Генрих Гейне

Дейч Александр

НА ПЕРЕПУТЬЯХ РОМАНТИЗМА

 

 

1

ПОБЕДИБШАЯ реакция еще только начинала свое черное дело угнетения, когда Гарри Гейне окончил торговую школу и ему предстояло выйти на путь практической жизни. Самсон Гейне не очень-то сочувствовал увлечению сына гуманитарными науками, и особенно философией. Большим красноречием он не отличался, но однажды обратился к сыну с речью, самой длинной из тех, какие он когда-либо произносил.

Это было еще в ту пору, когда Гарри учился в лицее и слушал лекции философии у вольнодумного ректора Шальмейера.

Речь эта гласила:

«Любезный сын! Твоя мать посылает тебя к ректору Шальмейеру слушать лекции философии. Это ее дело. Я, со своей стороны, не люблю философии, ибо она не что иное, как суеверие, а я купец, и моя голова нужна мне для моих дел. Ты можешь быть философом, сколько тебе угодно, но, пожалуйста, не высказывай своих мыслей публично, потому что ты можешь повредить моим делам, если мои клиенты узнают, что у меня есть сын, не верующий в бога; особенно же евреи перестанут покупать у меня вельветин, а они честные люди, платят в срок я имеют основание держаться своей религии. Я твой отец, значит я старше тебя, а следовательно и опытнее; поэтому ты мне можешь верить на слово, когда я позволяю себе сказать тебе, что атеизм — большой грех».

Самсон Гейне радостно приветствовал занятия Гарри в торговой школе, и когда тот окончил учение — с грехом пополам, — отец, который ездил дважды в год со своим вельветином на франкфуртскую ярмарку, взял с собой Гарри. Он хотел, чтобы вдали от семейной обстановки, расслабляющей мальчика, вдали от балованных товарищей, молодой Гейне начал свою карьеру.

Самсону Гейне удалось пристроить сына в качестве ученика к банкиру Риндокопфу, одному из влиятельнейших во Франкфурте-на-Майне.

Пробыл Гарри в обучении у Риндскопфа очень недолго, и последний в вежливом письме к Самсону Гейне сообщил, что «у парня нет никакого таланта к делам».

В подвале крупного оптовика, торговца колониальными товарами, Гарри повезло не больше, и через два месяца своенравный, живший своими интересами и наклонностями, далекими от купеческой прозы, Гарри попросту сбежал к родителям в Дюссельдорф.

Вместо того чтобы отвешивать товары и следить за их упаковкой, Гарри охотно покидал душный, пропахший колониальными пряностями склад бакалейщика и бродил по Франкфурту, этому великолепному городу окрепшей во времена Наполеона буржуазии.

Все больше казался неприемлемым для него спекулятивный, торгашеский дух франкфуртцев, которые «продавали в своих лавках товары на десять процентов ниже фабричной цены и все-таки обманывали покупателей». Он бродил возле гордой ратуши, знаменитого Ре-мера, «где покупались германские императоры тоже на десять процентов ниже фабричной цены».

Особенно наполняло его негодованием то угнетенное положение, в котором находились франкфуртские евреи, снова загнанные за решетки гетто. Когда он проходил по узким уличкам еврейского квартала, высокие черные дома, в которых ютился забитый, национально замкнутый народ, казались ему позорным памятником средневековья.

Здесь впервые Гарри увидел те грубые приемы национального угнетения, которых никогда не знала еврейская буржуазия Рейнской области.

К числу впечатлений, полученных им во Франкфурте, надо отнести его первую встречу с Людвигом Берне, тогда еще молодым писателем, которого показал ему отец во время посещения читальни одной из франкмасонских лож. Отец охарактеризовал Берне как «доктора, который пишет против комедиантов». Берне действительно начинал литературную деятельность в роли театрального критика.

В неизвестности тонет остаток 1815 года. Ни один из биографов Гейне, любящих рыться в малейших деталях его частной жизни, не говорит о том, как провел Гейне конец года в родительском доме в Дюссельдорфе. Несомненно одно — к этому времени уже относятся его первые стихотворные опыты.

Они еще мало самобытны, они насыщены типичной для его дней романтикой, и для того, чтобы осмыслить социальную сущность этой первой лирики Гейне, необходимо ознакомиться с природой немецкого романтизма.

 

2

В конце восемнадцатого столетия и в первой четверти девятнадцатого в европейских литературах возникает новое направление, известное под именем романтизма.

