Все было как всегда. Как в прошлые года. День выдался такой же сухой и жаркий. Не зря есть примета, что на Пасху и на Рождество Богородицы всегда ясно и тепло. Так было и в этот раз.

«Разминаться» красненьким начали еще в Богучаре, у начальника заготконторы, у Бурдейного Витьки, который был земляк-чевенгурец. В Лисках заехали в «Сельхозхимию», добавили у Тернового Сахуна, оттуда перебрались в Острогожский райпотребсоюз, к Алке Белокопытовой, у которой уже сидел директор Репьевской птицефабрики Эдька Ухань, сынок хуторской учительницы Галины Яковлевны, которая их всех вывела в люди.

Общий сбор, как всегда, в полдень, в Острогожске, у районного ДК. Выезжать собирались на нескольких машинах и автобусе. А пока — обнимались, целовались, пересаживались из машины в машину. Шутка ли — некоторые по тридцать лет не видались. Вспоминали детство, всякие хохмы и, как сейчас говорят, приколы. «А помнишь? А помнишь?..»- неслось отовсюду.

К их растянувшейся, уже готовой отправиться колонне подскочила голубая «Газель». Рядом с шофером сидел краснощекий Арканя Голомедов, директор Павловского речного порта. Он показал стелу из нержавейки, которую привез, чтобы земляки установили на хуторе — самому некогда, важное мероприятие на вечер запланировано с участием областного начальства, проигнорировать нельзя никак. Стела оказалась высокой, изящной, с надписью: «Охраняется совестью народа». Сам придумал — хвалился Арканя.

Стела понравилась, все наперебой стали предлагать, где ее установить. После непродолжительных споров и препирательств приняли предложение Алки Белокопытовой: поставить стелу на месте бывшего клуба. Место высокое, видное издалека, а до революции, говорят, церковь там стояла, которую срубили из дуба еще, кажется, в конце семнадцатого века их предки, основатели хутора.

Предложение «прошло», народ одобрительно загудел и стал рассаживаться по машинам. Многие сели в новенький, просторный «Мерседес» Славуни Аралова, которого в детстве дразнили «Лупач» и который сейчас был какой-то шишкой в областной администрации. Стелу загрузили в автобус на задние сидения. «Сами установим, не боись, в лучшем виде!» — кричали вослед уезжавшему Аркане.

В автобусе оказался незнакомый седой человек. Как выяснилось — известнейший в области ученый-краевед и публицист Фрунзик Иосифович Алибасов. Познакомившись с ним для приличия, выпили и стали играть песни. Песни были старинные, игрались на три голоса, все сплошь походные да протяжные. «Прощай, родимая сторонка, прощай, любимый хуторок, прощай, девчонка молодая, прощай, лазоревый платок…» Ученый тоже пытался подпевать. Через какое-то время, когда напелись-наигрались и еще разок промочили горло, краевед стал рассказывать историю возникновения их родного хутора. Все, забросив разговоры, слушали с повышенным пьяным интересом.

Оказывается, хутор основан сынами боярскими, сиречь однодворцами, принимавшими участие во втором крымском походе под предводительством невенчанного мужа Софьи князя Голицына. «Поганые татаровья» и в этот раз уклонялись от решающей битвы, выжигали степь, травили колодцы. В войске начались болезни. Пришлось Голицыну опять возвращаться без славы. Кое-кто из стрельцов, подыскав на обратном пути свободную землю, оседал на ней. Вот так и возник хутор Чевенгур. Первые поселенцы: Белокопытовы, Бирюковы, Терновые, Бурдейные, Голомудовы… При последней фамилии все рассмеялись, вспомнив Арканю Голомедова. Хорошо, что его не было сейчас, а то бы, пожалуй, и в драку полез, он такой.

