медленно оседал и стекал с верткий скалы в реку двумя широкими шевелящимися лентами. Наблюдая за ними, Хадаков вдруг увидел поблескивающие под завесой тумана контуры гигантского барельефа, изображающего шестикрылую осу. В следующее мгновение барельеф засветился серебряным светом.

Хадаков вскочил из-за стола и заходил взад-вперед. Неожиданно на его лице выразилась радость. Он глянул на часы и поспешил выбраться из корабля. Подойдя к дымящейся реке, он повернул направо и зашагал вдоль реки в темноту юрасианской ночи.

«Внешний-7» совершал уже девятый оборот вокруг Юраса. Николай и Борис сидели в креслах и обсуждали тот факт, что Юрас оказался девственным, как нераспечатанная колода карт.

Уже два часа безостановочно работал биотехноскоп и успел изучить около 600 миллионов квадратов, то есть почти седьмую часть поверхности Юраса. Но все обследованные квадраты были семиотически бессодержательны. От шестикрылой осы не осталось никаких следов. Братья готовы были бы поверить, что оса им пригрезилась, если бы не свидетельство фотоаппаратуры.

— Трудно допустить, что изображение осы возникло естественным путем, говорил Николай с некоторой растерянностью. — Скорее всего оно было кем-то создано искусственно.

— Но подумай, какие же нелепые поступки придется в таком случае приписать его создателям, — возражал Борис. — Сначала они учиняют грандиозную иллюминацию, затем начисто уничтожают все ее следы, а сами где-то прячутся. Да ведь их поведение бессмысленно!

— Что ж, их обычаи могут отличаться от наших, — сказал Николай, пожимая плечами.

— Это, конечно, верно.

— Ты знаешь, я думаю, что изображение осы могло и не быть сигналом. Оно могло быть, например, идолом или игрушкой…

Одно непонятно: откуда эти чудодеи набрались витомологических познаний? Откуда им известно, что такое насекомое? Неужели же на Юрасе живут шестикрылые осы?

— Биотехноскоп считает, что там нет жизни.

— Мистика! Послушай, а может быть, юрасиане сами являются шестикрылыми осами?

Борис не успел ничего ответить, потому что в эту минуту раздался звонок и на световом табло зажглась надпись, гласившая, что в квадрате номер 677293517 биотехноскопом зарегистрирован объект несомненно искусственного происхождения. В то же самое время на экране появилось изображение зарегистрированного объекта. Им оказался лежащий на каменистом грунте разбитый космический корабль.

— Постой! Ведь его корабль Хадакова! Это же «Связной-15»! — закричал Борис.

Это действительно был «Связной-15».

Не мешкая, братья Щекуновы повели космолет на посадку. Спустя полчаса корабль вошел в плотные слои атмосферы. Выпустив коротенькие крылья, он стал стремительно снижаться и в скором времени опустился на грунт у изгиба реки неподалеку от «Связного-15».

Был день. Варуна скрывалась за горами, но юрасианское небо заливало местность каким-то вязким белесым светом. В иллюминаторы было видно реку и красноватые утесы за рекой. Возле реки стоял изувеченный «Связной-15».

Помрачневшие от тяжелых предчувствий, Николай и Борис надели скафандры и вышли из космолета. Вскоре они были уже на «Связном-15». Братья осмотрели корабль и выяснили, что он покинут Хадаковым. Тогда они вернулись на «Внешний-7» и стали ждать Хадакова. Справедливо полагая, что Хадаков вряд ли станет переплывать реку в неплавучем скафандре, они уселись у иллюминатора напротив скалистой гряды и обозревали расселины между скалами.

Ждать Хадакова пришлось долго. Уже наступили сумерки, но братья все еще не зажигали прожекторы. Вдруг корабль качнулся, и откуда-то сзади послышался скрип. Братья обернулись и увидели, что стекла обращенных к реке иллюминаторов были погружены во что-то странное. Сквозь них виднелись какие-то лепестки, цепочки шариков и очень много искривленных белых шнуров. Николай включил прожектор, и тотчас сильным толчком «Внешний-7» наклонило вперед, он закачался, но сохранил вертикальное положение и утвердился в нем. При атом иллюминаторы очистились. Тут Николай взглянул в один из иллюминаторов и вдруг радостно замахал рукой. Из расселины между скалами вышел Хадаков, одетый в скафандр, и направился к «Внешнему-7».

В то время, когда Николай и Борис наблюдали в телескоп гигантское изображение шестикрылой осы, Хадаков подвергался смертельной опасности. Предусмотреть эту опасность (сознавая которую Хадаков все равно бы не отступил) ему помешало сильнейшее нервное напряжение. Он все время был как сам не свой, путешествуя по Юрасу. Его путешествие длилось много часов. Сначала Хадаков шел берегом дымящейся реки. Потом река повернула направо, и ему пришлось искать прохода в широкой гряде скал. Только после долгого блуждания между скалами он вышел на простор.

Теперь он находился на широкой равнине, погруженной во мглу, прорезываемую лучом маленького прожектора, укрепленного на его шлеме. Он поминутно смотрел на часы. Шел он очень быстрым шагом. Примерно через час ходьбы по равнине он заметил, что равнина всхолмилась. Теперь она слегка повышалась к северу. Справа темнел овраг, который, углубляясь и расширяясь, уходил за горизонт. Мало-помалу он превратился в огромный каньон, который вдруг круто изогнулся, будто сломался, и повернул направо.

В излучину каньона прежде, очевидно, впадала река, от которой сохранилось русло, наполненное камнями. Опасаясь оползня, Хадаков очень осторожно перешел через русло. Затем он поднялся на пригорок и увидел Лысину Юраса.

Она была похожа на беспредельное фарфоровое поле. Прожектор, укрепленный — шлеме Хадакова, бросал вдаль сноп света, отчего по фарфоровому полю скользило светлое пятно. Хадаков заметил извилистые полосы, придававшие белому покрову Лысины Юраса сходство с брюхом кита. Было очевидно, что он обладал некоторым внутренний строением.

Хадаков взглянул на часы и до боли закусил губу. Вдруг он замели, что белый пласт, застилавший равнину, немного посветлел. Через минуту он слабо светился, а еще через минуту превратился в волнующееся море серебряного огня, озарившего облака и само небо. Сделалось светло как днем. Исполинские огненные столбы взмывали над океаном серебряного пламени.

Вдруг грунт качнулся, забился все сильнее и сильнее и, наконец, содрогнулся с такой силой, что Хадакова сбросило с пригорка, и он неминуемо попал бы на поток камней, несущихся по руслу высохшей реки в глубину пропасти, если бы ему не удалось, уцепившись за уступ, выхватить нож и по самую рукоятку вонзить его в грунт. Это остановило его падение. Собрав все силы, опираясь на рукоять ножа и цепляясь за уступы, Хадаков вскарабкался на ровное место.

Обессиленный, он лежал близ края пропасти. Вокруг него свистел ветер и блуждали языки серебряного пламени.

Мало-помалу буйство стихий утихло. Тогда Хадаков встал на ноги и медленно побрел пешком назад вдоль каньона. Он шел и шел по однообразно-безотрадной равнине, слабо освещенной светлеющим небом, и, наконец, вышел к гряде скал. Много часов блуждал он между скалами. Когда он спустился в долину дымящейся реки, уже вечерело.

Хадаков шел около часа берегом реки и, наконец, разглядел в проходе между скалами космические корабли. Почти тотчас он увидел вспышку света сзади, озарившую один из кораблей, который закачался после этой вспышки. Хадаков увидел, что это был «Внешний-7», и направился к нему.

Сначала братья ни о чем не спрашивали Хадакова. После объятий они усадили его за стол и, пока он ел, занимались приготовлениями к отлету.

Чтобы, взлетев, сразу же направиться точно на Одиннадцатую Станцию, необходимо было изучить гравитационную обстановку в околоюрасианском пространстве. С целью ее научения братья запустили маленький спутник, связанный с корабельным компьютером. «Внешний-7» не мог стартовать раньше, чем спутник закончит облет Юраса, а на это требовалось минут пятьдесят.

Когда Хадаков утолил голод, между космонавтами завязался разговор.

— Скажи, Вадим, куда и зачем ты ходил? — спросил Борис.

— Я ходил подавать вам сигнал.

— Как? Неужели ты хочешь сказать, что сам сделал осу?

— Нет, но я ее поджег. Для этого был нужен просто яркий луч света. Она зажглась, когда на нее упал свет.

— Но как ты узнал, что оса подожжется?

— Я видел двух ос здесь на утесах. Они вспыхнули именно тогда, когда их коснулись лучи Варуны. Потом они исчезли. Очевидно, они состоят из летучего вещества, в котором свет возбуждает какую-то реакцию…

— Прости, а что случилось на «Связном-15»? — перебил Николай.

— Корректируя траекторию корабля, я вдруг увидел осу, растерялся и забыл нажать кнопку фиксации режимов серводвигателей. Потом я затормозил корабль и сел на Юрас единственно затем, чтобы не врезаться в него.

— А что представляют собой осы? Ты знаешь это? — спросил Борис.

— По-моему, они являются просто-напросто накаменными морозными узорами, — отвечал Хадаков, — но в отличие от обычных морозных узоров они состоят не из воды, а из кристаллов какого-то другого вещества. Они отлагаются ночью и уничтожаются днем лучами Варуны. Увидев их, — продолжал Хадаков, — я подумал, что на ночной половине планеты ничто не мешает им достигать огромных размеров. И тут я вспомнил о Лысине Юраса. Мне пришло на ум, что она является идеальным гнездилищем для шестикрылых ос. На этом огромном, никогда не освещаемом Варуной пространстве за миллионы лет должны были вырасти исполинские осы.

— Вас понял, — сказал Борис. — Значит, ты решил добраться до какой-нибудь из них и поджечь ее, чтобы мы с Николаем заинтересовались осой, изучили Юрас биотехноскопом и нашли тебя. Это понятно. Но скажи, если знаешь, что за приключение произошло с нашим кораблем за минуту до твоего появления? — спросил Борис и разъяснил Коротко суть происшествия.

— Я думаю, — сказал Хадаков, — что на ваш корабль, как изморозь на оконное стекло, осаждался иней, из которого формировалась шестикрылая оса. Через иллюминатор вы видели части ее брюха. Когда вы включили прожекторы, оса зажглась и быстро испарилась, а образовавшиеся газы с силой толкнули корабль, и он закачался. (Чтобы не вводить читателя в заблуждение, мы должны сказать, что предположение Хадакова было ошибочным.)

— Но если такая маленькая оса, как та, которая выросла на нашем корабле, послужила причиной порядочного толчка, то какой же силы взрыв произошел, когда ты поджег свою огромную осу! — сказал Николай. — Ты был на волоске от смерти.

— Когда я поджег осу, грунт заходил ходуном, и я чуть не свалился в пропасть. Я едва мог удержаться на краю ее. Не пойму, как я упустил из виду, что, когда такая махина испарится, юрасианская кора заколеблется. Иначе и быть не могло! Она весила добрый миллиард тонн!

— Да уж не меньше, — сказал Николай.

Он встал с кресла и вдруг заговорил громко и взволнованно:

— Но ведь это невозможно! Это же совершенно немыслимо, чтобы на краю света, в нескольких парсеках от Земли узоры из инея почему-то повторяли очертания земного животного — осы! Это невероятно!

— Это не так уж невероятно, — возразил Хадаков. — Ты видел, например, что морозные узоры на стекле бывают точь-в-точь похожи на листья папоротника. А это значит, что в самых отдаленных глубинах вселенной ты увидишь листья земного папоротника, если там есть вода, гладкая поверхность и мороз.

Недавно открыли так называемые башаринские группы. Это инварианты квазипроектнвных преобразований, характеризующие форму предмета. Оказалось, что то общее, что имеют, например, фигуры всех аистов, или всех кошек, или всех кувшинов, определяется наборами башаринских групп. Когда мы решаем, что вот это — герань, это — груша, а это, скажем, овца, то наш глаз схватывает прежде всего именно башаринские группы.

Есть ветвь математики, исследующая рост. Раньше я ею занимался. Она ставит своей задачей ответить на следующий вопрос: как получается, что многие животные, растения, кристаллы и скопления кристаллов при росте, увеличиваясь в размерах, сохраняют, однако, свою характерную форму, то есть присущие им наборы башаринских групп?

В основе этого довольно удивительного факта лежат определенные математические механизмы. Они очень плодовиты, но не всемогущи, то есть они могут создать лишь конечное число различных форм. Это число огромно. Подсчитано недавно, что все многообразие древних и современных форм земных животных и растений составляет лишь четверть процента от этого числа. Однако четверть процента — это все же вполне ощутимая величина. Значит, есть реальные шансы в самых неожиданных обстоятельствах в отдаленнейших уголках вселенной находить земные формы.

— Неужели существует лишь конечное число возможных обликов живых существ? — спросил Борис.

— Этого математика не утверждает, — ответил Хадаков. — Утверждается лишь, что ограниченно число обликов тех структур, которые во время роста сохраняют свой характерный внешний вид.

— Все-таки странно, что живые и неживые объекты могут быть так похожи, — сказал Николай.

— Формами тех и других, — отвечал Хадаков, — управляют одни и те же математические механизмы. А они универсальны. Для них безразлично, какие именно предметы растут. Растут же не только живые организмы. Растут и кристаллы, и сталактиты, и т. п. Недавно открыли, что могут расти и астероиды за счет реликтового излучения. Так что не исключено, — сказал Хадаков, улыбаясь, — что вскоре откроют скопление растущих астероидов, имеющих вид исполинских летучих мышей. Может вдруг обнаружиться, что масконы в недрах Луны точь-в-точь похожи на динозавров или трилобитов или что на Юрасе есть пещера, со сводов которой свисают сталактиты, как две капли воды похожие на змей…

— Подожди, ведь эволюция на Земле выработала формы, приспособленные к внешним условиям. Чем ты объяснишь, что абстрактные математические законы разрешают животным и растениям иметь именно те формы, которые соответствуют целям выживания? — спросил Борис.

— Во-первых, тем, что механизмы роста достаточно плодовиты, во-вторых, тем, что башаринские группы не сковывают форму намертво; внутри положенных ими пределов легко находятся формы, отвечающие целям выживания. Впрочем, иногда мы преувеличиваем роль целей выживания. Так, например, в подходящих растворах крупицы некоторых веществ обрастают скоплениями кристаллов, удивительно похожих на водоросли. Ясно, что их сходство с водорослями ничего общего не имеет с целями выживания. Значит, и формы самих водорослей отнюдь не определяются лишь этими целями.

— У меня есть еще один вопрос, — сказал Борис. — Осу, увиденную мною и Николаем, поджег ты, вмешавшись в естественный порядок вещей на Юрасе. Но оса, которую ты сам увидел из космоса, зажглась с лучей Варуны. Чем ты объяснишь, что ни Петровы, ни Горохов не видели ничего подобного?

— Я думаю, — отвечал Хадаков, — что мне случилось увидеть очень редкое явление. Гибель от лучей Варуны такой огромной осы, что сквозь атмосферу ее видно из космоса, случается не каждый год. Ведь эта оса могла уже миллион раз погибнуть, прежде чем она доросла до таких больших размеров. Теоретически щуки могут достигать веса в 30 кг, но многие ли могут похвастаться тем, что им удалось выудить тридцатикилограммовую щуку? — С этими словами Хадаков посмотрел на часы. — Через три минуты стартуем, — объявил он и направился к аэрольной капсуле.

Ровно через три минуты «Внешний-7» взлетел. Он точно лег на трассу, вычисленную компьютером. Через три недели, всего лишь однажды прибегнув к коррекции траектории полета, космонавты достигли Одиннадцатой Станции.

Между тем на Юрасе, в покинутой космонавтами долине дни сменяются ночами, и наступлением вечерних сумерек из дымящейся реки на прибрежные скалы выползают белоснежные шестикрылые осы. (Оса, уничтоженная прожекторами «Внешнего-7», тоже выползла из дымящейся реки и наползла на «Внешний-7», а не образовалась из выпавшего на него инея, как думал Хадаков.) Шестикрылые осы обладают лишь самыми примитивными рефлексами. Днем они скрываются от губительных лучей Варуны в темной влаге, струящейся в реке. Ночью они взбираются на утесы и впитывают их тепло. Они не могут перемещать свои члены. Их движение вверх и вниз по утесам порождается выпадением из атмосферы на их тела новых частичек инея и сублимацией старых. Они как бы непрерывно перекристаллизовываются в процессе движения. Иногда случается, что какая-нибудь оса чересчур вырастает, и тогда она цепенеет. Слишком большие осы утрачивают способность двигаться, но не способность к росту. Они стремительно растут до тех пор, пока их не уничтожают лучи Варуны.

Время от времени на скалах появляются новые осы. Они не рождаются от себе подобных. Они образуются на скалах из сконденсировавшихся паров сложного летучего вещества, входящего в атмосферу планеты. Новые осы чаще всего сгорают в лучах Варуны, но иногда им удается еще ночью забраться в реку, и тогда они включаются в странное подобие жизни, утвердившееся на Юрасе.

 

Открытие математика Матвеева

Громоздкий, тяжело дышащий, со всклокоченными волосами и запутавшейся бородой. Его звали Матвеевым. Он давал уроки математики.

Его повсюду сопровождал дрессированный спрут. Когда Матвеев занимался с учениками, огромный спрут терпеливо ожидал его на улице. В то время, в восьмидесятых годах сорокового столетня, было принято щеголять красотой головоногих домашних слуг.

Своим видом и манерами Матвеев слегка шокировал тех, кто сталкивался с ним впервые. Надо сказать, что и библиотекарь города N-ска несколько удивился, когда однажды увидел, как, придя первый раз к его сыну Алеше на урок, Матвеев обтер двумя бумажками свои пневмокалоши, спрятал обе бумажки в карман, почистил стекла очков клоком собственной бороды и, не глядя по сторонам, пошел на детскую половину дома. Библиотекарь пристально смотрел ему вслед, отметив про себя, что под мышкой у чудака зажат томик Тургенева.

Между тем Матвеев прошел в Алешину комнату, представился и сел на краешек стула. Минуты две учитель и ученик конфузливо молчали. Потом вдруг Матвеев заговорил почти скороговоркой:

— Вы знаете, что такое математика? Вы думаете, что математика — это счет и цифры? Что это формулы, да? Вы ошибаетесь. Математика — это мысль и поэзия. Только поэзия очень своеобразная. Математик всегда думает. Его мысль не останавливается на полпути. Она движется. Неуклонно! Вы помните, как начинается Евгений Онегин?

— Помню.

«Мой дядя самых честных правил. Когда…»

— Достаточно. А вам все понятно в этой фразе «Мой дядя самых честных правил»? Почему вдруг «дядя самых честных правил»? Вы об этом не задумывались?

— Нет, Василий Дмитриевич.

— Потому, что у вас еще нет математической хватки. А математик непременно задумается. И пойдет в библиотеку и вызовет голографического духа, ведающего первой половиной девятнадцатого века. А дух ему расскажет про популярную в то время песню, которая начиналась словами:-«Осел был самых честных правил…» Тогда математик догадается, что хотел сказать Пушкин. Вы меня поняли?

— Понял, понял. Но, Василий Дмитриевич, вы мне расскажете про проблему Аиральди и про неприятности для человечества? Мне папа обещал, что непременно расскажете.

— Расскажу. Только, разрешите, я сначала вам спою одну старинную песню.

И, отбивая такт рукой, Матвеев запел высоким голосом, несколько козлиного оттенка:

За рекой на горе Лес зеленый шумит. Под горой за рекой Хуторочек стоит…

Алеша слушал, положив голову на стол.

Матвеев спел свою песню и приступил к ее математическому разбору:

— «За рекой на горе лес зеленый шумит». Я представляю себе это так, — говорит Матвеев. — Некто подходит к берегу реки. Тот, другой, берег высокий (за рекой на горе…), а этот низкий. Известно, что вследствие кориолисовой силы у большинства русских рек правый берег высокий, а левый — низкий. Значит, вероятно, некто подходит к реке со стороны ее левого берега. Далее, поскольку за деревьями леса не только не видно, но самое главное, и не слышно, то этот берег безлесный. Лес на том берегу лиственный, потому что, если бы он был хвойным, он бы не шумел, а гудел. Иголки более непрерывно колеблют воздух, чем листья. Вспомните, что струна гудит, а не шумит. Как следует из дальнейшего, начинало смеркаться. Если в это время лес издали казался зеленым, то, значит, он был яркозеленым, каким бывает в мае, когда листва уже распустилась, но еще очень свежа. На то же время года нам указывают слова «в том лесу соловей громко песню поет».

И Матвеев улыбнулся, торжествуя победу своих аргументов…

Продолжая разбор песни, Матвеев делал самые неожиданные заключения. Ему удалось узнать час и место действия, вы-, яснить взаимное расположение реки и «дороги большой», на которой «опозднился купец», и даже с большой долей вероятности установить, какую именно рыбу ловил «на реке рыболов».

Алеша слушал внимательно. Наконец математический разбор песни был завершен и, помолчав немного, Матвеев заговорил о неприятностях, ожидающих человечество, если оно не решит проблемы Аиральди.

— Солнце взорвется через 10084 года, — объяснял он. — Чтобы переместить Землю к другой звезде достаточно быстро (по собственному времени Земли), надо уничтожить около пяти миллионов звезд, истратив заключенную в них энергию на перемещение Земли. При этом нельзя посягать на звезды, имеющие планеты, так как там могут быть обитатели. Пять миллионов беспланетных звезд находится в шаре радиусом примерно в пять тысяч световых лет. В этих звездах надо будет возбудить процессы, позволяющие использовать их энергию для перемещения Земли. Если бы уже сегодня послали сигналы, возбуждающие в звездах нужные процессы, то лишь не раньше чем через десять тысяч лет можно было бы двинуться в путь к другой звезде. Однако сегодня еще никто не знает, каковы геометрические свойства пространства на больших расстояниях от солнца. В частности, неизвестно, сколько там черных дыр. Между тем знать это необходимо, чтобы суметь правильно определить направление сигналов. Чтобы это узнать, надо решить проблему Аиральди, причем решить ее надо в ближайшие годы, иначе потом будет уже поздно.

Матвеев обмакнул перо в чернильницу с вечными чернилами, нарисовал на бумаге многогранник, рассеченный плоскостями, и стал объяснять сущность проблемы Аиральди. Через час он окончил объяснения и откланялся.

Выйдя на улицу, Матвеев остановил бредшую мимо коляску, уселся в нее вместе со своим спрутом, взял вожжи в руки и погнал лошадей на Приморский бульвар.

Проезжая мимо танцевального зала, Матвеев вспомнил один эпизод, случившийся на последнем балу. Танцевали игровой танец в сто двадцать пар. Дирижировал балетмейстер Волгин.

В числе замысловатых фигур устроили тройки. В первую тройку запряглись три красавицы: Донаурова, Щавинская и Петрова.

