Спустя некоторое время цветы трансформировались в плоды, и они показались Сакурову похожими на инжир, но затем, приглядевшись повнимательней, Константин Матвеевич понял, что плоды похожи на человеческие эмбрионы. Налившись соком достаточной зрелости, эмбрионы сорвались с веток Сакуры, но не упали на землю, а, превратившись в разноцветных драконов, порхнули от Сакуры и друг от друга. Один дракон, огненно-красный с искрящимся жёлтым шлейфом вместо хвоста, махнул в сторону восходящего солнца и бесследно исчез в его лучах. Два других, бледно-зелёный и тёмно-синий с шоколадными пятнами на фюзеляжах, похожими раздвоенными хвостами и четырьмя крылами на каждого, полетели на Юг и Запад. Последний, серебряный с оранжевой окантовкой по всему своему пернатому телу, двинул на Север. При этом наблюдаемая Сакуровым панорама приняла более строгий вид, нежели раньше. Ну, да, до развода драконов по четырём сторонам света вокруг Сакурова в освещаемой зоне пребывала обычная неописуемая красота, а теперь к красоте прибавилась строгость.

 «Вот так появилась Роза Ветров (156), - глубокомысленно подумал бывший морской штурман, - но что толку от неё одной, если ветра нет и в помине?

 Думая так, Сакуров самонадеянно принял себя за наблюдателя сотворения мира. Впрочем, всё на то и походило, хотя некоторые нестыковки наблюдались. Во-первых, было непонятно, что главенствовало в сотворении мира: Богиня Солнца, спрявшая необходимые живительные лучи, император Дзимму, вырастивший Сакуру или сама Сакура? Во-вторых, Сакурову, как бывшему штурману, не понравилась некая неточность при вышеупомянутом разводе драконов, отвечающих за ориентационный порядок зарождающегося мира.

 «Если принять во внимание условную парность сторон света по экватору и полюсам в виде Восток - Запад и Юг – Север, - прикидывал озабоченный придуманной неточностью Сакуров, - то непонятно, почему два похожих дракона полетели на Юг и Запад, в то время как красный дракон, по цвету более подходящий для южной стороны, рванул на Восток. Хотя, если вспомнить, что Япония находится на пересечении, условно, тридцатой широты и сто тридцать пятой долготы, то с моей стороны, а нахожусь я как бы напротив восходящего солнца и в одноимённой стране, оно, солнце, сейчас как бы на юге. Но если предположить…»

 Заморочившись на географии с навигацией, Константин Матвеевич чуть не прозевал явления ещё четырёх чудес на ветвях Сакуры. В общем, пока он красовался сам перед собой с помощью специальных знаний, на Сакуре образовались ещё четыре цветка. Это были совершенно белоснежные цветки, похожие на лилии. Плодов из данных лилий не получилось никаких, зато они сами в своё время спорхнули с веток Сакуры и полетели над освещённым участком зарождающегося мира. И там, где они пролетали, неописуемая красота наблюдаемой Сакуровым панорамы приобретала некое живое разнообразие. Так, протекающая невдалеке серебряная река, похожая на недавно отлитое зеркало, вдруг покрылась лёгкой рябью. На идеально синем небосклоне образовались кудрявые облака. Меж них появился поблекший месяц. А ещё Сакурову показалось, что он слышит пенье птиц и даже голоса людей.

 «Какие люди? – не поверил своим слуховым ощущениям бывший атеист-дарвинист Сакуров. – Ведь если я присутствую не при библейском сотворении мира, а это очевидно, то после птичьего пения я должен услышать вопли обезьян. Или, если быть более точным и копать глубже, - птичье пение с воплями обезьян я должен слышать после рёва динозавров…»

 Как подумал, так и услышал. Вернее, увидел. Правда, динозавр оказался обыкновенным драконом, к тому же совершенно безобидным на вид. Откуда он взялся, Сакуров проморгал, однако видел, как дракон помахал в сторону северной границы света и тьмы и там стал бить крылами по воздуху. В это время из тьмы выползло восьмиглавое чудище, и они с драконом сцепились не на жизнь, а на смерть.

 «Ни хрена себе – безобидный, - с лёгкой дрожью в сонных мыслях подумал Константин Матвеевич, - вон как башки от чудища отрывает, только перья летят…»

 Одновременно, наблюдая сцену мифологического насилия, Сакуров обратил внимание на совершенно сказочную деревеньку в небольшой горной долине на берегу ручья. Деревенька располагалась ближе к Сакуре, чем к сражающимся героям чудесной старины, поэтому Константин Матвеевич слышал звон ручья, человеческие голоса и даже обонял дым очагов с сопутствующим запахом жареной рыбы.

