– Иврит у вас с таким тяжёлым русским акцентом! Будто вы прямо сейчас по-русски заговорили. Нет никаких сомнений, что именно русский ваш родной язык. Если хотите, мы можем говорить и по-русски. Доктор Алекс сказал мне, что вы собираете всякие неожиданные истории. Правда, русский я уже, кажется, забыл. Но посмотрим. Всё-таки, можно сказать, я почти не разговаривал по-русски с сорок первого года. Это уже сколько? Это уже. Вы не поверите, Это уже семьдесят три года. А ведь родным языком у меня, можно сказать, был немецкий. Но даже с доктором Алексом я говорю на иврите, хотя знаю, что он приехал из Киева. Какой замечательный врач! А человек какой! Вообще я не люблю рассказывать о себе. Но ему не мог отказать, когда он попросил меня, рассказать вам мою историю.

Я родился в тысяча девятьсот двадцать девятом году.

Я тут же прикинул, что он на четыре года моложе меня. А мне показалось, что ему уже где-то в районе ста. Как же я в таком случае выгляжу?

– Да, я родился в Польше, в Данциге. Постойте, кажется, мы называли его Гданьском. Не. Не помню. Я родился в довольно состоятельной семье. Мой папа был каким-то важным коммерсантом в порту. Да, я забыл вам сказать, что меня зовут Генрих. Так меня назвали при рождении. Так я всегда был Генрихом. Никогда и нигде не изменял. Я был самым маленьким. Говорили, что я неожиданный. Говорили, что я неожиданно, случайно родился уже после Герберта. Я был моложе Герберта почти на восемь лет. Родители уже были немолодые. А до Герберта ещё были Генриетта, Гавриэль и Гретхен. Герберт уже окончил гимназию и должен был учиться в университете. А я, когда началась война, должен был пойти в третий класс польской гимназии, в которой я учился уже два года.

О русском языке у нас в семье, кажется, не было представления. Дома говорили по-немецки. До поступления в гимназию я четыре года учил древнееврейский язык у меламеда.

Уже на следующий день после начала войны отец велел Герберту отвезти меня к родственникам в Варшаву. Мы с Гербертом очень любили друг друга. А ещё я очень любил Генриетту. Но она уже в это время была замужем, и у неё даже был маленький ребёнок.

В Варшаве мы пробыли всего несколько дней. И родственники отправили нас на советскую границу. Как и где мы её перешли, я уже не помню.

Вы не поверите, но мы оказались в Киеве. Прямо там, на вокзале Герберта почему-то арестовали какие-то трое военных в синих фуражках, а меня забрали и поместили в детский дом на Куренёвке.

Это был хороший детский дом. Настоящий интернационал. Там жили и русские, и украинцы, и евреи. Был даже один армянский мальчик. Такой хороший мальчик – просто слов нет! Я проучился в этом детском доме почти два года. До самой войны. Там я и выучил русский язык. И украинский тоже. Украинский язык даже было легче выучить. На этом языке было много польских слов. А вообще я учился хорошо. Языки мне очень легко давались. Даже древнееврейский в это время я ещё не забыл, хотя уже четыре года не прикасался к древнееврейскому языку.

Но тут немцы начали войну с Советским Союзом. Я и раньше часто тосковал по дому, по родителям, по братьям и сёстрам, особенно – по Герберту. Где он?

Уже был сентябрь месяц. Уже несколько дней шли занятия в школе, как однажды утром к детскому дому подъехал старый грузовик, Нас, несколько десятков мальчиков погрузили в кузов и повезли. Куда? Вы не поверите, но я и сейчас не знаю, куда нас собирались повезти.

Мы ехали по набережной Днепра, когда я и ещё несколько мальчиков захотели писать. Грузовик остановился. Мы выскочили. А потом так оказалось, что все мальчики уже были в кузове, а я ещё не успел, а грузовик тронулся. Я быстро побежал догонять. Но, вероятно потому, что надо мной загрохотал самолёт, я испугался и не успел догнать грузовик, хотя это не должно было быть тяжело.

Самолёт с крестами на крыльях ну, совсем, ну, прямо над моей головой чуть не упал на грузовик. Раздался жуткий взрыв. Самолёт рванулся в небо, а от грузовика не осталось ничего. Ничего! Вы понимаете? Ничего.