Волгин взял шелковые ленты в руки, оглянул следовавшие за ним остальные тройки и хотел уже скомандовать «марш», но в это время кто-то закричал «остановитесь!». И когда все остановились, кричавший, указывая жестом на великолепную тройку Волгина, пригласил публику полюбоваться ее красотой.

Все взоры обратились на трех красавиц. Они же, гордые сознанием собственной красоты, но смущенные, ринулись вперед, увлекая Волгина, и зал под звуки музыки загремел аплодисментами…

На Приморском бульваре Матвеев остановился возле гастрономического погреба. Оттуда тянуло душистым воздухом, пахнущим финиками, орехами, апельсинами и ни с чем по вкусности не сравнимым оленьим сливочным маслом. Около погреба хлопотало с десяток спрутов, складывающих ящики с апельсинами.

Матвеев спустился в погреб и вскоре вышел оттуда, неся корзину со страусовыми яйцами. Усевшись в коляску, он продолжил путь.

Он хотел было свернуть на запущенную аллею между огромных запыленных кустов сирени, в конце которой стоял его дом, но передумал и направил лошадей к подъезду городского театра. Отпустив лошадей и оставив корзинку со страусовыми яйцами на попечение своего спрута, Матвеев прошел в зрительный зал.

Здесь не было ни нумерации, ни отдельных мест. Публика сидела на ступенях амфитеатра. Испокон вечный спор о том, что лучше в театре: удобство сидения или удобство общения, уже почти повсеместно решался в пользу удобства общения.

В тот день в театре выступал фокусник Петр Туманов. Его изящные фокусы с летающими картами очаровали публику.

Туманов умудрялся бросать карты так, что они совершали круг от сцены до галерки и обратно. Закончил Туманов свое выступление знаменитым фокусом с золотыми рыбками.

По окончании представления восхищенный Матвеев подошел к Туманову и спросил, известен ли тому старинный топологический фокус, заключающийся в выворачивании наизнанку не снятой с плеч коротайки. Туманов ответил отрицательно, и Матвеев тут же принялся выворачивать наизнанку свою коротайку, но вдруг обнаружил, что совершенно забыл, как это делается. Он и так и эдак крутил коротайку, но ничего не выходило. Смущенный, Матвеев пообещал Туманову, что непременно поделится с ним секретом этого фокуса, когда его вспомнит, попрощался и пошел домой.

Пока спрут жарил на кухне яичницу из страусовых яиц, Матвеев размышлял над проблемой Аиральди. Половину его кабинета занимали модели аиральдовых многогранников. Это были вереницы раскрашенных кубиков нанизанных на множество горизонтально натянутых нитей. Матвеев прохаживался возле моделей, передвигая кубики, пока наконец спрут не поставил яичницу на стол. Тогда Матвеев принялся за еду. Тем временем спрут подполз к моделям аиральдовых многогранников, взобрался на кресло и стал сдвигать щупальцами вереницы кубиков влево. Увидя это, Матвеев вспомнил одну особенность зрения спрутов. Глаз спрута как бы расщепляет изображение по двум направлениям — горизонтальному и вертикальному и фиксирует ширину предмета на всевозможных уровнях, но не его форму. Так, например, все треугольники с равными высотами и равными горизонтальными основаниями представляются спруту одинаковыми. Фигура, составленная из горизонтально расположенных полосок, не изменится для спрута, если полоски произвольно сдвинуть по горизонталям влево или вправо.

Матвеев почувствовал, что у него колотится сердце. Он встал из-за стола и, не удержавшись от слабости на ногах, опустился на диван. Перед глазами все поплыло.

«Неужели это так? Неужели это правда? — думал он. — Похоже, очень похоже на правду! Да, действительно! Сомкнем и склеим у аиральдова многогранника положительные и отрицательные вершины, ребра, грани и т. д. Сохраним при этом размеры, которые фиксируются глазом н-мерного спрута. Тогда по циклам получившейся фигуры можно будет вычислить аиральдов инвариант!» Матвеев поднялся с дивана, подошел к комоду и, найдя флакончик с успокоительным лекарством, осушил его сразу весь.

Действие лекарства обнаружилось немедленно. Сердце перестало бешено стучать, и прошла физическая слабость. Матвеев смог теперь, сесть за стол и погрузиться в проверку своих предположений. Через час все было проверено. Сомнений не оставалось. Проблема Аиральди была решена!

В эту ночь Матвеев так и не смог заснуть. Он лежал на кровати и созерцал собственные грезы, наполненные мечущимися многогранниками Аиральди.

На следующий день, едва забрезжило, Матвеев был на ногах. Позавтракав половиной страусового яйца, он отправился к бывшему своему учителю Петру Михайловичу Кузьминскому.

Кузьминский жил на другом конце города в деревянном доме, позади которого находился запущенный парк с вековыми деревьями и такими дремучими дебрями, что в них можно было вести охоту на всякую лесную дичь. Подходя к дому Кузьминского, Матвеев услышал громкое щебетание птиц, доносившееся из растворенного окна. В прихожей он застал своего учителя, стоящего перед огромной клеткой из проволоки. В этой клетке было царство пернатых разных пород.

Увидя Матвеева, Кузьминский перестал бросать птицам зерна и проводил его в свой кабинет.

— Петр Михайлович, я вчера решил проблему Аиральди, сказал Матвеев, садясь в кресло.

Кузьминский нахмурился.

— Чтобы решить проблему, которая никому не поддается уже триста лет, — сказал он, — нужно быть архигениальным математиком. У вас есть способности. Вы доказали это своими работами. Однако об архигениальности, по-моему, говорить еще преждевременно. Через день или два вы сами найдете свою ошибку.

— Я вас очень прошу меня выслушать.

— Хорошо. К десяти часам у меня будут Коля Синицын и Миша Мартино. Вы поговорите с ними. Если они с вами согласятся, то и я вас послушаю. А пока что не выпьете ли вы клюквенного кваса?

От кваса Матвеев не отказался. Утолив жажду одной кружкой кваса, он выпил еще другую для испытания капля за каплей его вкуса и аромата.

Когда через полчаса к Кузьминскому пришли Синицын и Мартино, Матвеев, волнуясь, стал объяснять им суть своего открытия и тут понял, что находится в затруднительном положении. Он мысленно уподобил его положению собаки, которая, как говорится, «все видит, все понимает, но сказать не может».

Матвеев не умел рассказать о своем открытии. Его не понимали. Ему стало казаться, что он не сможет ничего объяснить, если не покажет Синицыну и Мартино модели аиральдовых многогранников. Он хотел было уже прекратить объяснения, но тут Мартино сообразил, в чем дело. Вскоре и до Синицына дошел смысл объяснений Матвеева…

Вечером того же дня Матвеев, возвращаясь от Кузьминского домой, впервые в жизни позволил себе громко петь на улице. Прохожие с удивлением оборачивались, слыша грустные слова:

И с тех пор в хуторке Уж никто не живет, Лишь один соловей Громко песни поет,

— которые пел хриплый от ликования голос. В кармане у Матвеева лежало рекомендательное письмо Кузьминского к ученым Математического городка.

Аэродром располагался в овраге, тянувшемся от леса до орехового питомника. Сотни свернутых парусов толпились в этом овраге. В глубину оврага вели три дубовые лестницы.

Рано утром, в воскресенье, ровно через неделю после встречи с Кузьминским, Матвеев в обществе своего спрута пришел на аэродром. Взобравшись на борт двухмачтового воздушного корабля, он открыл вентили гелиевых баллонов, и трюм корабля наполнился легким газом. Корабль взлетел. Тогда Матвеев расправил паруса. Тотчас поток нейтрино запрягся в белоснежные ткани, и корабль помчался над морем быстрее ветра.

Дорога длиной в десять тысяч километров заняла двое суток. Матвеев никогда не летал в Математический городок. Поэтому теперь, вместо того чтобы трудиться, он смотрел в распахнутые окна корабельной каюты. Корабль летел так низко, что Матвеев легко различал мельчайшие подробности ландшафта. Пролетая над морем, Матвеев видел дельфинов в его прозрачных водах. Он созерцал коров, пасущихся на шелковистых лугах. А на лесных полянах математик замечал зайцев и барсуков.

Дважды корабль пролетал над городами. Крыши городских домов, крытые искусственной золоченой соломой, ослепительно сверкали огненными бликами в лучах солнца.

В тот час, когда вдали показался Математический городок, Матвеев был занят кормлением своего спрута живой рыбой.

Он тут же встал за штурвал и спустя несколько минут посадил корабль на водную гладь большого затененного пруда, служившего аэродромом. Усевшись в одну из карет, стоявших возле пруда, Матвеев тронул вожжи, и лошади побежали по грунтовой дороге, покрытой тонкой чистой пылью. Через час карета въехала на улицу, где находились заезжие дома. В одном из них, свободном от постояльцев, Матвеев и обосновался. До позднего вечера, сидя перед силикатной свечой, на которую для смягчения света был надет стеклянный глобус с водой, математик штудировал учебник санскрита. Когда свеча сгорела до половины, Матвеев ее задул и лег спать.

Проснулся он в десятом часу утра и тотчас поехал к знаменитому Буонфиниоли. У Буонфиниоли Матвеев застал еще двух математиков — Карла Кольбица и Людмилу Михайловну Гореву, поразившую Матвеева своей в те годы еще необыкновенной одеждой: Горева была облачена в облако серебристого ионизированного газа, удерживающегося около ее прекрасного тела благодаря наэлектризованным поясам и браслетам.

Буонфиниоли усадил Матвеева рядом с собою в кресло и слушал его с закрытыми глазами. Когда Матвеев окончил свой рассказ, Буонфиниоли вышел в другую комнату и погрузился в математические вычисления. Тем временем между Матвеевым, Кольбицем и Горевой завязался разговор на санскрите (поскольку Кольбиц санскрит обожал).

— Неужели проблема Аиральди вами решена! — восклицал Кольбиц.

— При существенной помощи моего спрута.

— Мы еще многому должны учиться у животных, — задумчиво сказала Горева.

Матвеев с радостью подхватил эту идею. Сдерживая улыбку, он воскликнул:

— Конечно! Мы должны у них учиться мудрости!

— И мудрости и любви. Я недавно читала, что любовь животных бывает иногда сильнее человеческой любви. Они умирают, лишаясь, своего возлюбленного.

— Но вы не хотите же, чтобы и люди умирали в подобных случаях? — заметил Кольбиц.

— Нет. Однако я считаю, что любовь должна быть более сильной, чем это обычно бывает. — Посмотрев в окно, выходящее на море, Горева с некоторой рассеянностью прибавила, теперь уже по-русски: — Там можно взять лодку.

Матвеев почувствовал молниеносный удар любви. С трудом подавляя застенчивость, он сказал, правда, несколько принужденным тоном:

— Может быть, покатаемся на лодке после математических занятий?

Горева, улыбнувшись, кивнула головой и повела речь о проблеме Аиральди…

Через час явился Буонфиниоли. Теперь на нем был зеленый зонтик, защищающий его больные глаза ог солнечного света.

Он остановился у дверей и заговорил об итогах своих вычислений.

— Это изумительно! — обратился Буонфиниоли к Матвееву. — Проблема Аиральди действительно вами решена! Воспользовавшись вашими приемами, я уже рассчитал одну из возможных трасс полета Земли к другой звезде. Эта трасса длиной в три миллиона световых лет имеет форму спиралеобразной тридцатизвенной ломаной. Движение по ней по собственному времени Земли пятьдесят четыре минуты.

— Неужели всего пятьдесят четыре минуты? Но ведь в таком случае Земля подвергнется ужасным перегрузкам. Ей же придется двигаться с гигантскими ускорениями, — содрогнулась Горева.

— Вы ошибаетесь. Земля не подвергнется никаким перегрузкам, хотя действительно будет двигаться с гигантскими ускорениями. Эти ускорения вызовет переменное гравитационное поле. Оно подействует одновременно и равномерно на все атомы земного шара. Его свойства являются такими, что никаких внутренних напряжений не возникнет. Вспомните, что когда под действием гравитационного поля человек падает вместе с лифтом, то внутри лифта он невесом. Точно так же и во время полета к намеченной звезде в туманности Андромеды земляне не испытают никаких нагрузок сверх тех, которые создаются гравитационным полем самой Земли.

— Может быть, я чего-то не понимаю, — сказала Горева, — но мне кажется, что Земле понадобится лететь в миллионы раз быстрее света, чтобы путь длиной в три миллиона световых лет пройти за пятьдесят четыре минуты.

— Ничего подобного, — возразил Буонфиниоли. — Земле не придется лететь быстрее света. Для наблюдателя, который остался бы в солнечной системе, Земля будет двигаться не пятьдесят четыре минуты, а свыше трех миллионов лет. А для наблюдателя на Земле (как следует из теории относительности) длины звеньев трассы полета сократятся в миллиарды раз, поскольку вдоль них Земля полетит почти со скоростью света. Так что Земле не придется превысить скорость света, чтобы долететь до туманности Андромеды за пятьдесят четыре минуты.

— А почему надо лететь так далеко? — спросил Кольбиц.

— Я сейчас объясню, — сказал Буонфиниоли и, набросав на бумаге контуры трех аиральдовых многогранников, принялся объяснять Кольбицу, что перемещать Землю возможно не по любой трассе, а лишь по той, которая удовлетворяет ряду услон, между прочим, проходит вблизи достаточно большого числа черных дыр, а самая короткая из таких трасс оканчивается в туманности Андромеды.

Во время этих объяснений Матвеев делал что-то непонятное со своей коротайкой, и, когда Буонфиниоли кончил говорить, Матвеев обратился к нему с вопросом:

— Простите, не помните ли вы, как можно вывернуть наизнанку коротайку, не снимая ее с плеч?

Буонфиниоли этот фокус помнил и показал его Матвееву.

Затем Матвеев попрощался, посчитав, что ему незачем долее беспокоить хозяина. Попрощалась и Горева с Буонфиниоли и оставшимся у него для обсуждения какого-то вопроса Кольбицем.

Выйдя из дому, Матвеев и Горева пошли на море.

Они отвязали одну из лодок, причаленных к каменным сваям, и поплыли по чистым, прозрачным волнам. Сидя на корме лодки, Матвеев смотрел, как Горева гребет, замечая, что она гребет профессионально: легко и неутомимо.

— Вы спортсменка? — робко спросил Матвеев.

— Если хотите знать, я чемпионка мира по фехтованию три тысячи девятьсот семьдесят третьего года.

— Я завидую спортсменам. У них много воли. Они решительны и очень красивы, — сказал Матвеев, глядя на Гореву с восхищением.

Между тем лодка обогнула высокий мыс, и стал виден лепящийся на нем у самого обрыва заезжий домик. Матвеев предложил здесь остановиться.

В заезжем домике нашелся котелок, а в погребе обнаружились макароны, соль и оливковое масло. Матвеев собрал с грядки десяток помидоров. Спрут, живший на чердаке заезжего дома, наловил в море рыбы и принес воды из колодца.

Набрали в котелок воды, поставили котелок на угли, развели огонь.

…В тот вечер Матвеев впервые в жизни поцеловал женщину. Произошло это так. Провожая Гореву, он все время молчал, накапливая в душе необходимое для исполнения своего замысла мужество. Наконец, призвав всю имевшуюся у него волю, он произнес хриплым от волнения голосом, весьма удивив этим Гореву:

— Разрешите мне вас поцеловать. Пожалуйста. Я всегда буду гордиться, что поцеловал такую красивую женщину. Можно?

Горева, казалось, была смущена и растеряна, но кивнула головой. Из груди Матвеева вырвалось глупре восклицание.

Он крепко обнял Гореву и поцеловал ее в губы.

— Вы меня смутили вашей просьбой, — тихо сказала Горева. — Я замужем и у меня двое детей.

…Через месяц Матвеев улетел на воздушном корабле в N-CK. Решив проблему Аиральди, Матвеев прожил затем не больше года. Вскоре по возвращении в N-ск, он заболел. Медицина оказалась бессильна против болезни. Пятого сентября 3977 года Василий Дмитриевич Матвеев находился при смерти.

В тот день доктор ушел от больного, поскольку ему незачем было долее тут быть, и у постели Матвеева остались ученик Матвеева Алеша и другой, уже взрослый его ученик — Михаил.

Был поздний вечер. Комната слабо освещалась маленькой свечой с зеленым абажуром. Матвеев лежал и тяжело, прерывисто дышал. Чтобы отвлечься от тягостных чувств, Алеша заговорил о песне, слышанной им от Матвеева.

— «За рекой на горе лес зеленый шумит». Раз лес шумит, а не гудит, значит, он был лиственным, — говорил Алеша. — Ведь хвойный лес не шумит, а гудит. Один берег реки, левый, низкий, а тот берег, на котором стоит хуторок, правый. Он высокий. А через реку в этом месте был перекинут мост.

— Откуда ты знаешь, что через реку был перекинут мост? — спросил Михаил.

— Из строк «Опозднился купец на дороге большой. Он свернул ночевать ко вдове молодой». Слова «на дороге большой» означают, что действительно там была большая дорога, или, по выражению Василия Дмитриевича, транспортная артерия. Но река — это тоже транспортная артерия, а две транспортные артерии располагать параллельно невыгодно.

Василий Дмитриевич рассказывал мне, что на картах тех областей России середины XIX века, где употреблялось слово «хутор», не обозначены большие дороги, которые вплотную приближались бы к рекам, но не пересекали их. Так что, вероятно, «большая дорога» пролегала ортогонально к реке и там был мост.

— Но могла быть и переправа…

— Да, правильно. Я позабыл. Василий Дмитриевич говорил, что там был мост или переправа, — сказал Алеша смущенным тоном и вытер рукавом пот со лба. В, комнате было душно.

Алеша встал с дивана и вышел во двор. Все спало. Звезды сияли. Алеша подивился их множеству, надышался воздухом ночи и направился уже обратно в комнату, как вдруг поскользнулся и упал на что-то черное, извивающееся, склизкое. С ужасом вскочил Алеша на ноги и, лишь прибежав в комнату, сообразил, что он впотьмах наткнулся на ползавшего по двору спрута. Посмотрев на Михаила, Алеша обомлел. Тот сидел за столом еле живой, совершенно зеленый.

— Что с тобой? Тебя что-то напугало? — хрипло спросил Алеша.

— Нет.

— Отчего же ты такой зеленый?

Михаил вздрогнул и провел ладонью по лицу.

— Постой! — воскликнул он. — И ты зеленый!

— Да ну? — Алеша тоже провел рукой по щеке, но сразу сообразил: на их лицах был свет от зеленого абажура силикатной свечи.

Они подошли к Матвееву. Он что-то прошептал, и дыхание его пресеклось.

Утром у подъезда раздался топот лошадей и грохот подкатившей кареты. Хлопнула дверка, и в комнату вошла, почти вбежала, молодая женщина. Она назвалась Людмилой Михайловной Горевой. Она спросила:

— Какие были последние слова Матвеева?

— Людмила Михайловна, его последними словами, — отвечал Михаил, — была пословица: «На смерть, что на солнце, во все глаза не взглянешь».

— Внесите сюда цветы! — крикнула Горева, и двое ее детей — мальчик и девочка — внесли в комнату целый сноп великолепных цветов.

Ныне не много осталось стариков, помнящих удивительные минуты перелета Земли в туманность Андромеды. Один из них, Николай Андреевич Хлопонин, в принадлежащих его перу «Исторических очерках и воспоминаниях» так описывает свои впечатления об этом самом грандиозном космическом предприятии человечества.

«В тот день в N-ске, — пишет Хлопонин, — к двум часам дня Театральная площадь заполнилась народом. Толпа с замиранием сердца следила за солнечным диском. Точное время старта Земли не было известно. Его ждали с минуты на минуту. Я, тогда еще совсем малыш, сидел на цепях, окружавших памятник, расположенный у выхода Театральной площади к Приморскому бульвару.

Со мной был отец. Он объяснял мне что-то, чего я не поиима-л, про эффект Доплера, в силу которого солнечный свет, переместившись в инфракрасную часть спектра, станет невидимым, когда Земля двинется в путь. Я слушал отца, раскачиваясь на цепях памятника, как на качелях.

Вдруг мне показалось, что тень, отбрасываемая памятником, почернела и качнулась в сторону. Я поднял глаза и испугался.

Все, что было на площади, — люди, лошади, кареты, — все сделалось иссиня-черным. Люди, похожие теперь на негров, все до единого смотрели на солнце.

Я повернул голову и тоже стал смотреть на солнце. Оно больше не слепило глаза, превратившись в медленно плывущий по небу комок ярко-фиолетового пламени. Теперь оно было не круглым, а сильно вытянутым. Через минуту солнце стало синим, а еще через минуту ярко-зеленым (последовательно принимая все цвета спектра). Проплывая над городским театром, светило на мгновение снова стало золотым, потом оранжевым, потом вишнево-красным и наконец померкло.

Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел мириады ослепительных звезд, мчащихся по черному небу. Они скапливались неправильными пятнами в разных частях небосвода, образуя пересекающие небо арки, которые периодически рассыпались и перестраивались. Я почувствовал прохладу.

— Папа, скажи, папа, это все люди делают? — спросил я отца, и когда отец ответил мне утвердительно, я изумился могуществу человеческого рода.

Четыре раза в небе появлялись маленькие, узкие, как черточки, солнца и, поиграв всеми цветами радуги, исчезали вдали. Потом наступила полная тьма. Звезды скрылись из виду.

Лишь несколько неясных бледных пятен металось по невидимому небу. Так прошло около получаса. Затем одно из белесых пятен посветлело, расширилось и рассыпалось по небу мириадами звезд. Из-за горизонта выплыло пылающее фиолетовое солнце. Оно проплыло над площадью и повисло у декоративной колоннады, вспыхнув сначала синим пламенем, а затем превратилось в ослепительно белый диск, каким и положено быть солнцу.

— Это не наше старое солнце. Это другое солнце, — сказал мне отец. — Наше старое солнце взорвалось миллион лет тому назад.

Я встал на ноги и осмотрелся. Над площадью вился легкий туман. От земли, травы и кустов бузины подымались испарения.

Собравшийся на площади народ стал понемногу растекаться.

Я оборотился лицом к памятнику, отлично мне известному.

Это была бронзовая статуя бородатого мужчины, опирающегося рукой о спину бронзового спрута. На подножии памятника поблескивали металлические слова: «Математик Василий Дмитриевич Матвеев».

— Открытие этого человека сделало возможным перелет Земли к другому солнцу, — сказал мне отец.

— Он жил в седой древности, — повторил я где-то слышанную фразу.

— Да, это было в седой древности, — сказал отец. — Седой древности теперь, но бывшей когда-то златокудрой молодостью.

 

Желтая электричка

 

Два слова о себе

Я родился в*** году на Марсе. В то время Марс только начинали осваивать. Тогда на нем было два поселка — Северный и Южный, разделенные двадцатью километрами красной пыли. Между пылевыми холмами вилась линия электрички, соединяющая оба поселка.

Когда я родился, в Северном поселке было уже трое, а в Южном пятеро ребятишек первого поколения марсиан.