При самой большой схематичности нельзя признать романтизм чем-то однородным для всех европейских литератур. Однако одна общая черта роднит романтизм разных стран. Это — отрицание классицизма. Поэт-классик стремился к «общечеловечности», он изображал космополитичного человека, он рисовал чувства, которые должны были быть общими для всего класса, от имени которого он говорил.

Поэт-романтик — националистичен. Он глубоко субъективен, свою личность он противопоставляет обществу, и культ «я» достигает апогея в романтической поэзии.

Классицизм ставит своим идеалом античную древность. Греко-римская история, культура и искусство служат материалом для изображения и подражания. Логичность и обобщенность философии античной древности, рассудочность и ораторская четкость воспринимаются европейским классицизмом. Поклонение разуму — основа классицизма.

Романтизм явно противоположен классицизму. Романтик обращается к средним векам, к сокровищнице средневековых сказок и легенд. Романтик провозглашает культ личности, для него выше всего — воображение, фантазия.

Преобладание воображения над рассудком, предпочтение мечты перед действительностью доведено у романтиков до крайних пределов.

Французские, английские и немецкие романтики создают баллады, романы, драмы и лирику, в которых действуют призраки, оборотни, волшебники, утопленники. Действие переносится в самую фантастическую обстановку. Уход от жизни в мир воображения — основная черта романтизма.

Немецкий романтизм — явление реакционное, так как оно усваивало много пережитков феодально-дворянского быта. Ориентация романтизма на средневековье вела к принятию реакционно-феодальных политических и социальных идеалов. Большинство немецких романтиков стояло за сохранение сословно-монархического строя и за восстановление религии и церкви во всем ее средневековом блеске.

Немецкий романтизм — явление неоднородное. Это направление стало развиваться в период великого! перелома, когда феодальное дворянство было на закате, оно выпустило из рук свой исторический меч, а буржуазия не была достаточно подготовлена к тому, чтобы стать ведущей социальной и экономической силой. Романтизм был в одинаковой мере усвоен интеллигенцией этих двух классов. Дворянский романтизм, отвлекаясь от неприглядной действительности, уходил в фантастический мир, где действовали колдуньи, оживавшие висельники, средневековые рыцари и прекрасные дамы. Романтизм феодально-дворянской группы поэтов прославлял средневековье с его политическими и социальными идеалами сословной монархии.

Но был и другой — бюргерский романтизм. Фантастика романтизма этой ветви — это уже не метод для ухода от действительности, применяемый нисходящим классом дворянства. Фантастика буржуазного романтизма — желание утвердить свою личность, желание найти более широкие масштабы для жизни, чем та скудная, угнетаемая деспотизмом действительность, в которой обречена жить буржуазия. Узкий мирок филистеров тяготит передового бойца восходящего класса. Один из ярких представителей бюргерской ветви романтизма Теодор-Амедей Гофман относился иронически к окружающему миру. Он видел в нем стадо педантов и филистеров и искал самых фантастических чудес для того, чтобы опрокинуть узкие стены филистерского бытия и вырваться на свободу. Он находил спасение в кошмарных снах, в бессвязных мечтаниях, в мрачной фантастике.

Гейне, начиная свою литературную деятельность, выступил как лирик-романтик. Но вместе с тем уже в самых ранних его стихах звучат и другие мотивы, мотивы мелкобуржуазного протеста против романтической мистики, которую он рано трактует пародийно и иронически.

Таким колоритом проникнуты первые стихи Гейне, для которых юный поэт использовал всю бутафорию романтических фантазий.

Его первые стихотворения (из цикла «Юные страдания») насыщены свойственной романтику неясной, мучительной тревогой:

Зловещий грезился мне сон, И люб и страшен был мне он; И долго образами сна Душа, сметясь, была полна.

Сверхчувственный мир привидений и кладбищенских духов царит в его стихах.

Но даже здесь мы замечаем типичные для Гейне настроения, разнящие его с романтиками эпохи. Его поэзия, как поэзия романтизма, отличается томлением по другой жизни, но среди нагромождения ужасов, являющегося выражением стиля эпохи, мы видим живую личность поэта. Гейне, идя целиком по пути, начертанному романтиками, все же не является упадочным выразителем настроений дворянства, желающего добровольно отойти от мира действительности в мир мечты. Гейне рисует свои страдания и сомнения в их реальной полноценности, не приписывая их происхождения сверхъестественным силам.

