Меня всегда вели запахи. Думаю, что у меня сильно обострилось чувство обоняния, которым люди практически не пользуются. Когда я была ребенком, каждую пройденную страну я упрощенно запоминала как запах. Германия воняла ненавистью, Польша — смертью, Украина пахла волками, от Югославии в памяти остался запах сухого камня. А в Италии повсюду был запах грязи и дождя. Когда я выбралась из болот, то очень быстро нашла дорогу. Еще одну дорогу. Теперь идти было легко, я почти отдыхала. И еду добывать стало гораздо проще, по сравнению с последними годами. Немецкие машины недолго колесили по дорогам Италии. Лишь в некоторых деревнях видны были следы бомбардировки. Но я никогда не видела столько детей и пряталась все меньше и меньше, по поведению ребят было видно: они не боятся, что их схватят. Благодаря им я чувствовала себя не такой заметной: они тоже были бедными, плохо одетыми воришками. Через несколько дней я совсем осмелела и больше не боялась мыть ноги в фонтанах и воровать фрукты в садах. Мне нужно было только терпеливо дождаться, когда какая-нибудь женщина развесит белье на просушку — и я обеспечивала себя новыми штанами или рубашкой. Таким образом, я стала совсем похожей на всех этих уверенных нищих. Как только ко мне кто-нибудь приближался, моим первым порывом было убежать. Я довольно быстро восстановила силы, мой мешок редко бывал пустым, в основном я набивала его овощами и фруктами, а еще сыром.

Снова изобилие. «Сапог», о котором рассказывал дедушка, в моем воображении принял совсем другую форму. Здесь люди тоже были?бедными, но хлева уютными, фрукты вкусными, а украсть что-нибудь не составляло труда. А еще, конечно, транспорт: ребята забирались на задок телеги, а хозяин совсем не беспокоился по этому поводу. Даже я отважилась прокатиться несколько раз.

И вдруг в какой-то деревне — незнакомая форма. Смеющиеся солдаты, которые разговаривают с людьми и раздают конфеты детям! Американцы! Счастливые ребятишки кричат и без зазрения совести носятся вокруг них. Значит, это американцы? Люди, которые раздают конфеты? Улыбающиеся солдаты? Дедушка говорил, что американцы ничего не делают, чтобы помочь нам изгнать немцев, и вот они здесь!

Солдаты находились в ангаре, они раздавали женщинам и детям свертки, коробки, сигареты и плитки шоколада, забытый вкус которого я с неожиданной четкостью ощутила во рту.

Как только я увидела кусок шоколада в руке ребенка, то отбросила осторожность и тоже протянула руку.

Шоколад! Мне не часто приходилось есть его в Бельгии, но я считала шоколад волшебным лакомством, этот же просто вскружил мне голову. Я до сих пор осталась его большой поклонницей, могу за минуту расправиться с целой плиткой. Не желая того, я оказалась на коленях солдата, большого улыбающегося мужчины, который открывал коробку со странным мясом. Потом он крикнул окружающим (я запомнила, как звучало это слово): «Манкимит». Он настаивал на том, чтобы я попробовала. Оно было мягким, на вкус не очень похожим на то, что я ела раньше, но моему желудку понравилось. Monkey meat (англ. мясо обезьяны. — Примеч. пер.)… когда мне позже объяснили, что обезьянье мясо на самом деле было сделано из консервированной говядины, мне это показалось совсем странным. Я вижу, как сижу на коленях у этого огромного пехотинца, как и другие дети, без разбору запихиваю в рот шоколад, мясо, сухое печенье, а солдат смеется и выглядит таким счастливым из-за того, что накормил нас.

Немцев здесь больше не было, я могла идти вперед без опаски через местами разоренную, но свободную страну, и эта свобода — без немцев — до сих пор ассоциируется у меня со вкусом шоколада и Манкимита. Остаток дороги через Италию не был усыпан шоколадками. Я снова начала красть, теперь на рынках, хотя там редко попадались продукты. Потом я стала попрошайничать, как другие дети. Сначала я поверила, что в этой стране царит изобилие, но чем дальше я забиралась на север, тем более изголодавшимися выглядели люди и меньше продуктов лежало на прилавках. Торговцы относились к детям подозрительно. Мне хотелось хлеба, но его невозможно было найти. Мяса я тоже нигде не видела.

Как-то раз я раздобыла сандалии моего размера. Они не совсем плотно сидели на ноге, поэтому я не могла бегать, а мне приходилось удирать после каждой (удачной или нет) попытки украсть что-нибудь.

Я растерялась, когда услышала французскую речь. Крестьянин на старой телеге собирался обогнать меня на узкой горной дороге.

— Ты куда идешь, девочка? А, малышка?