Но Фрунзик Иосифович, не обратив на смешки внимания, продолжал рассказывать: до 1783 года хуторяне-однодворцы служили в ландмилиции и приравнивались к помещикам, имели право покупать крепостных. Затем Екатерина II, после поездки в Крым, упразднила двадцать слободских полков, в том числе и Острогожский. Так чевенгурцы из «войсковых обывателей» стали «государственными крестьянами». На хуторе была церковь Рождества Богородицы, крупорушка, маслобойка, пять ветряков, церковно-приходская школа. После революции все это, за исключением школы, было разрушено. Правда, на месте сгоревшей деревянной церкви, на том же фундаменте, был построен клуб, где размещалась читальня.

В середине двадцатых годов, продолжал Фрунзик Иосифович, в окрестностях хутора работала мелиоративная бригада, которая бурила колодцы и возводила плотины. Было сооружено три пруда (все закивали: да, да, есть такие, Дементевскими называются, сейчас они давно уже не пруды, а заросшие камышом болотца). Руководил этой бригадой человек, ставший впоследствии известным писателем, который один из своих романов назвал — «Чевенгур».

— Да вы что?! Правда? — воскликнули в один голос сразу несколько человек и стали восторженно толкать друг друга локтями. Раскупорили новую бутылку. — Ну, за Чевенгур!

— Роман не печатали шестьдесять лет, — продолжал историк, отказавшийся выпить. — Но в тот самый год, как он был впервые опубликован, хутор Чевенгур прекратил существование — оттуда съехал последний житель.

— Да, то была бабка Гацуниха.

Все засопели, заскрипели импортными сидениями, лица потемнели, желваки заходили. Сделалось стыдно и как-то неловко.

— Но мы же помним о своей родине, — сказала за всех Алка Белокопытова, отличница, активистка и вообще «правильная», — последние пять лет каждый год, в Боргородицин день, в наш престольный праздник, мы приезжаем сюда, об этом даже газеты писали, иногда до двухсот человек, привозим детей… — поперхнулась бездетная и безмужняя Алка.

Детей в этот раз, кажется, не было совсем. Оттого и повисла опять неловкая тишина. Лишь сиротливо позванивала на задних сидениях стела… Путь был неблизкий, однообразный, с горы на гору, меловые склоны балок парили, над полями висело тягучее, прокаленное марево, — а каково тут было раньше, среди степи голой, на скрипучей бестарке, да при взмыкивающих быках! То-то люди были могучие, предки наши…

После недолгого, неловкого молчания разговор как-то сам собой перешел на политику, на недавние события в Югославии, на геополитическую ситуацию в мире — о чем еще говорить зрелым мужчинам? — и все наперебой стали высказывать мнения, похожие на оправдания, что вот-де нас, русских, слишком мало, мы даже не можем обиходить принадлежащую нам землю должным образом, отсюда и разгильдяйство, а так как человек ищет лучшей доли, более легкой жизни, его и тянет в города, ведь чтобы жить в деревне — это по нынешним временам подвиг, а кого заставишь совершать подвиги добровольно?! А вот если б нас было, скажем, как китайцев, нужда заставила бы обрабатывать каждый клочок, и никто бы тогда не смог уехать в город, или уезжали бы только самые достойные, и не было бы такой разрухи в деревне… — вот вкратце, в тезисах, темы тех пьяных разговоров.

И говоря так, философствуя этак, катились они комфортабельно в «Мерседесе» по жаркой, но выжженной русской степи, где поля в основном были уже убраны, а кое-где и перепаханы; и только иногда ежиной шкурой серел подсолнечник, да желтели лисьи хвосты неубранной кукурузы. Все были пьяны не столь от водки, сколь от возбуждения, которое каждый год, все более острое, посещало бывших хуторян, чем ближе они подъезжали к родным местам, — тут, казалось, даже воздух был какой-то особенный, пахучий, духмяный. Да, дым отечества… А разговор, между тем, свивался прихотливо. Говорили, что нас, русских, россиян, всего около двух процентов от общего населения планеты, а контролируем мы аж сорок процентов мировых ресурсов. Нонсенс. Пирамида, поставленная на острие, вверх основанием. Природа же не терпит неустойчивого положения. Да, поддакивали соседи многозначительно, война за передел мира будет обязательно, дело времени…

— На подъезде к хутору увидели впереди «КамАЗ» с железной будкой. — Кто это? — стали вопрошать бесперечь. Вроде в прошлом году никто на такой машине не приезжал. Кто-то бросил: наверное, Федя Бирюков свое потомство везет, больше некому. У него детей — только на «КамАЗе» и возить.

