Meine liebe Degrelle… Так обратился ко мне Гиммлер глубокой ночью 2 мая 1945 г., когда мы утопали в грязи посреди погружённого в темноту поля. Впереди, в пятистах километрах от нас тысячи самолётов союзников заканчивали уничтожать город Киль. Далёкие взрывы окатывали наши съёжившиеся тела волнами света, подобно расплавленному металлу, от чего окружающая нас ночь становилась ещё темнее. Meine liebe Degrelle, вы должны выжить. Скоро всё измениться. Вам надо выиграть шесть месяцев. Шесть месяцев. Он пристально всматривался в меня своими маленькими глазками из-под очков, в стёклах которых при каждой новой порции взрывов полыхали отблески пламени. Его круглое лицо, обычно мертвенно-бледное как луна, стало ещё более бледным в этой обстановке стремительно надвигающегося Конца Света.

Несколькими часами раньше, ближе к концу дня мы потеряли Любек. Преследуемые английскими танками и обстреливаемые Tieffliegers мы выбрались на главную автостраду Дании, когда я заметил большой чёрный автомобиль Гиммлера, сворачивающий на просёлочную дорогу. Чуть раньше я уже столкнулся носом к носу с Шпеером, бывшим министром вооружений, талантливым архитектором и самым славным парнем в мире. Мы успели перекинуться парой шуток. В этом огненном потопе, он вёл себя так же весело, как обычно. Теперь появился Гиммлер. Этот шутил редко. И даже когда шутил, делал это весьма натужно. В сумерках 2-го мая 1945 г. — Гитлер, умерший уже более пятидесяти часов назад, не оставил ему ничего в наследство — тусклое лицо Гиммлера, выглядевшее ещё более суровым, чем обычно, блестело от пота под свисавшими на лоб оставшимися редкими волосёнками. Он попытался улыбнуться мне, но улыбка получилась сквозь зубы, мелкие зубы грызуна, за которыми уже была спрятана маленькая капсула с цианистым калием, которая убьёт его несколькими днями позже.

Я сел к нему в машину. Мы остановились на привал во дворе одного хутора. Он сообщил, что несколько дней тому назад мне было присвоено генеральское звание. Генерал, ефрейтор, всё это уже не имело никакого значения! Наш мир рушился. Скоро все мы останемся без мундиров и без погон. А большинство из нас будут мертвы.

Ночью, мы вместе вернулись на главную дорогу, ведущую к порту Киля. На самом въезде союзническая авиация встретила нас зрелищем фантастического фейерверка окончательного уничтожения. Весь Киль содрогался от взрывов, поджариваясь в пылающем огне. На дорогу, по которой мы ехали, как орехи, градом сыпались бомбы, одни взрываясь, другие отскакивая. Нам хватило времени только на то, чтобы выпрыгнув из машины, укрыться на заболоченном поле. Одна из двух секретарш Гиммлера, длинная, некрасивая девушка тотчас потеряла в грязи свои туфли на высоких каблуках. Стоя на одной ноге, с обнажившимися тощими, костлявыми икрами, она, громко жалуясь, шарила в болотной грязи, в тщетных попытках отыскать свои туфли. Но у каждого из нас были свои заботы.

Гиммлер продолжал говорить о своих. Meine liebe Degrelle, шесть месяцев, шесть месяцев… Я часто шокировал его своей бескомпромиссностью. Наделённый средними интеллектуальными способностями в обычное время этот человек стал бы прилежным учителем. Он отличался узостью взглядов и не способен был мыслить в общеевропейском масштабе. Но под конец он смирился с моими взглядами и моими манерами. В тот момент, когда наш мир рушился, ему стало важно, чтобы я выжил.

Ещё 21 апреля 1945 г., после Одера он предложил мне стать министром иностранных дел в правительстве, которое должно было сменить команду Гитлера, и даже позднее послал ко мне генерала Штейнера, чтобы заручиться моим согласием.