Я уже несколько лет не разговаривала с людьми, только с собой, с животными и деревьями, иногда с небом и со смертью. В целом, я была немой. Чтобы ответить этому мужчине, мне пришлось сначала сложить слова в голове. Должно быть, он подумал, что я заикаюсь или он имеет дело с дурочкой.

— Я… иду к родителям.

— А где же твои родители?

— На севере.

— Тогда забирайся!

Удивительно, но я не испытывала трудностей с пониманием языка, а вот говорить самой было тяжело. Каждый раз мне требовалось время, чтобы сформулировать ответ, и я даже не думала о том, чтобы пользоваться длинными фразами. Но меня это не сильно волновало, общение словами больше не было моей сильной стороной — и все. Это не мешало мне думать, просчитывать варианты, как двигаться быстрее. Я не осознавала, кем стала за четыре года скитаний. Дикий исхудалый ребенок, чье лицо и тело покрыто шрамами. Я не думала, что пугаю людей. Мне казалось, что я выросла.

Волосы, обрезанные ножом, я прятала под шапкой. Последняя куртка, которую мне удалось украсть, была слишком длинной, поношенные штаны — грязными, но в Италии я видела детей еще более оборванных, чем я. Этот славный мужчина позволил мне проделать остаток пути в его телеге. Вдоль земляной дороги тянулись поля, фермы, а вдалеке я видела небольшие долины и рощи. В другой раз мне опять удалось проехаться на телеге, а когда мы добрались до фермы, мне дали краюху хлеба.

Но мой язык был слишком ограничен. Когда люди спрашивали меня, куда я иду, что так поздно делаю на дороге, мне было трудно ответить, и я боялась что-нибудь объяснять. Я снова замкнулась. Я знаками говорила им «до свидания» — и все, я даже не спрашивала, где нахожусь, потому что успела отвыкнуть от этого. Я шла, думала о маме, спешила добраться до знакомой страны, чтобы отыскать маму там, в Бельгии. Для меня все было просто: папа и мама, как и я, должны вернуться с востока. Я увидела американцев и подумала, что война окончена. Но все было совсем не так.

Я помню одну дорогу, на которой заблудилась. Там был перекресток, и, вместо того чтобы повернуть налево, как я делала в подобных местах, я пошла направо, думая, что это направление верное. И в конце концов я оказалась перед большими воротами (я даже подумала, что они ведут в замок). На самом деле это был монастырь. Здесь дорога кончалась.

Вокруг — туман, я шла довольно долго и не хотела поворачивать назад. Я злилась оттого, что потеряла столько времени, я хотела двигаться вперед как можно быстрее, а в результате оказалась в тупике. Я решила постучать. Мне открыла монахиня.

— Я хочу есть.

— Входи.

Я прошла через просторные комнаты с высокими потолками и арками в стенах. В глубине длинного коридора — столовая.

— Что ты делаешь ночью на дороге?

— Я иду к родителям, я потерялась и хочу есть.

— Сиди тут, я принесу тебе покушать.

Она вернулась с кружкой теплого молока, куском хлеба и овощами.

Я была не единственной, кого здесь приютили. Молодые мужчины ели, усевшись на матрасы на полу. Это место, должно быть, являлось временным пристанищем. Из разговора парней я узнала, что на севере война все еще продолжается. И тем не менее их речи были полны надежды. На следующий день, хорошо выспавшись, я немного послонялась вокруг сестер, пока мне опять не дали поесть. Война не окончена, я должна делать запасы.

Спустя годы, когда я выросла и у меня появилась возможность посетить Францию, мне показалось, что местность в окрестностях Гренобля очень похожа на то, что я помню об этом монастыре. Дороги что-то говорили мне. У меня возникло ощущение дежавю, словно однажды я здесь уже была. Но я так и не смогла отыскать монастырь в конце горной дороги, который приютил меня.

Мне пришлось возвращаться, но теперь я знала, что немцы никуда не ушли, они все еще здесь, со своими ружьями, сапогами и «серо-зеленой» формой. Американцы не смогли изгнать их до конца. Что мне делать, кроме того, как продолжать идти в Бельгию, к дедушке? Он обязательно узнает, где мама. И у него точно есть новости.

Я, конечно, выросла, но в душе оставалась такой же, как в день побега. Я все с таким же упрямством шла к своей цели — к маме. Умом я все еще была семилетней девочкой, и по-прежнему боялась, что меня поймает Вираго. Никогда, никогда больше я не хотела видеть эту женщину. Я думала о ней, пока пробиралась лесами к дедушке. Я говорила ей:

— Видишь, что смогла сделать беотийка?.. Ты так никогда не сможешь! А я сделала это, я ушла, а теперь возвращаюсь, но не к тебе.