 «Вот ещё фокус! – мысленно воскликнул бывший морской штурман. – Ведь не было тут никакой деревни!»

 И, пока он отвлекался на такие мелочи, как появление первых людей в пределах зарождающегося мира, «безобидный» дракон оторвал последнюю голову чудищу, затем, словно не удовлетворившись содеянным, оторвал ещё и его хвост. Из хвоста дракон по-хозяйски вытряхнул какие-то вещи, подхватил их и полетел к деревеньке. Там он немного спикировал и сбросил изъятые из хвоста чудища вещи. И это оказались зеркало в массивной раме, меч в шикарных ножнах и какие-то разноцветные пёстрые камни. Тотчас вокруг вышеупомянутых вещей образовалась небольшая толпа, возглавляемая осанистым мужиком с царскими повадками. А так как это должен был быть первый японский царь (вернее, император) и так как Сакуров никогда не видел даже на картинках никаких японских императоров, то выглядел данный предводитель небольшой толпы чистым японцем, однако в мантии из горностаев и в какой-то невообразимой короне. Этот персонаж Сакуровского сна сунул меч подмышку и стал распоряжаться на непонятном языке. Следуя его указаниям (а может, и, не следуя), какие-то другие люди схватили зеркало, и поволокли в деревню.

 «На монахов похожи», - подумал Константин Матвеевич, сравнивая этих из сна с типичными восточными лицами с теми, каких показывали в советском кино. Короче говоря, «сонные» монахи носили типичное православное монашеское одеяние, однако расшитое на спинах золотистыми драконами. Данные чудные монахи поставили зеркало возле храма, дивным образом образовавшегося на подходе к деревне, и кинулись молиться. Беззвучно (как в любом сне) зазвучали колокола, а у храма, замысловатого здания в виде пагоды с колокольней, начался крёстный ход. Участники хода подходили по очереди к зеркалу, лобызали его, а затем бежали подбирать разноцветные камни.

 «Жаль, Петька Варфаламеев слинял из деревни, - подумал во сне Сакуров, уже прояснивший своё «сонное» положение, - а то объяснил бы, каким боком пагода с колокольней, крёстный ход вокруг зеркала и мужик в горностаевой мантии относятся к японской истории, религии или прочей культуре…»

 В это время солнце поднялось выше, граница света и тьмы заметно отодвинулась от условного центра панорамы, а деревня как-то незаметно укрупнилась. При этом она, не утратив сказочности архитектуры и немыслимой палитры красок, приобрела более реальный вид, нежели в момент своего первоначального проявления. А Сакуров, дивясь на произведение не то рук человеческих, не то божественной воли, мог с чистой совестью признаться, что ничего подобного он в жизни своей не видел. Хотя, если бы его кто-нибудь спросил, а чего это он такого конкретного не видел, ни за что не ответил бы. Но продолжал млеть от благоприобретённого восторга, и сомнение на предмет его способности объяснить причины торжества чувств настроению не мешало.

 «Да, хорошо здесь», – подумал балдеющий во сне бывший морской штурман и обратил внимание на новые цветы на Сакуре.

  «Раз, два, три, четыре», - принялся пересчитывать цветы Константин Матвеевич и досчитал до семи. Одновременно он заметил, что на сей раз цветы походили на мыльные пузыри, но более затейливой, нежели сферическая, конфигурации: они вращались на черенках, переливаясь всеми цветами радуги и «разбрызгивая» вокруг себя разноцветные искры, и увеличивались в размерах. Потом цветы превратились в плоды, и стали по одному срываться с веток материнского дерева.

 Из первого плода, не успел он коснуться чудесной земли около Сакуры, получился японский мужик с удочкой. Из второго – тоже японский мужик, но уже с молотом и мешком на плече. Третий плод превратился в согбенного старичка очень умного вида, подпирающего свою согбенность солидным посохом, к которому был прикреплёно что-то лёгкое, трепыхающееся от лёгкого ветерка. И ещё старичок, едва «вылупился» из своего плода, тотчас приложился к бутылке.

 «Во даёт!» – восхитился Сакуров, почему-то решив, что старичок из бутылки не чаю отхлебнул, а реального саке.

 Четвёртый плод «разродился» другим японским дедушкой, очень добрым не только с лица, но и со всей его стати. В общем, четвёртый дед был зело широк в талии.

 Пятый плод выдал ещё одного японского старца, но какого-то невообразимого, – с огромной остроконечной головой.