Преодоление романтических форм проходит у Гейне довольно мучительно. «Вызванные им духи не желали возвратиться во тьму», и только по мере роста классового самосознания германского бюргерста Гейне становится его революционным певцом и все больше отходит от романтизма.

Говоря о роли немецкого романтизма, Франц Меринг отмечает, что в немецкой романтической школе отразилась двойственность национальных и социальных интересов буржуазии, созданная иноземным господством.

Национальные идеалы можно было найти только в средневековье, когда классовое господство помещиков и попов приобрело самые выпуклые формы. Поэты-романтики спасались бегством к «волшебной ночи средневековья, озаренной луной»; но после того как революционная буря пронеслась по Европе, нельзя было! и думать о восстановлении средневековых идеалов в их полном великолепии. И потому к феодальному вину, добытому из погребов замков и монастырей, эти поэты примешивали порядочное количество отрезвляющей воды буржуазного тар освещения. Когда в последнее десятилетие восемнадцатого века германский романтизм поднял свое пестрое знамя, он не был чужд протеста против плоского рационализма, являвшегося философским отражением «просвещенного деспотизма». В раннем германском романтизме чувствовалось известное предъявление своих требований со стороны молодой, почти не существовавшей как класс, буржуазии. Романтики, как Фридрих Шлегель, Вакенродер и другие, выдвигали на первый план права развивающейся буржуазной личности, выражавшейся в утверждении крайнего индивидуализма. Они требовали эмансипации женщины, ее права играть полновесную роль в жизни.

Но с реставрацией реакции немецкий романтизм уже играет целиком реакционную роль. Ведя освободительные войны, немецкая буржуазия боролась за туманные блага своей независимости, сокрушая политическое наследие Французской революции. При помощи романтизма буржуазия не только принимала, но и утверждала для буржуазии остатки культурного наследия феодализма.

Создавая культ национальной самобытности, немецкие романтики повели травлю против чужеземного, французского искусства и литературы, они искали опору в мистике, католицизме, уходе от реальной жизни.

Такие упадочные настроения не случайны для разбитой в боях с феодализмом буржуазии. Социальный протест политически незрелой буржуазии оказался несостоятельным. То движение «бури и натиска», которое возникло во второй половине восемнадцатого века в Германии, как первое выступление против феодализма, не сумело пустить прочных корней в феодально-ремесленной Германии. Крупнейшие художники этой эпохи, предшествовавшей романтизму, Гете и Шиллер, оказались неспособными понять Французскую революцию.

Они создали для себя искусственно огороженный мир красоты, поклонения античности и ушли в «царство эстетической видимости», в котором только и осуществлялся идеал равенства.

Таким образом идейные вожди незрелой германской буржуазии, ее крупнейшие классики отказались от действенной борьбы, пошли на капитуляцию перед германской реакцией.

Величайший из германских классиков, Гете, относился безучастно к борьбе за национальное существование, которую вела германская буржуазия, воюя с Наполеоном.

Но умирают ли до конца идеи «бури и натиска», рожденные «просветителями» конца восемнадцатого века — Лессингом, Гердером, Гете и Шиллером. Нет, социальный протест революционных слоев мелкой буржуазии живет, скрываясь где-то в недрах, в тяжелую эпоху романтической и политической реакции. Его следы мы обнаруживаем без труда в слабых и бессильных организациях буржуазной молодежи — буршеншафтах, в лозунгах национального освобождения, в культе Наполеона и. немецкого победоносного генерала Блюхера.

Гарри Гейне отдал дань всем этим настроениям передовой мелкобуржуазной молодежи.

Он, восторженный поклонник «демократического императора» Наполеона, увлекающийся и непоследовательный юноша, поддается патриотическому чувству во время войны с французами, и, вместе со — школьной молодежью, предлагает себя в волонтеры.

Его национализм быстро остывает, зараза патриотизма проходит, когда побеждает реакция и пруссаки при помощи фухтеля начинают наводить старорежимные, бюрократические порядки в Рейнской области.

Он чувствует, что потеряла буржуазия с падением Наполеона, и одним из первых стихотворений он создает балладу «Два гренадера».

Школьный товарищ Гейне Иозеф Нейнциг рассказывает в своих воспоминаниях, как однажды Гарри, с горящими от волнения щеками, прибежал к нему и прочел только что написанное стихотворение о двух гренадерах. Нейнцигу запомнилась та глубоко прочувствованная сила, с которой семнадцатилетний Гарри читал слова: И мой император в плену!..