Я думал, что это шутка. Я был последним из тех, кто мог бы в качестве министра иностранных дел вести переговоры с союзниками, которые только и ждали того, чтобы как можно быстрее отправить меня на виселицу! Перемазанный грязью Гиммлер настойчиво повторял: «Всё изменится через шесть месяцев!». Наконец, при очередной вспышке от взрыва я пристально взглянув в его усталые глазки, ответил: «Не через шесть месяцев, Рейхсфюрер, через шесть лет!». Мне надо было сказать, через шестьдесят лет! Сегодня я думаю, что даже через шестьдесят лет шансы на моё политическое воскрешение будут ещё меньшими. Единственным воскрешением, на которое я могу отныне надеяться, станет воскрешение в день Страшного Суда под рёв труб, возвещающих Апокалипсис.

Конечно, для изгнанника естественно надеяться на то, что у него ещё появиться шанс. Он внимательно всматривается в горизонт. Малейший признак перемен в его потерянном отечестве приобретает в его глазах исключительную важность. Он приходит в лихорадочное волнение от результатов новых выборов, от любого, даже самого ничтожного скандала в газетах. Всё изменится! Ничего не меняется. Проходят месяцы, проходят годы. Вначале видный изгнанник пользуется известностью. За его передвижениями следят. Сегодня же сотни глаз скользят по нему с безразличием: случайно столкнувшаяся с ним на улице толстуха, думает о покупке лука-порея к обеду; медленно идущий перед ним человек с любопытством разглядывает прохожих; мальчишка, который с топотом обгоняет его, не имеет ни малейшего представления о том, кто это такой, и, тем более, кем он был. Он всего лишь незнакомец в толпе. Его жизнь кончена, всё прошлое смыто, существование изгнанника стало совершенно бесцветным.

В мае 1945 г., когда я очнулся на узкой железной койке в госпитале Сан-Себастьяна, закованным в гипс от шеи до левой ноги, я ещё был звездой. Ко мне явился крупный военный губернатор, украшенный как ёлка развивающимися и шуршащими орденскими лентами, перевитыми через плечо! Он ещё не сообразил, что я был из тех, кто проиграл, и кого не рекомендовалось посещать. Но он быстро это понял! Все быстро поняли это.

Через пятнадцать месяцев, когда мои кости срослись, однажды ночью я очутился на тёмной улице, далеко от госпиталя, сопровождаемый к тайному убежищу. Для меня, единственного выжившего, — двенадцать пуль в шкуре! — в обстановке, когда со всех сторон раздавались требования о моей экстрадиции, единственным решением осталось спрятаться в глухой дыре. В первый раз я просидел в таком убежище два года. И это был далеко не последний раз! Меня поселили в тёмной комнатушке, прилегающей к служебному лифту. Я не мог ни с кем встречаться. Я не мог подойти к окну. Ставни всегда оставались закрытыми.

Приютившая меня пожилая пара были моим единственным миром. Он весил около ста пятидесяти килограмм. Первой вещью, встречавшей меня по утрам, было ведро мочи, стоящее в коридоре. За ночь он производил четыре литра. Интенсивная работа. Его единственная работа. Ещё до обеда он переодевался в широчайшую пижаму, с большим вырезом на груди, открывавшим треугольник бледного тела.

Она, с копной всклокоченных жидких рыжих волос, слонялась по тёмному дому — свет горит зря! —, обмотав ноги двумя старыми тряпками — обувь изнашивается!

По вечерам они вдвоём усаживались в плетёные кресла, чтобы послушать радиопостановку. Через пять минут они засыпали; он, склонившись вперёд и громко храпя, она, запрокинув голову назад и пронзительно посвистывая. В час ночи их будил смолкнувший приёмник, молчание которого означало окончание передач. Тогда она брала птичью клетку, он — большую размалёванную статуэтку св. Георгия, с зелёной пальмовой ветвью в руке. Семеня, они отправлялись в путь к своей спальне. Храп и посвистывание возобновлялись. Утром я вновь находил под дверью ведро, наполненное четырьмя литрами мочи.