Я ещё плакал, когда за мной остановился мотоцикл с коляской. За рулём сидел немецкий солдат. Я знал немецкую форму. Я её видел в Варшаве. А в коляске сидел офицер в чёрной форме. Скоро я узнал его звание. И не только звание. И что в черной форме танкисты. Это уже не в Киеве. Сейчас я вам расскажу.

Я плакал. Вы не поверите. Но поскольку передо мной был немецкий офицер, я непроизвольно заговорил по-немецки. И, хотя почти два года я говорил только по-русски и по-украински, немецкий язык у меня был намного лучше, без ошибок и без чужого акцента. Всё-таки родной язык.

Офицер стал меня расспрашивать. А уже из Варшавы я знал, что для немца я не должен быть евреем.

Может быть, потому, что я ещё плакал, что ещё перед моими глазами был взорвавшийся грузовик, мой рассказ о том, что я фолькс-дойч, что моих родителей убили советы, прозвучал наверно правдоподобно.

Офицер погладил меня по голове и сказал, что я похож на его сына, ну, просто, как двойник. Сказал, что отправит меня в свою семью, к себе домой.

Два дня я прожил у него в Киеве. Он уехал в отпуск в Берлин и действительно взял меня с собой.

Я всё ещё по ночам, даже когда мы приехали в Берлин, видел, как всё со страшным грохотом разлетается от грузовика, Ох, это было…

Город поразил меня величиной и красотой. Ни Данциг, ни Варшаву, ни Киев нельзя было сравнить с Берлином. И особняк господина капитана на северо-восточной окраине Берлина по красоте и богатству тоже нельзя было сравнить даже с нашим небедным домом в центре Данцига.

Фрау Эрика, жена господина капитана оказалась очень доброй и симпатичной женщиной. А их сын Курт на год старше меня, вы не поверите, был действительно моей копией. Или я был его копией.

Господин капитан, как выяснилось, был командиром роты тяжёлых танков Т-4. В отпуске он пробыл две недели и уже не возвратился на фронт, а поехал в Вюнсдорф, недалеко от Берлина, в какую-то часть, кажется, переучиваться на другие танки.

А я пошёл в четвёртый класс. На год примерно отстал от своего возраста. А ещё я вступил в гитлерюгенд.

Мне пошёл уже тринадцатый год. Я уже начал кое-что соображать. Я уже понимал, что моя страна, моя Польша разгромлена и не существует. Я уже понимал, что немецкие войска не сегодня-завтра возьмут Москву и разгромят Советский Союз.

Где-то там мой любимый брат Герберт. Что с ним? Что с моими родителями? Что с моими сёстрами и их семьями? Что с моим братом Габриелем, офицером польской армии?

Я вовсе не хотел вступать в гитлерюгенд. Но скажите, как я мог не вступить? Курт ведь был в гитлерюгенд. Как я осторожно должен был вести себя, чтобы не выйти из роли несчастного сироты-фольксдойч?

Господин капитан прослужил, или проучился почти целый год недалеко от Берлина. Довольно часто он приезжал на несколько дней домой. Ко мне он относился почти так же хорошо, как фрау Эрика. Он явно старался не отличать меня от Курта.

Осенью 1942 года он уехал на фронт снова командиром роты танков. Только танки уже были не Т-4, а какие, не знали ни Курт, ни я. Зато вскоре мы узнали, что он воюет под Ленинградом.

И только летом 1943 года, когда он приехал в Берлин, когда лично Гитлер вручил ему дубовые листья к Рыцарскому кресту, мы узнали, что он командир роты танков Т-6, «Тигров», что он уничтожил зимой под Ленинградом, а летом под Курском много десятков советских танков.

Вы не поверите, какая каша была в моей голове. Всё, что он делал, чтобы получить свои очень большие ордена, было враждебно мне. А тут каша стала ещё гуще, когда союзники начали страшно бомбить Берлин.

Доктор Алекс рассказал мне, что вы воевали, что вы были советским офицером-танкистом. Я могу себе представить, что вы, конечно, отлично знаете, что значит война. Но простите меня, я не думаю, что вы представляете себе беспрерывные ночные бомбёжки туч американских и английских самолётов. Это, наверно, было не лучше, чем быть на фронте.

Летом 1944 года мы с Куртом думали, что фрау Эрика сойдёт с ума. Она почему-то боялась, что муж каким-то образом может быть связан с офицерами, которые хотели убить Гитлера. Но всё обошлось.