 

3

Франкфуртские неудачи не оказали, по-видимому, существенного влияния на решение родителей Гарри посвятить сына ремеслу Меркурия.

Очевидно, за время пребывания Гарри в Дюссельдорфе, Самсон Гейне списался со своим братом Соломоном, прося принять участие в судьбе мальчика.

Соломон Гейне, младший брат Самсона, в 1797 году основал в Гамбурге совместно с компаньоном Геншером большую меняльно-банкирскую контору, послужившую первым камнем для его будущего финансового могущества. Действительно, живой и изворотливый ум этого дельца, его уменье обходиться с людьми, его открытая, привлекательная внешность и своеобразная прямота и честность вскоре создали ему имя крупнейшего банкира. Ему было тридцать лет, когда он стал совладельцем меняльно-банкирской конторы, и около сорока пяти лет, когда он пригласил в свой дом беспутного племянника Гарри, для того чтобы поставить его, наконец, на ноги.

Весной 1816 года Гарри отправился в Гамбург. Перед отъездом он сочиняет песню, обращенную к другу детства, Францу фон-Цукальмальо, и начинающуюся следующими словами:

На север влечет меня золотая звезда;

Прощай, мой брат, вспоминай обо мне ты всегда!

Золотая звезда, которая влекла Гарри в Гамбург, была звезда увлечения красивой двоюродной сестрой Амалией, дочерью дяди Соломона.

За два года до этого Соломон Гейне со своими детьми посетил Дюссельдорф, и там впервые Гарри увидел Амалию. С тех пор он мечтает о ней, и уже в первом письме из Гамбурга от шестого июля к другу Христиану Зете, Гейне пишет:

Радуйся, радуйся: через четыре недели увижу я Молли. Вместе с ней вернется моя муза ко мие. Два года я уже не видел ее. Старое сердце, чего ты так радуешься и бьешься так громко!

Пока что, в ожидании этой встречи, Гарри живет на улице Гроссе Блейхен, — в доме № 307, у вдовы Ротбертус и каждый день ходит на службу в банкирскую контору дяди.

Ему поручают не особенно интересные дела — вести коммерческую переписку или делать выписки из контокоррентных счетов, и Гарри неохотно, спустя рукава, выполняет эту надоедливую работу.

Однажды ему дают поручение, он скрипит пером, но дядя Соломон нетерпелив, он подходит к книгам, над которыми склонился Гарри, поднимает их, и на пол летит куча мелко исписанных черновиков. Это, оказывается, рукописи стихов, записи сновидений, которые грезятся Гарри. Но здесь нет ни строчки подсчетов, нет ни намека на арифметические действия. Дядя в ярости разрывает черновики Гарри, он бранит племянника отборными; словами.

Соломон Гейне.

По литографии О. Щпектера,

Да, город Гамбург с его стотысячным населением, с кораблями, привозящими б порт товары со всех концов света, с его торгашеским духом мало соответствует настроениям Гарри. В этом городе лавочников и колониальных торговцев все пресмыкаются перед банкирами и менялами, перед богатством, и Гарри учится ненавидеть силу денежных мешков.

«Мне живется хорошо, — мальчишески бравирует он в письме к Христиану Зете. — Я сам себе господин, я держусь независимо, гордо, твердо, неприступно и со своей высоты вижу людей далеко внизу — такими маленькими, прямо карликами, и это приятно мне. Ты узнаешь тщеславие хвастуна, Христиан?..

«Правда, что Гамбург — гнусный, торгашеский притон, здесь много девок, но не муз».

И тут же Гарри жалуется, что муза как-будто изменила ему, предоставила одному отправляться на север, а сама осталась дома, испуганная «отвратительными коммерческими делами, которыми он занимается».

Мечта Гарри сбывается: он, наконец, попадает в Ренвилль, загородный дом дяди, в предместье Гамбурга, близ Оттензена, на ласковых холмах, высящихся над Эльбой.

Он живет в семье Соломона Гейне на правах бедного родственника-приживальщика; в доме царят, показная роскошь, ярко выраженный дух торгашества и крупнейших спекуляций.

Быстро богатеющий Соломон Гейне любит пускать пыль в глаза, ему льстит, что он, недавно еще бедный бесправный еврей, теперь втягивает своими ноздрями густой аромат фимиама лести. В своем загородном доме он принимает сенаторов, дипломатов, политических деятелей, миллионеров и даже знаменитого генерала Блюхера, национального героя, победителя французов.

