Всю жизнь, сколько себя помню, меня сравнивают с Куприным. Сначала сравнивали чисто внешне, теперь еще и по манере письма. Даже на вручении премии им. Александра Невского «России верные сыны» критик Владимир Бондаренко провел откровенную параллель. Говоря обо мне теплые слова, он в конце концов съехал на Куприна. Судите сами: «Дегтев один из лучших современных рассказчиков. Он играет и словом, и сюжетом. Он не чуждается новаций, но глубоко национален, посмотрите на него сами — таким был молодой Куприн, тоже не последний писатель земли Русской» и т. д.

Поэтому к Александру Ивановичу Куприну у меня особое отношение. Как к предку. Как к родственнику. Всю жизнь я ищу параллели в наших судьбах, ищу родимые отметины. И нахожу их все больше и больше…

Мне близко в Куприне то, что он не оставлял черновиков, уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтоб не мозолили глаза. Это человек, который хотел бы хоть на несколько дней побывать лошадью, растением или рыбой (ах, как я хотел бы тоже побыть лошадью, или волком!); который хотел бы пожить внутренней жизнью каждого встреченного в жизни человека. Это была личность, очень смелая, очень честная перед собой и миром, и в то же время очень ранимая, тонко чувствующая. Два раза он получал приглашение посетить Ясную Поляну и два раза отправлялся туда, и оба раза не доезжал: страшно делалось, ему казалось, что старик Толстой как посмотрит на него колючими своими, проницательными, все-все на свете знающими глазами, так сразу же всего его насквозь и просветит, и увидит все его нутро, и ему сделается очень стыдно и страшно. Так и не доехал Куприн до Ясной Поляны ни разу. А жаль…

Никто никогда не упрекал его в трусости. Представьте, какую нужно иметь отвагу, чтобы полететь с Заикиным на деревянно-перкалевом «Фармане», без парашюта, без каких-либо страховок, с безграмотным, не умеющим читать и писать пилотом, который перед тем совершил всего несколько самостоятельных полетов, — полететь и упасть на глазах всего честного народа. Самолет был безнадежно сломан, авиатор и пассажир отделались ушибами, но остались живы. Воистину, родились в рубашках… Кстати, об авиации. У него на глазах, в Гатчине, где он жил, рождались первые эскадрильи (тогда еще — эскадры) русских летчиков, впрочем, тогда и этого слова тоже еще не существовало, это слово придумает позже Велимир Хлебников, вместе со словом «вертолет», — а тогда их называли воздухоплаватели или авиаторы. Итак, первые авиаторы, — они завораживали Куприна, всегда ценившего в людях превыше всего отвагу, смелость, дерзкий молодой порыв, и он нашел им поэтическое определение, точное и простое — «Люди-птицы». Этим людям он посвятил много проникновенных строк, окрашенных восхищением и любовью, и это мне тоже очень близко в Александре Ивановиче. Авиация — болезненная моя любовь, я до сих пор еще летаю во сне…

У него лежала душа к борцам, особенно к Ивану Заикину, которого он называл своим другом и очень любил, бывшим тогда самым сильным, по гамбургскому счету, борцом России, который раз в год, в Гамбурге, клал всех на лопатки, даже знаменитейшего Ивана Поддубного; по духу ему близки были одесские грузчики-амбалы, босяки, контрабандисты и браконьеры, — «Листригоны» — это же просто «песня песней» браконьерству! Он любил и разбирался в собаках и лошадях (признавая, впрочем, что лучше его в лошадях разбирается только Лев Толстой), в кошках, а также в театральных и цирковых тонкостях, знал истинную цену артистам, двуногим и четвероногим. Потому он и велик. Потому и не устарел. Ведь главное качество настоящего таланта — разносторонность и отсутствие скуки. Такими были Пушкин, Лермонтов, Чехов. Человек, чья фамилия, как сам говорил, происходила от дрянной речонки Купры, что в Тамбовской губернии, — о чем только не писал. Куда только не уносила его фантазия! Его интересовал весь мир.

Он тонкий наблюдатель, он поэт. Двенадцатилетние девочки пахнут у него резедой, а мальчишки, те — воробьем. Море у него пахнет (как близка мне эта особенность — запахи!) йодом, озоном, рыбой, водорослями, арбузом, мокрыми свежими досками, смолой и чуть-чуть, опять же, резедою. И от этого в груди у героя рассказа начинает дрожать предчувствие какого-то великого блаженства, которое, лишь только он осознает это, тотчас и уходит.