В семь лет я, как водится, пошел в школу. Школа находилась в Южном поселке, а так как я и мои родители жили в Северном, то на занятия мне приходилось ездить на электричке.

Между поселками ходили тогда две электрички. Одна из них, собранная из доставленных с Земли пластмассовых деталей, была ярко-красной, и ездить на ней мне было приятно. Другой электрички я, откровенно говоря, немного побаивался. Она была изготовлена из местного утильсырья и окрашена в желтый цвет.

Помню, как, стоя в своем маленьком скафандре на перроне, я несколько раз, глядя на подходившую желтую электричку, испытал острое щемящее чувство грусти, смешанной со страхом. Никогда не забуду этого!

На Марсе я окончил четыре класса средней школы. Доучиваться меня вместе с другими ребятами-марсианами послали на Землю. Перед отъездом на марсианский космодром я последний раз в жизни видел желтую электричку, и мне показалось тогда, что, рассматривая ее, я на мгновение разглядел чье-то очень печальное и немного страшное лицо.

Через час я вместе с родителями летел в космоплане на Землю.

По окончании средней школы я поступил в Московский институт математической лингвистики, на факультет космических языков.

Никто не знал в то время, существует ли хоть один внеземной космический язык или нет. Но считалось несомненным, что любая внеземная система кодирования информации, какой бы эксцентричной она ни была, должна все же удовлетворять пяти аксиомам Ле-Блана.

Это было заблуждением, но заблуждением очень привлекательным. Рассеять это заблуждение очень помогла, как ни странно, спутница моего детства, старая желтая электричка. И вот как это случилось.

 

Рисунки на стенах канала

По окончании института я был послан на знаменитый Рухш. Планета Рухш, открытая за два года до моего рождения, удостоилась пристального внимания космобиологов. По-видимому, на Рухше некогда существовала цивилизация, уничтоженная взрывом Аноиды — звезды, вокруг которой он обращается. Беспилотная космическая станция открыла на Рухше систему каналов, несомненно, искусственного происхождения. Вслед за ней на Рухш была послана экспедиция из четырех человек. Прожив там три года, они сделали много находок и, между прочим, нашли мраморную плиту, инкрустированную черным гнейсом так, что ее покрывали узоры, похожие на письмена. Все космолингвисты нашего института самым тщательным образом изучили фотографии этой плиты, но никому не удалось расшифровать начертанные на ней письмена.

Вместе со мной на Рухш отправлялись известный космобиолог Михаил Грачев и космоархеолог Николай Дубницкий. Я, Грачев и Дубницкий должны были сменить трех из четырех человек, работавших там.

Добираться пришлось долго. Некоторое оживление в довольно монотонную жизнь на субсветовике вносили частые споры между Грачевым и Дубницким. Споры шли о возможности существования внеземных существ, внешне похожих на людей. Грачев считал, что это очень маловероятно, а Дубницкий искренне верил в такую возможность.

Мы прилетели на Рухш, когда в его северном полушарии стояло жаркое лето. Опустившись на грунт невдалеке от высокого купола, укрывавшего станцию, мы надели скафандры и вышли из корабля. Был вечер, но белый рухшианский песок поминутно озарялся вспышками метеоров. Старожилы заключили нас в объятия, и после приветствий трое из них тут же улетели в субсветовике, вынуждаемые к этому астрономической обстановкой. Четвертый рухшианский старожил отвел нас на станцию.

Когда мы разделись, умылись, напились чаю и наговорились о делах, хозяин показал нам свой альбом рисунков.

Сперва показалось, что рисунки не имеют никакого отношения к профессии хозяина, который был математиком. Но мы ошиблись, и наш хозяин — Петр Васильевич Баталов — вывел нас из заблуждения.

— Посмотрите еще раз, пожалуйста, на эти рисунки и ответьте мне, не находите ли вы в них что-то общее, — попросил Баталов.

Мы еще раз просмотрели весь альбом. Там были нарисованы десятки очень характерных и своеобразных рож.

— В рожах всегда что-то общее, на то и рожи, — сказал я.

— Рожа кое в чем подобна электрону, — спокойно заметил Грачев. — На это я обратил внимание, еще будучи студентом. Электрон существует не сам по себе, а рождает вокруг себя поле. Точно так же и рожа. Она существует не изолированно, а рождает вокруг себя некоторое эмоциональное поле, и хорошо ощутимое.

— Я скажу вам, что общего между всеми этими физиономиями. Они все нарисованы кривыми переменной кривизны, удовлетворяющими вот такому дифференциальному уравнению. — И, нагнувшись, Баталов написал на бумаге довольно сложную формулу.

— И этим объясняется сходство между физиономиями? — спросил Дубницкий.

— Я не знаю наверное, — сказал Баталов, — но думаю, что да. Я твердо убежден, что с выражениями лиц связаны определенные математические инварианты.

— Давно вы пришли к такому убеждению? — спросил Дубницкий, отхлебнув вина из бокала.

— Еще на Земле. Математическое исследование физиономий — это мое хобби. Но мои успехи пока еще скромны…

— Однако я не назвал бы скромными ваши художественные успехи, — сказал Дубницкий, указывая на совершенно ошеломляющую физиономию в альбоме Баталова.

— Эта физиономия построена исключительно при помощи моего уравнения и таблицы случайных чисел. Мое искусство здесь ни при чем…

Разговор кончился ничем. Мы все вскоре легли спать.

На следующий день утром мы отправились на место раскопок. С четверть часа Баталов вел планетоход по пустыне, лавируя между ослепительно белыми песчаными куполами. Потом впереди показался канал в жемчужно-серой мраморной одежде. Каменное дно канала покрывала тень. Вследствие необычайной прозрачности воздуха тени на Рухше были очень густыми, и канал казался бездонным.

Нырнув в его глубину, планетоход повернул налево и поехал по мраморному руслу.

Дорогой я поглядывал на погруженные в плотную тень, потрескавшиеся плиты, облицовывающие стены канала. Ехать нам пришлось минут двадцать.

В одном месте канал круто изгибался, и, когда мы там проезжали, меня вдруг на мгновение охватило то самое острое, щемящее чувство грусти, смешанной со страхом, которое я несколько раз испытывал в детстве, глядя на подходившую к перрону электричку. Однако я не придал этому значения.

Вскоре планетоход вынырнул из канала и подъехал к месту раскопок. Мы вышли из планетохода и осмотрелись.

Посреди песчаного карьера стоял маленький экскаватор, освещавший дно карьера тремя мощными прожекторами. В этих широтах Аноида никогда не подымается над горизонтом выше чем на двадцать с небольшим градусов, и если бы не прожекторы, то песок в глубине карьера был бы вечно погружен в плотную тень. Благодаря же прожекторам мы увидели на нем множество мраморных предметов. Там лежали бесформенные куски мрамора, граненые мраморные колонны, мраморные клинья и две больших мраморных плиты, полузасыпанных песком.

Часа полтора мы осматривали карьер, а затем поехали обратно, причем за руль планетохода теперь сел я; трое моих спутников разместились сзади на кожаных подушках.

Открытие, перечеркнувшее гипотезу Ле-Блана, было сделано нами совершенно случайно. Когда мы проезжали мимо места, где канал изгибался, в небе над нами ярко вспыхнул метеор, и в это мгновение прямо перед собой я отчетливо увидел чье-то печальное и немного страшное лицо, которое живо напомнило мне желтую электричку. От изумления я вскрикнул и остановил планетоход. Метеор потух. Ничего, кроме трещин на стене канала, теперь не было видно. Но вдруг в небе загорелись сотни метеоров. Начался один из самых сильных и продолжительных метеорных ливней, когда-либо наблюдавшихся на Рухше. Он продолжался более часа, и за это время мы успели осмотреть и стократно сфотографировать те странные рисунки, которые прежде, в полутьме, всегда принимались всеми просто за трещины на плитах, облицовывающих берега канала.

Долго и пристально смотреть на эти рисунки невозможно: начинает казаться, что вас обступают уродливые, угрюмые существа. Вас охватывает сильнейшее волнение. Становится невыносимо тоскливо. Вы чувствуете головокружение и страшную слабость.

Впрочем, так происходит, если смотреть на них издали. Когда же мы подходили к ним вплотную, то видели только тонкие кривулины, нарисованные черной краской на плитах канала в месте его излома.

Фотографируя эти рисунки, я еще дважды испытал ощущение, подобное тому, которое испытывал в детстве, глядя на желтую электричку. Когда мы закончили фотографирование и изучение рисунков, я, обращаясь к Баталову, сказал, что увиденное связано с некоторыми моими детскими воспоминаниями.

 

Секрет электрички

Вечером за ужином я рассказал моим товарищам о желтой электричке, о чувстве, которое я испытал в детстве, видя ее, и о том, что сегодня я испытал похожее чувство.

— Нарисуйте, пожалуйста, вашу электричку, — попросил Баталов.

Напрягая свою память, я сделал на бумаге набросок передней части электрички.

— Я объясню, почему эта электричка произвела на вас такое впечатление, — сказал Баталов, — она качнула на вас волну символов печального человеческого лица.

— Но как? — удивился я.

— Вот посмотрите, в середине ее передней стенки помещается дверь, а по бокам двери — два окна. Дверь служила вашему воображению символом носа, а окна — символами глаз. Вы знаете, что когда брови, сближаясь, подымаются кверху, то лицо приобретает скорбное выражение?

— Но у электрички нет ничего, что могло бы быть принято за брови!

— Совершенно верно! Обратите, однако, внимание, как размещены ее окна-глаза по отношению к ее двери-носу. Они расположены очень низко. Теперь, как бы вы ни пробовали дорисовать здесь брови, вам придется нарисовать их подымающимися кверху от краев к середине.

Баталов нарисовал на моем эскизе брови и продолжил:

— Посмотрите на огражденную площадку, на которую ступал машинист, выходя из двери. Ваше воображение сочло ее разинутым ртом. Неудивительно, что электричка казалась вам одновременно печальной и немного страшной.

Я согласился с Баталовым, но заметил, что остается непонятным, почему, глядя на открытые нами рисунки, я испытал то же чувство, что в детстве при виде электрички.

— По-моему, — сказал Баталов, — я догадываюсь, в чем тут дело. Общеизвестно, что у нас есть врожденные эмоциональные реакции на выражения лиц. Но я думаю, что мы эмоционально реагируем не на выражения лиц собственно, а на некоторые математические соотношения, сообщаемые нашему подсознанию при помощи выражений лиц. По-видимому, могут существовать и другие посредники, способные передавать нашему подсознанию сообщения о тех же математических соотношениях и вызывать у нас те же эмоции. Вероятно, кривулины на мраморных плитах являются такими посредниками. И когда вы их увидели под определенным углом зрения, они подействовали на ваше подсознание так же, как марсианская электричка.

— Надо думать, что эти кривулины гораздо интенсивнее, чем выражения лиц, сообщают нашему подсознанию математические соотношения, о которых вы говорите, раз они произвели на нас с вами такое сильное впечатление.

— Конечно! Я чуть в обморок не упал.

— Но для чего служили рисунки?

— Этого я не знаю.

Этого никто из нас так и не узнал до самого возвращения на Землю.

 

Гипотеза Йована Добрича

Мы пробыли на Рухше больше года. В первые дни тщательнейшим образом обследовали весь канал и послали на Землю подробный иллюстрированный голографическими снимками отчет о нашем открытии. К отчету добавили изложение гипотезы Баталова о математической подоплеке выражений лиц. Не умолчали и об обстоятельствах, связанных с марсианской электричкой.

Долгое время мы искали на Рухше подобные рисунки, но затем оставили эти поиски, оказавшиеся безрезультатными. Зато сделали еще одну важную находку.

Как-то раз, раскапывая песчаный бугор неподалеку от нашего жилища, Дубницкий извлек из грунта обломок гнейса, на котором было высечено изображение человеческой фигуры. Оно было очень условно. По нему нельзя было достаточно полно представить себе того человека, которого оно изображало. Одно несомненно: это было изображением именно человека, а не какого-либо другого существа! Таким образом, старый спор между Грачевым и Дубницким решился в пользу Дубницкого.

В течение остального времени пребывания на Рухше никаких новых открытий мы не сделали.

Субсветовик с Земли прилетел, когда ударили морозы. Нас сменила группа из восьми человек. Мы же четверо вернулись на Землю.

С гипотезой профессора Йована Добрича я познакомился спустя неделю после прибытия на Землю. Добрич явился в Космический Центр, где я читал лекцию об открытиях, сделанных нашей группой на Рухше, и, подойдя ко мне после лекции, сказал, что хочет познакомить меня со своей гипотезой. Ему было важно знать мое мнение, поскольку я являлся единственным космолингвистом, побывавшим на Рухше.

Согласно гипотезе Йована Добрича могут существовать языки, в которых начисто отсутствуют сообщения о фактах. Такие языки Добрич назвал неизъявительными.

Любой земной язык выполняет две функции. Во-первых, он передает чувства. Во-вторых, он передает сообщения о фактах. Частью речи, служащей главным образом для передачи чувств, являются междометия. Частью речи, служащей главным образом для сообщения о фактах, являются имена числительные. Обычно в языке смешиваются обе эти функции. Речь человека одновременно и выражает чувства, и сообщает о фактах.

Этими двумя функциями не исчерпываются функции человеческой речи. Речь может выражать волю говорящего, побудить слушающего к выполнению некоторых действий…

Добрич предположил, что древние жители Рухша пользовались языком исключительно для передачи эмоций. Это не помешало им создать цивилизацию, и вот по какой причине. Своей речью говорящий рухшианин вызывал у слушающего такое эмоциональное состояние, которое создавало у него внутреннюю потребность в определенных действиях, хотя ему и не было сказано, что он должен делать.

Зачаточные формы такого способа коммуникации можно заметить и у людей. Если некто будет всегда радостно и приветливо встречать гостя, он, и не приглашая гостя заходить почаще, вероятно, добьется того, что гость будет приходить к нему часто. Если же он будет встречать гостя всегда сухо и холодно, то, и не запрещая гостю приходить, он добьется того, что гость приходить к нему перестанет.

Способность однозначно отвечать действиями на разнообразные эмоциональные состояния у человека совершенно не развита. Но она могла быть развита у обитателей Рухша.

Профессор Добрич предположил, что на стенах рухшианского канала записан сложный текст на неизъявительном языке. Это могла быть, например, инструкция по проектированию каналов.

Однако, чтобы «прочесть» этот текст, древний рухшианин должен был пройти ряд разнообразных эмоциональных состояний, каждое из которых вызывало у него потребность в выражении этого состояния посредством определенных действий.

— Когда вам радостно, вам хочется танцевать, — говорил мне Добрич взволнованно, — а рухшианин мог, например, в этом случае захотеть перенести камень из одной кучи в другую…

Выслушав профессора Добрича, я сказал, что его гипотеза представляется мне очень правдоподобной.

Ныне обе гипотезы — и Петра Баталова и Йована Добрича — общепризнаны. Новые находки на Рухше подтвердили их и доказали, что «устной» формой общения древних рухшиан был обмен гримасами. Это доказывают снимки со скульптурной группы, найденной неподалеку от карьера. Страшные взрывы, пресекшие попытку землян извлечь из грунта эту скульптурную группу, заставили ученых отложить на время исследования Рухша. Но и уже собранные сведения в достаточной мере подтверждают гипотезы Баталова и Добрича. Что до меня, то я нисколько не сомневаюсь в их справедливости…

Я горжусь своей причастностью к обеим этим гипотезам, но иногда сожалею, что никогда более не увижу на Марсе, покрытом ныне огромными городами и изборожденном автострадами, спутницы моего детства — старой желтой электрички.

 

Побочный эффект

Какие только фантазии не бередят головы скитальцев по космосу, особенно на возвратном пути к Земле! Вот он заснул под перезвон музыкальных усыпителей, намаявшийся среди звезд космонавт. Организм набирается сил, а в голове все равно бродят тени вчерашних событий, шумят космические ветерки, кружатся слабые токи электричества, унесенного неведомо с каких электромагнитных полей и плантаций. Мелькают в голове спящего обрывки фантазий. Но вот он проснулся, обрывки сплелись, натянулись, и голове теперь не уйти от разгула собственного воображения.

Повинно в этом, конечно, не особое устройство мозговых извилин космонавтов, а сказочность дальних миров, потревоженных налетом диковинных существ о двух руках, двух ногах и одном скафандре. Миры эти аукаются, да иногда так, что в ушах звенит. А в головах вскипают удивительные догадки, смелые предположения, которые складываются порой в причудливые теории. Мы расскажем о рождении одной из них, получившей в миру или в свете, если хотите, название "Теории Гирина". «Теория», пожалуй, слишком сильно сказано, но на то и свет, чтобы все преуменьшать или преувеличивать.

Возможно, эти умствования космонавта Глеба Гирина и обернутся когда-либо теорией, возможно, и заглохнут. Но факты, послужившие трамплином для полета воображения героя этой истории, останутся в летописи астронавтики. Фактография эта и будет изложена ниже в соответствующих, признаться, суховатых тонах повествования.

Не повезло межзвездному грузовику Пи-Камаз-Альфа! Все члены поисковой партии, возвращавшейся домой, пребывали в угрюмой задумчивости. Еще бы: план добычи монополита был выполнен всего на десять процентов; рудники оказались маломощными, но кому теперь докажешь, что план сорван не по вине экспедиции.

Надо сказать, минерал монополит незаменим, ибо только из него изготовляются кинетационные турбины звездолетов. И почти все земные запасы монополита пошли на турбины звездолета «Звездового». В качестве турбин они унесли звездолет к звездам и сами унеслись вместе с ним. Земля же с жадным нетерпением ждала поставок новых партий монополита, рассчитывая главным образом на добычливость грузовика Пи-Камаз-Альфа. Однако этот грузовик, как мы уже сказали, готовился возвратиться на Землю без груза.

Коротая время, команда грузовика рассеивала свое уныние как умела, иногда довольно затейливо. Раз расчудившиеся космонавты с помощью раскрашенной пластмассы неузнаваемо изменили облик восьми пружинчатых рудокопов, хранившихся в беспилотном корабельном шлюпе. Теперь даже конструктор этих машин Тихон Телятников сам не узнал бы свое творение.

И вот нежданно-негаданно открылась вдруг возможность использовать рудокопов по прямому назначению. Как-то раз телескопы грузовика Пи-Камаз-Альфа обнаружили вдали неизвестную планету. Радиолокация гор и долин новооткрытой планеты показали там наличие богатых залежей монополита. Но посадка и даже облет планеты грузовиком Пи-Камаз-Альфа потребовали бы чрезмерного расхода горючего. Поэтому решено было послать туда беспилотный шлюп! Космолетчики вывели шлюп из трюма и отправили в полет со всеми восемью рудокопами на борту. Спустя неделю наблюдалось его сближение с новооткрытой планетой. Затем он пропал из виду, совершив посадку между гор. А двумя сутками позже планета наперекор законам механики стала исподволь, но неуклонно менять параметры своего небесного пути, смещаясь по той же самой силовой линии мирового кинетационного поля, по которой шел Пи-Камаз-Альфа, но в сторону, противоположную его движению. Через месяц она пропала из виду, скрывшись в звездной куче Гиады. Нам остается добавить, что еще через полгода Пи-Камаз-Альфа в положенные сроки, хотя почти без груза, возвратился на Землю.

* * *

В противоположность богине Афине, выскочившей из головы Зевса во всеоружии, "теория Гирина" явилась на свет из головы Глеба Гирина в довольно беспомощной форме. Казалось, ей никак невозможно было долго противиться напору праведного гнева негодующих критиков. Но вот что странно: на Земле он вызвала не только взрыв несогласия, но и такую горячую защиту, какую вряд ли приобретала какая-либо другая научная теория-догадка.

По-моему, если ее со временем и вправду придется отвергнуть на радость критикам, это никак не умалит ее заслуги, связанной пусть не с разрешением и даже пусть не с постановкой, но хотя бы с привлечением внимания к некоторым любопытным вопросам.

Раствор идей, из которого она выкристаллизовалась, уже давно был насыщен солями наводящих парадоксов. И все же даже столь парадоксальная голова, как голова Глеба Сергеевича Гирина, нуждалась, мне кажется, в помощи, в подсказке, чтобы измыслить столь странную теорию. И она — голова эта — получила необходимую помощь! Ей помогли обстоятельства, так наглядно и поучительно соединившиеся во время пребывания на странствующей планете звездолета "Звездового".

Пути планеты и звездолета сошлись в начале третьего года его путешествия. Как выяснилось впоследствии, звездолет и планета двигались по одной и той же силовой линии мирового кинетационного поля, Незадолго до их встречи, команда «Звездового», состоявшая из двух человек и одного искусственного существа, листала фотографические альбомы.

* * *

Почему старинные альбомы всегда так волшебно пахнут? Не знаю. Быть может, потому, что веет от них ароматом незримых теней прошлого, неслышно скользящих по их старинным страницам.

Не все портреты, рассматриваемые Гириным и Зениным, были им знакомы. Зато они хорошо были знакомы Ульдстругу — престарелой мыслящей машине, склонившей над альбомами свой рогатый телескопический глаз. Их прототипам Ульдструг давал живые обрисовки и рассказывал про них любопытные истории…

— Стыдно, стыдно вам ничего не знать о Сергее Пущаровском! — восклицал Ульдструг, покачивая своим телескопическим глазом. — И особенно стыдно тебе, Сева, — строго добавил он, обращая укоряющий глаз на Всеволода Ивановича Зенина, — ведь это же племянник Елены Сергеевны — твоей прапрабабушки.

Ульдструг минуту помолчал и заговорил нежно и умиленно:

— Я знавал Сережу еще малюткой. Крошечный розовый такой карапузик. Елена Сергеевна купала его в маленьком тазу, и все удивлялись, как он в нем умещается. Однажды, когда Сережа был уже постарше, он играл с порохом. Порох взорвался и опалил ему половину волос. Елена Сергеевна в ужасе: "Что с тобой! Как это получилось?!" Но Сережа не растерялся и ответил: "Я вечером лез через окно из сада и нечаянно обжегся свечой, стоявшей на подоконнике".

— Что за свеча стояла на подоконнике? — спросил Гирин.

— Силикатная, конечно. Тогда уже были силикатные свечи, но еще плохие, выделявшие тепло при горении.

— В Старом парке, — продолжал Ульдструг, — любил тогда гулять один более чем чудаковатый тип по фамилии Четверикин. К нему приставали дети, и он от них отбивался палкой. Раз Сережа возвратился домой сияющий и гордый: "Со мной случился не то случай, не то приключение — меня Четверикин побил".

— А это кто? — спросил Зенин, переворачивая страницу.