Известная немецкая артистка Девриент, приглашенная с мужем на обед к Соломону Гейне, так описала это посещение, характеризуя обстановку и быт в доме гамбургского банкира:

«В шесть часов, ко времени обеда у старого банкира, очень нарядная коляска, с кучером и лакеем в великолепной ливрее, остановилась перед нашим домом.

«Соломон Гейне вел меня к столу, Эдуард — молодую красивую даму. Внутренность дома производила очень приятное (впечатление, и вое было так изящно и изысканно, что сперва это изящество и не было заметно, до того все выглядело удобным и уютным. Столовая в нижнем этаже не представляла ничего достопримечательного, за исключением буфета, обильно заставленного серебряной посудой; в столовой было множество ливрейных лакеев. Разговор за столом мне не понравился, потому что он вращался главным образом вокруг тех деликатесов, которые подавались и пожирались за обедом. Для нас, которые не были гурманами, это было вдвойне неприятно, потому что тут же сообщалась стоимость многих подаваемых блюд. В некотором отдалении, почти напротив меня, сидел человек, привлекший мое внимание, потому что он окидывал меня своими прищуренными, мигающими глазами, а затем глядел пренебрежительно и равнодушно. Выражение его лица произвело на меня впечатление, что я слишком благопристойно выгляжу для того, чтобы обратить на себя его внимание.

«— Кто этот господин, там напротив? — спросила я своего соседа.

— Разве вы его не знаете? Это ведь мой племянник Генрих, поэт, — и, приложив руку ко рту, он прошептал: — каналья!»

Этот разговор происходил уже в мае 1830 года, когда Гейне завоевал себе имя своими лирическими стихами и «Путевыми картинами», в самый разгар полемики между Гейне и поэтом-аристократом Платеном.

«Теперь я поняла, — продолжает Тереза Девриент, — естественную антипатию, возникшую между нами обоими. Я стала прислушиваться внимательнее к тому, что он говорит, и услышала, как он избалованным, полунасмешливым, полудосадливым тоном рассказывал о своей бедности, мешавшей ему совершать большие путешествия. Тогда дядя, о котором знали, что он великодушно поддерживает племянника, воскликнул: — Ах, Генрих, тебе нечего жаловаться! Если тебе нехватает денег, ты отправляешься к кому-нибудь из твоих добрых друзей и говоришь им: «Я вас так высмею в своей книге, что ни один порядочный человек не будет иметь с вами дело!» А то ты можешь осрамить какого-нибудь дворянина. У тебя довольно способов заработать!..

Поэт сощурил глаза и ответил резко:

— Он, напал на меня при помощи чеснока и старых бабских сказок, — я должен был уничтожить его.

Обед пришел к концу. Многие из присутствующих удалились, среди них — поэт, который не чувствовал себя особенно хорошо в присутствии дяди».

Мы привели этот рассказ гостьи Соломона Гейне, потому что он, как нельзя метко, рисует положение Гарри в доме дяди и то грубоватое, фамильярно-снисходительное отношение, которое поэт видел всю жизнь оо стороны дяди и окружающих его родственников. Жена Соломона Гейне, которую так же, как и мать Гарри, звали Бетти, нередко заступалась за — племянника, когда ему доставалось от дяди, вспыльчивого и неуравновешенного самодура. Однако Соломон Гейне по-своему любил племяннику, оказывал ему материальную поддержку и прощал, хотя не без труда, ту непочтительность, которую Гарри проявлял к нему.

«Лучшее, что есть в тебе, — сказал как-то Гарри дяде, — это то, что ты носишь мою фамилию», и эта шутка задела Соломона Гейне. В одном из писем, написанных племяннику уже в расцвет его литературной деятельности, Соломон Гейне в полном сознании своего финансового могущества саркастически подписывается под письмом:

«Твой дядя Соломон Гейне, в котором лучшее то, что он носит твою фамилию».

В банкирских кругах Гамбурга имела огромный успех остроумная шутка Гейне, которую он бросил на одном из званых обедав у того же Соломона: «Моя мать, когда была беременна, читала художественные произведения, и я стал поэтом; мать моего дяди, напротив того, читала разбойничьи рассказы о Картуше, и дядя Соломон стал банкиром».

 

4

В такой атмосфере сытого самодовольства, показного блеска и ничем неприкрытой алчности развертывается любовная трагедия Гарри.

Он любил свою двоюродную сестру Амалию, любил со всей страстностью чувственного мечтателя, он писал в честь ее стихи и песни, он хотел пленить ее «романтикой ужаса», поэтическими сновидениями, в которых откликались детские грезы, встречи с дочерью палача Иозефой и перепевы романтики с ее народным и псевдонародным арсеналом.