Поздней осенью господин уже не капитан, а уже майор, командир танкового батальона, снова приехал в Берлин к самому рейхсканцлеру получать бриллианты к своему Рыцарскому кресту с дубовыми листьями. Банкет по этому поводу дома был необыкновенным.

А ещё через две недели после возращения на фронт, незадолго до Нового года господин майор был убит.

Курт, которому пошёл семнадцатый год, тут же решил пойти на фронт, для чего надо было поступить в фольксштурм. Что оставалось делать мне? Вы не поверите. Я должен был повести себя, как Курт. Но фрау Эрна категорически запретила, так как мне ещё не было шестнадцати.

Конечно, я радовался её запрету, хотя всячески делал вид, что упорно ей возражаю. Ох, каким артистом мне надо было быть!

Вы знаете, не столько страх перед фронтом диктовал мне мои чувства и поведение, сколько наконец-то полностью определившееся сознание, ненависть к Гитлеру, к его ближайшему окружению, вообще ко всему его окружение и вообще ко всей Германии.

Вы не поверите, но непрерывные бомбёжки были не менее страшными, чем то, что может ждать на фронте.

В марте 1945 года Курт уже был в действующей армии. А в апреле фрау Эрна со слезами на глазах отпустила меня в армию. Уже не добровольца.

Как только начались бои на Кюстринских высотах, всех шестнадцатилетних, даже тех, кому шестнадцать лет исполнится только летом, призвали в армию. Нас начали обучать стрельбе. Но в основном обучали стрельбе фаустпатроном. Вы знаете, что такое фаустпатрон?

Вероятно, он увидел мою снисходительную улыбку.

– А, да! Да. Совсем забыл, что вы были танкистом. Так что вы определённо знаете, что такое фаустпатрон. Базука.

– Дорогой Генрих, – сказал я, – пацаны с фаустпатронами были танкистам страшнее даже танков и орудий противника. Танк мы видели. И орудие после выстрела могли обнаружить. А пацан прятался в окопе. И мы тратили уйму необходимого нам времени, чтобы обнаружить этого пацана. Понимаете, надо было сначала обезопасить себя, убив его, а уже затем поспешно заняться танками. Ненависть к пацанам с фаустпатронами у танкистов была просто невероятной. У меня лично она была такой же, как к эсэсовцам или к власовцам.

– Да, я вам сейчас расскажу, как хорошо я это узнал. В последнюю неделю апреля я уже сидел в окопе со своим фаустпатроном относительно недалеко от нашей усадьбы на северо-востоке Берлина. Я уже смотрел на советский танк Т-34, по которому должен был выстрелить.

Но в этот момент, вы не поверите, самым страшным моим врагом был вовсе не советский танк, а мой одноклассник, который сидел в окопе с фаустпатроном недалеко от меня. Я упорно соображал, можно ли выпустить мой фаустпатрон не по танку, а по однокласснику.

Вы не поверите, но я не мог. Я не мог. Я не мог убить человека. Вы не поверите, но я даже не мечтал о таком подвиге, как убить человека. Я мечтал только, как бы выстрелить, чтобы не попасть в танк, и чтобы мой одноклассник не догадался, что я это сделал специально.

Вы не поверите, но мне помогла советская артиллерия. Снаряд попал и взорвался в бруствере окопа моего одноклассника. Не знаю, что стало с ним. Убило? Ранило? Во всяком случае, фаустпатрона на бруствере уже больше не было.

Тут слева чуть ли ни к самому окопу подъехал другой советский танк. Я через бруствер выбросил фаустпатрон, выскочил из окопа и поднял руки вверх.

Из правого люка на башне появился танкист и прицелился в меня пистолетом. Я услышал, как в башне кто-то крикнул:

– Не стреляй! Возьми его живым.

Танкист спрыгнул, одной рукой схватил меня за китель, а второй так ударил по скуле, что мне показалось, будто я уже на другом свете. Тут подошёл уже не танкист, а, по-видимому, пехотинец, и сказал:

– Оставь его. Это же ещё щенок.

Они не догадывались, что я отлично понимаю русский язык. Солдат – не танкист отвёл меня к дому совсем рядом с нашей усадьбой. Ввёл меня в дом. Там над столом с бумагами сидел русский офицер. Звания я не знал. Но солдат сказал:

– Товарищ капитан, этот пацан сдался.