Ко мне вернулись отголоски прежней злобы. Я вспомнила день, когда она убила старого кота своего мужа. Больного, облезлого кота, которому ничего уже было не нужно, кроме как дожить свои дни в любимом кресле. А что она мне сказала: «Твоя мама? И где же твоя мать сейчас?», «Если немцы выиграют, мы отдадим им девочку»… Я не забыла и не простила.

От путешествия по Франции у меня сохранилось чувство утешения и отдыха. Родной язык, знакомые пейзажи… я возвращалась к жизни, мне казалось, что я вернулась домой.

И однажды я оказалась в Бельгии: шла по дороге и услышала, как кто-то кричит: «Это ты?», а кто-то отвечает: «Да, это я»…

Я услышала бельгийский акцент. Я дошла.

Когда я увидела указатель на дорогу к Брюсселю, то ускорила шаг. Я гордилась собой, мне не терпелось броситься в объятия Марты и дедушки. Я повернулась спиной к церкви рядом с домом Вираго и побежала по дороге к дедушкиной ферме. А потом остановилась, не понимая, где нахожусь. Я искала забор и баранов, но нашла лишь забор. Я должна была увидеть издалека деревья, крышу фермы — но ничего. Я вернулась назад, проверила, правильно ли я помню. Судя по моим детским воспоминания, я должна была дойти как раз до забора. Я обошла его кругом, но фермы нигде не было. Я не могла ошибиться. Я знала эту дорогу наизусть.

И я заплакала от отчаяния. Что мне теперь делать? Куда идти? Может быть, Вираго знает, где дедушка, но я боюсь к ней идти. Она может меня запереть. Дедушка пропал, возможно, он умер. А ферма — неужели ее разбомбили проклятые самолеты? Я не видела развалин. Пустота, только пустота, голая земля — ни собак, ни кур, ни овец, ни качелей.

Я пошла в противоположную сторону, вдоль канала, чтобы уйти как можно дальше от этого квартала. Я слонялась по городу в поисках пищи, а потом стала думать, где укрыться на ночь. Сначала я вышла к озеру, холмистые берега которого поросли деревьями. По маленьким деревянным лесенкам я перебралась на другую сторону дороги, теперь с высоты мне было прекрасно видно весь квартал. Я была под защитой, могла скрыться среди деревьев и пожить там. Я шла целый день и успела кое-что стащить. Картошка, одеяло, я совсем одна и совсем несчастна.

— Эй, ты что здесь делаешь? Я тебя вижу!

— Уходи!

— Одному уйти легко. А у нас есть дом, где мы живем все вместе.

Этот мальчик был круглым, кудрявым, светловолосым и не таким оборванным, как я. Про дом он говорил с очень важным видом. Должно быть, я посмотрела на него с завистью, и он добавил:

— Меня зовут Сигюи! Хочешь посмотреть на дом?

Я не боялась идти за ним. Я как всегда засунула руку в мешок и схватилась за нож. Последний, который нашла в лесу недалеко от Брюсселя, с деревянной гравированной ручкой, — я его очень любила. Еще у меня было острие русского штыка, я чувствовала себя хорошо вооруженной. Но уже несколько недель или месяцев я была совсем одна и чувствовала себя очень несчастной. Я смотрела, как люди возвращаются домой, как дети идут с родителями, порой я стояла перед дверью и пыталась вспомнить, где находится дом с квартирой моих родителей. Однажды я обошла почти весь Брюссель, чтобы отыскать тот трамвай. Но линия была длинной, а компас ничем не мог мне помочь на городских улицах. Ничто не могло подсказать мне, откуда я иду: с севера или с юга. Я не знала, что эта часть города, удаленная от центра, находилась недалеко от взорванного моста и дедушкиной фермы. Я не уходила далеко (боялась случайно столкнуться с Вираго и оставалась на месте, потому что там было хоть что-то знакомое. Церковь, рыночная площадь, канал. Я бродила там целыми днями, чтобы найти еду, а по ночам скрывалась в парке.

«Дом» Сигюи находился довольно далеко, в верхней части парка, в месте, которое тогда называли «площадка». По дороге он рассказал мне, что является членом банды, что им хорошо живется, у них здорово получается воровать на рынке и таскать продукты с прилавков магазинов. А потом они делят добычу. По его мнению, так было легче и удобнее.

— У нас есть все, что нужно, мы живем в тепле, так что не волнуйся. Чем нас больше, тем легче выжить.

Я ничего не говорила. Меня смущал этот внезапный контакт с подростком старше меня. Он вел себя непринужденно, явно чувствовал себя в своей тарелке, к городу привык, откуда ему было знать, что я едва вышла из хаоса своего детства. Он без труда заметил меня и принял за неопытную бродяжку, увидев, как я стащила эту несчастную картошку с лотка.

