Рембрандт

Декарг Пьер

Глава III

РЕМБРАНДТ ВАН АМСТЕРДАМ

 

 

Андромеда и Прозерпина

Амстердам, 15 апреля 1631 года

Рене Декарт писал своему другу Гезу де Бальзаку: «В этом огромном городе, где я сейчас нахожусь, нет никого, кроме меня, кто не занимался бы торговлей, здесь каждый настолько озабочен своей выгодой, что я мог бы прожить здесь всю жизнь и остаться никем не замеченным. Каждый день я прогуливаюсь в сутолоке огромной толпы с такою же свободой и безмятежностью, как вы по аллеям парков, уделяя встречным людям не больше внимания, чем вы деревьям в лесах или пасущимся в них животным. Даже шум от их суеты не отвлекает меня от раздумий более, чем журчание ручейка. Если же я порой и предаюсь кое-каким размышлениям об их деятельности, то получаю от этого такое же удовольствие, какое получили бы вы при виде крестьян, возделывающих ваши поля, ибо я вижу, что труд их служит украшению места моего проживания, и я здесь ни в чем не испытываю недостатка. Поелику существует наслаждение наблюдать за произрастанием плодов в ваших садах и за их изобилием, так неужто нет равного ему в том, чтобы наблюдать за прибытием сюда кораблей, в изобилии привозящих нам все, что производится в Индии и что редко в Европе? В каком другом месте в целом свете все удобства жизни и все диковины, о которых только можно мечтать, так же легко сыскать, как здесь? В какой другой стране можно наслаждаться столь полной свободой, спать с большей безмятежностью, где еще армия постоянно стоит под ружьем нарочно для вашей охраны, почти неведомы тюрьмы, измены, клеветы и больше всего сохранилось от невинности пращуров наших?»

Той весной 1631 года Рембрандт постоянно сновал между Лейденом и Амстердамом. Он-то как раз надеялся, что не останется «никем не замеченным». Но ему было известно, что в Амстердаме, огромном и постоянно растущем городе, где на окружающих его болотах строились самые большие склады в мире, все решает торг. Налажены поставки дорогих Декарту «диковин». Существует рынок искусства и торговцы картинами, которых нет в Лейдене. Через несколько недель он подпишет первый в своей жизни контракт с одним из них, проживающим в квартале, расположенном неподалеку от бывшей мастерской Ластмана. Возле башни Монетного двора встретились, не подозревая о том, два человека – Декарт и Рембрандт. Что значил какой-то художник для Декарта? Что значил Декарт для Рембрандта? В нашем представлении, Спиноза и Вермеер – друзья. Декарт и Рембрандт тоже. Но поворот улицы разлучил их навсегда. Портрет Декарта напишет Ян Ливенс.

Амстердам, 20 июня 1631 года

Нотариус Г. Зелдер оформил контракт, связавший Рембрандта, художника, с торговцем искусством Хендриком Эйленбюрхом, за вознаграждение в 1000 флоринов, каковое и вручил ему Рембрандт. Художник оплатил таким образом свое право вступить в систему. Ему двадцать пять лет, Эйленбюрху – сорок четыре.

Эйленбюрх приехал из Данцига, где его отец был столяром польского короля в замке Вавель, что в Кракове. Вот уже четыре года, как он живет в Амстердаме, и в его магазине можно получить любые сведения об искусстве. Тут продают картины и множество гравюр. Магазин удачно расположен – в относительно недавно построенном доме (1606 год) на старой границе города, снесшего крепостные стены, которые мешали его росту, на одинаковом расстоянии от Башни Монетного двора и Большой Рыночной площади, в конце улицы Святого Антония (Синт-Антонисбреестраат) и неподалеку от протекающей по Амстердаму реки – Амстеля.

Эйленбюрх станет издавать эстампы Рембрандта, проставляя внизу листа свое имя и название города, получив исключительные права, защищавшие его от недозволенных изданий и подделок. Отныне в его папках, где коллекционеры могли отыскать все, относящееся к искусству той эпохи, появятся «Рембрандты». Рядом с лавкой находилась мастерская, где молодые художники писали собственные произведения и работали над копиями с итальянских картин. Наконец, дом Эйленбюрха был одним из тех, куда приходили клиенты заказывать свои портреты. Торговец помогал им выбрать живописца, познакомиться с тем художником, который устроил бы их в большей степени. Торговля искусством – новое ремесло, рынок для которого только создавался, но им занимался не один Эйленбюрх. На продажу выставлялись великие произведения, привлекавшие внимание коллекционеров со всей Европы. Торговцы делали запасы. Появилось понятие экспертизы. Создавались жюри из художников, которые судили о качестве произведений, приобретенных покупателями. Став предметом купли-продажи, живопись была пущена в оборот, получив котировку на бирже, как пряности или вино.