— Странно, — сказала грудастая Алка, смотрясь в зеркало, — в детстве такой недотепа был. Такой тихоня… — добавила она с восхищенным презрением.

— Вот по-тихому и настрогал — целый воз. Точнее — «КамАЗ»! — гоготнул Славуня Лупач, совсем не блюдя свой авторитет областного начальника. — За всех за нас отдал долг перед родиной. — И деловито оглядел присутствующих: у Алки ни мужа, ни детей, сама — мужик в юбке, у Сахуна один сын Рома, и тот из пивных не вылезает уж лет пятнадцать, у Бурдейного дочь Вика десять лет живет с мужем, но детей, видно, уже не будет — «для себя» живут. У самого же Славуни где-то, будто бы, есть ребенок, но, как поговаривали, не совсем здоровый (слишком бурную молодость папа провел), и потому о детях с ним разговоры не заводят, — как в доме повешенного о веревке…

Они преследовали «КамАЗ», гнались, стараясь узнать, действительно ли Федя? Шофер у Славуни был — оторви! — но догнать не удавалось. Поля поворачивались, будто театральная сцена, кружил коршун с белыми подмышками, по обочинам плотной стеной стояли пыльные бурьяны, на дальних меловых взлобках крутояров, где стлался выгоревший ковыль, желтели столбики байбаков. Это была родина, это была земля отцов, политая кровью и потом, как это ни банально, — и эта земля была кинутой… В низине, перед мостом через заросшую кугой речку Потудань, машины остановились, сгрудившись кучей. Народ стал вылезать — было человек пятьдесят, — и отходить в сторону, туда где копанка-криница, — там из меловой кручи бил голубой, пахнущий стеклом ключ Бурчак. Вода в нем — ледяная. Набирали во фляги и бидоны. Пили и не могли напиться. Это был вкус родины. Запах детства. Сколько ж их предков пили из Бурчака? Сколько судеб связано с этим родником?..

Возвращались назад к машинам — счастливые, взбодренные. Переговаривались оживленно — о воде, которую можно пить до бесконечности, как пиво все равно, о детстве, о милой юности, о том, что тогда все были разуты-раздеты, но жизнь била ключом. У всех — надежды, перспективы, планы. Вера, что родились не зря. Что нужны стране и родителям. В каждом дворе — по целому выводку детворы. Все выросли! И что не зря в древности проклинали не самого человека, а его потомство. И бесплодие считалось самым страшным Божьим наказанием. Да, да, — кивали собеседники, нация вымирает не от плохой медицины — от слабого потомства. Как только люди теряют интерес к жизни — к жизни ради самой жизни! — пиши пропало. Взять, к примеру, сербов и албанцев в Косово…

Да, прав тот, кто сильнее, кивали собеседники, рассаживаясь по машинам. Попробовали бы американцы поддержать албанских сепаратистов при Сталине… С этим согласился даже историк, поморщившись (видно, не любил он отца народов): сильнее тот этнос, — добавил, — какой моложе.

— И который не избалован комфортом, — встрял молчавший до того отчаюга-шофер. — Вот Китай, например. С ним всегда считались, какие бы кризисы там ни происходили… Поэтому ваш Федя, — кивнул он в сторону ушедшего «КамАЗа», — молодец. Именно его потомки и будут жить после нас. Все помрем, и вы, и я, и окажется, в конце концов, что человек ценен только тем, что останется после него. Дом. Дети. Сад. Корабль. Или книга на худой конец, — взгляд в сторону публициста.