 Из шестого плода получился здоровенный малый в полном боевом самурайском прикиде. Но так как Сакуров знал о полном самурайском прикиде немного, то из пятого плода получился какой-то Илья Муромец, однако глаза он имел раскосые, а растительность на лице самую вредительскую.

 А вот седьмой плод удивил, так удивил. Мало, он подарил наступающему на зарождающейся земле свету японскую женщину, плод ещё и снабдил эту женщину поместительной лодкой, гружёной всяким добром. Каким, Сакуров не разглядел, но почему-то решил, что добро нехилое.

 «Вон как сверкает!» – совершенно платонически констатировал бывший морской штурман, наблюдая лодку, добро горой выше бортов и японскую девицу в кимоно (про кимоно Сакуров знал, какое оно) на корме лодки.

 Когда он оторвал взор от лодки и обратил его на Сакуру, то обнаружил там новые пять цветов. Они скоро реализовались плодами, похожими на подвешенных к веткам Будд. Про Будд, какие они примерно, бывший морской штурман тоже знал, поэтому подвешенные к веткам Будды были как Будды. Но любоваться ими Сакурову долго не пришлось, потому что плоды в виде известно кого сорвались один за другим с ветвей Сакуры, и, не достигая земли, превратились в разные, в прямом смысле этого слова, явления. Или (опять же, в прямом смысле этого слова) в ощущения, так как сразу после дематериализации последнего из пяти плодов во время его падения с ветки Сакуры, Сакуров почувствовал какую-то невыразимую тоску, а из деревни послышалась похоронная музыка.

 «Ну, здрасьте, - загрустил бывший морской штурман, - давно я не присутствовал на японских похоронах…»

 Однако его настроение плавно трансформировалось из донельзя гнусного в слегка приподнятое, каковая приподнятость инициировалась припоминанием той простой истины, что один хрен все там будем. Затем душераздирающая музыка перестала казаться таковой. Потом Сакуров порылся в своей памяти в той её области, где хранились сведения о разных религиях, и ему стало почти весело, потому что всякая религия предлагала загробную жизнь.

 «Оно, конечно, в рай меня, ни в христианский, ни в мусульманский, ни, тем более, в иудейский, не пустят, - благодушно подумал грешный труженик среднерусской нивы, - но и в аду жить можно…»

 И, не успел он додумать свою умную мысль, как японские похороны, пока невидимые и зарождавшиеся где-то в глубинах диковиной деревни, вскоре превратились в какое-то праздничное шествие, больше похожее на движение участников бразильского карнавала, чем на проводы в последний путь некоего японского бедолаги. И Сакуров, наблюдая выход весёлых ряженых на околицу, радостно подумал о том, что какие на хрен печали, потому что легче, по большому счёту, стало всем участникам данной наблюдаемой им похоронной процессии. И тем, кто тащил покрытые цветами носилки, потому что не нужно больше ухаживать за достающим своим нытьём и болячками родственником. И тому, кто в этих носилках ехал. Потому что тот, который ехал, всего лишь возвращался туда, откуда на краткий миг недавно вышел для знакомства с враждебным миром. Вышел, в общем, из вечности, помаялся в миру и – снова обратно, в свою любимую ни жаркую – ни холодную вечность, где нет никаких болезней от инфекционных до посттравматических, нет докторов с их меркантильными харями по сто баков за консультацию, нет квартплаты, и нет её самой, этой с вечно протекающей канализацией и с неистребимыми тараканами квартиры.

 Враждебность мира, кстати, не замедлила о себе напомнить громом среди ясного неба и проливным дождём. Но участники процессии не пали духом, донесли носилки до места, развели костерок и с песнями и с плясками проводили дым своего соплеменника в ту сторону, куда дул невесть откуда взявшийся после проливного дождя ветер.

 На этом месте, достигнув апогея какой-то неприличной радости, Константин Матвеевич слегка устыдился (всё-таки похороны) и ощутил в себе философское направление в смысле желания урегулировать распоясавшиеся чувства. Бывший морской штурман сделал во сне небольшое душевное усилие и ощутил в себе такое равновесие всех известных ему чувств и ощущений, что ему захотелось петь жалостливые псалмы, танцевать зажигательную джигу, строить оросительные каналы и сочинять грустные элегии одновременно.