— Это? Это знаменитый Ванечка Супруненко. Но подождите. Я недосказал про Сережу, — отвечал Ульдструг, возвращая страницу на место. — Случилось это весной… Ну да, весной 2488 года. Сережа был уже юношей. Худой, быстрый, длинноногий, весь в мечтах о своих необыкновенных скрипках. Он потом делал действительно прекрасные скрипки… Так вот, видит он в конце аллеи поездок на воздушной подушке… Вы таких поездков не застали, но тогда они еще бегали… Видит он поездок и слышит третий звонок. Он бросается бежать, на полном разгоне прыгает, пролетает сквозь площадку и оказывается на четвереньках по ту сторону поездка. Поездок уходит…

— Ну а Ванечка Супруненко чем знаменит? — с улыбкой спросил Зенин, перевернув таки страницу.

— Ванечка Супруненко, — отвечал Ульдструг, — любил в обществе пофантазировать. Вот самый знаменитый из его рассказов: "Я должен был представиться самому академику Комягину! Вы понимаете? Ну как с ним поздороваться? Как с обыкновенным человеком? Невозможно! Но я нашелся. Когда он подал мне руку, я присел и протянул свою снизу вверх. Ему очень понравился такой почтительный молодой человек".

— А это кто? — спросил Гирин, указывая на портрет изящной дамы в темном платье.

— Это знаменитая певица Шуртыгина. Я вам ничего не скажу про то, как она пела. Все равно ничего не поймете!

Ульдструг безнадежно махнул своим рогатым глазами, но вдруг встрепенулся, приставив глаз к иллюминатору, и вскричал:

— Постойте, подождите! Нас догоняет какая-то планета!

И тотчас противометеорная защита, которая нет-нет да обнаруживала опасность, затрезвонила во все бубенцы.

Итак, Ульдструг не ошибся. Оприходованная им планета в самом деле настигала корабль. Подумать только: планета двигалась относительно галактики быстрее корабля! Это было невероятно!

Зенин и Гирин немедленно кинулись в кинетационную кабину, а ясный ум Ульдструга принял мгновенное решение отключиться от электросети, чтобы не помутиться от перегрузок, возмущающих его электронные потоки.

В течение следующих минут корабль уходил от опасности. Его скорость прерывисто нарастала, а ось полета смещалась вбок. Наконец турбины смолкли, и космонавты вернулись в каюту. Они увидели в иллюминатор радужно мерцающую планету. Ее плоскогорья пересекали горные хребты.

Космонавты решили посадить корабль на планету. Они включили Ульдструга в электросеть и попросили принять управление посадкой на себя; сами же опять отправились в кинетационную кабину. Покинули они ее минут через десять, когда пята звездолета утвердилась на грунте планеты.

* * *

Смирив любопытство, Зенин и Гирин не посмели "бдения и сна" нарушить "час определенный", поскольку определен он был строжайшей инструкцией выработанной целым созвездием медицинских светил. Звездолетчики легли спать в положенные часы. Перед сном они полчаса любовались ландшафтом.

Плоскогорье озарялось северным сиянием, не угасавшим ни на минуту. По серому грунту в разных направлениях тянулись странные каменные валы с поперечными складками-морщинами. Они змеиными петлями обтягивали крутые холмы, вершины которых вырисовывались на фоне полыхающего неба в виде группы неправильных крыльев. Грунт был неровным и шишковатым. Он казался каменистым, но камней, отделенных от грунта, видно нигде не было. На горизонте чернели высокие горы.

Насмотревшись вдоволь в иллюминатор, космонавты легли спать и проспали крепким сном целых восемь часов, не без помощи, впрочем, музыкальных усыпителей. Тем временем приборы установили, что планета содержит много монополита, слегка радиоактивна и окутана азотно-аргоновой атмосферой. Температура ее поверхности не превышала двухсот тридцати градусов ниже нуля.

Когда космонавты проснулись, они были ошеломлены чудовищной новостью: Ульдструг сообщил, что якобы видел двух горбатых людей в белых плащах, бродивших по плоскогорью. Горбуны подходили к кораблю и внимательно его осматривали. Они размахивали длинными жезлами и несли за спиной корзины, сплетенные из металлических полос. Черты их розово-белых лиц отличались странной неподвижностью и очень походили на маски.

Ульдструг никогда прежде не лгал и не позволял себe так странно шутить. Тем не менее ни Зенин, ни Гирин не поверили его рассказу. Однако Ульдструг предъявил им фотографии. При поворачивании фотографическое изображение шевелилось, и было видно, как нескладно сгибались руки у таинственных горбунов.

Ульдструг заметил, что горбуны, по всей вероятности ходят под масками, а без масок превратились бы в страшилища. Он тут же стал рассказывать про давний маскарад, где сам изображал царевну-лягушку. Зенин и Гирин между тем готовились к выходу. Когда Ульдструг окончил рассказ, они улыбнулись ему сквозь прозрачные шлемы, помахали на прощание рукой и спустились в хвост корабля, а оттуда вышли наружу.

Прежде всего они направились посмотреть серый, с глубокими неровными морщинами каменный вал, извилисто тянувшийся на вершину холма. Подойдя к морщинистому валу, они взяли пробы грунта возле него, но так и не смогли отбить ни кусочка самого вала, вещество которого с глухим звуком противилось молотку.

Странно. По виду поверхность вала ничем не отличалась от хрупкой почвы, трещины в которой иногда даже продолжались трещинами на валу.

У Зенина был с собой кинетационный прибор, способный грубо определять химический состав исследуемых предметов. Зенин достал его и подверг сперва анализу ранее добытые образцы. Они оказались кусками обыкновенного базальта. Затем с помощью Гирина он взобрался на вал и оклешнил усиками прибора торчащий выступ. Как ни странно, морщинистый вал состоял не из базальта. Его тело оказалось смешано-слойным образованием из каких-то кальцийсодержащих монополитовых веществ.

— Сева, это же ни на что не похоже, чтобы такие разные минералы так одинаково выглядели! — воскликнул Гирин, напрасно ища глазами хоть малейшее отличие поверхности вала от базальта. Зенин согласился, что это очень странно. Он встал с коленей и прошелся по валу. Вдруг он заметил в углублении у холма квадратную кучу странных удлиненных камней, в кучи такой формы сваливают уголь возле больших котельных. Зенин попросил Гирина помочь ему спуститься, и оба космонавта пошли осматривать найденные камни.

Подойдя к квадратной куче, они увидели, что камни скорее похожи на окаменелые кости, чем на куски минералов неправильного вида. Камни были трубчатыми со многими сквозными каналами. Некоторые ветвились, другие закручивались спиралью, третьи многократно перехлестывали сами себя, образуя сложные узлы.

Складывая камни в ранец, Зенин вдруг почувствовал, что что-то переменилось на местности. Он огляделся.

Странно! Ведь, кажется, на валу прежде не было этого глянцевого пятнистого бугра. Но не мог же он вырасти за минуту!

Под влиянием того же соображения и Гирин тоже заключил, что пятнистый бугор имелся на валу и раньше. Впрочем, легкое сомнение все же пошевеливалось в глубине души обоих космонавтов.

Удивительным оказался этот бугор! Чем ближе они к нему подходили, тем одноцветнее он становился. А когда они подошли совсем близко, на нем не оказалось никаких пятен. Неужели же вал менял свой цвет подобно хамелеону? Не решаясь в это поверить, космонавты объяснили себе случившееся игрой отсветов северного сияния.

Они прошли затем метров триста вдоль вала, повернули налево, огибая крутой холм, и неожиданно вышли к краю небольшой ложбины, дно которой и бока — все было увито сплетшимися валами. На другом же склоне между валов зияла круглая нора. Гирин направил туда луч фонаря, и там показалось окно, за которым мелькали горбатые тени.

Зенин и Гирин побежали в ту сторону и спустились к окну. Затаив дыхание смотрели они, как ходили за окном шестеро горбунов в белых накидках. У горбунов за плечами висели металлические корзины, в их кольчужных рукавицах были зажаты длинные ломы, а лица их прикрывали раскрашенные маски. Их явно будоражил режущий свет фонаря.

Помещение за окном было треугольным с гофрированными стенами и очень напоминало каюту в космическом вельботе. Весь низ помещения был заполнен трубчатыми камнями. Горбуны ступали прямо по камням своими огромными гибкими башмаками.

В продолжение четверти часа Зенин и Гирин пытались завязать с горбунами переговоры, и нельзя сказать, чтобы вполне безуспешно. Те подходили к окну, стучали по нему, махали руками, но не было заметно смысла или системы в их действиях. Наконец космонавты разуверились в легкой возможности взаимопонимания и решили предоставить переговоры Ульдстругу, который считался непревзойденным знатоком математической лингвистики. Они выбрались из ложбины и вернулись на корабль.

* * *

При всей антропоморфности Ульдструга система его научных приоритетов, быть может, несколько отличалась от человеческой. Из всего увиденного космонавтами в наибольшей степени его заинтересовали трубчатые камни, вероятно, по причине их зримой несомненности.

— Они, конечно, были некогда частями единого агрегата! — восклицал Ульдструг, осматривая принесенные образцы. — Да. И агрегата необыкновенного. Беспримерного, неслыханно сложного!

Ликуя, Ульдструг предугадывал предстоящие грандиозные открытия. Зенин и Гирин между тем приладили к его богатырской груди трехпалую руку. Снарядив Ульдструга, они вышли вместе с ним из корабля.

Когда они проходили мимо квадратной кучи камней импульсивный Ульдструг вдруг бросился к куче и стал разгребать ее своей трехпалой рукой. При этом он размышлял вслух, и мысли его притекли вскоре к одному довольно правдоподобному заключению:

— Раз камни эти взяты не из грунта, то, может быть, они являются кусками валов!

С этим восклицанием Ульдструг помчался к морщинистому валу. Самозабвенно орудуя геологическим молотком, Ульдструг разил вал с такой силой, что оболочка вала подалась. Она стала разламываться на трубчатые, удлиненные куски, точь-в-точь такие, какие были в квадратной куче. Через минуту Ульдструг выломал уже немалую нору. В глубине ее оказался багрово лоснящийся пласт, до того твердый, что никак не удавалось его продолбить. Когда же Ульдструг хватил его изо всей силы, то расплющился сам геологический молоток. В исследовательском пылу Ульдструг достал тут же бывшую при нем алмазную фрезу и стал резать щель в багровом минерале.

В это время Зенин заметил горбатый силуэт, выдвинувшийся над холмом. Зенин замахал руками и побежал наверх на холм. Гирин устремился за ним, но Ульдструг остался в выдолбленной им норе.

Когда Зенин и догнавший его Гирин взбегали на гребень холма, слева над обрывом из-за изгиба морщинистого вала показались две горбатые фигуры. Увидев горбунов, космонавты остановились. Те сперва тоже остановились, а потом двинулись навстречу космонавтам по краю обрыва.

Вдруг быстрая судорога прокатилась по морщинистому валу. Его серое тело взбугрилось и задвигалось. Посыпались камни с обрыва, где шли только что двое горбунов; теперь их там не было — их сбросило вниз конвульсиями вала. В следующую секунду раздался отчаянный крик, выражавший нестерпимое страдание. Крик тотчас оборвался. Вал дернулся последний раз и оцепенел, весь сделавшись пурпурным.

Кричал, несомненно, Ульдструг. Обернувшись, космонавты увидели с высоты одни его латунные ноги: тело Ульдструга было защемлено в морщине вала.

Космонавты знали, что Ульдстругу не раз доводилось бывать в суровых передрягах. Но он всегда выходил из них более или менее благополучно. Трижды жестоко изувеченный, он подвергался разборке и восстановлению, но всегда потом к нему возвращались все его таланты. Поэтому, подбегая к безгласным останкам робота, космонавты ни на минуту не предполагали, что он затих навеки. Картина, представившаяся их глазам, открыла им правду. Вся головогрудь Ульдструга превратилась в расплющенный металлолом, с такой силой сдавило ее складкой вала. Не могло быть и речи о его починке.

Постояв в молчании над останками Ульдструга, Зенин и Гирин отправились затем к двум горбунам, свалившимся с обрыва, которым, возможно, требовалась помощь. Они нашли их на плоском каменном выступе под кручей. Теперь горбуны мало походили на людей. Один из них, с которого в падении слетела одежда, оказался многошестеренчатым металлическим чудищем. Раскрыв плащ другого, космонавты увидели, что второй горбун в точности подобен первому. Конечно, это были простые электромеханические роботы, которым с помощью раскрашенной пластмассы был зачем-то придан человеческий облик. Рядом с их выдвижными двухфотоэлементными маковками валялись разбитые маски. Повсюду рассыпаны были осколки кирас, которые прежде охватывали их грудь. На торцах ломов, приваренных к металлическим десницам роботов, космонавты обнаружили заводское клеймо с надписью: "Пружинчатый рудокоп — собиратель монополитов — системы Т. Телятникова". Тогда они догадались, что на этой планете уже побывали космические шлюпы и что один из них погребен под сплетшимися валами в ложбине, где за окном они видели его каюту с шестью заключенными в ней роботами.

Сначала космонавты решили было идти туда и попытаться проникнуть в замурованный шлюп. Но потом Зенину пришло в голову, что это небезопасно. По его мнению, морщинистые валы могли оказаться местными животными, способными, быть может, уничтожить и космонавтов и звездолет ударами своих исполинских тел. Поэтому надо поскорее возвращаться на корабль и стартовать, а обследование планеты можно продолжать и с воздуха. Гирин согласился с этими доводами. Космонавты в три приема перенесли останки Ульдструга на звездолет, потом включили пружины кинетационного старта.

* * *

В то время как корабельные роторы раскручивались силой монополитовых пружин, Гирин и Зенин обсуждали случившееся. Сперва они говорили о погибшем Ульдструге, которого оба искренне любили, потом о морщинистых валах, причем Зенин высказал предположение, что валы намеренно принимают вид базальта, чтобы их не рубили своими ломами пружинчатые рудокопы — собиратели монополитов.

— Эти трубчатые камни были, я уверен, выломаны из валов. Потому что валы, на свою беду, состоят из монополитовых веществ, — вслух рассуждал Зенин. — Ты представляешь, как работают рудокопы Телятникова?

— Там, я учил, используется какой-то хватательно-рекурсивный алгоритм на оптически-атомарных выбрасываниях. Кажется, довольно сложный.

— Да что ты! Алгоритм наипростейший. Рудокоп хватает кусок грунта, запоминает его внешний вид и исследует этот кусок в кинетационном поле. Если минерал оказывается монополитом, он хранится. В противном случае он выбрасывается, а следующим берется кусок, непохожий на все прежде выброшенные. Вот и все. У этих рудокопов есть на маковке фонарь. Но на этой планете благодаря северным сияниям он оказался лишним.

И вот эти рудокопы стали долбить ломами валы, а те потом приноровились обманывать рудокопов. Валы каким-то чудом меняют цвет и принимают вид грунта. Они оплели собой корабль с шестью рудокопами, заперли их и тем самым обезвредили.

— А как ты думаешь, не нарочно ли они сбросили двух роботов с обрыва?

— Нет, то была просто предсмертная судорога вала, ничего больше. Ульдструг причинил, должно быть, ему страшную боль. Это существо могло погибнуть просто от боли.

Гирин резко повернулся и встал.

— Смотри, как мы странно ошиблись, — сказал он в напряженном раздумье. — Сперва мы бесчувственных роботов посчитали за чувствующие существа, и, наоборот, существо, способное чувствовать боль, мы сочли бесчувственным. Скажи, а не заблуждаемся ли мы насчет Ульдструга?

— Ты о чем?

— Что он действительно что-то чувствовал, что он не был бесчувственной куклой.

— Не понимаю тебя. Ведь теория автоматов доказала…

— А я нисколько не хуже тебя в ней разбираюсь…

— Очень может быть. Но ею доказано, что нет контролируемого эффекта, который бы демонстрировал рaзницу в поведении человека и автомата.

— Вот именно! А я говорю о неконтролируемом эффекте. Допустим, Ульдструг кричал от боли. Но откуда мне знать, что он действительно тогда чувствовал боль? Я могу в это верить. Но проверить, что он способен чувствовать настоящую боль, — это принципиально невозможно.

— Хорошо. Но тогда никакие вообще действия еще не доказывают существования внутреннего мира.

— Именно это я и говорю.

— Но тогда позволь тебя спросить, ты веришь, что я — Зенин Всеволод Иванович — испытываю чувства?

— Это другое дело!

— Почему же?

— Потому что здесь важно, кроме твоего поведении, просто то, что у тебя тоже были отец и мать, что ты часть человечества. Вообще, что ты существо такое же как я (а про себя я знаю, что испытываю чувства). Но что Ульдструг что-то чувствовал, в этом, я даже очень вправе сомневаться, хотя говорил с ним как с равным. И заметь, между прочим, что конструкторы Ульдструга никогда даже и не стремились к тому, чтобы он что-то чувствовал. Совершенно непонятно, как к этому подступиться. Они стремились к другому, чтобы Ульдструг функционально сходствовал с человеком. Например, чтоб он остроумно беседовал. Если при этом в нем вправду возникает мир ощущений (чего я не стану догматически отрицать), то это побочный эффект. Эффект, конструкторами не предусмотренный. Ты понимаешь? Кукле с закрывающимися глазами ведь не непременно хочется спать, когда под действием грузиков у нее закрываются глаза?

— Но, может быть, мир ощущений обязательно возникает во всякой сложной кибернетической системе?

— Рад от тебя это услышать! Ты сейчас занял по этому вопросу некоторую точку зрения. А обычно по нему никакой вообще точки зрения не занимают. Самая обычная и несокрушимая здесь позиция — это всепобеждающее отсутствие какой бы то ни было позиции! И очень возможно, что ты прав. Но тут есть трудности. Представь, что некоторая система должна почувствовать зубную боль. А мы построим ей изоморфную систему из людей. То есть пусть каждый человек выполняет ту же функцию, что и простейший элемент системы, скажем транзистор. Расставим этих людей на огромном стадионе и спросим себя: кто же чувствует зубную боль, если у всех у них здоровые зубы?

— Вся совокупность людей в целом. Система, состоящая из людей.

— Очень возможно, но как-то не слишком понятно.

— В чем-то ты, пожалуй, прав… Однако подожди, нам пора уже стартовать, — сказал Зенин, поглядывая на приборную панель. Там уже замигала сигнальная лампочка.

Звездолетчики стали у штурвала и, повернув его, заставили корабль подняться.

На высоте четырехсот метров Зенин отключил астронавигатор и направил корабль к далекой горной гряде.

Минут через десять между гор выглянуло рдяное пятно, которое, приблизясь, стало похоже на исполинское гнездо, свитое из красных нитей. В нем лежал огромный ворох остистых хлопьев, напоминавших стеклянную вату. Вскоре стало видно, что красные нити в свертке, похожем на гнездо, являются морщинистыми валами (такими же, как вал, раздавивший Ульдструга). Сотнями змеек разбегались они от гнезда по всем направлениям и терялись в горах. Корабль, однако, не мог остановиться по причине недостаточного разгона роторов, и пришлось пролететь мимо, лишь снизившись немного для киносъемок. Через полчаса последние пурпурные змейки исчезли за горами.

Под кораблем простиралась теперь скалистая местность, пересеченная ущельями. В них трепетало подчас какое-то мерцание. Теперь корабль уже мог маневрировать. Звездолетчики подлетели к широкому разлому, снизились и повели корабль между его берегами. На экранах обозначилось ребристое дно ущелья. По нему вдруг скользнул переливчатый блеск, и тотчас показались голые жемчужные островки, слившиеся затем в извилистую полосу. За поворотом она выкруглилась в жемчужно мерцающий морщинистый вал. Зенин снова включил кинокамеры.

Ущелье мало-помалу расширилось и вышло на равнину. Здесь, между холмов, показалось что-то кипучее, похожее на белый фонтан. Звездолетчики взлетели над плоскогорьем, и из-за группы холмов выплыл сверток морщинистых валов, такой же, как недавно виденный ими, но теперь валы в нем были не мертвые — красные, а живые — жемчужно-радужные. Над свертком валов трепетал, взметывался вверх и повертывался огромный иглистый ком в виде опрокинутого конуса. Он едва касался дна своими белыми иглами. При каждом его повороте по валам струились радужные переливы.

Зенин навел на трепещущий ком телескоп и повел киносъемку при наибыстрейшем вращении голографической ленты. Одновременно он перевел штурвал "на снижение".

Вдруг сильный толчок сшиб звездолетчиков с ног и чугунная сила приковала их к ковру. Дышать стало трудно, руки и ноги страшно отяжелели, перед глазами поплыли круги. Так продолжалось примерно четверть часа. За это время северное сияние погасло, и в корабле потемнело. Теперь одни звезды освещали каюту.

Когда Зенин и Гирин, казалось, теряли уже сознание, действие непонятной силы вдруг прекратилось. Тогда они поднялись с ковра, подошли шатаясь к иллюминатору и опустились в кресла.

* * *

Они увидели планету в облике огромного диска, радужно поблескивающего в звездном небе. Размеры диска постепенно уменьшались, ибо планета удалялась от корабля и, несомненно, со значительным ускорением. Зенин и Гирин решили планету не догонять (что оказалось бы нелегким делом) и вообще дальше не лететь, а возвращаться на Землю. Уже добытые сведения с лихвой вознаграждали путешествие. Космонавты определили свое местонахождение и направили корабль назад по силовой линии мирового кинетационного поля, проходящей вблизи солнечной системы. Потом они уснули под перезвон музыкальных усыпителей и проспали до наступления искусственного утра. Утром, после завтрака, между космонавтами завязался разговор.

— Я полагаю, — произнес Зенин, чертя ложкой в воздухе круги, — что по тем существам…

— То есть по морщинистым валам?

— Вернее будет сказать, по связкам валов. Валы, как ты видел, были частями тела тех гигантских существ. В этих существах, я убежден, текут круговые кинетационные токи. Они все отлично согласуются и взаимодействуют с мировым кинетационным полем. Поэтому они могут двигать всю планету по силовой линии поля. И вот с помощью своих кинетационных токов эти существа отбросили наш корабль в космос…

— Почему же они не сделали этого раньше?

— Ну потому, что тогда еще наши роторы недостаточно раскрутились… А что до тех танцующих белых кустов, то могу спорить — то были их нервные центры.

Зенин подошел к проектору, настроил и включил. Колючий танцующий ком был снят очень четко, во всех подробностях. Увеличив, сколь возможно, изображение, Зенин поместил на экран ту его часть, где иглы соприкасались с опорой. И странное дело, оказалось, что в каждый момент времени игольчатый ком балансировал на одной только игле. Игла эта опиралась на полукруглый бугорок, к которому отовсюду протягивались иглы. Но лишь одной игле удавалось опереться на него, когда прежняя наклонялась, отчего ком терял равновесие. Смена игл, поддерживавших ком, происходила очень быстро, но ее хорошо можно было рассмотреть вследствие замедленности киносъемки. Иглы были такими острыми, что даже при наибольшем увеличении концы их оставались невидимы.

