Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, а бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади препятствия и соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, который доходил до исступлённого визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.

Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. Лёвка вскидывал руки над головой, и в этот момент он слышал и видел всё и не слышал и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своём бешеном сердцебиении…

Лёвка проснулся с улыбкой, слизнул солёный пот с губ. Но в ту же секунду железный штырь напомнил о себе яркой вспышкой боли и воспоминанием. Лёвка закричал протяжно, затравленно, безнадёжно.

Тут же прибежали родители, вспыхнул свет, проснулась сиделка. Раздался противный стук ногтя по ампуле. Мальчик смолк, увидев белое мамино лицо. Отец на ходу натягивал свой любимый полосато-синий халат. Он смущался сиделки и своих синих трусов с тигрятами, которые Лёвка с мамой ему купили.

Лёвка улыбнулся. Мать облегчённо вздохнула. Контуженная обезболивающим боль в ноге заглохла. Все пошли досматривать сны, и он остался один в темноте.

Напротив его кровати на стене поблёскивали медали и кубки. Лунный свет их касался чуть, но они сияли и слепили глаза.

Лёвка отвернулся к стене.

Он разметал все медали и кубки, когда вернулся из больницы с железными штырями, которыми было нашпиговано колено. Лёвка кричал от боли, прыгал на одной ноге и бил, крушил, валил на пол, а потом и сам повалился без сознания. Когда пришёл в себя, увидел, что все грамоты и медали висят на прежних местах. Мать хотела убрать, а отец велел оставить. Даже фигурка золотого мальчика не отломилась от крышки одного из кубков и всё так же парила в воздухе, преодолевая все препятствия.

В голове Лёвки всё прокручивался и прокручивался, как в замедленной съёмке, тот старт. Он и был записан на кассету, но ни сейчас, ни после ему кассету, скорее всего, не покажут, и всё останется только в его памяти обрывками, картинками.

Перед стартом был сильный дождь. Тренер Иван Иванович прошёл по беговым дорожкам, всё глубже надвигая кепку на глаза, и, вернувшись к Лёвке под навес, сказал:

— Лёва, никуда не годится. Надо сниматься.

— Ван Ваныч, я побегу, — парень завязывал и развязывал шнурки на шиповках. Перед стартом он всегда говорил мало, прерывисто.

Он собирал длинные, до плеч, чёрные волосы в хвостик, туго завязывал его резинкой. Потом долго и пристально разглядывал носки шиповок с глуповатым, расслабленным выражением красивого смуглого лица, узкого, с тонким носом и тонкими губами, впалыми щеками, обтягивающими скулы, с высоким лбом и умными, печальными и всегда будто немного усталыми глазами.

Лёвка никому не собирался дарить золотую медаль. Он приходил на любое соревнование и брал своё «золото», как всем казалось, без усилий и надутых на шее жил. Лёвку прозвали «золотым мальчиком» и поговаривали, что такие бегуны рождаются раз в сто лет.

К этим разговорам вокруг Лёвка не прислушивался. Он тренировался, приходил на соревнования и снова и снова брал «золото». Всегда.

Он и в тот дождливый день собирался его взять.

— Лёва, я категорически против, — Иван Иванович навис над своим подопечным. — Я пойду и сниму тебя по техническим причинам.

— Я всё равно побегу, — услышал тренер в ответ. Лёвка готов был уйти от пухлого Ван Ваныча в огромной серой грузинской кепке только из-за того, что тот мешал ему бежать.

Иван Иванович пожал плечами и махнул рукой. Он единственный, кто знал, что его подопечному не нужны медали, ему нужен только бег и только самый красивый и быстрый бег.

Во влажном воздухе стартовый пистолет выстрелил глухо, и побежали все вяло, боясь поскользнуться. И только Лёвка, мелькая красными шиповками, помчался, разрывая сырой тяжёлый воздух, взрывая им измученные лёгкие.

Иван Иванович приподнял кепку и глядел жадно за Лёвкиным бегом. Он шевелил пухлыми губами, чесал небритые ради приметы щёки и смотрел, смотрел… И он первым бросился к упавшему Лёвке.

Его любимец, только что летевший, бежавший, вдруг оказался лежащим на дорожке. Барьер, который оставался всегда внизу, позади, сейчас был над Лёвкиной головой. На нижней части барьера висели в ряд прозрачные дождевые капли. Дорожку заливало кровью. Уже целая лужа натекла из изломанной Лёвкиной ноги.