Производительность мастерских была высока. Нигде и никогда раньше не работало столько художников. Четкого понятия оригинального произведения еще не существовало: художник мог продать как собственное творение копию, сделанную учеником и подправленную им самим. Это не значит, что мастерские представляли собой лишь фабрики картин. То, что мастер и его ученики были поставщиками пейзажей, сценок, портретов, не мешало им продолжать собственные поиски.

Таким образом Рембрандт получил возможность усовершенствовать свои познания в современной живописи, лучше, чем в Лейдене, изучить произведения художников испанских и католических провинций – Рубенса, Йорданса, Ван Дейка – всех тех, кто без конца пересекал то в ту, то в другую сторону границу, по сути не являвшуюся таковой. Рынок Амстердама единственный соответствовал его возможностям.

Подписав контракт, Рембрандт поселился в доме Эйленбюрха, где к нему вскоре присоединились другие художники, помоложе. Он сможет добиться их признания. Вся предшествующая жизнь подготовила его к руководству мастерской.

Лейден, 23 сентября 1631 года

Старший брат Геррит – тот, что потерял правую руку и стал инвалидом, умер. Следуя за гробом, Рембрандт вновь прошел от родительского дома в Веддестеег до склепа в церкви Святого Петра. Снова увидел Нелтье, братьев, сестер, друзей, соседей. Все расспрашивали, как ему живется в Амстердаме. У него были только хорошие новости: мастерская, ожидаемое предоставление исключительных прав на эстампы, важные особы, заказывающие ему свои портреты, встречи с негоциантами и даже Морицем, братом Константина Хейгенса, сменившим своего отца на посту государственного секретаря Совета Соединенных провинций.

Нелтье, испытавшей разочарование, когда он бросил Университет, было отрадно, что живопись позволила сыну попасть в круг влиятельных людей. Она думала: он преуспел! Может, женится?

Ей было приятно видеть сына хорошо одетым: неброско, с красивым воротником из белых кружев, в костюме хорошего покроя, с наконец-то причесанными волосами. Он посмеялся и снова уехал в Амстердам.

В Амстердаме у Рембрандта были свои обязанности, отнимавшие много времени. До сих пор он по большей части избегал девушек. В Лейдене он вел себя более как чудак, чем как соблазнитель. Да и девушки, должно быть, посмеивались меж собой над его всклокоченными волосами и большим носом. Конечно, благодаря работе над эстампами он научился рисовать женское тело: красивые девушки, изящные формы, нежная кожа, грациозные жесты, длинная шея. Восхитительные Марии Магдалины, с которыми так мало общего имели голые женщины из трактирных номеров, с глупыми лицами, обрюзгшие, со складками на теле и огромным отвислым животом. Если он брался за резец, чтобы выгравировать обнаженное тело, всегда с каким-нибудь мифологическим подтекстом, он забавлялся тем, как античное божество рождалось из плоти самой пьяной шлюхи из злачных кварталов Лейдена. Он выгравировал одну такую, присевшую на корточки у дерева задрав юбку, чтобы помочиться и испражниться, в шляпке и с встревоженной физиономией. Вполне довольный этой «картинкой из жизни», он подписал ее своими инициалами и поставил дату: 1631 год.

Но он еще ни разу не гравировал и не писал портрета красивой молодой девушки, словно остерегаясь чего-то. По сути, он все еще жил в холодном мире, лишенном желания, – мире стариков, думающих о своей кончине.

Однако ему нравилось писать Самсона, уснувшего на коленях у Далилы, когда голова его оказалась меж ее бедер, правда, то был образ доверчивой силы, погубленной изменой. Но вот и еще одна работа: в глубокой, уютно занавешенной постели, с мягкими перинами и подушками, под покровом простыней, – спящая молодая женщина, улыбающаяся во сне, причем красивая, в то время как на ложе, возникнув из тьмы, залезает большой бородатый мужчина, сильный и напористый. Интимное произведение с жарким светом, которое он убрал подальше.

Но вот в 1631 году, в Амстердаме, он пишет две картины с женщинами: «Андромеду» и «Прозерпину».