Он — сочинитель красивых сказок. «Олеся» — разве не сказка? Бунин издевался над этой повестью и в пику Купирину, написал свой вариант ситуации — «Митину любовь», — где обыграна была та же история, но только по-бунински реалистично-приземленная и потому по большому счету бездарная. Не люблю я этого тургеневского эпигона, так и хочется повторить, вслед за горьковским героем: «Такую песню испортил!»

А «Колесо времени» — разве не сказка, разве не мечта о настоящем чувстве одинокого, стареющего, ностальгирующего мужчины, русского офицера, выброшенного на чужой берег?..

Куприн прожил большую, сложную, противоречивую, не всегда праведную, но честную и по большому счету прекрасную жизнь. Его любили женщины, борцы, воры, бандиты, авиаторы, большие чиновники, лошади, кошки и собаки; ему пел Шаляпин, а Горький мочил жилетку слезами; сам Илья Репин рисовал его; Саша Черный писал о нем стихи; Иван Заикин в голодные годы присылал коров и кроликов; даже Бальмонт, один из вождей декадентов и настоящий папа российских символистов, посвящал ему восторженные панегирики:

«Это — мудрость верной силы, В самой буре — тишина… Ты — родной и всем нам милый, Все мы любим Куприна».

А вот что писал Илья Репин, которому не было никакого смысла, как некоторым, заискивать или льстить:

«Милый, дорогой, сердечно любимый, сверкающий, как светило, Александр Иванович!!! Как мне повезло: письмо от Вас! Не верю глазам… И как Вы пишете! Ваши горячие лучи все сжигают, всякий лепет 80-летнего старца сгорит в лучах Вашего таланта…»

Хоть в последние годы Бунин и отворачивался презрительно от Куприна, даже не здоровался демонстративно, но было, было время, когда этот чопорный сноб, у которого нюх всегда был по ветру, писал, захлебываясь от восторга:

«Дорогой, милый друг, крепко целую тебя за письмо! Я тебя любил, люблю и буду любить — даже если бы тысяча черных кошек пронеслась между нами. Ты неразделим со своим талантом, а талант твой доставил мне много радостей…» «Дорогой и милый Ричард… радуюсь (и, ей-богу, не из честолюбия!) тому, что судьба связала мое имя с твоим. Поздравляю и целую от всей души! Будь здоров, расти велик — и загребай как можно больше денег, чтоб я мог поскорее войти в дом друга моего, полный, как чаша на пиру Соломона…»

Чего стоила «любовь» этого литературного бухгалтера, показало время. И мне очень жаль, что мы с этим «описателем-чистописателем», как называла его едко-проницательная Гиппиус, — земляки.

Прошло время, но не померк талант Александра Ивановича Куприна. Для меня он и сейчас стоит в одном ряду таких разных, но по-прежнему великих писателей, как Гоголь, Марк Твен, Джек Лондон, О'Генри, Шолохов и Стивенсон. Это писатели, которые воспевают мужество, смелость, честность, стиль которых отличает виртуозная игра, мускулистость сюжета и наличие простых, оттого и вечных истин.

Мне очень льстит, что мое имя частенько употребляют вместе с Куприным и Джеком Лондоном.

Однако, «Платон мне друг, но истина дороже», — вынужден под конец плеснуть ложечку дегтя. У Куприна есть рассказ «Анафема», который весь построен на песке. Потому что не предавался Толстой анафеме. Не было анафемы. А было «Заявление Святейшего Синода Православной Греко-Российской Церкви от 20–30 февраля 1900 года об отпадении графа Льва Николаевича Толстого от Матери Церкви», в котором пояснялось, что Толстой не признает таинства Церкви, не признает загробной жизни, отрицает Господа Иисуса Христа, в своих письмах и сочинениях проповедует ниспровержение всех догматов Православной Церкви и самой сущности христианства. Потому Церковь «не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею». Было также подчеркнуто, что «все попытки увещевания не увенчались успехом». Хоть увещевания эти длились двадцать лет, однако от церкви Толстой отлучен не был, Синод заявил всего-навсего об «отпадении» графа Толстого от Церкви. Апологеты же толстовства, особенно его дочка Шурочка, классический «синий чулок», раструбили на весь мир об «анафеме», которой все-таки не было, но им очень хотелось, чтоб она была. Увы, это был обыкновенный, заурядный пиар. И немалую услугу им в этом деле оказал Куприн своим рассказом «Анафема». Но это так, к слову. Для специалистов-куприноведов.

Во всем остальном Куприн до щепетильности точен в своих писаниях, как и подобает всякому великому творцу.