Все молча рассаживались в автобусе, избегая смотреть друг другу в глаза. Все друг про друга все знали. Карьера, деньги — съели людей…

— В Америке со временем будут жить негры, — сказал шофер, запуская двигатель. — А у нас — узкоглазые брюнеты. Россияне…

— Да, да, — закивали смущенно. Автобус дернулся и помчался по брошенной ими земле. На задних сидениях погромыхивала стела… Через полчаса завиднелись дубы, под которыми все они бегали когда-то босикaми, гоняли из-под дубов свиней, которые любили собирать там желуди. Увидели давешний «КамАЗ» — из железной будки вылезали дети, весело хохоча. Повсюду лежал сваленный кирпич, лес, пачки шифера. Стояли несколько трейлеров и армейских палаток, вокруг которых развевалось на ветру белье. Всюду сновали какие-то люди.

Кто такие? Откуда? Что тут делают?

Как выяснилось, переселенцы. Несколько семей. Председатель сельсовета, оказавшийся тут по случаю ежегодно съезда хуторян, Геня Шмыков, которого в детстве дразнили «Шнырой», объяснил: беженцы с Кавказа, сами выбрали это место. Думают к зиме отстроиться. Вот, детей в школу возят на «КамАЗе»…

Настроение испортилось. Бывшие хуторяне уныло бродили среди чужих трейлеров и палаток. Было ясно: в последний раз… Больше сюда не приедут и никогда уж не соберутся они, разбросанные по обширной стране. И стела оказалась не нужна. Тем более, место, где ее думали ставить, было занято: там лежали блоки, кирпичи. Несколько смуглых бородатых мужчин расчищали древний фундамент из дикого камня, на котором когда-то стоял клуб, а до того — церковь.

— Почему именно это место выбрали? — интересовались у землекопов.

— А зачем в селе тесниться? Тут простор. Воля. Жить можно, как привыкли.

Бывшие хуторяне переглянулись со Шнырой, представлявшим местную власть, и по выражению его лица было видно, что он предвидит все прелести такого компактного проживания, и скоро хлебнет этих прелестей по самое некуда… Но Геня лишь развел руками.

— Да и хорошо тут у вас. Тихо, — продолжил носатый землекоп. — Не то что у нас, — неопределенно махнул рукой и показал на «КамАЗ», где еще не успели покрыться ржавчиной рваные пулевые дыры. — А на фундаменте мечеть поставим. Место отличное — далеко видно…

Уезжали с родного пепелища, как с похорон. Впору было выкапывать и увозить покойников. На задних сидениях дребезжала стела. Все молчали. Лишь историк бормотал что-то о Куликовской битве, которая произошла в аккурат на Рождество Богородицы, но никто уже его не слушал. Подъехав к Бурчаку, остановились на мосту через смиренную речушку Потудань. Публицист хотел было напомнить, что и речка описана-увековечена, но от него отмахнулись. Шофер взял стелу и бросил ее с моста в трясину, прорвав ряску. Стела булькнула — и будто не было ее.

— Вишь, что творится! — пробормотал Сахун. — И такое — по всей России. Что же нам, русским, — покосился в сторону Фрунзика Иосифовича, — делать? А, мужички?

Все молчали. Даже всезнающий историк, хоть и покрылся обиженно пятнами. Видно, недаром злые языки говорили, что среди историков он публицист, а среди публицистов — нацмен…

— Что-что? — бросил через плечо шофер, злобно взглянув на Алку, которая, косясь в зеркало, наводила красоту, — размножаться! Плодитесь и размножайтесь, сказано, занимайте землю и владейте ею. У меня их четверо, гавриков. Всех по дедам назвал. Вырастут! А у вас?

Все опять смолчали. Но каждый про себя подумал, что надо бы Славуне уволить этого умника, которого зовут — Иван.