— Как по-твоему, в острие иглы целая площадка или один только атом? Или, может, даже один монополь? — воскликнул вдруг Гирин и, не дожидаясь ответа, с жаром продолжал:

— Послушай, Сева. Ведь это очень важная возможность, что игольчатый ком является их мыслительным органом и при этом во всякий момент уравновешен на одном монополе. Ты знаешь, что говорит квантовая физика? Что нет точных правил для поведения отдельной элементарной частицы. Что нет физических законов, которые могли бы заставить ее двигаться по определенному пути. Но у этих существ именно движением одной элементарной частицы определяется и каждый момент их поведения, если только от одного монополя зависит, куда наклонится игольчатый куст.

— Вообрази, — восклицал Гирин, все более воодушевляясь, — что элементарные частицы наделены потенциальным психическим началом! О! Мы так мало знаем о природе элементарных частиц и так мало знаем о природе самой психики, что не можем с порога отвергать такую возможность! Так вот, допустим, что на психическое начало того монополя, на котором уравновешен игольчатый ком, каким-то образом проецируется все чудовище, его физическая структура. Тогда этот монополь, я думаю, может оказаться наделенным психикой, тождественной психике самого чудовища. То есть психика чудовища в каждый момент — это и есть психика некоторого монополя. Монополю кажется, что он сам является чудовищем, — в действительности он монополь. И он решает двинуть каким-то своим морщинистым валом, а на самом деле он сам двинется по одному из путей, дозволенных квантовыми законами. Но этим он так подвинет игольчатый ком, что возникнет лавиноподобразный процесс, который завершится требуемым движением морщинистого вала. Это корректная рабочая гипотеза, не правда ли? Причем, не правда, она годится и для человека?

— Как? Я тебя не понимаю. Значит, по-твоему, мы все элементарные частицы, которые думают, что они люди?! — с изумлением воскликнул Зенин.

— Почему бы и нет? Для процессов в мозгу характерна крайняя неустойчивость. Нет ничего невозможного в том, что их течение в каждый момент определяется поведением одного-единственного электрона. Может быть, на него как-то проецируется все, что происходит в организме. В результате он оказывается наделенным сознанием, тождественным нашему, человеческому сознанию.

Мое сознание сейчас — это сознание какого-то одного электрона в моем мозгу (а в следующую секунду, быть может, другого). Говоря образно, я сейчас — электрон.

Я хочу поднять руку, но в действительности я только перескакиваю в атоме с орбиты на орбиту. Но это перескакивание кладет начало лавине процессов, которые действительно заканчиваются поднятием руки.

С этими словами Гирин поднял руку.

— Ну и как по твоей теории, можно ли создать чувствующую машину?

— Нет, невозможно! Это все лишь "перерабатывающие информацию", «функционирующие», но не чувствующие машины. Это все куклы с закрывающимися глазами!

— Но природа все же умудрилась как-то создать "чувствующие машины"?

— То есть, если ты такую машину построишь, машину, в которой процессы так истончаются, что на каком-то шаге зависят от одного-единственного электрона и в машине все проецируется каким-то образом на его психическое начало, то такая машина при определенных условиях может чувствовать…

И Гирин стал всеми силами защищать свою теорию, но все его доводы казались Зенину неубедительными. Они вызвали скорее его досаду, чем уважение. Все же Зенин не отказывался говорить об этом предмете. Космонавты обсуждали его в течение многих дней возвратного пути на Землю. Непримиримое вначале отношение Зенина к умствованиям своего друга сменилось более терпимым, даже сочувственным, когда он уразумел его главные аргументы. Именно: если все процессы в мозгу являются макроскопическими, то поведение человека, по-видимому, всецело должно определяться чисто физическими причинами, во что трудно поверить. Если же процессы в мозгу направляются все-таки отдельными элементарными частицами, которым, однако, отказано будет в обладании психическим началом, то и тогда подлинные причины наших поступков чересчур должны отличаться от наших интуитивных представлений о них. В конце концов Зенин почти согласился с Гириным.

Звездолет «Звездовой» вернулся на Землю намного раньше намеченного срока. Я не буду распространяться о важности добытых им сведений. Упомяну лишь, что одно только изучение "трубчатых камней" положило начало двум новым отраслям монополитовой биохимии. Их практические приложения весьма многообразны. Что же касается до практических приложений догадки Глеба Гирина, то о них говорить преждевременно, хотя они возможны. Кто знает, как поведет себя электронная машина, «балансирующая» на одном электроне? Впрочем, на мой взгляд, научная гипотеза может иметь иное, менее осязаемое, но не менее важное "практическое приложение". Она может побудить нас по-новому взглянуть на вещи, по-новому подумать о вещах самых разных, принадлежащих, быть может, совсем иной области знания. И в ней получать результаты, недоступные прежде.

 

Планета калейдоскопов

 

Загадочная лазерограмма

Казалось, что под кораблем простирается свинцово-серый океан, изузоренный замысловатой формы островами. Однако никакого океана не было и на этой планете. В ее порах не сочилось ни капли влаги, а то, что с высоты представлялось водами океана, было в действительности темно-серым базальтом, покрытым большими пятнами какой-то красной руды.

Когда вдали показалась полоса тени, корабль выставил крылья и нырнул в сероватую атмосферу планеты. Теперь космонавты погасили двигатели, и корабль, планируя на своих коротких крыльях, стремительно понесся к одному из кроваво-красных островов, на котором вскоре явственно выступили очертания Паучьего кряжа — разлапистой горной системы.

Вдруг корабль вонзился в сверкающее облако алмазных чешуек. В то же мгновение корабельный лазеровизор зарегистрировал двадцать восемь пакетов лазерных сигналов. Они не поддались декодировке, и пластинка с их записью выдвинулась на щиток лазерографа нерасшифрованной.

— Очень, очень странно, — бормотал капитан корабля, рассматривая причудливый график на пластмассовой пластине. — Я могу поручиться, что эта лазерограмма не была послана с Земли, — заявил он, подняв наконец от щитка крупную голову, обрамленную круглой бородой.

— Может быть, это планетоход, теперь пробуждается, — неуверенно предположил геолог Вадим Шмелев, близоруко наклонясь к лазерографу.

— Да вот непохоже. Совсем не та структура сигнала. Негармоническая.

— Дайте мне посмотреть, — попросил Олег Кленов, молодой бортинженер. Не вставая, он протянул руку и, получив пластину, погрузился в ее изучение. Минуту спустя он тряхнул золотистыми кудрями и стал многозначительно, но довольно туманно рассуждать, что, должно быть, не случайно число принятых волновых пакетов оказалось равным двадцати восьми, то есть числу совершенному (поскольку 28 есть совершенное число), что, по-видимому, неведомый источник сигналов есть какой-то естественный процесс и движущие им математические законы вынуждают его посылать в пространство именно совершенные, а не иные числа волновых пакетов…

Между тем корабль вылетел из сверкающего тумана и понесся над вершинами кроваво-красных гор, постепенно спускаясь.

Посадка корабля ожидалась в ребристой седловине, лежащей у перекрестка двух серповидных отрогов Паучьего кряжа. Она уже показалась на экране монитора, в который всматривался капитан. Вдруг он резко выпрямился.

— Что вы видите? — встрепенулся Шмелев.

— Планетоход, если не ошибаюсь, — отвечал капитан.

— Не может быть! — вскричал Олег Кленов и наклонился над иллюминатором. Необычайно зоркий, он и невооруженным глазом разглядел у подошвы горы планетоход, похожий с высоты на маленькую блестящую козявку.

— Так вот он куда забрался! — воскликнул Олег, чрезвычайно удивленный. — Значит, он прошел еще добрую сотню километров после того, как прервалась с ним связь! А считалось, что у него разрядились батареи.

— Это действительно очень странно, — сказал капитан и движением руки дал понять, что Кленов и Шмелев должны лечь теперь в кресла. Когда это исполнилось, он включил посадочную систему и поместился в кресло сам. Минут через пять огнедышащий корабль, вздымая клубы раскаленной пыли, стоял уже на грунте, выглядевшем вблизи даже еще краснее, чем с высоты.

Планета, на которую опустился корабль, была хорошо изучена спутниками-автоматами. Безжизненная, однообразно-безотрадная, она, казалось, не могла грозить своим первым гостям никакими опасностями. Но все же капитан счел за благо подождать и осмотреться, прежде чем отворять люки корабля.

Прошло около получаса. Пыль, поднятая кораблем, улеглась, и в небе между редкими алмазными облаками показались звезды.

Тем временем на корабле обсуждали, как быть.

— Я полагаю, — говорил капитан, — что от обследования планетохода, быть может, придется и отказаться. Двое из нас, во всяком случае, должны заняться теперь установкой отражателей. Если останется время, мы отправимся к планетоходу, но посылать туда одного человека…

— Но ведь должны же мы узнать, что там случилось с планетоходом! — перебил капитана Шмелев. — Нельзя же оставлять такую загадку неразгаданной.

— И я так считаю. Отправьте к планетоходу меня, — попросил Олег Кленов.

— Ходить по планете в одиночку слишком рискованно, — сухо сказал капитан.

— Да о каком риске вы говорите! Да ведь планета же совершенно мертва!

Суждение это Шмелев высказал с такой твердой уверенностью, что даже смутился, когда Олег Кленов вдруг повел наступление с противоположного фланга.

— Нет дела без риска! — заявил Олег. — Определенный риск во всяком деле необходим и неизбежен!

— Благодарю за поучение, — иронически произнес капитан и, опустившись в кресло, захрустел пальцами. Через минуту он положил руки на подлокотники и негромко сказал:

— Согласен. Пусть Олег идет к планетоходу. Из нас троих он, пожалуй, самый находчивый человек.

 

Пляшущие синусоиды

Путешествие Олега Кленова к планетоходу заняло часа четыре. Выйдя из корабля, он поднялся на меньшую из двух вершин близлежащего двугорбого холма, осмотрелся и отправился в дорогу. По пути он дважды спускался в ущелья и выбирался из них по каменистым кручам, а раз ему пришлось идти по самому краю пропасти, прислонясь спиной к отвесной скале. Планетоход Олег увидел в глубине развалистого песчаного проема, у подошвы высокой горы. Подойдя к нему, он прямо опешил от удивления. Массивная серебряная антенна планетохода была срезана как ножом и висела теперь треногой вверх на рукоятке голографической камеры.

Приподняв антенну плечом, Олег просунул под нее руку и вынул из гнезда голографическую камеру. Он поднес ее к глазам и, повернувшись против света, стал медленно прокручивать диски.

Сперва Олег видел только те картины, которые уже транслировались на Землю. В веренице знакомых ему снимков чередовались виды неба и облаков, багряных гор на горизонте, каменных утесов и песчаных холмов с колеями от колес планетохода: во время съемок камера крутилась на рукояти, отчего ее объективу открывались разные углы ландшафта.

От нетерпения Олег завертел диски быстрее, так что едва успевал различать мелькавшие перед глазами снимки. Вдруг все зрительное поле заслонила лопасть антенны. С минуту она оставалась единственным видимым предметом, но потом отползла куда-то вбок, и тогда Олег ахнул от непостижимости того, что открылось его глазам.

Надо полагать, что, пока лопасть антенны прикрывала люк голографической камеры, планетоход, разом сокрушая все законы природы, поднялся высоко в небо. Теперь Олег вновь созерцал свинцово-серый океан, изузоренный змеистыми кроваво-красными островами. И острова эти формой были точно такими, какими он видел их в иллюминатор космического корабля. Все выглядело точь-в-точь как тогда. Было лишь одно отличие: кое-где на кроваво-красных островах мерцали теперь маленькие семиконечные звездочки. Померцав, они угасали, потом взыгрывали дрожащими переливчатыми огоньками, потом угасали снова…

Вдруг вся планета вспучилась, выгнулась гористым седлом и в надгорных ее просторах неведомо откуда появились ряды блестящих многогранных камней. Они сплелись в зернистые гирлянды в форме синусоид, которые, подрагивая и корчась, принялись выплясывать какой-то нестройный, но небессистемный танец. Их движения были так замысловаты, что казались осмысленными.

Минуты четыре потрясенный Олег смотрел не отрываясь на эти трепетно мелькавшие картины. Потом диски докрутились до конца, и видения исчезли. Тогда Олег спрятал камеру в ранец, помотал, зажмурившись, своей кудрявой головой и отправился в обратный путь.

Часа через полтора он дошел до того обрыва, проходить над которым надо было, прижавшись к отвесной скале. Олег счастливо миновал опасное место, но, выйдя на площадку за скалой, вдруг оступился, взмахнул руками, полетел вниз и упал на спину, мягко ударившись о рыхлый рассыпчатый грунт. Поднявшись на ноги, он тщательно осмотрел яму, в которую упал.

Яма эта была неглубока, не больше метра глубиной, и имела вид правильной семигранной призмы. Ширина ее равнялась метрам пяти. Дно ямы и ее стенки были ноздреватыми, исщербленными тысячью маленьких выбоинок. Олег совершенно ясно помнил, что на этом месте никакой ямы прежде не было.

Выбравшись из ямы, Олег сфотографировал ее и отправился дальше. Через два часа он благополучно вернулся на корабль.

 

Карта

В отсутствие Олега возле корабля был найден удивительный предмет, очевидно местного, но совершенно загадочного происхождения. Его нашел Вадим Шмелев во время монтажа отражателей. Разравнивая для них площадку, Шмелев вдруг зацепил скребком желтоватый листок, похожий на пергамент. Он осторожно разгреб грунт руками и извлек из него истерзанный грязный лоскут округлой формы, шириной с зонтик. Лоскут был серым с кривыми красными пятнами. Шмелев счистил с лоскута грязь и обомлел: он увидел географическую карту! Красные пятна на сером фоне копировали очертания интрузий красной руды в толще покрывающего планету базальта. Это вскоре было подтверждено приборами.

Принеся карту на корабль, Шмелев и капитан очистили ее, расправили, расстелили на столе и сличили с фотографиями планеты. Оказалось, что на карте изображена в стереографической проекции местность к югу от Паучьего кряжа. По-видимому, лоскут был частью другой карты, большего размера.

Найденная карта не показывала рельефа местности. Зато на ней имелись условные знаки — белые семиконечные звездочки. Их было сорок шесть. Примечательно, что звездочки располагались только на красных участках карты.

С помощью приборов капитан определил местоположение на карте космического корабля и вычислил расстояние до ближайшего пункта, отмеченного звездочкой. Оно оказалось меньше трех километров. Тыча карандашом в звездочку, капитан сказал:

— Я не откажусь узнать, что это такое. Нам надо будет пойти сюда после того, как вернется Олег.

Он посмотрел на часы и озабоченно нахмурился, но, когда поднял глаза, его лицо разгладилось, и он облегченно воскликнул: «Да вот и сам Олег!», завидя маленькую человеческую фигурку, показавшуюся из-за холма.

То действительно был Олег. Минут через пять он поднялся на корабль и вручил капитану принесенную им голографическую камеру.

 

Смерть калейдоскопа

Путь напрямик к неведомой цели был перегорожен завалами из каменных глыб. Лишь часа через три томительного лазания между камнями космонавты достигли намеченного пункта. Там оказалось кривое ущелье между нависшими скалами. Здесь путники разделились и разбрелись по ущелью, ища предмет, изображенный звездочкой на карте. По счастливой случайности в это время ветер развеял облака над ущельем.

Капитан первым заметил калейдоскоп.

Калейдоскоп этот гнездился на склоне горы. Сначала капитан принял его просто за вмятину в грунте и хотел пройти мимо, но вдруг зажмурился от радужного сияния, выплеснутого внезапно калейдоскопом. Когда через мгновение он открыл глаза, сияние уже исчезло.

Капитан круто повернулся, подбежал к самому краю калейдоскопа и посмотрел вниз. То, что он увидел, с трудом описывается словами.

Перед ним открылось окно в иной мир, странный, блестящий, в котором все было невероятно зыбким. В живом, как ртуть, искрящемся просторе трепетала жидкая, волнующаяся планета. Над ее серым с красными пятнами кривляющимся ликом змеились гранено-зернистые синусоиды, искрещивающие собой все видимое пространство. На красных пятнах, покрывающих планету, светились семиконечные звездочки.

Вглядевшись в их дрожащее переливчатое мерцание, капитан внезапно понял, что они обозначают. Он замахал рукой, подзывая своих товарищей, но вдруг что-то с силой толкнуло его в спину, и тотчас раздались слабые раскаты грома. От толчка капитан спрыгнул на дно калейдоскопа, вонзивши в него острые шипы своих башмаков. Выпрямившись, он осмотрелся.

Внутри изгибающегося и переливающегося мира блекнущих синусоид он увидел тысячи собственных отражений, уходящих в невообразимую даль. Все они были одинаково четки, но темнели с каждой секундой.

Капитан обошел меркнущий калейдоскоп, ощупывая его грани, и понял, что стоит между семью идеально чистыми, до полной невидимости, зеркалами. Ему пришло в голову, что они, наверно, совсем не поглощают света. Луч, к ним ортогональный, обречен вечно странствовать между ними.

Ощутив под ногами какие-то камешки, капитан протянул к ним руку, и в ту же минуту калейдоскоп омертвел, загасив тот эфемерный, феерический мир, который создавался его зеркалами.

Капитан вдруг увидел, что стоит в семигранном колодце, стены и дно которого обтягивает белесая пелена, похожая на пергамент. Под его ногами пестрела карта планеты, представлявшая собой трехметровый круг свинцового цвета, испятнанный красными с белыми звездочками кривулинами. Поперек карты лежал неровный ряд оплавленных граненых камешков.

Собирая их в карман, капитан вдруг вспомнил, что надо же как-то объяснить удар, полученный им в спину. Он потрогал кислородный баллон за плечами и нащупал в нем маленькую дырочку. Очевидно, толчок был вызван отдачей кислородной струи, вырвавшейся из поврежденного баллона. К счастью, нагрудный кислородный баллон оставался невредимым.

Собрав граненые камешки в карман, капитан закинул на край колодца стальной крюк с привязанным к нему силикатным тросом и стал с его помощью взбираться вверх по стенке, похожей по мягкости на кожу. Когда он долез почти доверху, сюда подоспел Олег и помог капитану выбраться из колодца.

Через полминуты к погасшему калейдоскопу подбежал запыхавшийся Шмелев.

— Облако! — крикнул он, указывая рукой в просвет между скалами. — Оно стреляет!

 

Облака ведут огонь

— Что? Облако стреляет? Вы видели это?! — воскликнул капитан.

— Я видел, как оно выстрелило вам в спину, — ответил Шмелев. — Смотрите, оно опять стреляет! — крикнул он в волнении.

Капитан посмотрел вверх и увидел вспышку, пронзившую воздух и проклубившуюся по склону горы. Тотчас раздались раскаты грома. Затем еще пять вспышек блеснули одна за другой, и силикатный трос, лежавший на краю колодца, распался на куски. Видно было, что все вспышки выпускались облаком, серебрившимся в просвете между скалами.

— За мной! — закричал капитан, и космонавты побежали под нависшую скалу. Укрывшись под ней, они стали обсуждать свое положение.

— Ветер гонит облака на север. Через полчаса, самое большее, они смогут нас обстреливать, — хмуро сказал Шмелев.

— Но, может быть, они угомонятся, — неуверенно предположил Олег.

— Сомневаюсь, — сказал капитан, указывая на пронизываемые гремучими вспышками клубы розовой пыли, вьющейся над потухшим калейдоскопом.

— Сейчас мы их испытаем! — крикнул Олег и, схватив двумя руками большой круглый камень, бросил его на склон горы. С полминуты камень катился по склону, а потом был испепелен сотнями поразивших его гремучих лучей.

— Нам не спастись, — уныло определил Шмелев.

— Подождем, может быть, переменится ветер, — сказал капитан.

— Хотел бы я понять, что тут такое происходит, — пробормотал Олег.

— Я полагаю, что тут сейчас разбушевались некие очень странные живые существа, — сказал капитан и описал коротко виденную им недавно лучистую агонию калейдоскопа.

— И вы думаете, что этот колодец был живым?! — восклинул Олег.

— Да. И мне кажется, я догадываюсь, как эти колодцы размножаются, — отвечал капитан. — Они, очевидно, могут посылать в пространство лазерные лучи, которые, отражаясь от облаков, ударяют в грунт, и с их помощью они выжигают в грунте себе подобные колодцы…

— Так, наверно, яма, в которую я свалился, была недостроенным колодцем?

— Именно эта яма и подсказывает мысль, что колодцы размножаются с помощью лазерных лучей. И не облако сейчас нас обстреливает, а колодцы, которые направляют свои лучи так, чтобы они отражались от облака. Но я доскажу, — продолжал капитан. — Стенки нововыжженного колодца как-то обрабатываются лучами так, что становятся «сверхзеркальными», то есть они совсем не поглощают света, и от этого внутри колодца рождается сложный мир из пакетов световых волн.

— Но ведь законы отражения линейны. Я не могу понять, что там может быть особенно сложного, — возразил Шмелев.

— Я полагаю, что световые лучи как-то взаимодействуют со стенками колодца. Это возможно, если «сверхзеркальность» стенок сочетается с их сверхпроводимостью и их постоянно обтекают электрические токи, усиливаемые и ослабляемые явлениями фотоэффекта. Тогда, конечно, картина становится чрезвычайно сложной. Тогда внутри колодцев могут существовать и системы памяти в виде автономных циклов световых потоков, и логические устройства в виде циклов потоков, тяготеющих к нескольким устойчивым состояниям, и вообще все, что нужно для организации очень сложных реакций.

— А воля, а способность к самопроизвольным действиям может ли быть у них?! — спросил Олег возбужденно.

— О, этот вопрос касается самых темных сторон их бытия, — отвечал капитан. — Я поставлю взамен несколько иной вопрос: определено ли вполне все их поведение законами распространения света и электричества? Может быть, и нет, если эти колодцы являются столь зыбкими, что иногда их поведение зависит от различий в движении какого-нибудь одного фотона. Как известно, отдельным элементарным частицам квантовая физика разрешает действовать по вдохновению…

Но, конечно, такого рода вопросы ничуть не станут легче, если их обратить не к колодцам, а к людям.

— А для чего им нужны те граненые камешки, которые лежали на дне колодца? — спросил Шмелев.

— Ну мало ли для чего. Можно, например, предположить, что из-за сотрясений грунта камешки немного смещаются и их случайные перемещения играют роль своеобразных мутаций, облегчающих эволюцию колодцев.

— А когда они точат в грунте новые колодцы, то карту они в них закладывают, наверно, для ориентировки, для взаимного узнавания, — предположил Шмелев.

— Думаю, что да. Возможно, что они осведомляются обо всем происходящем в мире исключительно лишь с помощью облаков. Но облаков может и не быть на небе. Должно быть, с этим как-то связана необходимость для них всегда иметь при себе карту.

— Между прочим, я уже догадался, откуда взялась та фантастическая видеозапись, — сказал Олег. — Наверно, планетоход брал возле колодца пробу грунта, а камеру засунул в колодец. Ее заклинило сбитой их лучами антенной, и она снимала колодец, пока не кончился диск. А потом планетоход прошел еще больше сотни километров…

Олег не докончил своих рассуждений, увидев внезапно край облака, сверкнувший над гребнем горы. Он указал на него глазами, и космонавты побежали вверх по каменистому откосу, надеясь укрыться от облака за выступом скалы. Но на полпути они увидели еще одно облако, выдвинувшееся из-за гор. Казалось, спасения не было.