В шоке он не чувствовал боли, только с недоумением на лице пытался вытереть кровь подолом футболки, чтобы бегущие следом не поскользнулись.

— Скользко, — твердил он. — Скользко.

Иван Иванович уже подхватил его на руки, кто-то поддерживал почти оторванную ниже колена ногу, и бежали, несли его в «скорую», дежурившую на стадионе. Лёвка всё повторял:

— Скользко. Там скользко…

Ещё в машине «скорой помощи» ему поставили капельницу, сделали уколы, и Лёвка поплыл в море забвения, пустоты и темноты. Он потом долго не приходил в себя, и врачи ничего с этим не могли поделать. Они говорили родителям и Ван Ванычу, что с Лёвкой всё в порядке и такое впечатление, что он просто сам не хочет приходить в себя. Ван Ваныч с этим соглашался и утирал глаза подкладкой своей знаменитой кепки. Он знал, что парень не сможет жить без бега. Врачи сказали, что о спорте надо забыть, только не сказали, как это сделать.

…Лёвка лежал на кровати в своей комнате и таращил глаза на луну за окном. Обезболивающее не усыпило его, как обычно, и он остался без сна, без сил с одним лишь желанием — не жить.

Он уже несколько дней ходил в школу, и уроки, которые он раньше делал за полчаса в перерывах между тренировками, давались ему теперь тяжело, по нескольку часов он сидел за учебниками, тупел и приходил в ярость.

Из спортшколы его не выгоняли, наверное, за былые заслуги. На уроках Лёвка сидел один. Почти все ребята разъехались: кто на сборы, кто на соревнования. И только он один на костылях ковылял по полупустым коридорам к своему классу. Малышня показывала на легендарного Лёвку пальцем и шушукалась по углам. «Львиную гриву», как в школе прозвали его копну волос, пришлось остричь ещё в больнице. Пока лежал в реанимации, волосы свалялись, а потом вдруг начали выпадать. Лёвку остригла мама. Вместе с волосами он как будто потерял былую уверенность, начал сутулиться, взгляд стал тусклым и равнодушным.

Учителя пытались разговаривать с Лёвкой бодрыми голосами, что его ещё больше раздражало.

…К утру, так и не заснув, он почувствовал, что колено превратилось в огненный шар. Сиделка потрогала Лёвкин лоб и что-то шепнула матери.

Через два часа он ёжился на клеёнчатом столе в больнице, в перевязочной. Молодой, проворный, улыбчивый хирург, который оперировал Лёвку, быстрыми смуглыми пальцами снимал повязку. Она присохла, и боль обжигала. Лёвка молчал, но его рука, вцепившаяся в кушетку, побелела. Лёвка молчал. Эта боль заглушала другую боль, внутреннюю, и ему становилось легче. Его терпение и покорность во время перевязок после операции пугали родителей и настораживали врачей.

— Тебе не больно? — доктор заглянул Лёвке в лицо. — Сейчас я перекисью размочу. Потерпи.

Он наконец отлепил повязку и покачал головой, но улыбнулся:

— А шовчик у нас воспалился. Да?

«Он, наверное, если ногу отрезать начнёт, всё равно улыбаться будет», — подумал Лёвка с раздражением и кисло улыбнулся в ответ.

— И что теперь? — выдавил Лёвка. — Чик-чик?

— Что «чик-чик»? — опешил доктор.

— Ампутируете?

Доктор рассмеялся:

— Ну ты мнительный! Готовь попу для уколов антибиотика. Плохо, что новокаин тебе нельзя, так что не обессудь, уколы на воде. Придётся потерпеть.

Лёвка пожал плечами:

— Мне всё равно.

— Мама пусть выйдет, подождёт в коридорчике на кушетке, — вдруг, не переставая улыбаться, сказал доктор. — Мы как раз первый укольчик сделаем. Зачем откладывать в долгий ящик?

Мама, испуганная, вышла. Лёвка увидел, как впервые с лица доктора сползла улыбка.

— Ты брось это «всё равно». Что ты как старик? Жизнь впереди. На твоём беге свет клином сошёлся? Будешь бегать.