Дом, куда он меня привел, был давно заброшенным. В банде его называли «Домом пауков». Снаружи он выглядел белым, квадратным, с террасой, где можно было греться на солнышке. Внутрь забирались через окно. Дом был совсем пустым. Одеяла разложены на полу в большой комнате на первом этаже, ставни закрыты, повсюду бегали пауки: по окнам, по дверям, по потолку.

Сигюи показал мне то, что они наворовали: бутылки с водой, банка молока и самые разные продукты. Они ставили свечки в пустые камины, чтобы осветить дом. Помыться можно было в озере или у крестьянина по соседству — у него был насос.

— Девочки ходят к этому типу, а ты поступай как знаешь.

В первый день я не встретила Хевочек, и Сигюи представил меня остальным: Канадец, Баран и Горилла. Канадец, самый старший, немного похож на бандита, одет в куртку и делает вид, будто ничего не боится. У Барана лицо грустное, бледное, худое, волосы черные, вьющиеся и очень длинные, ресницы очень густые. А Горилла невысокий, коренастый, ему было, самое меньшее, восемнадцать лет. Взрослые меня впечатлили, но больше всего меня заинтересовал Баран. Особенно когда Канадец сказал:

— Он странный, будь с ним поосторожнее, у него на глазах убили родителей.

Баран не выходил из дома. Канадец, который родился не в Канаде, а в Бельгии, его защищал и опекал. Сигюи явно был самым хитрым и ловким. Светлые глаза, широкая, немного шаловливая улыбка, он продумывал кражи, основываясь на том, что нужно банде. Еще там было две девочки, они пришли попозже. Марго, красивая брюнетка с внушительной грудью и резким голосом, которая, по словам Сигюи, «выкручивалась» сама.

— Вот она моется у крестьянина неподалеку, и у нее есть на то причины!

Ей было семнадцать-восемнадцать лет, и она не любила, когда мальчишки донимали ее и шутили по поводу ее «подушечек». Горилла говорил: «Как бы мне поспать на твоих подушечках?» Другая девушка, Дениз, была брюнеткой с короткими волосами, худая, с маленьким смешным лицом и кроличьими зубами. Она никогда не лезла за словом в карман, поэтому мальчишки к ней не приставали.

Я спрашиваю себя: как я сама выглядела среди этих малолетних преступников, привыкших красть еду с лотков? Я была не похожа на них, но постепенно начала разговаривать. Сначала сказала, что меня зовут Мишке. Они меня ни о чем не спрашивали, я их тоже. Я не знала, откуда они пришли, что случилось с их семьями, знала только про родителей Барана. Мы разговаривали про еду, про одежду, про то, что необходимо для жизни. Так как я была самой маленькой, у меня не было особых обязанностей.

Канадец, Сигюи и Горилла «охотились». Но перед тем как уйти, они обязательно договаривались:

— Я видел куртки и шапки.

— Я видел лавку, где можно достать сыр…

Сначала они крали то, что было легко стащить. Потом сосредотачивались на необходимом. У них была своя техника. Один из них шел и спрашивал что-нибудь у торговца. Пока тот объяснял ему, остальные таскали его товар. В сложных случаях они использовали запасной план (например, если улица слишком широкая, а народу мало, чтобы затеряться в толпе). У каждого была своя роль. Потом они приносили все, что удалось украсть, и делили. Нам нужны были куртки и одеяла. Их трудно было добыть. Мне доставались сыр, яблоки, хлеб, иногда маргарин, жир, который мне очень нравился, и сало. Несколько раз мне приносили куртки, то слишком короткие, то слишком длинные. У меня появилась шаль. С обувью было сложнее. Долгое время я ходила в резиновых калошах, они были почти моего размера и закрывали лодыжку. Наверное, той зимой я впервые надела носки. Я не любила носки, но галоши были недостаточно теплыми, а носки было легко украсть. Их хватало на всех. Часто я спала, пока ребята занимались делом. Я была так счастлива оттого, что больше не надо было никуда бежать и я наконец-то могу поесть вдоволь. Я всегда была голодна, этот голод остался со мной на всю жизнь.

Больше всего я общалась с Бараном. Мы держались за руки. Он редко говорил. А мой язык был слишком беден, я общалась при помощи выражений, характерных для маленьких детей, и мне часто не хватало слов. А значения многих я вообще не знала. Я совсем не изменилась с тех пор, как мне было семь лет. Мне казалось, что я могу разговаривать нормально, но кто-то закрыл на замок все слова в моей голове, и у них не получается выбраться оттуда. Я хотела, я знала, что хочу сказать, но не знала как. Иначе говоря, слова не шли. А молчание Барана очень помогало мне, потому что с ним я могла хотя бы попробовать говорить, и никто надо мной не смеялся.