— Сюда! Сюда! Здесь можно спрятаться! — закричал вдруг Олег, ныряя в трещину в скале, загороженную длинным высоким камнем. Остальные бросились за ним. Через мгновение космонавты были уже в безопасности.

 

Возвращение на корабль

Щель в скале оказалась входом в глубокую пещеру. Возле щели с внутренней ее стороны за камнями скопилась куча пыли. Ее развихрили башмаки космонавтов, и поднявшаяся пыль клочьями понеслась вон из пещеры. Сильный воздушный поток из глубины горы подсказал космонавтам мысль о существовании где-то второго выхода, и капитан предложил немедленно идти его искать.

Больше часа брели космонавты в плотной черноте, прорезываемой лучами карманных фонарей. В трех местах пещера разветвлялась, и дважды космонавтам приходилось возвращаться из тупиков, в которые они забредали. Их путь был изломанным соответственно изгибам тесной пещеры и томительно волнистым: приходилось все время идти то вверх, то вниз. Наконец впереди забрезжил свет.

Подойдя к отверстию, путники увидели двугорбый холм, из-за которого выглядывала верхушка их корабля. Над кораблем высоко в небе висело одинокое облако. Оно медленно подвигалось к северу.

Посовещавшись, космонавты решили оставаться в пещере, пока облако не скроется из виду. Они легли на камни, рассыпанные у входа, и заговорили о своих лучистых преследователях.

— Скажите, как вы думаете, должны ли они умирать естественной смертью? — обратился к капитану Шмелев.

— По-моему, да, причем живут они не очень долго, — отвечал Шмелеву капитан. — Я обратил внимание, что расположение семиконечных звезд на карте, вами найденной, и на дне погубленного мною колодца совершенно различно. Наиболее правдоподобное объяснение этому, что все колодцы, обозначенные на карте, уже погибли. Но колодец, остатком которого она сама является, не мог разрушиться очень давно, иначе карта была бы погребена под толстым слоем грунта, сносимого ветром со склонов Паучьего кряжа.

— А почему грунт, попадающий в колодцы, не засыпает их, пока они живы? — спросил Шмелев.

— По-видимому, они как-то самоочищаются от инородных тел, — сказал капитан и выглянул из пещеры.

Увиденное им было неутешительно. На южной половине неба появилось много облаков. Обернувшись, он хмуро сказал:

— Их там целые полчища.

Между тем Олег, казалось, о чем-то напряженно раздумывал. Внезапно он вскочил с места и уверенно заявил:

— Они не самоочищаются от инородных тел. Они друг друга очищают. Они от нас очищали ущелье, а если с горы катится камень, они и его точно так же обстреляют лучами. Они его разрушат только для того, чтобы он не поранил колодца, но у них не может быть идеи мести, потому что у них никогда не было живых противников.

Немного помолчав, Олег объявил:

— Я иду!

И, выпрыгнув из пещеры, он побежал к кораблю.

— Эх, будь что будет! — воскликнул капитан и вышел из пещеры в сопровождении сильно побледневшего геолога. Через пять минут космонавты, целые и невредимые, были уже на корабле. Не желая долее испытывать судьбу, они тотчас запустили двигатели и стартовали. Вскоре планета калейдоскопов превратилась в серебряный диск, оправленный в многочудесную звездчатую черноту неведомого им космоса.

 

Раунды планеты Ксенос

В этом рассказе придется коснуться печальных обстоятельств, проливающих свет на тайну внезапного отбытия с Ксеноса космогеолога и акварелиста Михаила Лукомского. По-моему, теперь, когда Лукомский умер в зените славы крупного художника, хранить этот секрет уже незачем, тем более что постигшая нас катастрофа доказала правоту его побуждений. Впрочем, об этом речь впереди…

Мне было девятнадцать лет, когда разразилась эта катастрофа, а впервые я ступил на Ксенос на семнадцатом году жизни. Ксенос поразил меня тогда мрачным величием и своими чудесами. Его прозрачно-черные утесы, светящиеся аметистовые реки, низвергающиеся в пропасти каменными каскадами, и пепельноцветные истуканы производили грозное и странное впечатление. Особенно поразительными казались "шмыгающие воронки".

Совершенно непостижимое явление представляли собой эти шмыгающие воронки. До сих пор никто толком не знает, что же это было такое. Они сновали по каменной поверхности аметистовых рек, до того твердой, что ее не брали даже алмазные сверла. Казалось, воронки эти вращаются, что, конечно, было абсурдом, оптической иллюзией: как дырка от бублика может вращаться, если сам бублик как следует припекся к противню? Эти вмятины скользили так прихотливо, что прямо-таки смахивали на живые существа. Никто не видел, как они рождаются и как исчезают. Они приходили неизвестно откуда и уходили куда-то вдаль по глади аметистовой реки.

Кажется, именно Лукомский первый сообщил нам с братом, что их собираются отлавливать при помощи атомных мин. Я принял это известие как должное и даже с некоторым удовлетворением. Мой тогдашний образ мыслей, сложившийся в школе, грешил отнюдь не излишним почтением к непознанным силам природы, а скорее избытком самодовольства, вообще свойственным, как мне кажется, духу того времени.

По-моему, именно затаенное самодовольство окрашивало чувство, с которыми публика встретила весть о появлении Ксеноса, особенно когда устранились последние опасения о возможности его столкновения с Землей. Тогда все повеселели.

Я был очень рад и даже горд, что солнечную систему посетила маленькая странствующая планета. Я страстно желал, чтобы она оказалась вестницей инозвездного разума. Но с этой надеждой пришлось расстаться. Радиолокация Ксеноса радарами с Титана показала отсутствие там каких-либо следов жизни. Зато обнаружились удивительные свойства его горных пород, и в частности, их удивительная гладкость. Долго затем не удавалось установить, станет ли Ксенос спутником Солнца, или уйдет от нас дальше в космические глубины?

Траекторию Ксеноса вычисляли очень долго. Но когда вычислили, то возликовали. Орбита Ксеноса оказалась замкнутой и замечательно удобной для перевозки грузов по солнечной системе. Если бы удалось оснастить Ксенос причалами, то множество проблем, связанных с межпланетными коммуникациями, было бы тотчас решено.

Очень вытянутая орбита его обладала, однако, достаточной устойчивостью. Она могла выдержать стартовую отдачу целой армады космолетов. Все же очень сильный толчок, например, от столкновения с астероидом, разомкнул бы орбиту Ксеноса. Но такое столкновение исключалось благодаря счастливому расположению орбиты относительно пояса астероидов, нигде ее не пересекавшего.

Быстро установилось надлежащее согласие земных держав, и, когда Ксенос впервые обогнул Солнце, на Земле закончилась постройка десяти кораблей первого эшелона. Они отправились в путь в июле 812 года по релятивистскому летосчислению.

Мы со старшим братом летели на флагманском семипалубном корабле. В его трюмах хранилось более двадцати тысяч тонн силикатных порошков и металлической арматуры. В дороге брат рассказывал мне о планах освоения Ксеноса, и я привык чувствовать к ним почтительное восхищение.

На Ксеносе мы поселились в надувном домике возле Большой аметистовой реки, против острова, застроенного впоследствии пеносиликатовыми зданиями. Сейчас этот остров в его первозданном облике я вижу в моем кабинете на акварели Лукомского. Он напоминает античный амфитеатр, обращенный вогнутостью к зрителю. Посреди острова наклонная площадка с пятью пепельноцветными истуканами. Картина мрачновата и создает ощущение какой-то дикой, необузданною силы.

По прибытии на Ксенос брат мой занялся научными изысканиями, а я поступил в бригаду подрывников. С помощью кумулятивных лазерных мин мы пытались оторвать от планеты какого-нибудь пепельноцветного истукана. Но нам долго не удавалось это сделать.

Лукомский прилетел на Ксенос месяцем позже нас со вторым эшелоном кораблей. Однажды он появился у нас в домике, туго затянутый в скафандр. Представился космогеологом и художником и попросил разрешения посмотреть на акварели брата, о которых он узнал от соседей. Брат обрадовался товарищу по увлечению и показал свои картинки. Из разговора выяснилось, что Лукомский поселился в Бархатной долине у Трезубого залива Большой аметистовой реки. Ему предстояло заняться там, кроме всего прочего, и ловлей шмыгающих воронок.

Трезубый залив отделялся от русла узким перешейком, с двух сторон сжатым скалами. В скалах были заложены атомные патроны, которые надлежало взорвать, если бы в заливе показались шмыгающие воронки. По расчетам, атомный взрыв уничтожил бы перешеек и воронки очутились в ловушке. Наше начальство считало, что тогда их легко будет всесторонне изучить.

Хотя и видно было, что Лукомский относится к своим обязанностям ревностно, тон его при упоминании о делах был сух. Я же, наоборот, горел энтузиазмом и не мог говорить о своей работе иначе как с упоением. Но однажды мое усердие подверглось чувствительному испытанию.

Это случилось, когда нам все же удалось сорвать с места один пепельноцветный истукан. Прежние такие попытки кончались безрезультатно вследствие прямо-таки сверхъестественной прочности истуканов. Но, наконец, мы разыскали одного истукана с очень длинным тонким стеблем. Его стебель был явно неспособен устоять против направленной силы лазерных взрывов. Истукан этот торчал на утесе у самого дна ущелья.

Мы быстро окружили приговоренного истукана и прикрепили к его стволу восемь кумулятивных лазерных мин. Потом мы залезли в бронированный вездеход и отъехали в глубокую расселину. Взрыв последовал через десять минут.

Нас сразу же поразила перемена в цвете неба Ксеноса. Из бирюзового небо сделалось мутно-серым. Туман нависал над долиной темными пластами. Солнце стало багрово-тусклым, а его лучи из золотых стрел превратились в фиолетовые штыки.

Вернувшись в ущелье, мы просто не поверили своим глазам. Склоны его преобразились до неузнаваемости. Они вспучились и покрылись целыми толпами новообразовавшихся истуканов. Некоторые из них медленно шевелились.

Сделалось жутко, однако мы заставили себя спуститься в ущелье и разыскать свой трофей. Вид его был жалок! Он стал тоненьким и сморщенным, его скрючило и сплющило. Подняв его, мы ощутили, что он почти невесом.

Казалось странным, что отторжение от планеты этого малого куска минерала могло так сильно преобразить ландшафт. Там, где он прежде стоял, теперь зияла расселина, клином расщепившая гору. Расселина дышала, выбрасывая мутные испарения.

Я взглянул вверх, и мне почудилось, что гора качнулась в сторону. Вероятно, то был обман зрения. Я никому ничего не сказал.

На следующий день, вернувшись на Главную базу, мы отнесли своего истукана в лабораторию и доложили обо всем начальнику экспедиции. Выслушав нашего бригадира, он взял принесенные нами фотографии и стал сравнивать с прежними фотографиями ущелья, щуря свои маленькие умные глазки. Потом он повернулся ко мне и тихо сказал:

— Передайте, пожалуйста, вашему брату, что я предлагаю ему вечером быть здесь на совещании…

В эту минуту в кабинет вошел Лукомский и стал зло и едко говорить о чем-то с начальником экспедиции. А наша команда подалась в коридор. Вскоре и Лукомский вышел из кабинета с пустым, каким-то безнадежным лицом и ушел не попрощавшись, что было не в его обычае.

Последнее время он часто навещал брата. Он иногда шутил, но чаще бывал печален и сдержан, потому, быть может, что пеносиликатовое обезображивание Ксеноса удручало его.

В Лукомском угадывался большой поэтический дар. Его картины, написанные на Ксеносе, — акварели туманных долин, украшенные сонмами пепельноцветных истуканов и осветленные искристыми аметистовыми реками, — лучились поэзией. Понятно, ему тягостно было видеть, как мелодии пространств Ксеноса загромождаются какофонией пеносиликатовых коробок. И однажды он признался, что нелегко ему будет взрывать аметистовую реку, если воронки появятся в заливе.

Брат мой обычно не разделял до конца подобных преувеличенно охранительных чувств, но на том вечернем совещании у начальника он решительно стал на сторону Лукомского. Вернувшись домой, он с возмущением рассказывал, что для строительства портового городка начальству оказалось угодно избрать не какое-нибудь другое место, а остров на Большой аметистовой реке! Единственный до сих пор открытый остров!

— Они изуродуют пеносиликатовыми строениями этот живописный уголок, а площадку с истуканами накроют башней в пятьдесят этажей, — негодовал брат. — Да разве это не кощунство над невиданной природой?!

Он взволнованно заходил по комнате.

— Пусть строят свой городок, где хотят. Хоть здесь, хоть у Трезубого залива, хоть где им угодно. Но нельзя, же посягать на редчайшее творение природы! Они мне сказали, что, использовав ступени естественного амфитеатра в качестве подпорки зданий, можно необычайно ускорить строительство. Ради таких узких целей испоганить остров!..

— Однако нравилось или не нравилось это кому-то, а утилитарные соображения начальства взяли верх над эстетическими. Застройка острова была начата и вскоре завершена.

Эстетические чувства брата и Лукомского к тому времени оказали на меня некоторое влияние, однако их негодование казалось мне преувеличенным. Пока что я искренне восхищался выросшими на замурованном острове пеносиликатовыми громадами и ажурными мачтами, несущими гроздья жилых ячеек, и трехъярусным причалом для грузовых космолетов, и элегантным стеклянным небоскребом, простершим зеленые флигели-крылья над аметистовой рекой. Весь этот ансамбль представлялся мне символом человеческого могущества.

По завершении строительства в подвале стеклянного небоскреба открыли погребок, внесший в монотонную жизнь на Ксеносе симпатичную ноту милого и живописного уюта. Гул эскалаторов, лифтов и вентиляционных станций оставался где-то наверху. А здесь тишина, минуты душевной раскованности.

Песни тут звучали разноязычные. Пели и про оловянный астероид, и про влюбленных кукол, и про спасение Марсианского городка. Но раздавались тут и напевы старинные. Здесь звучали: "При долине куст калинушки стоит", шотландские баллады и куплеты Беранже про короля Ивто, ложившегося рано, встававшего поздно и отлично спавшего без славы. Когда же собравшиеся пускались в рассуждения, а делали они это очень охотно, то редко отзывались о планах начальства в положительном смысле. Погребок располагал к критике.

Расходились из погребка поздно. Гасились матовые лампы. Один за другим подымались по крутой лестнице певцы и резонеры. Все шли вместе, тесной группой. Мы с братом не раз наведывались в этот погребок, когда переселились из надувного домика в стеклянный небоскреб.

В день нашего переселения прибыл с Земли космический корабль с очередной партией силикатного порошка. Через неделю корабль отправился обратно, забрав наши научные трофеи и взяв на борт нескольких человек, пожелавших возвратиться на Землю. Среди них был и Лукомский…

Я давно уже заметил, что Лукомский переживает какую-то душевную драму. Он нередко приходил к нам чем-то расстроенный и со временем делался все молчаливее. Иногда, посидев у нас в молчании, он уходил так и не проронив ни слова. Когда мы спрашивали, что его так тяготит, он замыкался еще больше. Но однажды он появился очень взволнованный и с ходу выложил, что подал просьбу об увольнении. "С меня довольно!" — воскликнул он. Мы молчали, ничего не понимая. Тогда Лукомский отвел брата в соседнюю комнату и там раскрыл ему свою тайну.

Как было сказано, Лукомскому вменялось в обязанность поймать шмыгающие воронки, если они появятся в заминированном заливе. Но уже больше года никто их там не видел. Лукомский привык к мысли, что они вообще никогда туда не заберутся. Не так давно он, однако, был уведомлен, что по реке надвигается сотня воронок, и получил специальное распоряжение непременно взорвать перешеек, если воронки проследуют в залив. Но Лукомский все-таки надеялся, что до этого не дойдет.

И вот однажды поутру, прогуливаясь по-над берегом аметистовой реки, он таки заметил несколько шмыгающих воронок, рыскавших по заливу. Потом к ним присоединились другие, и они все вместе закружились по заливу в хороводе, узор которого был сложен и причудлив. Что было делать? Выполнять распоряжение, конечно. И Лукомский побежал к пультовой, чтобы привести контакты взрывателей в боевое положение.

Но по дороге он задержал взгляд на этом странном заливе, на замысловатом танце шмыгающих воронок, глянул на полупрозрачные скалы, которые предстояло искромсать, и понял, что не годится для этого дела. Оп махнул рукой, повернулся и скрылся в своем надувном домике, где пробыл около часа, пока воронки не уплыли. Тогда он вздохнул облегченно и сообщил по радио начальству, что все воронки якобы проплыли мимо, не зайдя в залив.

Естественно, угрызения совести мучили бедного Лукомского, но он старался утешиться мыслью, что это был исключительный случай душевной слабости, о котором никто не узнает. Однако ему предстояло передать в лабораторию снимки с аэрозонда, отработавшего положенный срок в бассейне аметистовой реки и опустившегося во владениях Лукомского. И вот, разбирая снимки, он увидел такое, отчего не на шутку перепугался.

На нескольких снимках истерзанный муками самоанализа Лукомский увидел очертания прекрасно известного ему Трезубого залива, поверхность которого украшал узор хорошо различимых воронок. Более того, на берегу залива был виден человек, в котором Лукомский, к своему ужасу, узнал самого себя. Попади этот снимок в лабораторию, обман был бы раскрыт. Размеры намечающегося скандала не поддались бы описанию.

Он торопливо уничтожил компрометирующие снимки, но пережитое волнение оказалось столь сильным, что он не мог продолжать работать. Пришлось сказаться больным и подать рапорт об увольнении…

* * *

Пережитые Лукомским потрясения дали себя знать. Возвратившись на Землю, он решительно отказался от всякой научной деятельности и целиком отдался любимому увлечению, которое теперь стало главным делом его жизни. Речь, разумеется, идет о живописи, в которой отставной ученый вскоре добился признания и славы.

А на место Лукомского нужно было найти другого человека, и такой, конечно, вскоре отыскался. Новичок, по-видимому, не имел обыкновения терзаться неуместными сомнениями. Без тени колебаний он выполнил распоряжение согласно духу и букве полученных инструкций. На сей раз посещение отрядом воронок злополучного залива ознаменовалось серией роскошных взрывов. Атомные мины сработали безупречно, мощная перемычка превратила залив в замкнутое озеро, короче говоря, воронки отшмыгали свое, попались.

* * *

Отснятый с борта беспилотного вертолета фильм о последствиях этого взрыва демонстрировался в тот же вечер в Портовом Городке. Сами картины взрывов в фильме отсутствовали. На экране бушевала страшная буря, разразившаяся после них. Черные, обвиваемые молниями тучи придавили окрестности, а по вздувшемуся Трезубому заливу, отрезанному от реки грудой камней и песка, ходили змеистые волны. Вот волнение перешло и на берега. Они заколебались так, словно стали жидкими. Вдруг над заливом вырос мощный сиреневый гребень. Он накатил на перемычку, хлестнул по ней, и тотчас камни и песок раздались в стороны, а по грунту протянулась сиреневая лента. Залив и аметистовая река соединились вновь. Сиреневая гладь расправилась, и неуловимые воронки хлынули по каналу на речной простор.

Волнение берегов между тем даже усилилось. Горы вспучились, а потом двинулись, расступились, и вдруг между ними полыхнуло сияние новой аметистовой реки. Вскоре, однако, все затихло, успокоилось. Но тучи долго еще сверкали ветвистыми молниями. Постепенно они растеклись в мутно-серую пелену. Новые полчища истуканов выросли на горных склонах…

Этот фильм потряс всех нас. Исполинская мощь стихий не на шутку взволновала и наше начальство. Немедленно было предпринято математическое изучение хода тектонических процессов. Прогнозы оказались тревожными. Выяснилось, что, казалось бы, успокоительный факт ограниченности района «ксенотрясения» свидетельствовал о крайне опасных свойствах Ксеноса. Как показали измерения и расчеты, планету распирали гигантские внутренние напряжения. Погода становилась все более теплой. Изо всех расселин планеты вываливались клубы серого тумана. Вскоре Ксенос заволокло тяжелой пеленой, и планета погрузилась в сумрак.

Я не буду описывать разгоревшихся споров. Их разрешили сами события. На вторые сутки после «ксенотрясения» ночью наша спальня заходила ходуном, и я спросонок свалился на пол от первого толчка. Пробудившись, я увидел, как брат быстро подымает оконные жалюзи. В сумраке окна обозначился вздыбившийся, изуродованный причал, оперенный цепляющимися друг за друга и ломающимися мачтами. По аметистовой реке гуляли змеистые волны.

Я вскочил на ноги и закричал брату, что надо куда-то бежать. Но вдруг из репродуктора зазвучал голос диктора. Объявлялась немедленная эвакуация людей со всех объектов Ксеноса. В Туманном ущелье базировался отряд космических кораблей в количестве тридцати единиц. На весь отряд кораблей приходился всего один причал, поэтому они могли стартовать лишь один за другим, с десятиминутными перерывами. В срочном порядке нам предлагалось прибыть в Туманное ущелье на вертолетах. Во избежание неразберихи нам рекомендовалось разделиться на четыре группы, эвакуирующиеся поочередно.

Мы с братом попали в последнюю, четвертую группу, улетевшую в Туманное ущелье только утром. Время до отлета мы провели под открытым небом, как и полагается в обстановке землетрясения. На наше счастье, крушение городка произошло уже после того, как последний вертолет поднялся в воздух. Я разглядел все красоты, если так можно выразиться, катастрофы, ибо наш вертолет специально завис над городком для прощальной киносъемки.

В гибели городка повинны были вовсе не сейсмические толчки. Какие там толчки! Его сокрушали тяжкие удары двух сиреневых пестов, восставших совершенно неожиданно из аметистовой реки. Я отшатнулся от иллюминатора и замер в ужасе, когда огромный каменный пест начал хлестать по крышам стройных пеносиликатовых громад, а другой пест, похожий на палицу, принялся охаживать ярусы элегантного стеклянного небоскреба.

Прошли какие-то минуты, и небоскреб превратился и груду стеклянного крошева.

На краю острова высился многогранный дом-додекаэдр, облицованный желтым пластиком. Целые фонтаны золотистых брызг взметнулись над ним, когда пест шарахнул по его янтарной крыше. Еще удар, и дом-додекаэдр обратился в руины.

Зрелище этой неистовой всесокрушающей оргии было завораживающим. В ней чувствовалось грозное и ликующее торжество какой-то дикой, но свободной и веселой силы. Расколотив и буквально истерев в порошок все на острове, песты принялись за развалины причала на противоположном берегу. Они еще утрамбовывали их останки, когда вертолет тронулся дальше. Опустошенный остров вскоре скрылся из виду.

До Туманного ущелья мы летели меньше часа. Дорогой я раздумывал о причинах очевидной целенаправленности того, что делали каменные песты. Казалось, их бурная энергия искусно направлялась какими-то разумом, и я поделился своими впечатлениями с братом.