Такова была моя жизнь на протяжении двух лет: одиночество, молчание, темнота, два пожилых человека, наполнявших ведро до краёв и перетаскивающих статуэтку св. Георгия и клетку с двумя попугайчиками. За всё это время я ни разу не видел ни одной улыбки. Ни пары изящных ножек на тротуаре. Ни даже силуэта дерева с пожелтевшими листьями на фоне неба.

Потом мне пришлось выйти. Лопнули швы на моей старой ране — подарке с Кавказа. За шесть месяцев я потерял тридцать два килограмма. В укромной клинике мне вспороли живот от пищевода до пупка, оставив шрам длиною в семнадцать сантиметров.

К концу третьего дня меня опознал один санитар. Глубокой ночью меня пришлось срочно выносить на носилках. Меня подняли по узкой лестнице на четвёртый этаж. Я истекал потом и кровью, так как при переноске от тряски опять разошлись все швы! Что за жизнь! Бесполезно прятаться, не показываться никому на глаза, чтобы тебя не опознали. Вас всё равно опознают, всё равно где-то найдут, даже если вы были в этот момент за десять тысяч километров от того места, где вас якобы видели.

Я собрал очень смешное досье, повествующее о моём пребывании в двадцати разных странах. В один день один журналист видит меня в Лиме! На следующий день, другой, уже в Панаме! Или в аргентинских пампасах! Или на вилле полковника Насера, расположенной на берегу Нила! Всякий раз эти встречи расписывались в таких мельчайших подоробностях, что я невольно приходил к мысли, а уж не ошибся ли я, уж не был ли я там на самом деле. Крупная французская газета под огромным заголовком опубликовала исчерпывающие подробности моего пребывания в Бразилии, тщательно расписав как я одеваюсь, что ем, и как говорю. И, само собой, автор, парижский репортёр, долго распространялся о моих возлюбленных. Конечно, я был влюблен! Конечно, я был влюблён в негритянку! И, конечно, плодом этой любви стал черный карапуз! Читатель всё же сомневается? Сомневается? Но вот же, в газете фотография! Фото моего сына, негритёнка, малыша трёх-четырёх лет, с глазами навыкат, с пучками курчавых волос, покрывающих его череп ворсистым ковром! Моя тёща, святой человек, живущая в Перигоре, вздрагивала, читая за завтраком в своей любимой ежедневной газете эти довольно неожиданные разоблачения. Этот левый внук решительно не нравился ей. Мне пришлось немало потрудиться, чтобы доказать ей, что никогда за всю жизнь ноги моей не было в Бразилии и, что никакой негритёнок не вошёл в нашу семью.

Плевать! Тридцать, пятьдесят раз мне приходилось слышать о том, что о своём пребывании в Каракасе, в Вальпараисо, на Кубе — где какого-то бедолагу, перепутав со мной, упекли в кутузку! — и даже в трюмах судна «Monte Ayala», остановленного американцами для досмотра в открытом море в конце августа 1946 г., — то есть спустя пятнадцать месяцев после окончания войны! — которое заставили вернуться в порт Лиссабона, где его несколько дней перерывали сверху донизу; а один американский полицейский даже прочистил пароходную трубу, дабы убедиться в том, что я не прячусь там среди сажи.

В одном отчёте разведывательной службы описывается как я пробирался сквозь леса с португальским полковником! ЦРУ засекло меня в Гибралтаре! Одни журналисты шли за мной по пятам в Ватикане! Другие — в одном из портов на Атлантике, где я покупал пушки! Меня видели даже в Антверпене, куда я, по всей видимости, отправился, чтобы подышать воздухом любимой родины!

Правда, время от времени, меня действительно отыскивал какой-нибудь оторопевший от нежданной встречи верный сторонник, который со слезами, бросался в мои объятия. После расставания с ним, мне приходилось собирать манатки и смыться куда-нибудь в другое место. Встречался и я с врагами. Это всегда были забавные встречи. Они упорно охотились за моей головой, и вот, внезапно сталкивались со мной, лицом к лицу. Первой реакцией было изумление. Затем их охватывало любопытство. Обычно хватало пары шутливых замечаний, чтобы разрядить обстановку.