Море серое, небо свинцовое. У обрывистой скалы, на краю осыпи с трухлявыми стволами и дикой растительностью – совершенно обнаженная Андромеда. Ее руки заключены во врезанные в камень кандалы высоко над головой. Тело словно выставлено напоказ. Дракона нет. Нет и Персея. На самом деле Рембрандт написал пленницу, скованную добычу, отданную на потеху толпе, – картину молчаливой тоски.

Напротив, «Прозерпина» – это целая буря, безумолчные вопли, скачка по мокрому дикому лесу. Тщетно она вырывается. Плутон держит ее за бедро и за плечо, он уложил ее на свою золотую колесницу, украшенную головой рычащего льва. Той же рукой, удерживающей Прозерпину, он схватил цепи – поводья огромного черного коня, уносящего их в его Царство. Прозерпина, юная богиня плодородия, станет царицей подземного мира.

Из жестокости хищника, угрожающе оскалившего клыки, неистовства коня, силы Плутона и слабости Прозерпины художник создал красочную оперу, в которой он не столько пересказывает сюжет древнего мифа, сколько говорит о женщинах, о любви и о себе самом. И «Андромеда», и «Прозерпина» – грубые образы, обнажающие темное желание. В общем, Рембрандт всего лишь поставил себя самого перед тем, что художник Жак Монори впоследствии назовет «неизлечимыми образами». Действительно, невозможно оставаться безучастным, созерцая распятого Христа, который ожидает удара копьем, точно так же невозможно забыть и о страсти, которая связывает и насилует женщину. Такое зрелище никак не сообразуется со слащавыми полотнами художников, с книгами, в которых поэты все чувства делают приторными, зато оно соответствует тому, о чем говорится в Евангелии и «Метаморфозах» Овидия, где разверзаются настоящие бездны.

Ибо распятый Христос усомнился. Ибо любовь утверждает себя как в неге рая, так и в лютости ада. И браться за кисть стоит лишь для того, чтобы пробить брешь в нашем нежелании знать, пробудить спящих, вытащить их из-под теплого одеяла. Только вот кто захочет вешать такие картины в своем уютном доме? Тем более что радость, которую доставляет созерцание живописных полотен, одинакова, какими бы ни были запечатленные на них образы. Когда Рубенс написал «Похищение Прозерпины», он показал там схватку, в которой, в противоположность рембрандтовскому полотну, подземные силы не могут одержать верх над солнцем.

В тот же период Рембрандт создал еще две картины с женскими образами: «Диана и Актеон» и «Похищение Европы». Но на этот раз он благообразен. Богиня купается вместе с другими женщинами, их около двадцати, они играют в воде. Голубой и красный бархат струится со скал, спускающихся к реке. Совершенно обнаженные купальщицы бросаются прикрыть своими одеждами тело Дианы, а на другом берегу охотник Актеон, на голове которого проросли молодые оленьи рога, застыл посреди взбесившихся собак. Группки молодых женщин выражают смятение. Справа от них особняком стоит хохочущая обнаженная девушка.

Что касается Европы, то ее похищение – это игра, со всеми атрибутами античных преданий: колесницей с золотыми колесами, большими зонтами, роскошными одеждами – словно воспоминание о Ластмане. Это всего лишь неожиданное происшествие на берегу моря. Никаких волн, спокойное жвачное животное – мило преобразившийся Зевс – уносит молодую девушку. Это не спуск в преисподнюю. Несмотря на несколько резких деталей, Рембрандт показывает, что в этом сюжете он может быть как все: может коснуться галантной поверхности мифа, получая удовольствие от самой работы.

В настоящее время в Амстердаме Рембрандт главным образом портретист. Портреты он будет писать десятками. Большие, маленькие, прямоугольные, овальные, портреты супружеской четы, отца с сыном, с одной стороны, и матери с дочерью – с другой, портреты юношей, стариков, негоциантов, управляющих торговыми компаниями в Индии, банкиров, корабельного инженера, содержателя постоялого двора – всех подряд! Рембрандт переходит от одного к другому. Он ставит подпись, дату, он мастеровито делает свое дело. Для того и существуют художники. К нему обращаются, потому что его имя входит в моду. Разве один из его предшественников, Миревельт, не написал, по собственным подсчетам, 10 тысяч портретов? Неужели и Рембрандту уготована такая судьба? Пока он совсем не испытывает усталости. Ему пошел двадцать шестой год. И если репутацию приобретают, работая над портретами, он не откажется через это пройти. В то же время в своих композициях он словно сдерживает себя – вероятно, под воздействием первого общения со зрителями. Избавляется от шероховатости. Усваивает учтивые манеры, принятые в добропорядочном обществе.