Но Амалия Гейне была дочерью своего отца, и хорошая партия с человеком, имеющим деньги и имущество, казалась для нее важнее всего. Знавшая цену своей красоте, гордившаяся тем, что она дочь финансового туза, Амалия не нашла в себе даже достаточной чуткости для того, чтобы не издеваться в лицо над смешным воздыхателем — Гарри.

Месяца через два после встречи с Амалией в Гамбурге, Гарри с отчаянием чувствует, что он болен. неразделенной любовью, самой страшной из болезней для его возраста и его нервной организации.

Вернее всего, именно в это время он начинает страдать страшными головными болями, которые не перестают мучить его всю жизнь и лишают возможности выносить малейший стук, табачный дым, игру на музыкальных инструментах.

Гейне не говорит об этом, но он прекрасно чувствует, что в пренебрежительном отношении к нему Амалии кроются и причины социального порядка. Он раздражен тем, что его любимая Молли проявляет к нему «жестокое, обидное, леденящее презрение», и это презрение он объясняет не только филистерской добродетелью буржуазной девушки, но и глубоко отвратительными для него финансовыми соображениями,

И он окончательно утверждается в этом убеждении, когда пять лет спустя после решительного объяснения с Амалией, он узнает, что она, горячо любимая им девушка, выходит замуж за крупного прусского помещика Джона Фридлендера из Кенигсберга.

Но не будем предвосхищать событий.

В августе или сентябре 1816 года произошло объяснение Гарри с Амалией. Он получил первый тяжелый удар в жизни. Он разбит, он уничтожен, он жаждет с кем-нибудь поделиться своим горем.

В полночь, самое поэтическое время для подобных излияний, он пишет патетическое послание своему другу Христиану Зете (письмо от 27 октября 1816 года).

«Она меня не любит. Предпоследнее словечко произнеси тихо, совсем тихо, милый Христиан. Последнее словечко заключает в себе весь земной рай, а в предшествующем ему заключена вся преисподняя. Если бы ты мог хоть на миг взглянуть на своего несчастного друга и увидеть, как он бледен, в каком он расстройстве и смятении, то твой справедливый гнев за долгое молчание скоро улегся бы…

…«Хоть я имею неопровержимейшие, очевиднейшие доказательства ее равнодушия ко мне, которые даже ректор Шальмейер признал бы бесспорными и, не колеблясь, согласился; бы! взять за основу своей системы, — но, все же, бедное любящее сердце не хочет сдаваться и твердит: — Что мне до твоей логики, у меня своя логика!

Я снова увидел ее…

Ах! Ты не содрогаешься, Христиан! Содрогнись же, я сам содрогаюсь. Сожги это письмо. Господи, помилуй мою бедную душу! Я не писал этих слов. Тут вот на стуле сидел бедный юноша — он написал их, и все это оттого, что сейчас полночь. О, боже мой! Безумие неповинно в грехе. Тише, тише!.. Не дыши так сильно, я построил прелестный карточный домик, я стою на самой верхушке его и держу ее в объятиях. Видишь, Христиан, только твой друг может так возноситься в мыслях (узнаешь ты его в этом?!), и, вероятно1, это будет причиной его гибели…

Я много сочиняю, — продолжает Гарри исповедываться перед своим другом Христианом, — времени у меня достаточно, так как обширные торговые спекуляции не очень утруждают меня. Не знаю, лучше ли мои теперешние стихи, чем прежние, верно лишь одно, что они много слаще и нежнее, словно боль! погруженная в мед. Я предполагаю вскоре (впрочем, это может быть через много месяцев) отдать их в печать, но вот в чем беда: стихи почти сплошь любовные, а это мне, как купцу, чрезвычайно повредило бы; объяснить тебе это очень трудно, ибо ты не знаком с царящим здесь духом. Но тебе я могу открыто признаться, что помимо полного отсутствия в этом торгашеском городе малейшего влечения к поэзии, — за исключением заказных неоплаченных и оплаченных наличными од по случаю свадеб, похорон и крещения младенцев, с недавних пор к этому прибавилась еще острая неприязнь между крещеными и некрещеными евреями (я всех гамбуржцев называю евреями, а те, кого я в отличие от обрезанных зову крещеными евреями, те в просторечии именуются также христианами). При таком положении вещей не трудно предугадать, что христианская любовь не преминет обрушиться на любовные песни, написанные евреем».