Когда я снова пошла в школу, у меня были огромные проблемы: я совсем утратила контакт с обществом, вообще не умела выражать свои мысли, не говоря уже о «нормальном» поведении. Было столько всего, что я хотела сказать — и не могла.

Я хотела бы рассказать Барану: «Ты знаешь, я тоже страдала. Я прошла столько километров — и не смогла найти родителей. Нужно продолжать жить, мы будем поддерживать друг друга, мы же вместе, нельзя падать духом, нужно двигаться вперед».

Я хотела бы рассказать хотя бы что-то о своем детстве — и утешить нас обоих. Я не знала, кто еще из банды был евреем. Для нас это было неважно, потому что мы жили вне мира, отдельно от остальных — как я жила с волками под защитой леса. Одни ходили на охоту, добыча делилась на всех — и все шло хорошо. Я ни о чем не спрашивала Барана, он выглядел очень больным, сильно кашлял, а мы никак не могли ему помочь.

У него часто была температура. Канадец накрывал его одеялом. Марго ходила на ферму за молоком с медом, чтобы Барану стало легче. Но это жалкое лекарство практически не помогало. Думаю, у Барана был туберкулез.

Канадец не хотел, чтобы он ходил «на охоту» с остальными; как и девочек, его не включали в план атаки. Иногда я была довольна таким положением вещей, а порой оно меня очень возмущало. Я чувствовала, что физически, готова совершать подвиги, но планы «охоты» разрабатывала не я, тогда как мои наблюдательские способности и чувство стратегии могли бы помочь всей банде. Но я была маленькой, поэтому мне доверяли только мелкое воровство. Я молча злилась, часто хотела им что-то посоветовать — но не могла выразить словами свои мысли. Поэтому я каждый раз крала одно и то же: еду, банки с топленым салом; порой я сама не знала, что беру, таскала все, что попадалась под руку, — кому-нибудь да пригодится. В первый раз я засунула палец в банку с салом, чтобы попробовать. Я привыкла есть одна. Остальные объяснили мне правила совместного обитания: добычей надо делиться.

Сигюи был самым красивым парнем в банде, он ухаживал за Дениз. Они танцевали под звуки старого фонографа, отремонтированного вручную и ужасно скрипевшего. Я видела, как они целуются. Мне это казалось странным. Я пока не чувствовала себя девочкой, я стала ею гораздо позже. Мое тело приспособилось к тем условиям, в которых я жила. Оно было грубым, израненным и мальчишеским. Я знала, что совсем не красивая, особенно в сравнении с остальными. У меня почти не было груди, я была худой и пока не понимала сути отношений между мальчиками и девочками. Поэтому мне казалось странным, что они целуются. Незнакомая игра.

Мне было хорошо с этими ребятами, но они были людьми, поэтому я всегда держалась немного особняком. То, что не раз выручало меня в годы скитаний, должно было помочь и теперь — животный инстинкт выживания. Я любила сравнивать ножи. Каждый раз, когда мне удавалось добыть какой-нибудь, я радовалась. Я не представляла себе, как можно жить без ножей, не кусаться, не скрести кожу, будто это неудобный панцирь.

Как-то раз Феликс Горилла набросился на меня. Я знала, что ему нужно, и быстро показала, что он не на ту напал. Все, что он получил, — с десяток сильных ударов. Он швырнул меня на землю, чтобы добиться своего, и стащил с меня штаны. Он был очень сильным, но я тоже. Думаю, если бы я не отбивалась, он бы меня изнасиловал. Я колотила его, кусала, царапала, у него лилась кровь из носа! Он не ожидал такого яростного сопротивления от худенькой девчонки.

После этого меня всю трясло, не знаю, от страха, от воспоминаний или в возбуждении после схватки, но я забилась в угол, чтобы прийти в себя. С тех пор, как только Горилла подходил ко мне ближе чем на метр, я напрягалась и инстинктивно отступала. Сигюи заметил это, все понял и разрешил проблему, как дипломат:

— Оставь малышку в покое, поищи себе кого-нибудь другого. Мы банда. Мне не нужны проблемы с девочкой.

Марго хотела обустроить свой угол и, чтобы там было красиво, принесла прямое растение с несколькими листочками на верхушке, а Дениз смеялась над ним, потому что считала нелепым. Она также подшучивала над планами Марго устроиться у крестьянина. Каждый раз, когда девушка уходила к нему, а грудь ее выглядывала из выреза кофточки, Дениз ухмылялась вместе с остальными:

— Когда же ты выйдешь замуж?

— Смейтесь, смейтесь, только вас он тоже кормит!

Все об этом знали. Крестьянин облегчал жизнь обитателей «дома пауков».