Некоторые лестные заказы приближают его к власть имущим. Так, Мориц Хейгенс пожелал, чтобы он написал портрет его друга Якоба де Гейна на холсте такого же размера, в дополнение к его собственному. Этот де Гейн, третий по счету, родом из Лейдена, знакомый с его анатомическим театром, был сыном некоего де Гейна II, большого художника, написавшего портреты всех ученых, основавших Университет, и гениального Гуго Гроция. Благодаря ему перед глазами Рембрандта снова прошла героическая эпоха истории родного города. Однако самым почетным заказом был портрет супруги статхаудера, Амалии ван Сольмс, вывешенный затем в резиденции супружеской четы на пару с портретом принца Фридриха-Генриха, написанным знаменитейшим Хонтхорстом. Это вознесло репутацию молодого художника до уровня великого предшественника. Однако Рембрандт изобразил принцессу, как любую другую свою модель. Он ни в чем ей не польстил. Модный художник, которым он становился, сохранил в себе все непокорство своей юности.

 

Первый урок анатомии

Амстердам, 31 января 1632 года. Повешение по приговору суда признанного виновным обвиняемого Адриана Адрианса, по прозвищу Арис Малыш.

Это произошло у городских ворот. Констатировав смерть, палач и его помощники отнесли тело в зал анатомического театра Гильдии хирургов.

Впервые Рембрандт присутствовал при вскрытии, или по крайней мере смотрел на него как художник, которому поручено изобразить это на картине. Заказ поступил от знаменитого доктора Николаса Тульпа, владельца красивого дома в новом квартале под вывеской с его фамилией – Тюльпан – на Кейзерсграхт. В заказе нет ничего необычного: Миревельт, Томас де Кейзер писали «Уроки». Это известный жанр. Доктор Тульп мог показать Рембрандту эстамп с картины Якоба де Гейна II, изображающей урок его приснопамятного наставника в Лейдене – доктора Пау. Стоя среди разношерстной публики и собак, Пау указывает на важную точку в грудной клетке, разверстой перед ним. Изображения препарированных тел иллюстрировали трактаты по анатомии, будь то трактат Адриана ван дер Шпигеля 1627 года или более новый – Якоба ван дер Грахта, в котором гравюры тела с обнаженными мышцами были лишь повторением рисунков из древнего труда, созданного девяносто лет назад Андреасом Везалием, личным медиком Карла V и Филиппа II Испанского – величайшим анатомом Возрождения. Обычно все внимательно следили за тем, как снимается кожа, расчленяется тело, как под скальпелем появляются мышцы, кости, органы, пока не останется один скелет, которому гравер по-прежнему придавал человеческие позы. Среди живописцев был один, знавший о мышцах больше всех врачей, – Леонардо да Винчи. Но существовала и анатомия Тициана, и хотя Альбрехт Дюрер не дошел до самого вскрытия (он оставил его в стороне в своем «Трактате о пропорциях»), Рубенс заказал в Антверпене Павлу Понтию сделать гравюры со своих рисунков мышечной структуры частей тела.

Для Рембрандта Амстердам означал соприкосновение с научными исследованиями, с прогрессом в знании, не обязательно вступающим в конфликт с религией. Процесс над Галилеем, который плохо закончится в следующем году, – лишнее доказательство слепоты папистов. В реформатских странах знают, как обстоят дела с местоположением Солнца. Астроном Иоганн Кеплер приводил Бога и небесную гармонию в пример для устроения Церкви и государств. Микрокосмос человеческого тела исследовали невооруженным глазом и в восхищении обнаружили, что человеческая машина – чудесное, божественное творение. Какая красота в легких, печени, сердце, какую великолепную систему образуют сосуды, нервы, какая стройность в позвоночнике! Тем не менее перед операционным столом всегда испытываешь некие опасения. Когда мертвец вытянулся перед тобой во всю длину, а окружающие его люди в черном, переговаривавшиеся между собой, вдруг замолкают, когда нож разрезает кожу, – это совсем не то, что человеческое тело на постели, которое по традиции обмывают, готовят к облачению в саван, положению во гроб и погребению в землю, куда его помещают навечно до самого воскресения – это тело принадлежит потустороннему миру и смерти, а душу усопшего провожают молитвами.