Однажды, в одном известном ресторанчике я совершенно неожиданно для себя самого оказался за одним столиком вместе с одним из наиболее видных партийных лидеров бельгийских социалистов, неким Лежуа (Liegeois). Я не обратил на него внимания. Он точно также не обратил внимания на меня. Рядом с ним сидела крупная прекрасно сложенная блондинка. Я читал газету, и когда поднял глаза, наши взгляды пересеклись. На мгновение он застыл. Затем улыбнулся и подмигнул мне. Нет, он тоже не горел желанием отправить меня на виселицу!

Единственные, кто травил меня с поистине дьявольской ненавистью были евреи. Конечно бельгийское правительство также злобно преследовало меня на протяжении долгих лет. Двадцать раз оно требовало моей экстрадиции. Но, тем не менее, Спаак, министр иностранных дел, не осмелился зайти слишком далеко. У него тоже был свой «скелет в шкафу». В июне-июле 1940 г. он сделал всё, чтобы добиться от немцев права на возвращение в оккупированный Брюссель. Он бомбардировал их телеграммами, используя свои связи по всей Европе. Я был в курсе этих манёвров.

Его приятель, президент и бывший министр-социалист де Ман, как-то передал мне содержание писем, которые слал Спаак своей жене в Брюссель, прося её, при его помощи добиться от Гитлера разрешения на своё возвращение. «Анри де Ман всегда питал слабость к тебе!» — писал Спаак своей супруге, побуждая её отправиться к вышеупомянутому Анри, который с сардоническим хохотом зачитывал мне за обедом эти просьбы!

Десять раз Спаак подавал прошение, но Гитлер снова и снова отказывал ему. Поэтому Спаак бежал в Лондон. Но если бы не отказ Гитлера, он легко бы приспособился к режиму, как это сделал де Ман в мае 1940 г.

Что касается евреев, это совсем другое дело. Никогда в довоенном РЕКСе не было сильных антисемитских настроений. Правда меня возмущали воинственные манёвры евреев. Правда и то, что я не питаю к ним особой любви. Они мне не по душе. Но я их не трогал. Как и любой другой, еврей мог стать членом нашего движения. Главой брюссельского отделения РЕКСа во время нашей победы на выборах в 1936 г. был еврей. Даже в 1942 г. в самый разгар немецкой оккупации секретарём моего заместителя, Виктора Матти, был еврей с самой за себя говорящей фамилией Кан (Kahn)!

Я ничего не знал ни о концлагерях, ни о крематориях. Но почему-то, после войны евреи вбили себе в голову, что я являюсь главой возродившегося по всему миру антисемитского движения.

Во-первых, я не был его главой, во-вторых, нравится это кому-либо или нет, такого движения просто не существовало.

Таким образом, не было никакой речи ни о преследовании евреев, ни об антиеврейской организации.

Вот уже четверть века, как христиане живут мирно. Это не мешает еврейским руководителям самого высокого уровня, в частности входящим в руководство израильской службы госбезопасности в попытках ликвидировать меня, как главу совершенно несуществующей организацию, снаряжать одну за другой экспедиции для моего похищения.

Было продумано всё: большой чёрный «Линкольн» с переделанным багажником, в котором планировалось вывезти меня в бессознательном состоянии, предварительно накачав наркотиками; судно, стоящее возле берега, для перевозки меня в Тель-Авив; пять револьверов, чтобы пристрелить меня в случае сопротивления; шесть миллионов на оплату сообщникам; точный план моего жилища, с подробным описанием способов проникновения в него. За ночь до моего похищения были перерезаны телефонный кабель и линии электропередачи, и отравлены все соседские собаки.

В этот раскалённый от солнца июньский день им не хватило совсем немного, чтобы схватить меня. Вооруженные до зубов израильские охотники под предводительством знаменитого журналиста-еврея Цви Альдуби (Zwij Aldouby) были схвачены в тот момент, когда они уже приготовились праздновать успех.