Лёвка вскинулся с безумной надеждой в глазах. Доктор смешался:

— Ну не так, конечно, как раньше, но всё-таки… Что ты скис? — доктор вдруг порывисто погладил Лёвку по голове. — Не кисни. Давай и правда укольчик сделаю. Поворачивайся…

Когда Лёвка вышел в коридор, где нервничала на кушетке мама, он увидел рядом с ней Ван Ваныча.

Тренер сидел, низко опустив лысоватую голову, опершись локтями о колени и теребя свою кепочку. Он вскочил, увидев бывшего подопечного, а наткнувшись на его удивлённый и настороженный взгляд, засмущался:

— Мама твоя позвонила, сказала, что у тебя с ногой неладно. И я вот… — Ван Ваныч чувствовал себя виноватым, особенно перед родителями.

— Ван Ваныч, не оправдывайтесь, — устало поморщился парень. — Мама знает, что я всё сам тогда решил.

Мать пошла к доктору за рекомендациями. А бледный и унылый Лёвка прислонился к стене. Ван Ваныч встал рядом.

— Ты как? — тихо спросил он.

Лёва долго молчал, покусывая губы.

— Плохо, — наконец сдавленно ответил он, уставившись в пол. Медленно повернулся и, хромая, пошёл по коридору к выходу.

* * *

Круглая жестяная коробка из-под печенья. На ней были нарисованы заснеженные домики в предгорьях Альп, новогодняя ёлка и Дед Мороз, вернее, Санта-Клаус в санях, запряжённых оленями. В этой коробке хранились лекарства. Но на обычном месте в шкафу Лёвка её не нашел.

Он замер у открытого шкафа, и взгляд у него стал опустошённым, загнанным. Лёвка усмехнулся.

«Улыбчивый доктор оказался не дурак, — со злой безнадёжностью подумал он и захлопнул шкаф. — Успел шепнуть маме, что от меня лучше подальше убрать пилюли. Убрала! Не доверяет… И правильно. Только не поможет. А пилюли и правда ерунда. Надо же знать, что пить. А то выпьешь слабительное…» — Лёвка снова невесело усмехнулся. Нога ныла. Мышцы требовали прежних нагрузок, они невыносимо болели от бездействия. В голове засело только одно: «Не смогу бегать, не смогу, не смогу». Эта мысль заводила его в чёрный угол уныния. И выхода из угла невозможно было увидеть.

Лёвка перестал делать уроки и не ходил больше в школу. Он почти всё время лежал, устроив изуродованную ногу на подушках, и смотрел в потолок, неотрывно, как будто вчитывался в таинственные письмена.

Пока ему кололи антибиотики, родители даже и не думали отправить его в школу. Но уколы уже перестали делать, а Лёвка всё так же лежал на кровати и всё так же смотрел в потолок. Через три дня такого лежания отец не выдержал. Зашёл к Лёвке в комнату, сел в кресло у окна, провёл рукой по медалям, висевшим на стене. Они тонко звякнули. Сын поморщился.

— Лёв, нога болит? Ведь уже не так сильно? Завтра ещё можешь полежать. А послезавтра пора в школу. Что молчишь?

— Я не пойду, — Лёвка продолжал глядеть в потолок.

— Что значит «не пойду»? — отец встал, прошёлся по комнате. — Что ещё за новости? Тебе теперь как раз надо на учёбу налечь. Ты ведь знаешь, мы с мамой никогда не были против твоих занятий спортом. Наоборот, покупали тебе дорогие… Как их? — отец щёлкнул пальцами. — Шиповки. Спортивную одежду. Мы гордились всеми твоими победами. Но случилось то, что случилось, — отец развёл руками. — И это не конец жизни. Нога у тебя на месте. Слава богу. Ходить и даже бегать сможешь. Ну не будешь профессиональным спортсменом, ну и что? Мне всегда казалось, что это не профессия. Не на всю жизнь. Будешь бизнесменом, как мы с мамой, — отец улыбнулся. — Разве плохо? А не захочешь… Ну станешь кем хочешь. Что же ты молчишь? Ты на меня обиделся?

Лёвка созерцал потолок. А в голове было только одно: «Не буду бегать. Не смогу, не смогу».

Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Лёвка услышал, как он говорит матери:

— Ничего. Это пройдёт. Конечно, шок. Столько лет тренировок, нагрузок, усталости, соревнований — и всё коту под хвост. А школа… Через неделю каникулы. За лето всё уляжется, привыкнет. Съездим отдохнуть с ним на море.