В конечном счете нам очень хорошо жилось. Иногда мы сидели на террасе и грелись на солнышке; оттуда открывался такой потрясающий вид на парк, что нам позавидовали бы даже миллиардеры! Но мне больше нравилось играть в «ножичек» с мальчишками. Мы целились в деревья на площадке, я кидала довольно сильно. Однажды я имела глупость показать им острие штыка, чей треугольный конец наносил незаживающие раны. Его было гораздо труднее бросать. Все так увлеклись игрой, что не заметили, как подошел полицейский. Обычно они не обращали на нас внимания, ведь мы просто играли, но как только полицейский увидел русский штык, то сразу заинтересовался. Я не хотела говорить, что он принадлежит мне, слишком боялась, что меня заберут в тюрьму. Канадец, самый старший из нас, тут же сказал: «Он мой».

И полицейский отвел его в участок, забрав с собой штык. Канадец вернулся без штыка. Наверное, он выдумал историю о том, как нашел его, но я навсегда утратила очень дорогую для меня вещь. Я принесла этот штык с поля мертвых солдат на Украине, с того самого, где взяла звездочки. В моем мешке остались только компас, который я никому не показывала, звездочки и нож из Арденн.

Мы часто устраивали маленькие праздники, когда Горилла уходил на поиски девчонок. Дениз и Марго зажигали свечи, расстилали скатерть на полу и раскладывали украденные лакомства. Печенье, бутылка пива или вина — все, что было для нас немного особенным. А если мы не могли разделить последний кусок, то разыгрывали его. Например, если оставалась всего одна бутылка пива, нужно было два игрока. Каждый держал руку за спиной, показывая всем остальным число от одного до пяти. Не помню, от чего зависел выигрыш, но я пила пиво всего один раз, и мне не понравилось: оно было слишком горьким. Сейчас я очень люблю этот напиток — в нем вкус Бельгии.

Мне больше нравилось играть на пирожные, сало и горячие каштаны.

В сущности, это было что-то вроде тихого семейного вечера. Только Горилла не боялся где-то слоняться ночью, а остальным не? хотелось попадаться людям на глаза. У каждого были свои причины, но в глубине души нас объединяло одно: люди настороженно относились к нам. Они шли по своим делам, на работу или в школу, они — «буржуа», «ханжи». Их дети не похожи на нас, и мы очень дорожили этим отличием. Оно было нашей свободой. Мы, во всяком случае я, ничего не знали о том, как идет война. Может быть, Канадцу было что-то известно, потому что он был взрослым, и у него была куртка летчика. Он знал, что случилось с родителями Барана, но не говорил об этом. И он не боялся полицейских. А мы боялись. Когда выдавался погожий денек и мы отправлялись на прогулку за город, то всегда внимательно следили за тем, чтобы нас не заметили. Мы были брошенными детьми, без семьи, и никому из нас не хотелось попасть в участок и разбираться с полицейскими. И лишь Канадец, казалось, не боялся ничего.

Новости о том, что происходит в мире, приносили мальчики, но они в основном говорили о базарах, птичьих рынках и лавках с одеждой. Однажды Сигюи вернулся и рассказал, что в городе что-то происходит и надо пойти поглядеть.

Люди на улицах явно что-то праздновали, на окнах были развешаны флаги, их становилось все больше по мере того, как мы приближались к центру. Толпа людей куда-то целенаправленно двигалась, мы шли за ней до шоссе Монс, и там я впервые увидела танк освободителей. Англичане.

Сигюи усадил меня на подоконник, я оказалась выше остальных людей — и вдруг заплакала. Все вокруг были счастливы, кричали, прыгали от радости, а я чувствовала себя покинутой. Мне было очень грустно. Где мои родители? Все это время я продолжала надеяться, мама с папой жили в моем сердце, а в этот день — день перемирия, когда звонили все колокола и вся Бельгия ликовала, я поняла, что уже никогда не буду счастлива. Я потеряла родителей. Если бы они меня искали, то только на ферме. Я не думала, что они могут пойти к Вираго. Лишь дедушка знал мою маму, он сам мне об этом сказал, у меня «такие же красивые ушки, как у нее». Я была уверена в том, что дедушка — ключ ко всему. Но ферма исчезла, а перемирие только усилило мое горе.

Баран не пошел с нами. Должно быть, ему тоже было грустно. В тот же год начали распространяться разные слухи. Канадец сказал: «Люди возвращаются с востока, они такие худые, что на них страшно смотреть». Тогда я начала бродить по улицам и разглядывать прохожих. Но теперь на таких детей, как мы, стали смотреть по-другому. Нас называли «паразитами»: «Пошли вон, паразиты! Проваливайте отсюда!»

Однажды мне показалось, что я увидела своего отца: изможденное лицо, светлые волосы… этот человек был таким худым и таким печальным. Я смотрела на него в упор, а он даже не обратил на меня внимания. До перемирия я не глядела на людей, и они меня не замечали, но теперь я постоянно следила за ними. У меня все еще оставалась надежда, и если мои ноги не бежали на поиски родителей, то глаза искали их в каждом встречном.