Стоит привести еще один небольшой пассаж из длиннейшего излияния Гейне. Здесь характеризуется та обстановка, в которой он находится:

«Я живу здесь в полном уединении, из всего вышесказанного ты поймешь почему. Дядя мой проживает за городом. Тон там очень жеманный и льстивый, и непринужденный простодушный поэт частенько грешит против этикета. Дипломатическая свора, миллионеры, высокоумные сенаторы и т. д. и т. д. — неподходящая для меня компания. Но недавно здесь был. по-гомеровски богоравный, великолепный Блюхер, и я имел счастие обедать у дяди в его обществе; вот на кого даже смотреть приятно.

Правда, племянник великого (???) Гейне всюду встречает хороший прием; красивые девушки засматриваются на него, косынки их вздымаются выше, а мамаши погружаются в расчеты…»

Гарри не сразу отправляет это письмо. Почти месяц оно валяется в ящике его бюро, затем он его отсылает с припиской о последних весьма неутешительных событиях:

«Дядя хочет выпроводить меня отсюда; отец тоже недоволен, что я несмотря на большие — расходы не занимаюсь делами, но я все-таки остаюсь здесь».

Соломон Гейне не «выпроводил» своего племянника из Гамбурга, и он продолжал влачить жалкое существование, занимаясь ненавистной коммерцией, сочиняя стихи, которых не поняла и не могла оценить его неразделенная любовь, Амалия. В том же письме к Зете, Гейне говорил о боли, причиненной, ему Амалией тем, «что она так жестоко и презрительно отозвалась о моих прекрасных песнях, сочиненных только для нее, и вообще в этом отношении очень дурно поступила со мной».

Уязвленное самолюбие Гейне не могло простить до конца жизни Гамбургу и обитателям дома в Ренвилле тех оскорблений, которые ему приходилось там сносить.

Амалия Гейне насмеялась над «прекрасными песнями» Гейне, но от этого, — пишет поэт, — «муза мне сейчас милее, чем когда-либо. Она стала моей верной подругой и утешительницей, она так задушевно нежна, и я люблю ее всем сердцем».

Ажалия Гейне.

Портрет относится к 1830 году.

Боль от неудачной любви заставляет бить сильнее источник поэзии в груди Гейне. Это так, но филистерски глупо говорить, подобно некоторым биографам Гейне, что он сделался поэтом только благодаря этой любви. Даже его ранняя лирика, насыщенная тематикой несчастной любви и средневековой романтикой не является оторванной от социальной сущности его класса.

Припомним те опасения, которые высказывал Гейне, готовя к печати свои первые стихи.

Вероятно для того, чтобы не повредить своему доброму «купеческому имени», Гейне хлопотливо придумывает себе длинный, довольно нелепый псевдоним, старательно составляемый из имени, фамилии и названия родного города Дюссельдорфа.

Анаграммой «Си Фрейдгольд Ризейгарф» подписывает Гейне несколько стихотворений, появившихся в антисемитской газетке «Гамбургский страж», просуществовавший не больше года.

Стихи Гейне, из которых некоторые вошли в отдел «Сновидения», являлись реминесценциями детских мечтаний, оформленными в традиционно романтических тонах.

В номерах «Гамбургского стража» от 8-го, 27 февраля и 17 марта 1817 года мы встречаем стихи Ризенгарфа на ряду с пошленькими юдофобскими статейками и прославлениями местных антисемитов.

(В таком, с позволения сказать, органе впервые пришлось выступить Генриху Гейне да еще радоваться, что вообще стихи его напечатаны!

1817 год как бы остается в тени. Мы не имеем никаких сведений о том, как жил Гарри в ненавистном для него городе.

Впоследствии Гарри в письме к Вольвилю, написанном в 1823 году в Берлине, вспоминал свою жизнь в Гамбурге в следующих словах:

«Быть может, я не справедлив к славному городу Гамбургу; настроение, владевшее мной, когда я некоторое время жил там, мало благоприятствовало тому, чтобы сделать из меня беспристрастного судью; в своей внутренней жизни я был погружен в мрачный, лишь пронизанный причудливыми огнями, подземный мир фантазии; внешняя моя жизнь была безумна, беспутна, цинична, отвратительна; одним словом — я постарался поставить ее в резкое противоречие с моей внутренней жизнью для того, чтобы преобладание этой последней не оказалось для меня гибельным».