Мать что-то негромко сказала.

— Ну разумеется, после операции, — согласился отец. — Вытащат же когда-нибудь эти железки из ноги?.. Что?.. Ещё полгода? Или даже год?… Нет, ну я понимаю.

— Зато я ничего не понимаю, — прошептал Лёвка и провалился в горячий сон.

И в который раз видел беговую дорожку, эту проклятую и благословенную. Она всегда приводила к финишу и только однажды подвела его. Она выматывала, рвала душу, нервы и лёгкие, дарила счастье и боль.

Лёвка рвался к ней, бежал, летел, барьеры оставались далеко позади. Но финиш не приближался, он был недосягаем… Лёвка проснулся с криком боли и ужаса. Он теперь просыпался так. Отмахнулся от сиделки, которая уже подскочила, готовая сделать обезболивающий укол.

* * *

В школу до каникул Лёвка так и не пошёл, зато стал выходить гулять, чему обрадовались родители. Они хотели, чтобы он гулял в сопровождении сиделки, но Лёвка отверг это предложение.

А маршрут у него был всегда один и тот же. До ближайшего старого заброшенного стадиончика в пятнадцати минутах ходьбы от дома.

Футбольное поле, поросшее рыжим бурьяном; беговые дорожки из растрескавшегося бетона, грубые, тяжёлые; ржавые футбольные ворота без сеток; полусгнившие скамьи на невысоких трибунах, расположенных лишь с одной стороны стадиона. Трибуны в тени разросшихся лиственниц, тополей и берёз. Между скамьями лежали прошлогодние листья, их полуистлевшие скелеты навевали тоску.

Лёвка садился в центре трибун и часами сидел, глядя на беговые дорожки, провожая взглядом невидимого бегуна, себя.

На обратном пути Лёвке приходилось подолгу стоять на переходе через дорогу в ожидании зелёного света. Рядом, лишь руку протяни, мчались машины, поворачивая на шоссе. И каждый раз, когда Лёвка стоял на этом переходе, он думал: «Всего один шаг. И всё… Не успеет затормозить… А если только сильнее покалечит? Теперь не всё ли равно? Ну и пусть будет хуже».

Ему хотелось сильной, оглушающей боли, ему не хотелось, чтобы жалели и сочувствовали. Как они могут сочувствовать, то есть чувствовать так же, как он? Ведь они не бежали так, как он, на пределе сил и возможностей, они не переступали финишную линию, после которой ноги подгибались от полного опустошения, и всё же снова откуда-то брались силы, и он мог пробежать круг почёта даже несколько раз. Сочувствовать мог только тот, кто лишился всего этого в миг, в секунду, да ещё и по своей вине. За что же жалеть, если виноват во всём только сам, только сам…

Лёвка изучил до мельчайшей трещинки бордюр тротуара на этом переходе. В одной из таких трещин вырос чахлый и пыльный подорожник.

Один день, второй, третий так ходил Лёвка. И каждый раз пыльные ладошки подорожника вселяли слабенькую, призрачную надежду. Вот и он, грязный, чахлый, жалкий, а живёт, растёт, карабкается к свету, цепляется корнями за пыль, набившуюся в щели тротуара.

На четвёртый день Лёвка просидел на стадиончике три часа и, возвращаясь домой, остановился на переходе.

Глянул под ноги. Подорожника не было. Его задело колесом машины и вырвало с корнем.

Уже три раза красный человечек на светофоре сменился зелёным. Но Лёвка так и стоял на обочине, тяжело опершись о костыли и глядя себе под ноги.

Ему всегда было тяжело стартовать, раньше он часто делал фальстарт, так ему не терпелось бежать. Потом он стал, наоборот, засиживаться на старте. Теперь Лёвка толкнулся здоровой ногой от тротуара прямо под проезжающую машину. Костыль хрустнул под колесом, во все стороны брызнули острые щепки. А Лёвка не упал, его крепко схватили сзади за плечи.

Он обернулся вне себя от злости, совершенно обезумевший от страха и неудачи. У Ван Ваныча, который стоял позади Лёвки, глаза были не менее испуганными и сердитыми. Он хотел было что-то сказать, даже открыл рот, но только похлопал губами.

— Ван Ваныч, — сказал Лёвка и вдруг ещё раз попытался шагнуть на дорогу. Но Ван Ваныч держал крепко.