Баран совсем пал духом, но никому не было до этого дела, потому что он всегда был грустным и больным. А я его очень любила.

Однажды мы сидели с ним в большой комнате с пауками и держались за руки; стояла хорошая погода.

— Хочешь, залезем на крышу?

— Нет, лучше я здесь посижу.

— Ладно, значит, будем сидеть здесь.

— Слушай, у тебя нет цепочки на шее?

У Марго на шее была красивая цепочка, ее подарил крестьянин.

— Нет, у меня нет.

Баран порылся в кармане.

— Хочешь?

— Ой! Как красиво!

Это был миниатюрный Будда на металлической цепочке, кулон не представлял из себя никакой ценности, но был зеленым… а я любила зеленый цвет. Я тут же его надела и обняла Барана. Я считала, что эта (возможно, украденная на рынке) безделушка гораздо красивее цепочки Марго. Это был последний подарок Барана. А потом — горестный вечер, когда я вернулась из деревни и столкнулась с Сигюи, выбегающим из дома.

— Постой, постой. Не входи! Кое-что случилось!

— Что такое?

— Стой, я тебе говорю!

Он был действительно чем-то потрясен. За мной стоял Канадец. Сигюи отвел его в сторону, что-то сказал, и он тут же бросился в дом. Я побежала за ним, Сигюи не смог меня остановить.

Баран повесился на балке. Канадец рыдал, когда снимал его оттуда. Я подошла, опустилась на колени, и мы плакали вместе от непонимания и от ярости. Баран воспользовался тем, что остался один (а такое случалось очень редко) и покинул нас, расстался с жизнью. Это было так несправедливо. Все чувствовали себя виноватыми, особенно Канадец, который любил Барана как младшего брата и всегда его оберегал. Сейчас я понимаю, почему он так о нем заботился.

Не знаю, кто решил сообщить в полицию. Скорее всего, Марго. Это нужно было сделать, и она побежала к крестьянину. Полиция приехала почти сразу.

Смерть Барана обозначила конец нашей истории. Покинув банду, он уничтожил ее. Канадец был раздавлен случившимся, и невыносимо было смотреть, как рыдает этот хладнокровный хвастун. Меня всю трясло — пустота опять добиралась до меня. Защита, которой окружила меня банда, испарилась в одно мгновение, будто дом обернулся дымом. До этого мне было так уютно, так тепло, а теперь все кончено, повсюду холод.

Две полицейские машины отвезли нас в комиссариат; Канадец не хотел оставлять Барана, он отказывался уезжать и отбивался от полицейских.

— Не делай так, мальчик мой, о нем позаботятся… Ну же, пойдем…

Полицейские были хорошими людьми, пытались понять, что произошло, и желали нам только добра. Канадцу удалось сесть в машину с Бараном, завернутым в простыню. Больше я его никогда не видела. Когда мы приехали в участок, нас разделили.

Меня отвели к добродушному комиссару, который хотел узнать, как меня зовут и что я делала в том доме.

— Мишке? Что это такое «Мишке»? Ты что, не знаешь фамилию своих родителей?

— Не знаю.

— И откуда же ты пришла?

— С войны.

— Ладно… слушай, мы поищем какие-нибудь документы в мэрии, но если у тебя нет родителей, то надо будет что-нибудь придумать; ты должна ходить в школу, кто-то должен заботиться о тебе! Ты никого не знаешь?

— Нет.

Тогда он сказал:

— Подожди, я сейчас тебе кое-что принесу.

Комиссар — славный человек, он вернулся с чашкой горячего шоколада и бутербродом.

— Кушай сколько влезет, а я скоро вернусь.

Через некоторое время он пришел и сообщил, что одна женщина хочет взять меня к себе — и все будут очень счастливы, у меня будет семья, я не должна переживать.

— Хорошо, а как же остальные, мы сможем видеться?

— Не сейчас, возможно, как-нибудь потом вы увидитесь. А сейчас мы пойдем к этой женщине, хорошо?

Он подвел меня к машине незнакомой мадам. Хорошо одетая, на каблуках — обеспеченная горожанка.

— Понимаете, — обратилась она к комиссару, — все произошло так быстро, я торопилась, но пока она может поспать на диване, а там посмотрим.

На диване… снова! Я опять буду чужой, как у Вираго.

Должно быть, славный комиссар заметил мой взгляд, но не думаю, что он так быстро отказался только из-за этого. Скорее всего, ему не понравилась сама женщина.