Их приговорили к восьми, десяти и двенадцати годам тюремного заключения. Почти одновременно была разработана другая операция с целью моего похищения при помощи вертолёта, который должен был вылететь из одного марокканского порта. Спустя несколько лет была предпринята ещё одна попытка похищения или убийства. На этот раз еврейские охотники прибыли морем из Антверпена. Но именно одна еврейка сообщила одной из моих сестёр о готовящемся заговоре, тем самым, по её словам, желая отблагодарить меня за то, что я спас её во время войны. В то время я, как и многие другие, пытался спасти многих людей, которые опасались за свою жизнь. Но я не составлял списков, чтобы предъявить их после войны! Так что я даже не помню этой еврейки, которую я спас тогда, и которая спасла меня позднее!

Её предупреждение подоспело вовремя, троица была арестована сразу после высадки на берег. Но досадно, что каждый раз мне приходилось переезжать, прятаться в сельских домах моих старых друзей, в пивной, а однажды несколько долгих месяцев мне пришлось скрываться даже в келье одного бенедиктинского монастыря. Поверьте, я не шучу. Я надолго запомнил возглас «Benedicamus Domino», раздающийся в пять часов утра, которым будили монахов к утренней службе! Но постоянная смена жительства означает также отсутствие возможности заработать себе на хлеб, найти хоть какую-либо стабильную работу, или просто иметь крышу над головой для человека, вынужденного постоянно бежать, преследуемого смертельной угрозой.

Журналистские интервью также значительно затрудняли мою жизнь изгнанника, частыми упоминаниями моего имени привлекая ко мне нежелательное внимание. Было опубликованы десятки интервью, столь же правдоподобных, как и детективные романы. Как-то давно, я дважды принял в своём убежище «специальных корреспондентов», которые впоследствии полностью переврали мои слова, несмотря на данное обещание прислать текст для получения предварительного согласия на публикацию! С тех пор я бежал от журналистов, как от чумы!

Они перевирали сказанное мною, поскольку преследовали другую цель: им нужна была сенсация для скорейшей публикации в ближайшем номере. Но спешка не лучший помощник для выявления истины. Только однажды в одном журнале появилось настоящее интервью со мной. Они этого хотели. Мне же хотелось убедить всех в том, что в это время я находился в Буэнос-Айресе. Поэтому, хотя я находился за тысячи километров от этого места, я передал им полностью собственноручно написанное интервью, от вопросов до ответов, где всё действие происходило в одной из больниц этого города. Текст был напечатан без поправок. В журнале прекрасно знали, что ни один их репортёр меня не видел, и что я находился вовсе не в Буэнос-Айресе. Но кого это волнует? Главное, чтобы публика, читая, охала и ахала!

Ей подробно рассказывали, чем занимаются мсье Онассис и бывшая мадмуазель Кеннеди в своей постели, описывали с иллюстрациями состояние яичников королевы Фабиолы, хотя ни один журналист не служил камердинером у четы Онассис или санитаром у постели королевы! Журналист отправляется в командировку, желая прокатиться за казённый счёт и получить приличную сумму на дорожные расходы. Там он расслабится, отдаст должное местным достопримечательностям, а затем небрежно, на скорую руку состряпает материал. После этого ему остаётся только получить «гонорар».

Но изгнанник, как он видит публику? Со временем у него возникает несуществующий в реальности образ читателя. Он приписывает ему тот образ мыслей, которым тот более не обладает. Сам же он потерял нить развития событий. Всё меняется, но он не знает, что всё изменилось. Мир больше не таков, каким он был, люди не такие, какими он их знал. Подобно какому-нибудь старому промышленнику, отставшему от современной жизни, он должен заново приспособиться к ней. Он продолжает верить, что старые методы не утратили своей действенности, что они могут по-прежнему выглядеть привлекательными для публики, также как и он сам.