 «Тоже мне, знаток псалмов и элегий хренов», - невольно усмехнулся во сне Сакуров и обратил внимание на новые цветы, появившиеся на Сакуре, числом ровно двенадцать. И на сей раз из этих цветов не получилось никаких плодов, потому что цветы один за другим сдуло с дерева налетевшим ветерком. И над образовавшейся синтоистской панорамой в лучах восходящего солнца получилась такая пёстрая круговерть, что Сакуров, замороченный начавшейся с круговертью сменой запахов и красок, сначала не понял её содержания. Но потом взял себя в руки и быстро разобрался со сменами запахов и красок как с сезонными. При этом он удивился быстроте, с какой данные сезоны менялись, и отчётливости незначительных перемен, происходящих на его глазах в каждом сезоне.

 «Всё правильно, - рассудил бывший морской штурман, - цветов было двенадцать, а месяцев в году тоже двенадцать. Вот их сдуло с Сакуры и – понеслось…»

 Тем временем на творимую в свете поднимающегося солнца землю выпал снег, и некоторое время, равное одному мгновенью, снег имитировал игру света на гранях разновеликих неоправленных бриллиантов. Затем бриллианты погасли, а на земле зашебаршили метели. Им тоже был отведён ровно миг, поэтому вскоре вслед за колючей белой завирухой потянуло теплом, и зазвучала капель. Не успела капель сыграть свой последний аккорд, как перед взором Сакурова запестрели краски всевозможных цветов и плодов. Но мгновение цветов с мгновением плодов миновало, и бывший морской штурман снова увидел проливной дождь с громом и молнией. Потом над его головой засверкало холодное синее небо, а леса и долы расцветило осенней палитрой красок, от бледной охры до кроваво багряного с вкраплением золота и малахита.

 «Чудеса», - констатировал Константин Матвеевич и увидел, что на Сакуре появились новые четыре цветка. Эти цветы также не стали созревать до состояния плодов, их также сдуло ветром и там, где упали лепестки последних четырёх цветов, образовались четыре стороны света. Больше того: на каждом условном рубеже каждой стороны света кто-то невидимый и всемогущий соорудил по дворцу. Солнце при этом встало на востоке и теперь не просто поднималось над проявляемой из первозданной тьмы землёй, но стало двигаться на запад. И получилась такая необычная картина в свете четырёхсторонней перспективы, что с востока на запад проявляемой земли было больше, чем с приплюснутых к наблюдаемой Сакуровым оси севера и юга.

 «Ну, что-то похожее мы уже видали, - вспомнил Сакуров улетающих на все четыре стороны драконов и Розу Ветров, - так зачем же повторяться? Наверно потому, что не так это просто, – сотворить мир со всеми его генеральными измерениями сезонного и географического свойства с поправками на климат. Хотя, если верить Ветхому Завету (157)…»

 И, пока он так соображал, вокруг Сакуры, которая вновь покрылась таким множеством цветов, что Сакуров не стал их пересчитывать, начали твориться какие-то непонятные светлые чудеса. То с цветка цвета лимона осыплется ворох фиолетовых крапинок, и они превратятся в порхающих ёжиков. Или цветок цвета неспелой вишни протянет свои лепестки до земли и на месте их соприкосновения образуется не зло жужжащий рой голубых полупрозрачных яблок. А то цветок цвета кофе с молоком начнёт вибрировать и издавать ритмичные мелодичные звуки, едва различимые на слух, но отчётливо видимые невооружённым глазом в виде расходящихся разноцветными кругами четырёхдольных тактов (158). И как только первый круг коснулся первого порхающего ёжика, как они все подхватили по яблоку на свои фиолетовые колючки и полетели в разные стороны.

 «Ну, это уже какой-то сюрреализм, - подумал во сне Сакуров, - пора, пожалуй, просыпаться…»

 Надо сказать, в этом месте своего сна он хоть и не увидел ничего страшного, но печёнкой почуял его приближение.

 А сакура продолжала дарить его новыми чудесами. Только вместо порхающих ёжиков появились прыгающие кубики, подбирающие с земли вокруг материнского дерева просыпавшиеся буквы. Сначала Сакуров принял их за латинские, потом – за кириллические, затем признал в них японские иероглифы, хотя в жизни не отличил бы иероглифа китайского от японского или какого-нибудь другого.

 «Ну, да, не отличил бы, - легко признался себе бывший морской штурман, видавший на разных импортных упаковках разные иероглифы, - потому что где мне, серому…»

 И тут Сакурову стало грустно: почему он в своё время не выучил много разных языков?