— Нет, не думаю, — ответил мне брат. — Гораздо вероятнее, что наши постройки сами направляли на себя удары каменных пестов. Они могли действовать на грунт, например, своей неэлектропроводностью, теплотой, всей своей чужеродностью. Молния попадает точно в громоотвод, но это не значит, что она обладает волей и желает попасть в громоотвод. Если некто наступит на грабли и они ударят его по лбу, то это не значит, что они осердились. Должно быть, Ксенос богат набором таких сейсмических «грабель», а сооружения на острове дали сейсмическим процессам такой ход, что обрушивали удары этих «грабель» на себя.

Я полагаю, — продолжал брат, — что Ксенос подобен связке сжатых пружин, перевитых нитями. Если разорвать одну нить, связка пружин перестроится, если разорвать другую, она перестроится снова. Но может случиться и так, что от разрыва нитей пружины станут распрямляться с такой силой, что нити будут рваться снова и снова. Тогда выделится масса энергии…

Это предположение брата вскоре подтвердилось с удручающей очевидностью. Счастье для нас всех, что знаменитая «пляска» Ксеноса началась, когда космические корабли уже отвалили в космос. Находясь от планеты на почтительном расстоянии, мы в полной безопасности могли наблюдать ее медленные судороги.

Ксенос мало-помалу вытянулся чуть не вполнеба и стал извиваться, подобно гигантскому червяку. Он то скручивался, то распрямлялся, а потом лопнул посредине, и из раскрывшейся раны выползли сгустки мерцающей массы. В следующие полчаса его исполосовали десятки новых порезов, Из них появились кривые отростки, которыми Ксенос шевелил, как щупальцами, то свертывая их, то вытягивая, то накладывая на себя. Потом по нему прошла общая судорога и, изогнувшись, он выкинул из себя один за другим три сияющих куска. Их медленно понесло по звездному небу прочь от затихшей и вновь округлившейся, планеты.

Насколько мне известно, мой брат был первым человеком, верно угадавшим результат извержения Ксеносом трех этих тел. Указывая на них в иллюминатор, он сказал мне, что сила, выбросившая из Ксеноса эти куски, даст отдачу и разомкнет его орбиту. И Ксенос покинет солнечную систему.

Так оно и вышло. Извергнутые Ксеносом куски перестали наблюдаться, кажется, к концу 824 года, а Ксенос, как известно, скрылся от телелокаторов четверть века тому назад.

Я привык гордиться научной прозорливостью моего брата и рад демонстрировать ее примеры. Так вот, прошу мне поверить, что общепринятое теперь мнение о происхождении Ксеноса из галактического ядра было высказано братом еще до того, как доставленные на Землю образцы этой планеты подверглись исследованиям на циклотронах. Правда, сравнение Ксеноса со связкой сжатых пружин оказалось слишком прямолинейным. По завершении исследований брат не поленился прочитать мне целую лекцию о "квазиравновесных системах" с "низким потенциальным барьером". Он особенно подчеркивал, что к системам такого рода принадлежат и живые существа.

— Вспомни, — говорил мне брат, — любым живым существам свойственно состояние неустойчивого равновесия. Энергетически ничтожное действие запаха мыши преображает весь кошачий организм. Как меняется все поведение человека от одного лишь важного для него слова! Вообще квазиравновесную систему можно уподобить многограннику, установленному на вершине, который, опрокинувшись, тотчас же устанавливается на другой вершине. Такой системой является и Ксенос. Он способен проходить сложные цепи неустойчивых состоянии, переходя из одной потенциальной ямы в другую…

Одновременно с этим он считал, что было бы абсолютно неверно говорить о Ксеносе как о живом существе. Что до меня, то я совершенно с этим согласен, хотя, признаться, до сих пор не уразумел, как дать толковое определение различия между мертвой и живой системой.

 

Шахматный парничок

 

I

Эту историю мне рассказывала много лет тому назад мать моего отчима — покойная тетя Миланта. Сама она слышала ее от своего деда — Сергея Севастьяновича Серебрянникова, скончавшегося на исходе прошлого века в звании библиографа публичной библиотеки города Козлы.

Когда говорят о старых Козлах, то обыкновенно придают им колорит живописного иностранного города. Но это характеристика односторонняя. Основное население Козлов с первых дней существования города было русское. Шведские и албанские поселенцы, швейцарцы-колонисты, французы и итальянцы составляли не основное население Козлов, а, так сказать, поверхностное. Но по этой-то именно причине иностранцы и были в Козлах больше на виду, нежели русские. Особой заметностью отличались французы. Может быть, именно с этим их свойством связано появление в Козлах французской газеты "Journal de Kozles". Она просуществовала с перерывами с 1 октября 1869 года по 1 ноября 1880 года, имея в лучшие времена не более 500 подписчиков, что не влияло, однако, на интересность газеты, которая была живой и отзывчивой. Ее первым редактором-издателем был упомянутый мною Сергей Севастьянович Серебрянников. Он владел французским превосходно.

Все сотрудники Сергея Севастьяновича были даровые. О гонораре не было речи. А все же трудно был сводить концы с концами. Так трудно, что Серебрянникову пришлось наконец отказаться от издания газеты, созданной его трудами и талантом, и передать ее другому издателю — своему зятю Леону Дамурье.

Дамурье этот был любопытной личностью. Большой остряк, неутомимый и неисправимый каламбурист, весельчак, он с особенным эффектом танцевал трепака, на ходу снимая сапог и тут же во время присядки надевая его. Он страстно любил разгадывать головоломки.

Газета, принятая им от Сергея Севастьяновича, не только не давала дохода, но еще приносила убыток. Но как бодро и интересно она велась! Каждый вечер в редакции газеты собирались друзья и сотрудники Дамурье. Оживление царило всеобщее. Остроты и каламбуры взлетали, перекрещивались и разлетались, как звезды фейерверка. Между двумя периодами злободневной передовицы Дамурье умудрялся разрешать труднейшие головоломки из свежеполученных парижских газет. А если загадка была чересчур замысловата, то передовица откладывалась и сотрудники приглашались бросить на время текущую работу, чтобы заняться более серьезным делом искания трудного решения. Приходивший за газетным материалом метранпаж останавливался в благоговении перед священнодействием редакции и сам увлекался головоломной работой. Но вот решение найдено! Происходило общее ликование: закипала вновь газетная работа, и Дамурье принимался за продолжение громоносной статьи против Бисмарка, которого он искренне ненавидел.

Став редактором-издателем газеты, Дамурье предпринял энергичные (но безуспешные) попытки сделать газету прибыльной. Для этой цели он не останавливался перед значительными расходами. Переменив часть сотрудников, он стал выплачивать остальным гонорары. Этим он открыл возможность привлекать в газету новые силы.

Первым его приобретением стал Владимир Досифеевич Вельтищев — личность любопытная, сложная, богато одаренная, вмещавшая в себя и большие силы, и большие слабости.

Жаль, очень жаль, что для верной характеристики Владимира Досифеевича придется долее, чем хотелось бы, остановиться на доминировавшей в нем прискорбной слабости!

Трудно сказать, какие причины привели Вельтищева — всегда доброго и жизнерадостного — к пагубной привычке пить. Но пил он много и безобразно, и это отразилось на всех сторонах его жизни. Даже на отношениях с собственной собакой! Она подчас решительно отказывалась признавать его хозяйский авторитет.

У Серебрянниковых все наперед знали, идет ли к ним Владимир Досифеевич в нормальном или ненормальном виде, и именно по тому признаку, следует ли за ним Шарик или нет. Когда Владимир Досифеевич был трезв, голос его, обращенный к собаке, был авторитетен. Его приказание оставаться дома исполнялось Шариком без рассуждений. Но когда хозяин был пьян, никакие приказания и угрозы не действовали и собака неотступно шла за ним повсюду…

Как-то раз, когда Вельтищев работал над одним сочинением о почтовых тарифах, — избрав по обыкновению местом работы распивочную у Изборской заставы, он привел туда прямо с улицы городского панорамщика — итальянца Тальяферо. Тот поразил воображение Вельтищева рассказом о своих приключениях: о том, как пришел он в Козлы из Италии пешком, обойдя всю Европу с шарманкой в руках, как похоронил где-то в Германии свою молодую жену, которая пела под его аккомпанемент. Для этого пришлось продать шарманку. В Козлы Тальяферо прибыл ни с чем.

Первоначальным средством к его существования в Козлах послужило изготовление хитро запутанных проволочных изделий — фокусов под самыми затейливыми названиями: восточный вопрос, дамские капризы, крест и могила и т. п. Потом он стал показывать стереоскоп, который вскоре заменил собственного изделия панорамой.

Тальяферо всегда носил с собой книжечку, содержание которой, впрочем, знал наизусть: это были "Мысли императора Марка Аврелия" на французском языке. Он любил эти «Мысли». Они поднимали его душу на великие подвиги. Тальяферо вздумал, что можно обогатить весь Козловский край разведением тутовых деревьев и созданием шелководства. Он начал пропагандировать всюду свою идею, показывал вместе с панорамой и коробочку с шелковичными червями. Ходил к разным чиновникам, говорил, убеждал. Он, вероятно, был прав, но в его устах проект этот звучал комично, и над ним смеялись. Потом мечты Тальяферо приняли странный оборот: он вообразил, что открыл всемировой флюид, жизненное начало всего мира. Флюид этот он получал, растягивая руками проволочную пружину. Руки от напряжения дрожали, и Тальяферо приписывал это флюиду…

Осушив предложенный Вельтищевым графинчик, Тальяферо вдруг наклонился к собеседнику и, понизив голос, сообщил, что рассчитывает вскоре разбогатеть…

— Вы, разумеется, осведомлены, господ ин Вельтищев, что искусственные культуры трюфелей никогда еще не удавались, — сказал он таинственно. — А вот у меня в парнике французские трюфели благоденствуют. Я возбуждаю их токами мирового флюида. Предприимчивые люди отвалят мне изрядный куш за мой секрет — хороший товар дешево не продается. Но, по сути дела, обогатит меня не что другое, как сила всемирового флюида. У императора Марка Аврелия есть одно изречение…

И Тальяферо стал декламировать Марка Аврелия, идеи которого, как считал он, подкрепляли его надежды. Но к некоторому его удивлению, Вельтищев тут сам закончил начатую цитату и долго с увлечением декламировал Марка Аврелия…

Владимир Досифеевич обладал феноменальной памятью и знал наизусть почти всю античную литературу…

Удивительные приключения и причудливая личность панорамщика поразили литераторское воображение Вельтищева. Он дал себе слово сделать Тальяферо героем рассказа, который решил написать для газеты "Journal de Kozles".

 

II

Прежние козловцы — главы семей — сами ходили на рынок. Хозяйки не ломали своих хорошеньких голов над придумыванием завтрашнего обеда. Не зная, что будет свежего или нового на рынке, что могли бы они придумать на обед, кроме чего-нибудь совсем обыкновенного? Отсюда могло бы произойти неудовольствие мужей, семейные трагедии. Но мужья сами чуть свет ходили на рынок. На Старый, на Новый, на Ярымский.

Являлись сморчки из окрестных лесов — покупали сморчки. Появился барашек — покупали барашка. Вот они свертываются тяжелыми кольцам, черные угри с собачьими мордочками, — давай угрей. А там кабачки — купить бы еще кабачков? Так нет — на сегодня довольно.

Многие, даже состоятельные козловцы совершали эти ежедневные утренние хождения на рынки. Они успевали, вернувшись домой с провизией, еще заснуть на один или два часа и шли потом на свои занятия спокойно, предвкушая удовольствие от ожидавшего их дома обеда…

Однажды утром, вскоре после встречи Вельтищева с Тальяферо в пивной у Изборской заставы, Сергей Севастьянович Серебрянников отправился на рынок. Рынок приветствовал нашего библиографа разноязыким шумом животных и людей. Сделав свои покупки, он собирался уже вернуться домой, как вдруг увидел Тальяферо. Тот сидел на складном стуле в своем, как обычно, очень помятом котелке, но в совсем необычной роли — продавца каких-то диковинных мясистых грибов. Грибы эти находились в лукошке, поставленном на камышовую рогожу. Лицо панорамщика светилось торжеством.

— Рубль да денежка, Тальяферо, — приветствовал Сергей Севастьянович местную знаменитость. — Где ты разжился такими грибами?

— А, здравствуйте, здравствуйте. Трюфелей не желаете ли приобрести? Отличный сорт — tuber melanosporum.

— Где же ты их раздобыл? — изумился Серебрянников. Он во все глаза глядел на бурые сморщенные грибы. Они вправду были замечательно похожи на французские трюфели, виденные им некогда в Марселе.

— Я открыл способ выращивания трюфелей в парнике, — объявил Тальяферо. — А грибницы мне прислали по почте.

— Но ведь это великолепное открытие! — воскликнул Серебрянников с искренним воодушевлением.

Тальяферо опустил глаза и скромно улыбнулся, оттого сделался похож на древнегреческого мима.

— И сколько ты хочешь за свою корзинку?

Тальяферо заломил порядочно. Но Сергей Севастьянович торговаться не стал. Корзинку с затхло ароматными грибами он тут же купил. Трюфели были большой редкостью в тех краях, и Серебрянников с удовольствием предвосхищал радостное удивление, с которым домочадцы встретят его диковинную покупку. Им, однако, пришлось испытать еще большее удивление, чем можно было ожидать.

Дома Сергей Севастьянович торжественно вынул из необъятной сумы лукошко и высыпал трюфели на большое блюдо. Тут все пораскрывали рты, вытащили из кучи и стали рассматривать четыре гриба совершенно неправдоподобного вида. Один из них был похож на дракона, сидящего на круглой подставке. Два других гриба напоминали гусениц. Но самым удивительным был, пожалуй, четвертый гриб. Он имел вид большеголовой человеческой фигурки.

Важной особенностью сходства между этими четырьмя грибами и теми предметами, на которые они походили, была его конкретность. Оно было гораздо осязаемее, скажем, сходства между причудливым корнем и образами, внушаемыми им нашему воображению. То было доказуемое, математически измеримое сходство…

Впоследствии Серебрянников задавался вопросом: знал ли Тальяферо, когда продавал трюфели, что в его корзинке среди десятков заурядных грибов было четыре гриба необыкновенных — «фигурных», как выразилась супруга Сергея Севастьяновича.

Тальяферо мог этого не знать, потому что был подслеповат. Правда, к картинной этой подслеповатости козловцы привыкли относиться с некоторым скептицизмом. Часто бывало, что, утвердив на треножнике панораму и полузакрыв глаза, Тальяферо, казалось, самозабвенно отдавался своей зазывной болтовне. Но неожиданно он весьма ловким ударом ноги отбрасывал хитрого мальчишку, покушавшегося на контрабандное обозрение панорамы в одну из щелей, которыми она изобиловала. Однако, чтобы заметить такой сравнительно крупный предмет, как мальчишку, достаточно иметь зрение менее острое, чем для различения особенностей маленьких грибов. Но даже и зная, что четыре из его трюфелей похожи на гусениц, дракона и человечка, Тальяферо с его эксцентричным образом мыслей мог не придать этому большого значения. Как бы там ни было, но когда неделю спустя при встрече Серебрянников спросил его об этих грибах, Тальяферо уклонился от ответа и переменил разговор…

Четыре «фигурных» гриба Сергей Севастьянович поместил под стеклянный колпак. Высохнув, они со временем утратили примечательность своего облика, превратившись в нахмуренные комочки. Из остальных трюфелей супруга Сергея Севастьяновича приготовила соус с упоительно пряным запахом. Облитые им макароны получили такую вкусность, что счастливцы, приглашенные на обед, облизывали не в переносном смысле, а в действительности свои пальцы.

 

III

Вельтищев данное себе слово сдержал. Поработав в пивной три дня, он сочинил про панорамщика весьма романтический рассказ. В нем говорилось, что Тальяферо, всю жизнь увлекавшийся грандиозными планами облагодетельствования человечества, покончил будто бы с собой, разочаровавшись в какой-то красавице, в которую он влюбился по воле авторской выдумки.

Весть о самоубийстве Тальяферо разнеслась по городу. В редакцию посыпались вопросы. Пришлось написать опровержение.

Пришел в редакцию и сам Тальяферо в своем неизменно помятом котелке. Не выразив ни малейшей обиды на преждевременное отправление его на тот свет, он обратил только внимание Вельтищева на то, что если бы ему суждено было наложить на себя руки, то сделал бы он это из-за более серьезного повода, нежели из-за женщины.

— Я слишком избалован вниманием привлекательных женщин, чтобы принимать близко к сердцу их причуды, — томно признавался Тальяферо…

Вельтищев оправдывался безотчетностью поэтического воображения и цитировал слова поэта о том, что:

…ветру в орлу И сердцу девы нет закона.

В это время почтальон принес в редакцию кипу свежих парижских газет. Бывший здесь же Леон Дамурье немедленно занялся разгадыванием прибывших с газетами головоломок. Но первая же задача оказалась чересчур трудной. В ней требовалось провести линию через восемь нарисованных мостов, нигде не пересечь при этом намеченную пунктир реку и соединить линией два крестика на ее островах. И так и эдак чертил Дамурье булавкой по газете — ничего у него не выходило. Наконец он объявил, что может строго доказать неразрешимость задачи, и показал газету присутствующим. Тальяферо бросил на рисунок лишь один взгляд.

— Вы ошибаетесь, господин Дамурье, — сказал он, перебивая Вельтищева. — В условиях задачи, конечно, не сказано, что линия не может огибать истока реки. А если допустить, что исток находится в пределах рисунка, то задача решается очень просто!

И он оказался прав! Тальяферо сумел угадать идею задачи, даже не прочитав ее недопонятое редактором условие! Но, может быть, он уже раньше где-то ее слыхал? Ничуть не бывало! Мгновенно он разрешил и все остальные головоломки! Более того, он немедленно предложил улучшенные их варианты, А сверх того, он нарисовал на бумаге два ребуса, лабиринт и шахматную задачу. То были прелестные головоломки, изящные и остроумные. Тальяферо придумал их за какие-нибудь четверть часа. Его способности к головоломкам были едва ли не гениальными! Уходя, Тальяферо сказал:

— К несчастью, в мире хитроумного больше, чем доброго…

 

IV

Задачи, которые придумал панорамщик, навели Леона Дамурье на мысль использовать этот замечательный талант для приумножения числа подписчиков газеты. Он попросил Вельтищева пойти к панорамщику домой и предложить ему сотрудничество в "Journal de Kozles". По мнению Дамурье, газета весьма бы оживилась, украсившись изобретенными Тальяферо головоломками.

Вельтищев был на подъем тяжеловат, но необыкновенная личность панорамщика продолжала занимать его любопытство. Услышав просьбу редактора, он на другой же день поспешил ее исполнить. После обеда, часов около пяти, он отправился к панорамщику.

Тальяферо жил в уединенном домике с застекленной верандой, опутанной плющом. Когда Владимир Досифеевич подходил к жилищу Тальяферо, тот стоял у крыльца и смотрел в подзорную трубу. Сперва хозяин повел гостя не в комнату, а через коридор в застекленную галерею.

— Вот здесь мой парничок. В нем я выращиваю трюфели, о чем вам говорил, — объявил Тальяферо и повел малопонятную речь про то, как сила мирового флюида, проникая в грибницу, способствует росту грибов. Вельтищев скоро потерял нить и перестал слушать; его глаза понемногу привыкли к зеленоватой полутьме, и он с любопытством разглядывал веранду.

В углу ее помещался обширный, как телега, ящик с землей. Вертикальная доска разделяла поверхность земли в ящике на две неравные части. Правая полоса земли имела форму квадрата со стороной примерно метр с четвертью. Ее прикрывали стеклянные рамы. В левую, меньшую, полосу было воткнуто несколько гуттаперчевых трубок, протянутых из бутылей с растворами, которые стояли на скамье. Возле трубок в грунт парничка были воткнуты разбитые стереоскопы, разрезанные шелковичные коконы, фарфоровые фигурки, одна из которых изображала дракона, а другая человечка и концы нескольких пружин. Пружины, связанные узлом, были положены между двух гальванических элементов, от которых под грунт тянулись медные усы. У двери стояло ведро с водой и табурет, на который Тальяферо и указал, окончив свою краткую лекцию.

— Посидите, пожалуйста, здесь, — вежливо сказал он, — а я должен заготовить для парничка вечерний запас всемирового флюида.

И, взявшись за пружины, он принялся с поразительной быстротой их сжимать и растягивать, поворачивать и наклонять в разных плоскостях. Когда усердный труд этот был окончен, Тальяферо воткнул в землю пальцы и сказал, что поступает так, чтобы из его рук "вытекли в землю остатки флюида". Подержав пальцы в земле, он вынул их и тщательно разровнял грунт. Потом он снял застекленные рамы и собрал выросшие в парнике грибы в корзинку. Вельтищев мог видеть, что некоторые трюфели росли не под землей, как положено трюфелям, а на поверхности. Другие же пришлось выкапывать из глубины.

Покончив с делами, Тальяферо пригласил гостя в свою комнату, напоминавшую по обилию всякого хлама антикварную лавку. Садясь на диван, Вельтищев увидел напротив, на этажерке, странные сморщенные шахматные фигуры, одни темно-коричневые, другие пожелтее. Он хотел было спросить об их назначении, но решил прежде объяснить цель своего прихода.

— Я пришел, чтобы просить вас сотрудничать в "Journal de Kozles", — сообщил он, поправляя галстук, съехавший по обыкновению на сторону. — Господину Дамурье очень понравились ваши задачи. Он покорно просит давать для каждого субботнего и воскресного номера по две анаграммы или логогрифа и по одной шахматной и одной карточной задаче. Разумеется, за вознаграждение.

И Владимир Досифеевич, прищурив и скосив в сторону свои умные глаза, назвал действительно отличное жалованье. Но, к его удивлению, Тальяферо стал отговариваться ненадежностью творческого вдохновения, без которого, как известно, хорошую головоломку сочинить невозможно.

— Но вы хоть начните. Попробуйте. Придумайте головоломки, скажем, на весь следующий месяц, — уговаривал Вельтищев.

На это Тальяферо согласился. Он объявил, что через две недели либо вовсе откажется от сотрудничества с газетой, либо приготовит для нее запас головоломок на весь следующий месяц. Выразив удовольствие по поводу этого решения, Вельтищев спросил затем, откуда у Тальяферо те странные шахматы на этажерке. И получил неслыханный ответ:

— Видите ли, Владимир Досифеевич, я иногда со своими трюфелями балуюсь в шахматишки.

— То есть что вы хотите сказать?

Вельтищев приподнялся и обратил к Тальяферо свое краснощекое круглое лицо с маленьким носом и полуоткрытым ртом.

Тальяферо смутился.

— Это нелегко объяснить. Дело в том, что мне удается направлять в парничок силу вращения земного шара.

— Как, как? Вы говорите о силе вращения земного шара? При чем здесь это? — Вельтищев совсем растерялся.