Но кто будет интересоваться им через несколько лет. Люди исчезают из поля зрения. События сменяют одно другое. Все мы хороним прошлое в могиле забвения. Изгнанник сохраняет веру в то, что он ещё не сошёл со сцены. Однако занавес давно уже опустился. Он ждёт, что вот-вот, вновь раздадутся аплодисменты, как будто публика всё это время продолжала ждать его нового выхода на подмостки, не понимая, что прошедшие годы давно вытолкнули его за кулисы. За это непонимание нередко приходится дорого платить. Кто скажет изгнаннику, что его время прошло? Сам он этого не понимает, главным образом, потому, что просто не желает понимать этого. Он вымученно улыбается, но это лишь последний способ, чтобы убедить себя в том, что будущее ещё не окончательно зарыто перед ним…

Я сам, долгое время, верил в то, что не всё ещё кончено. Я был ещё достаточно молод. Нет, я не собирался в тридцать восемь лет похоронить себя навсегда! Но, увы, это произошло! Далеко, один за другим умирали друзья. Прошлое растворялось в туманной дымке, как удаляющийся берег, постепенно исчезающий из глаз моряков. Кто мы такие для нынешних двадцатилетних мальчишек, которые ещё не родились на свет, когда мы превратились в тени… Они всё путаю. Они не знают ничего из нашей истории, которая интересует их не более, чем истории о колючих усах или гнилых зубах Людовика XIV.

Но и это ещё не всё; среди изгнанников существует своя конкуренция. Изгнанники сменяют друг друга, их количество непрерывно растёт. Перон, Трухильо, Батиста, аббаты Фульбер Юлу (Fulbert Youlou), потерпевшие крах уже после нас, также уже превратились в еле различимые силуэты. Такие имена, как Лагайярд (Lagaillarde), Ортиц (Ortiz) или даже Бидо (Bidault) и Сустель (Soustelle), две последние политические звезды времён алжирских событий, спустя всего пять лет уже ничего не говорят девяноста процентам французов. Мы живём в век скоростей. И исчезновение из поля зрения публики также происходит очень быстро….

Даже для хорошо осведомлённых людей политический деятель, проведший более четверти века в изгнании, становится почти нереальной фигурой. Они считают его исчезнувшими или умершим.

Однажды меня пригласили на обед к одному всемирно известному медицинскому светилу, близкому знакомому главы той страны, где я жил в то время. Там собрались очень известные лица. Всем приглашённым доводилось встречаться со мной на различных этапах моей жизни в изгнании, и все они знали меня под разными именами. Для одного я был поляком, Энрике Дюраном (дурацкое имя для поляка!), для другого французом, Люсьеном Демёре, для третьего — Хуаном Санчесем, для четвёртого — просто Пепе. Я устал при каждом новом рукопожатии припоминать весь арсенал этих псевдонимов.

Когда вошёл один крупный банкир, с которым я до этого ни разу не встречался, я без колебаний представился своим настоящим именем — Леон Дегрелль. Тот с ироничной улыбкой посмотрел на меня: «А я, Бенито Муссолини»! Мне пришлось попотеть, чтобы убедить его в том, что я не шутил и действительно есть тот, кто я есть!

Так, со временем, изгнанник скользит в пустоту или забвение. Из мощного «Мерседеса» он пересаживается в зловонную подземку изгнания. Чтобы это осознать даже самым умным людям требуется время. Изгнанник предпочитает цепляться за прошлое. Он верил в нечто такое, что в некий момент его жизни, казалось чем-то исключительным. Он ужасно страдает от перехода от этой исключительности к обыденности, он мучается от необходимости питаться комплексными обедами, носить бельё стоимостью в четыре су. Великая мечта разбилась, рассеялась, это мучит его. Нередко он снова начинает верить, что может не всё ещё потеряно, что однажды что-то вернётся. Что-то, да. Но мы — нет. Мы — конченые люди.

Достаточно найти в себе мужество, чтобы осознать это, и подвести итоги. Фашистские движения наложили отпечаток как на своё время, так и на будущее. Именно это имеет значение. Что они оставили? Что они изменили?

Независимо от того, как сложилась наша личная жизнь, столь бурная и яркая в прежние времена и столь унылая и тоскливая сегодня, настоящий вопрос, на который мы должны ответить, звучит так: что осталось и что останется в будущем от этой великой фашистской Авантюры или Эпопеи?