И пощёчину он влепил Лёвке тоже крепкую и звонкую. Подошедшие к переходу люди стали смотреть с подозрением на коренастого немолодого мужчину в старой приплюснутой кепке и на мальчишку, бледного, опирающегося на костыль.

— Пошли, — с красным лицом в бисере пота, Ван Ваныч подхватил Лёвку за пояс и почти понёс к своей машине.

Через двадцать минут Лёвка сидел на краешке дивана у тренера на кухне. Он никогда не был у него дома, но теперь его трясло, колотило крупной дрожью, и Лёвка ни на чём не мог сосредоточиться, пытаясь унять противную дрожь.

— На, пей! — строго велел Ван Ваныч, поднося к Лёвкиным губам рюмку с коричневой травянисто пахнущей жидкостью.

— Не-а, — мотнул головой Лёвка и плотнее сжал губы.

Тихий, мягкий Ван Ваныч за короткие теперь волосы на затылке оттянул Лёвкину голову назад и насильно влил ему в рот горькое успокоительное.

Бывший подопечный сжался, скривился от горечи и бессилия. Тяжело облокотился о стол. Ван Ваныч вёл себя так, словно за спиной у него не сидел обречённый Лёвка. Тренер готовил обед, звякал посудой и крышками кастрюль, включал и выключал шумную воду.

И это привычное будничное бряканье-звяканье вместе с успокоительным сделало своё дело. Лёвка вдруг начал замечать, что вокруг. Перед ним стол, а на нём зелёная скатерть в ярко-жёлтых подсолнухах. На стене полка, уставленная кубками, с россыпью медалей и пожелтевших грамот. Это всё заработал Ван Ваныч, когда сам был бегуном. Лёвка слышал, что его тренер тоже был «золотым бегуном», но эти слухи никак не вязались с нынешним располневшим, даже неуклюжим Ван Ванычем.

Лёвкин взгляд остановился на стуле, стоящем у окна. Там лежали шиповки, очень старые, истёртые едва не до дыр, знакомые, родные, первые его, Лёвкины.

— Помнишь, когда мы купили тебе эти шиповки? — Ван Ваныч обернулся. — Ты первые дни укладывал их рядом с собой в постель и целовал украдкой. Об этом мне твоя мама рассказывала. Ты бегал всегда и везде, бег для тебя — то же самое, что кислород. Неужели ты решил, что теперь сможешь не дышать?

— Я решил, что не смогу и…

— И принял неправильно решение.

— Не понимаю, — раздражённо пожал плечами Лёвка. — Ты хочешь сказать, что я смогу жить без бега?! Ты такой же, как все! Они твердят, что это не конец жизни, а я…

— Я хочу сказать, — перебил Ван Ваныч, — что ты слабак и рохля. Боли боишься?

Лёвка совсем растерялся. Он не понимал, что от него хочет Ван Ваныч, да и тренера никогда не видел таким взъерошенным и раздражённым.

— Какой боли?! — задохнулся от возмущения Лёвка. — Да я ни разу не пикнул, не заплакал за всё время. Мне безразлична боль.

— По-настоящему больно будет, когда штыри вытащат из ноги. Колено придётся разрабатывать, начинать всё сначала. Учиться ходить, а потом бегать, а потом бегать очень хорошо, как раньше и даже лучше.

— Но врач ведь сказал…

— Врач тебя не знает, а я знаю. И что может знать врач? — Ван Ваныч развёл руками. — Он не Господь Бог. Он не выносит приговор. Ты сам его вынесешь, когда сделаешь всё возможное и невозможное и у тебя ничего не получится. А ты даже ничего не пробовал, сложил лапки и сдался. Ещё спортсменом называешься!

Лёвка помотал головой. У него сосало под ложечкой от захватывающей дух надежды.

…Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, и бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади все препятствия и всех соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, который доходил до исступлённого визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.

Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. И Лёвка вскидывал руки над головой, и в этот момент он слышал и видел всё и не слышал и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своём бешеном сердцебиении…

Но теперь всё это не снилось Лёвке, а было наяву. И на столике с грамотами и кубками Лёвку ждал и его кубок, и золотая медаль. А на трибуне в первом ряду стоял Ван Ваныч, сняв свою знаменитую кепку, и вытирал ею лицо, вспотевшее и заплаканное.