— Знаете, мадам, если у вас пока нет кровати, то у меня на примете есть еще два человека, которые тоже хотят взять девочку; это учительницы, так что за ней будут и присматривать, и воспитывать…

— О, хорошо, если так, то я согласна. Значит, у меня вы сможете пристроить другого ребенка.

Мы вернулись в комиссариат, добрый полицейский объяснил, что меня возьмут к себе «две славные женщины, католички, которые будут меня воспитывать», а сейчас он пойдет сообщит им — и уже сегодня ночью я буду спать в кровати.

Я ждала в его кабинете, в руках у меня был мой мешок, который я не хотела оставлять. Со мной все еще были нож, компас, звезды и маленький зеленый Будда на шее. Единственное, что мне принадлежало.

И тут я увидела дедушку!

Я бросилась к нему! Это был самый лучший подарок, он пришел, я могу уйти с ним, он расскажет мне, где мои родители, и я никуда его не отпущу! Дедушка узнал обо мне в мэрии от старых коллег, он уже давно искал меня, и как только ему сообщили, что полиция поймала банду, в которой была маленькая светловолосая девочка, он тут же пришел посмотреть. Он уже не в первый раз приходил сюда и искал меня среди ребят, подобранных на улице. Таких было больше, чем можно себе представить. Много раз он уходил ни с чем, но на этот раз дедушка нашел меня. И назвал мое имя, то самое, что я так ненавидела: Моник Валь. В полиции установили мою личность, нашли фальшивый документ с датой и местом рождения: 12 мая 1937 года, Брюссель. Но больше дедушка ничего не сказал комиссару, кроме того что у меня нет родителей.

— А где папа и мама?

— Никто этого не знает. Цыпленочек, ты должна смириться.

— Значит, я пойду с тобой? Мы же уйдем?

— Как бы я этого хотел, цыпленочек. Но комиссар сказал, что я слишком старый, а он уже нашел двух хороших женщин, которые позаботятся о тебе, научат всему, чтобы ты пошла в школу…

— А ты будешь приходить ко мне?

— Если мне разрешат, я приду…

— А Марта?

— Ее больше нет с нами, цыпленочек. Она заболела и умерла.

А я так мечтала о том, что Марта заплетет мне косы, приласкает меня, вымоет в тазу и сошьет красивую одежду. Я была скорее разочарована, чем опечалена. Я видела уже столько смертей, что теперь не знала, как реагировать. Я не представляла дедушку без Марты. И все равно не могла понять, почему мне нельзя жить с ним. Он постарел и выглядел очень усталым. Это был все тот же дедушка, но уже без прежней силы и задора.

— И где же ты все это время была? У тебя такой вид, будто тебе изрядно досталось.

— Я должна столько тебе рассказать, дедушка! Знаешь, я ушла так далеко, очень далеко. Я была на востоке…

— Потом. Ты мне потом обо всем расскажешь. Как же ты глупо поступила, малышка!

Потом, опять потом. Я ненавидела это слово.

Со мной все еще был мой компас, и я хотела рассказать дедушке о том, как он мне помог. Но дедушка не любил нежности, несколько лет спустя я поняла, что таков был его характер. Он очень мало говорил о Марте, а когда я спросила, от чего она умерла, он ответил:

— Ей пришлось лечь в больницу, она кашляла кровью.

Никаких подробностей. Он никого не жалел открыто, даже себя, и не хотел ворошить воспоминаний. Спустя многие годы, когда мы все-таки смогли жить вместе, он целыми днями сидел в кресле у окна, смотрел в пустоту и курил трубку. Когда наступало время обеда, он молча ел. А когда я хотела поговорить, он отвечал: «В доме моих родителей у папы была фуражка, и когда кто-то за едой начинал болтать, он брал фуражку и хлопал по столу: кушать надо молча».

И он молча ел. Но для меня глубокое молчание старости было внове.

Я никогда не слышала, чтобы он говорил о своем сыне. Он уважал горе Марты, но все да хотел сделать так, чтобы она забылась. И со мной поступал так же:

— Не переживай, цыпленочек, двигайся вперед, смотри в будущее, все будет хорошо, ты будешь учиться… А прошлое нужно оставить в прошлом.

— Дедушка! Дедушка, подожди! Посмотри! Я сохранила его! Компас, он все еще у меня!

— Ничего себе! Эта штуковина все еще у тебя…

Будто бы эта вещичка, блестящая оттого, что я столько лет, столько километров несла ее во рту, не имела никакого значения.

— Ты придешь меня повидать?

— Да… да…

Но он пришел не скоро. Женщины, к которым меня пристроили, не любили дедушку и боялись его «вредного влияния». Дедушка был кем-то вроде анархиста, он не ходил в церковь и смеялся над священниками; мои опекунши считали, что в свете обучения, которое мне предстояло, я не должна с ним общаться. Дикого ребенка надо выдрессировать и вернуть в общество.