Тальяферо заговорил каким-то странным тоном:

— Потихоньку я накручиваю эту силу на нити грибницы. Она соединяется там с силой мирового флюида и создает в грибнице Хаос. А Хаос — штука хитрая. Вы знаете, что такое Хаос?

— Хаос? Ну это неустройство, беспорядок. А в греческой мифологии — это первозданный источник всякой жизни в мире.

— Именно так. Но Хаос — это еще и мыслящий источник жизни. Он забавляется разливами своего ума. Он любит головоломки и шахматную игру и иногда удостаивает меня быть своим партнером.

— Но как технически может идти игра со столь бесплотным партнером?

— Хаос растит мои грибы в форме шахматных фигур. Он превращает парник в живую шахматную доску.

Вельтищев не знал, верить или не верить этим откровениям. Повертев в руках поданные хозяином шахматные фигуры, он убедился, что то и вправду были странного вида высохшие трюфели.

— А вы умеете играть в шахматы? — спросил Тальяферо.

— О, да. Я большой любитель шахмат. Но скажите, не сможете ли вы показать мне игру с парником в действии?

— То есть с Хаосом, вы хотите сказать? Парник ведь здесь простой посредник. Нет, к сожалению. Сейчас Хаос играть не расположен. Погода неподходящая. Тишь. Ну и вы, конечно, понимаете, что показать игру с Хаосом за короткое время вообще невозможно. Ведь грибы не вырастают за одну минуту. Однако мы можем сыграть за обыкновенной доской, и я открою вам кое-какие секреты, в которые посвятил меня Хаос. Самый главный из них — это искусство заглядывать в невидимую часть партии.

— Что такое "невидимая часть партии"? — спросил Вельтищев.

Тальяферо достал со шкафа шахматы.

— Шахматная партия состоит из двух частей, — сказал он, расставляя фигуры, — из части близкой, доступной, в которой мы видим прямые последствия своих ходов, и из части слишком далекой для нашего ума. Вот, например, некий шахматист, как говорят, "видит на три хода вперед". А уже то, что должно случиться на доске дальше, он не в состоянии предвидеть в подробностях. Эту-то не подчиненную его воле область, область подводных, так сказать, шахматных течений, я называю невидимой частью партии…

Он выдвинул пешку. Завязалась игра, во время которой Тальяферо беспрерывно разговаривал. Он делал свои ходы не задумываясь.

— Каждый удар в шахматном бою, — говорил он, — производит изменение как в видимой, так и в невидимой части партии. Но изменения в невидимой части партии могут, помимо наших желаний, оказаться для нас как благоприятными, так и губительными. Отсюда является в шахматы случайность. Вы согласитесь, конечно, что исход партии зависит не от одного лишь искусства игроков, но и от случайности. Бывает иногда, что побеждает более слабый игрок, причем вовсе не потому, что он лучше сыграл, а потому, что за него сыграла сама партия. То есть вышло так, что подводный, невидимый ход шахматной партии повернулся в его пользу. К сожалению, не имеется средств точно предугадывать, как должен он повернуться. Но вот, играя с Хаосом, кое-что я все же научился здесь предвидеть. Вот смотрите, как это делается…

Тальяферо склонился над доской и задумался. Наконец он сказал:

— Ничего не получится. Здесь никакой невидимой части партии нет. Я даю вам мат в шесть ходов.

— Каким же это образом?!

Изумленный Вельтищев всплеснул руками и зацепил стенные часы. Те закачались и соскочили одной петлей с гвоздя. Тальяферо вскочил их поправить и вдруг сам изумился не меньше Вельтищева.

— Как? Уже семь часов?! — воскликнул он. — Простите меня, но я должен бежать, бежать! Очень прошу зайти ко мне через неделю во вторник. Я постараюсь приготовить вам головоломки.

С этими словами Тальяферо схватил подзорную трубу и довольно бесцеремонно тут же выбежал из дому, оставив гостя одного. Когда спустя полчаса Вельтищев направлялся в свою излюбленную пивную, он еще раз увидел Тальяферо. Тот стоял в начале Тупикового спуска и смотрел в подзорную трубу. Вельтищев подошел к неподвижному как статуя панорамщику и спросил, чем он занят.

— Я наблюдаю вращение земного шара, — ответил Тальяферо и объяснил, что, глядя вдоль улицы как можно дальше вперед, можно видеть, как каланча полицейского участка постепенно передвигается вправо…

 

V

В то время в Козлах место и звание окружного почтинспектора занимал будущий товарищ министра почт Аркадий Анастасиевич Чебыкин. В тот подготовительный козловский период к своей будущей петербургской деятельности, он задумал написать книгу о почтовых тарифах, проводя в ней ту мысль, что надо достичь большего их единообразия в масштабах земного шара. Но ту или иную мысль нужно было выразить гладко, понятно и литературно, а Аркадий Анастасиевич на этот счет был очень и очень слаб. На помощь себе он пригласил Вельтищева, который сумел довести совместную с Чебыкиным работу до конца, хотя пагубная страсть его не покидала. Чебыкин относился к его слабости снисходительно, потому что в моменты опьянения Вельтищев был в состоянии лучше проникать в чужие, малопонятные для самого автора мысли. Но когда пришлось перейти к печатанию книги и корректура была поручена Вельтищеву, вышел грандиозный скандал. Начался он в тот самый вторник, когда наступил срок готовности головоломок, назначенный Тальяферо. В тот день Вельтищев отправился к Тальяферо рано утром. Разумеется, его интересовали и головоломки. Но еще более любопытство Владимира Досифеевича задорил вопрос: правда ли, что он мог в той прерванной партии получить обещанный мат в шесть ходов? Позавчера в гостях у Серебрянникова он с Сергеем Севастьяновичем вдоль и поперек изучил ту свою позицию и нашел ее несокрушимой. Но очень уж многозначительно хмурились под стеклянным колпаком высохшие «фигурные» грибы…

Подойдя к домику Тальяферо, Вельтищев увидел здесь перемены. Весь плющ был сорван, а стекла веранды до половины были замазаны голубой краской. Вельтищев постучал и при этом заметил, что дверь не заперта. На стук никто не ответил. Вельтищев громко позвал хозяина. Опять никакого ответа, но в доме послышался шорох. Вельтищев распахнул дверь и увидел на полу расплющенный котелок панорамщика и черную крысу, которая тут же пропала. Обеспокоенный, Владимир Досифеевич прошел в комнату. Он нашел там на столе стопку бумаг с изложением условленных головоломок. Вельтищев стал изучать их решения, поджидая хозяина. Но прошло полчаса, а Тальяферо не возвращался. Вельтищев устал ждать. Он сложил бумаги в портфель, вышел в коридор и отворил дверь на веранду. Тут ничего с прошлого вторника не изменилось. Только в бутылях оставалось меньше жидкости, питающих парничок.

Вельтищеву захотелось пить. Он набрал из ведра и выпил кружку жесткой колодезной воды. Потом ушел из дому, приперев дверь чурбаном.

Вскоре он сидел в пивной, пожимал руку какому-то нафабренному ростовщику и доказывал ему всю его подлость, обзывая соответственными словами. Тот совершенно соглашался с неотразимыми, но нетрезвыми доводами, бряцал себя по животу невыкупленными золотыми цепочками и хлопал обличителя по плечу. Потом Вельтищев с кем-то обнимался, кому-то на потеху говорил по-латыни, показывал свои статьи…

Вдруг сильная тревога потушила в нем интерес к собутыльникам. Тревога была неопределенной. Одна лишь мысль глухо в ней ворочалась, что чего-то недостает, что что-то важное отсутствует.

Владимир Досифеевич раскрыл портфель (портфель был тут, портфель не потерялся) и перещупал бумаги. Все как будто на месте: вот статья о всероссийской ярмарке, вот заметки о новом цензурном уставе, вот головоломки Тальяферо, вот докладная записка о необходимости учреждения при земельных банках особых контрольных комитетов, заказанная братом Аркадия Чебыкина… Да, Чебыкина…

И тут Вельтищев вспомнил о книге, над которой они вместе с Аркадием Анастасиевичем работали. Рукопись этой книги занимала утром все заднее отделение его обширного портфеля. Он это отлично помнил!

И все же, вопреки отчетливому воспоминанию Вельтищеву вдруг стало казаться, что он оставил рукопись дома. Он закрыл портфель и, поискав глазами под столиками и на скамьях, отправился домой.

У него была прекрасная жена, которую он боготворил, хотя и успел измаять монотонными обещаниями насчет воздержания от спиртного. Увидев мужа сверх меры нетрезвым, она решилась было разразиться горькими упреками, чего обычно делать избегала. Но ее поразил потерянный вид супруга, и она с тревогой осведомилась, что случилось.

А Шарик между тем заметил, что хозяин раздеваться не торопится (из чего явно следовало намерение идти с ним гулять), и с ликующим лаем взвивался чуть ли не до потолка.

Владимир Досифеевич объяснил суть происшествия и поднял глаза. Жена покачала головой. Она сама утром клала рукопись мужу в портфель. Вельтищеву вдруг стало казаться, что рукопись забыта им в доме Тальяферо. Он решил немедленно туда идти. Жена понимала, что супруг встревожен слишком сильно, чтобы ждать завтрашнего утра, и не удерживала его. Но когда он стал уходить, началась обычная история.

— Пошел, Шарик! Пошел! Ступай домой!..

Но собака ноль внимания и только помахивала хвостом. Владимир Досифеевич сердился, топал ногой и старался принять грозный вид, внушительно повторяя "Шарик, пшел!.." с тем же результатом. Шарик не только не шел домой, а, напротив, как только Владимир Досифеевич двинется, преспокойно следовал за ним. Наконец Вельтищеву пришлось смириться с его обществом. К домику Тальяферо они пришли, когда уже совсем стемнело.

Дом по-прежнему был безлюден и не заперт. Дверь припирал чурбан, поставленный Вельтищевым утром. Владимир Досифеевич помнил, как зажигал керосиновые лампы, как искал рукопись в комнате и на веранде, как опрокинул нечаянно корзинку с грибами и, собирая грибы, давил их сапогами, а потом, поскользнувшись, повалил на парник бутыль с раствором и раствор, шипя, как шампанское, быстро впитался в грунт. Но помнил он все это смутно, как во сне. А потом его одолел настоящий сон. Сон без сновидений.

Проснулся Владимир Досифеевич оттого, что Шарик, жалобно повизгивая, толкал его мордой и лапами. Собака, должно быть, сочла (и вполне справедливо сочла), что это нестерпимый непорядок — ночевать под чужой крышей. Она приглашала хозяина вернуться домой. Владимир Досифеевич стал отмахиваться от Шарика, замычал на него, но этим разбудил себя окончательно и почувствовал жажду, как всегда бывает после перепития.

Он встал с дивана слегка озадаченный, недоумевая, как здесь очутился. Шатаясь на неверных ногах, он поплелся на веранду. Там горела керосиновая лампа. Вельтищев одним духом осушил кружку воды и выпил затем вторую. Какое-то шуршание донеслось из угла, где стоял парничок. Вельтищев обернулся. Что-то металось под стеклянными рамами. Он сообразил, что то была крыса, проскользнувшая как-то под рамы. Она безуспешно пыталась выбраться. Вельтищев подошел к парнику и выпустил крысу.

Его поразил вид грунта под стеклом. Грунт был весь в темных и светлых клетках. И в некоторых клетках росли продолговатые грибы, похожие на шахматные фигуры. Одни из этих своеобразных шахмат были темнее других. Их легко было разделить на две стороны — белых и черных.

Желая рассмотреть преобразившийся грунт, Вельтищев снял рамы и перевесил лампу поближе. Оказалось, что там, где глаз видел светлые клетки, было густо усеяно крохотными белесыми грибочками.

Осмотрев шахматы, чудесно выросшие на парнике, Вельтищев вдруг вздрогнул, узнав позицию, в которой прервалась его партия с Тальяферо. Ему подумалось, что сейчас раскроется загадка предсказанного мата в шесть ходов. Он собрал грибы-фигуры в корзину и стал ждать, не вырастет ли на оголенном парнике следующая позиция, соответствующая началу матовой атаки. Но он что-то вспоминал, живописал в уме какие-то картины и наконец занесся воображением в такую даль, что неведомо как очутился на диване под качающимся маятником. Движения маятника наводили дремоту, и вскоре Вельтищев погрузился в сон.

Разбудил его снова тот же Шарик, но теперь уж другим способом. Он не толкал больше хозяина, а лишь скорбно и заунывно выл, вкладывая в модуляции голоса всю муку своего сиротства. Владимир Досифеевич спустил ноги и с неудовольствием вспомнил примету: "ночной собачий вой — к покойнику". Он через плечо посмотрел на часы. Было за полночь.

У дивана стояла корзинка с грибами в виде шахматных фигур. Должно быть, Вельтищев машинально принес ее в комнату. Взглянув на нее, он тут же вспомнил все приключение и поспешил на веранду.

Там, на парнике, изображалась теперь другая позиция. Грибы, которые создавали ее, были водянистее прежних. Связь между новой и старой позициями, несомненно, существовала. Вначале, однако, Вельтищев никак не мог ее ухватить. Вдруг он догадался, как развивалась партия. Он угадал ход белых в той старой позиции и подивился его безобидности. Сообразил он и то, как ответили черные. Их ответ был вынужденным. Впрочем, он только усиливал их положение.

Белые сделали затем второй ход, пожалуй, еще более странный, и черные ответили единственно возможным способом, грозя белым матом. Белые защитились, и тут возникла та самая позиция, которую Вельтищев видел перед собой. Все это Владимир Досифеевич отлично понял. Однако он совершенно не представлял, как теперь белые рассчитывают давать мат, для чего им, если верить Тальяферо, оставалось лишь три хода.

Минуты две Вельтищев раздумывал над этой проблемой. Затем он собрал с клеток в угол сочные шахматы и отправился досыпать…

Проснулся он от холода. Серое предутреннее небо глядело в окно. Шарик скорбно дремал в плетеном кресле. Вельтищев потянулся, встал и вышел во двор. Под водосточной трубой стояла кадка с водой. Он плеснул на лицо воды. Встряхнулся. Крупная птица бесшумно скользнула над оврагом, заслоняя лупу. Вельтищев вернулся в дом, пошел на веранду, где горела по-прежнему лампа, и стал у парника.

На парнике росла новая позиция, но грибы, представлявшие шахматы, были теперь такими кривыми, что затруднительно было установить их шахматные ранги. Наконец Вельтищев справился с этим и увидел, что черным грозит мат после любого их хода. Он подумал немного и с замиранием сердца угадал те два хода-сюрприза, посредством которых белые построили это победную позицию.

Тальяферо оказался прав. Его партия с Вельтищевым была прервана в положении, когда при правильной игре он давал мат и шесть ходов. И восхищенный Вельтищев понял это теперь совершенно ясно.

Но он был не только шахматным партнером Тальяферо. Он также был литературным партнером Чебыкина, и, памятуя, что досугу час, а работе время, он еще раз осмотрел все углы, ища потерянную рукопись. Но этой рукописи нигде не оказалось. В шесть утра он вернулся домой вместе с Шариком, всем своим видом изображавшим оскорбленную добродетель.

Можно себе вообразить негодование Аркадия Анастасиевич, когда Вельтищев признался ему, что потерял рукопись книги. Но потеря была непоправима — и дело создания книги надо было начинать сначала. Разумеется, Владимир Досифеевич был тут же устранен от этой работы. Она была поручена другому труженику пера и тоже безнадежному алкоголику. Работа с новым помощником пошла у Чебыкина довольно успешно, только книга приобрела почему-то общее направление, диаметрально противоположное линии, защищаемой ее потерянной предшественницей.

Между тем удрученный Вельтищев узнал новость которая перевернула ему всю душу своей прозаической трагичностью: в соседнем городе, в доме умалишенных умер Тальяферо в припадке буйного помешательства.

Он погиб на исходе той самой ночи, которую Вельтищев провел в его доме. Вырываясь из рук санитаров, он ударился виском об угол тумбы и тут же расстался с жизнью и друзьями, из которых многие его искренне любили, а ненавидящих не было, пожалуй, ни одного.

Выяснилось, что за сутки до своей кончины он безо всякой видимой надобности уехал по железной дороге в соседний город. Там он произносил на вокзале малопонятные речи научного содержания, пока не был препровожден чинами железнодорожной полиции в свой последний приют…

Прошло полгода, и Вельтищев оказался вынужден уехать с женой из Козлов, ибо редакции козловских газет, изверившись в его аккуратности, стали отказываться от его сотрудничества. Перед отъездом он был у Серебрянникова и рассказал про свои приключения в домике панорамщика. Они с Серебрянниковым однажды ходили туда и вернулись расстроенные. Мебель, утварь — все было растаскано, стекла разбиты. Остатки парника валялись в овраге. В доме жило теперь четверо крайне подозрительных субъектов. Вельтищев и Серебрянников их ни о чем расспрашивать так и не отважились.

После отъезда, в продолжение восьми лет Вельтищев в Козлах не появлялся. Потом он вернулся и умер в страшной бедности. Ему, однако, были устроены великолепные похороны при содействии "Козловского вестника".

Тетя Миланта родилась уже после смерти Тальяферо, но Вельтищева видела неоднократно. Сергей Севастьянович любил рассказывать внучке про шахматный парничок странного панорамщика. Она эту историю запомнила и на склоне лет поведала ее мне.

 

VI

У меня есть товарищ по работе — Валентин Валериевич Гречухин. Он тоже математик, как и я сам. У него имеется теория, признания которой он, впрочем, ни от кого не требует. Встречая возражения, он после краткой борьбы затихает, с тем, однако, чтобы возобновить при случае осторожное наступление. По его теории всякая достаточно сложная кибернетическая система наделена сознанием.

Когда я рассказал ему про парничок Тальяферо, оп воодушевился, полагая, что мой рассказ идет его теории на пользу.

— Все дело в том, — многозначительно молвил он, — что переплетение грибниц, которое Тальяферо создал, плюс его собственные биотоки плюс электробатареи и химические растворы — все это образовало сложную систему, обладающую сознанием. Ухаживая за ней, Тальяферо невольно наделил ее чертами собственной психики и…

Я перебил Валентина, сославшись на Галилея.

— Галилей, — сказал я, — поставил гениальный вопрос: "Чем отличается одно физическое тело от двух физических тел?" Две гири, связанные веревочкой это одно или два физических тела? Галилей утверждал, что дело вкуса или соглашения, как нам считать, и он был совершенно прав. А теперь я тебя спрошу: чем отличается одна кибернетическая система от двух кибернетических систем?

Допустим, твоя теория справедлива. Допустим, что электронная машина с миллиардом элементов уже обладает сознанием, а мы построили машину с двумя миллиардами элементов. Сколько же в ней систем и сознаний? Да вся вселенная не вместит их числа!

— Но ведь не всякое подмножество элементов в машине можно считать системой, — возразил Валентин. — Между некоторыми элементами слишком мало связей.

— Правильно, — заявил я. — Но когда мы будем решать, что является, а что не является кибернетической системой, неизбежно встанет Галилеев вопрос: это одна система или это две системы? И любой ответ окажется условностью. Но ведь не условностью является число сознаний в машине!

Валентин по обыкновению не стал защищаться. Он сказал:

— Хорошо, я об этом подумаю. Ну а сам-то ты как относишься к рассказу о шахматном парничке?

— Я считаю его небылицей. Не знаю, что послужило ему канвой. Твердо уверен, однако, что парничка с такими свойствами существовать не могло!

— Ну а вот тут я с тобой никогда не соглашусь, — заявил Валентин. — Ты, должно быть, прекрасно понимаешь природу сознания, раз берешься так уверенно судить. Я претендую на меньшее. У нас в головах движутся электроны. Их движение рождает чувство боли, например. Когда мне было семь лет, мне это показалось странным. Я спрашивал взрослых: "А если покрутить три кирпича, насколько они от этого поумнеют?" Взрослые возмущались: "Что за околесицу ты несешь?" А я спорил и доказывал, что мой вопрос вовсе не околесица.

С тех пор прошло сорок лет, но и по сей день я убежден, что в тех спорах прав был я, а не взрослые. Мой вопрос не был глупым. Для меня и сейчас, пожалуй, не менее странно, что движение элементарных частиц, образующих наш мозг, порождает чувство боли, чем если бы совокупность кирпичей тоже вдруг почувствовала боль оттого, что кирпичи эти кто-то стал поворачивать. Будь внимателен, пожалуйста, я говорю о совокупности кирпичей. Каждый кирпич в отдельности боли не чувствует, а вот совокупность кирпичей боль чувствует. А снявши голову, по волосам не плачут! Не понимаю, почему ты берешься отрицать, что такая архисложная система, как трюфельная грибница, может приобрести психические свойства, если только она уже ими не обладает и без нашей с тобой помощи?

— Ну, если ты воспарил на такую философскую высоту, то я могу лишь преклониться. Но согласись, что поведение этой трюфельной системы какое-то нефилософское. Ну чего ради вздумалось ей показывать Вельтищеву окончание шахматной партии?

— Конечно, она обменивалась с Тальяферо информацией, — сказал Валентин, подумав. — Как? Не знаю. Говорят герань чувствует на расстоянии настроение человека. Но нам тут вовсе и не требуется никакой телепатии. Тальяферо ведь просто прикасался к парнику руками!

Однако Тальяферо мог обхаживать парник и иначе как-нибудь. Вполне возможно, что он уже разыгрывал на парничке окончание своей партии с Вельтищевым. А когда Вельтищев плеснул туда химическим раствором, парник под действием раствора воспроизвел три позиции из числа тех, которые на нем перед тем росли. А что касается умения парничка играть в шахматы, то, как ты знаешь, игра в шахматы вполне доступна логическим машинам, и уже неоднократно машины…

Я перебил Валентина, чересчур поспешно ступившего на легкий путь.

— Нет, ты вот что мне скажи. Каким образом грибницы выращивали грибы заранее заказанной формы?

Гречухин думал минуты три. Наконец его мечтательное лицо озарилось торжеством.

— Видишь ли, растения умеют как-то управлять формой своих тел, — сказал он внушительно. — Я читал, что корни дерева пробираются между камнями путями удивительно целесообразными. Однако, когда дерево выбирает путь для своего корня, оно тем самым определяет и его будущую форму. У многих растений найдены центры, которые управляют ростом корней.

Не исключено, что у трюфельных грибниц имеются центры, которые управляют формой грибов. Ведь трюфели растут под землей, и им важно, чтобы гриб не оказался проткнут острым камнем или колючкой. Тальяферо мог как-то воздействовать на эти центры. А информацию он мог сообщать им с помощью эталонов. То есть я хочу сказать, что Тальяферо наглядно, с помощью специальных приспособлений, сообщал грибницам, чего он от них хотел.

— А вот теперь уже ты сам от него слишком многого захотел!

Валентин посмотрел на меня с удивлением.

— Тальяферо был великим человеком, — сказал он, пожимая плечами.

Я не стал спорить с Валентином. Думаю, что здесь он прав, даже если ошибся во всем остальном.

Содержание