 «Да, нет, несколько языков я всё-таки выучил, - стал оправдываться перед собой Константин Матвеевич, - русский, например. Или грузинский. Армянский немного, особенно в части ругательств. По-турецки пару фраз знаю. А по-английски вообще – могу с любым неанглоязычным моряком легко побазарить…»

 И он вспомнил, что, когда ему приходилось разговаривать с чистокровным англичанином, прибывшем на круизном теплоходе в Сухуми, то англичанин быстрее начинал понимать русский, чем тот английский, каким пытался оперировать Сакуров. А вот случись в Сухуми балкер (159) из Либерии, то будьте любезны. Наверно потому, что в либерийских мореходных колледжах английскому языку будущих штурманов учили так же хорошо, как в советских аналогичных училищах аналогичных специалистов.

 А пока Сакуров сначала корил себя за незнание большого количества иностранных языков, а потом – оправдывал, сакура осыпалась новыми светлыми чудесами в виде мерцающих существ, нечто среднее между разноцветными крохотными осьминогами и морскими звёздами. Эти безобидные существа мирно копошились вокруг сакуры, при соприкосновении друг с другом обменивались цветами, а когда замирали на месте, становились похожими на фантастические колючки.

 «Ничего не понимаю, - с некоторой тревогой подумал в этом месте своего чудного сна Константин Матвеевич, - и какого хрена я всё не просыпаюсь?»

 Он сделал усилие и очутился под сакурой, засунутый в тесный спальный мешок.

 Бывший морской штурман задёргался, пытаясь вылезти из мешка, но ни черта у него не вышло.

 «Это, наверно, я ещё сплю», - с неожиданной паникой подумал Сакуров и то ли услышал, то ли почувствовал приближение какой-то неведомой и очень большой опасности.

 «Или уже не сплю?» - ещё больше запаниковал бывший морской штурман и задёргался пуще прежнего. Но вылезти из мешка ему снова не удалось, однако он смог пододвинуться к сакуре, затем упереться спиной в ствол и приподняться над землёй так, чтобы хотя бы встретить опасность, если она была, лицом к лицу. И, когда приподнялся, понял, почему чудеса вокруг сакуры ему сразу показались светлыми. Потому что со всех концов на него наезжали чудеса тёмные. Точнее говоря: со всех четырёх концов света. Того самого, что проявился в лучах восходящего солнца, и был своеобразно приплюснут с севера к югу.

 «Да, нет же, это я всё-таки ещё сплю», - попытался утешить себя Константин Матвеевич, аргументируя своё утешение тем странным фактом, что, высовываясь головой из тесного спального мешка и с трудом ворочая шеей, он может видеть всё на всех четырёх сторонах. При этом горы, леса, долы, японская деревня и прочие сказочные персонажи куда-то бесследно подевались, остались только он, да сакура, солнце над ними и замершие от страха последние светлые чудеса в виде не то крохотных разноцветных осьминогов, не то морских звёзд, не то на фантастических колючек. А на них по слегка выпуклой местности, вытянутой и приплюснутой так, как говорилось выше, ползло некое отвратительное монолитное чудище цвета настолько отвратительного траурного, что Сакурова мороз по коже подрал.

 «И ничего оно не монолитное, - подумал Константин Матвеевич и снова задёргался, пытаясь проснуться, - это оно просто состоит из множества драконов на гусеничном ходу, которые прут таким плотным строем, что…»

 Да, донельзя жуткие драконы передвигались на гусеницах, изрыгали пламя и крушили всё на своём ходу. При этом, наблюдая их, драконов, приближение к Сакуре, Сакуров обратил внимание на тот ненормальный факт, что они надвигаются с чётырёх сторон четырьмя колоннами. При этом – суть ненормальности – драконы с самого начала представляли собой единую монолитную массу, образуя внутри уменьшающийся четырёхугольник. Этот четырёхугольник – в соответствии с общей перспективной аномалией, получившейся после второго обозначения рубежей нарождающегося света, – имел две не совсем параллельные стороны с востока на юг более длинные, чем пара его таких же не строго параллельных сторон с севера на юг. И такая геометрическая особенность в свете некоей перспективной вольности не мешала основному смыслу происходящего на излёте сакуровского сна: сначала драконы смели на своём пути четыре дворца, откуда кто-то пытался им противостоять, потом ускорили своё движение в сторону Сакуры, натягивая за собой на светлую часть образовавшейся было земли под знаком восходящего солнца совершенно бескомпромиссную тьму.

 «Как бы мне не проспать собственное пробуждение», – подумал Сакуров, реально испугавшись попасть под гусеницы драконов раньше, чем он проснётся. Своей мыслью бывший морской штурман словно разбудил фантастические колючки, они заискрили, вышли из оцепенения и побежали от сакуры.

 «Крак, крак, крак», – услышал Сакуров, плотно зажмурил глаза во сне и проснулся наяву.