Капитан стал вымучивать из себя немецкий язык. И тут я допустил непростительную глупость. Я сказал, что хорошо знаю русский язык. Ну, как я мог знать, что допускаю глупость?

Чуть ли не целый час я рассказывал капитану все, что я пережил с момента отъезда из Данцига в Варшаву. Рассказал о детском доме в Киеве, и о разбомблённом грузовике. Рассказал, как капитан привёз меня в свой дом, в котором я прожил почти три с половиной года.

Беда только в том, что я ничего плохого не мог сказать о немецком офицере-танкисте. А о его жене, тем более.

– Так что мне с тобой делать? – В конце концов, спросил капитан.

Именно в этот момент в комнату вошел ещё один капитан. Я уже видел, я уже понимал, что это капитан.

– А чего здесь думать? – Спросил он. – Что ты не видишь, что это власовец? В расход его, к -----й матери.

– Да не власовец он. Правду он рассказал.

– Слухай, Лёха, сейчас уже танки будут вытягиваться в колонну на марш. Тут уже бои закончены. Нет у нас времени для всякой херни. Давай, если ты такой правильный формалист, организуй отделение автоматчиков, и кончай его по всем правилам.

Простой солдат вывел меня из помещения и поставил возле стенки рядом с входом. Постепенно подошло десять или одиннадцать солдат с автоматами.

– Давай, Лёха, командуй, сказал второй капитан.

– Постой, так ведь не положено. Винтовки нужны, а не автоматы. Это же казнь, наказание, а не убийство.

– Где ты столько винтовок сейчас найдёшь, формалист несчастный?

– Да тут примерно метрах в четырёхстах пехотинцы остановились.

– А ты что думаешь, сейчас у пехотинцев найдёшь винтовки? Так чего ты мудохаешься? Кончай и дело с концом.

– Нет, нельзя так. Ты, младший сержант, и ты, вы двое, бегом за винтовками.

Вы не поверите, я всё слышал, понимал, то есть понимал каждое слово, но смысла не понимал, не понимал, чего я стою у стены, чего я жду?

– А пока, отделение, в шеренгу! Становись! – Скомандовал капитан.

Примерно десять солдат с автоматами стали напротив меня. Вдали показались двое солдат, увешанных винтовками.

– Отделение! Автоматы положить рядом с собой!

Солдаты укладывали автоматы, когда медленно шлёпая гусеницами, к дому поёхал танк Т-34.

Вы не поверите, потому что такому чуду просто невозможно поверить. Танк остановился метрах, не больше чем в десяти от всех стоявших у дома. А из командирской башенки вдруг выскочил, нет, вы не поверите, выскочил мой Герберт, понимаете, мой живой Герберт. Он бросился ко мне с такой скоростью, что в это действительно трудно поверить. Он чуть не задушил меня, так обнимал и целовал Я его тоже.

Солдаты стояли с винтовками и лежащими на земле автоматами, переступая с ноги на ногу. А оба капитана растерянно завопили:

– Гвардии старший лейтенант, что это?

– Я даже, если бы знал, звания не видел. Герберт был в комбинезоне. Но, выходит, капитаны знали Герберта.

– Как, что? Это мой родной, это мой любимый братик. А у вас что?

Ну, здесь уже можно поставить точку. Потому, что если рассказать, как Герберт стал командиром танковой роты в гвардейской танковой бригаде Красной армии, как он стал знаменитым гвардии старшим лейтенантом, то получилась бы толстая книга. А ещё получилась бы книга, если бы я рассказал, как на корме танка Герберта я ехал от самого Берлина до самой Праги. А потом на седле мотоцикла Герберта до самого Мариенбада, где нас тепло приняли американцы.

Герберт потом объяснил мне, что остался бы до конца жизни в Советском Союзе. Но, уже знакомый с НКВД, отчетливо представлял себе, что конец жизни наступит очень быстро, когда начнут выяснять, куда делся младший брат. А, если и младший брат останется, то ему после трёх с половиной лет жизни в качестве сына кавалера Рыцарского креста с дубовыми листьями и бриллиантами, дважды получившими ордена из рук самого фюрера, в Советском Союзе жизни вообще быть не может.

12.10.2014 г.