Не будем заниматься неблагодарной задачей выяснения, в чем состояла «беспутная, циничная и отвратительная жизнь» Гарри в Гамбурге, кто были те персонажи — представители гамбургской богемы или полусвета, которые разделяли веселое времяпровождение «племянника великого Гейне».

Несомненно, что Соломон Гейне был не особенно доволен упрямством племянника, не желавшего «учиться уму-разуму». Он решает увлечь Гарри самостоятельным делом. В «Гамбургской адресной книге» на 1818 год мы находим указание на фирму: «Гарри Гейне и К0. Комиссионная контора для английских мануфактурных материалов».

Собственно говоря, эта фирма под громким названием «Гарри Гейне и K° была лишь филиалом предприятия отца Гарри, Самсона Гейне. Дела Самсона в Дюссельдорфе значительно пошатнулись; возможно, что Соломон Гейне, желая поддержать брата, помог организовать этот филиал. Кроме того, ему нужно было пристроить племянника, потерявшего службу в его конторе в связи с ее реорганизацией: именно в начале 1818 года Соломон Гейне расстался со своими компаньонами и стал единственным владельцем крупного банковского дела с кругленькой суммой основного капитала в миллион талеров.

Гарри мало интересовался торговыми операциями и ничуть не заботился о чести своей фирмы. Он взвалил ведение дела на приказчиков, а сам по целым дням пропадал в «Альстер-павильоне», наблюдая за гуляющей публикой — прилизанными щеголями и красивыми женщинами, любуясь мерно плавающими лебедями и лакомясь прекрасными пирожными — специальностью этого кафе-ресторана, расположенного над водой в самой фешенебельной части Гамбурга.

Неудивительно, что уже весной 1819 года фирма Гейне вылетела в трубу, и этим окончилось пребывание Гарри в Гамбурге.

Кроме красивого четкого почерка, Гейне ничего не приобрел за всю свою злополучную коммерческую деятельность.

1819 год ознаменовался волною новых преследований евреев и мелких погромчиков, призванных напомнить о том, что времена Наполеона миновали безвозвратно. Вследствие плохого урожая поднялись цены на хлебные продукты, и антисемитским и реакционным элементам удавалось без большого труда натравить дикую толпу на евреев, мнимых виновников вздорожания хлеба.

В Гамбурге, цитадели еврейской финансовой буржуазии, чернь выбивала окна в еврейских домах и избивала прохожих. Только через двое суток власти, наконец, расклеили по городу объявления, в которых под угрозой расстрелов требовали прекращения беспорядков.

Гарри Гейне был еще в Гамбурге, когда происходили жуткие сцены разбивания стекол в еврейских домах и избиения его единоверцев. Эти сцены не могли не произвести глубокого впечатления на молодого Гейне.

Было ясно, что из Гарри купца не сделаешь, и приходилось снова думать о какой-нибудь новой для него карьере.

Дядя Соломон не любил останавливаться на полпути, он хотел, чтобы затраченные на племянника средства все же дали какие-нибудь плоды.,

Занятие Стихами, да еще такими, в которых хотя косвенно, но затрагивается его дочь Амалия, казалось банкиру не только неприемлемым, но прямо компрометирующим почтенную фамилию Гейне.

— Не сделать ли из Гарри адвоката? Все-таки это — хорошая и деловая профессия.,

И Соломон Гейне, скрепя сердце, ассигновал еще четыреста талеров в год с тем, чтобы сын его брата Самсона отправился в какой-нибудь хороший университет и там изучил курс юридических наук.

Очевидно, этих денег было недостаточно, потому что Гейне рассказывает о самопожертвовании, проявленном его матерью в то время.

«Когда я начал посещать университет, дела моего отца находились в весьма печальном положении, и мать продала свои драгоценности, ожерелье и очень ценные серьги, чтобы я мог прожить на вырученные деньги первые четыре студенческих года».

Придя к решению, Соломон Гейне снарядил Гарри в дорогу. Он отправил его в Рейнский университет, в Бонн.

Бухгалтер Соломона Гейне, его доверенное лицо, Арон Гирш, получил приказ от своего шефа проводить Гарри из Гамбурга. По дороге, в коляске, Арон Гриш отечески упрекал Гарри за то, что он не сумел использовать обстоятельств и так легкомысленно прозевал блестящую карьеру, которая предстояла ему в деле всеми уважаемого и богатейшего дяди.

Гейне в ответ на это только похлопал его по плечу и сказал: — Вы еще услышите обо мне, дорогой Гирш!.