Здесь вспарывают, отделяют, отворачивают кожу. Что ни говори, все это сродни казни святого Варфоломея, которую Микеланджело изобразил на плафоне Сикстинской капеллы в Риме в сцене Страшного суда. Ему нужно было приехать в Амстердам, чтобы приучить себя к мысли, что это не мученичество, а этап исследования величайшей важности, которое приемлет религия; чтобы понять, что художники не должны стоять в стороне от прогресса человеческой мысли, углубления знаний о микрокосмосе, как подчеркнул Везалий на фронтисписе своей книги, где выгравировал среди наблюдающих за препарированием трупа благородное лицо художника Тициана.

Впрочем, урок анатомии, о котором идет речь, не похож на другие. Николасу Тульпу тридцать девять лет. Уже четыре года он praelector anatomiae (преподаватель анатомии) Гильдии хирургов. Он сделает двойную карьеру: политическую и научную. Как политик он восемь раз будет избран городским казначеем и четыре раза – бургомистром. Как ученый – издаст свои труды у Эльсемиров и заработает репутацию своими трудами о чудовищах, изучив, в частности, необыкновенного орангутанга, которого король Англии подарит статхаудеру. Он известен в основном тем, что дал свое имя илеоцекальному клапану, который французские анатомы чаще связывают с именем швейцарца Гаспара Богена.

На этот урок вокруг Тульпа собралась аудитория из семи человек, чьи имена будут написаны на картине: Якоб Блок, Матис Калькон, Хартман Хартманс, Адриан Слабран, Якоб де Витте, Якоб Коольвельт, Франс ван Леонен. Только двое из них были медиками. Поскольку картина в скором времени была подправлена, существует вероятность того, что персонажи с левого края и в верхней ее части появились, когда их имена написали на листе возле лица Тульпа.

Судя по всему, Тульп был очень педантичен, заказывая картину и объяснив Рембрандту ее смысл: на ней должно быть видно, как он вынимает пинцетом то, что намерен продемонстрировать, – мышцы пальцев и их кровеносную систему. Не позабыть бы изобразить на полотне раскрытую книгу – трактат по анатомии. Действительно, существовала традиция, в соответствии с которой присутствующие, гораздо чаще разглядывавшие черно-белые гравюры, чем цветное полотно, должны были иметь перед глазами иллюстрацию, к которой впоследствии присовокупят новые впечатления.

Что ж, Рембрандт зарисовал труп с рассеченной рукой, руку анатома с пинцетом, затем портреты присутствующих. Из обстановки он сохранил только очертания каменных сводов, устав, вывешенный на стене, и деревянный стол, на который положили Ариса.

Он знал, что играет важную роль. Ему, новому амстердамскому портретисту, выпало на долю продемонстрировать, что он может привнести в изощренное изображение группы людей динамизм. Покончено с выстроенными в ряд фигурами, позирующими возле трупа. Событие, собравшее этих людей вокруг мертвеца, – уже не повсеместно практикующееся вскрытие, а препарирование, цель которого – разъяснить нечто новое, открытое Николасом Тульпом, самым молодым из собравшихся. Правой рукой он показывает, а жестом левой привлекает внимание к тому, что объясняет. Впервые Рембрандт пишет картину, суть которой ему недоступна. Он работает над тем, чтобы отобразить впечатление от полученного знания. Присутствующие, по крайней мере пятеро, вписываются в четкий ромб, образованный направлениями взглядов, лиц, расположением брыжей и жабо. Эта группа – корабль, испытывающий боковую качку под воздействием новости, которую Тульп открыл собранию людей зачарованных, еще сомневающихся, но чрезвычайно внимательных к тому, что засвидетельствовал их разум. Рук почти не видно. Открыто показаны на картине лишь руки трупа и Тульпа. Рембрандт прекрасно ухватил смысл вскрытия: тонкую работу пальцев, вспарывающих плоть, чтобы явить то, что они хотят вытащить на свет. Красота картины заключается в мощи темной массы живых, обступивших мертвеца, – многоголового организма, ощетинившегося углами, отбрасывающего тени, поддерживаемого белым кружевом воротников, превращающихся в крылья, – самая мощная и самая таинственная группа людей из всех, какие он когда-либо писал, людей, которых он, а вместе с ним и мы, словно вопрошает: что уяснили вы для себя в мышечной системе? Попутно Рембрандт поупражнялся в передаче оттенков слоновой кости и голубого, проявляющихся у трупов.

Когда картина была закончена, ее отнесли в Гильдейский дом, что у Ворот Святого Антония, неподалеку от причала, где сплошь стояли корабли. В этом просторном здании находились помещения Гильдий хирургов, каменщиков, кузнецов и живописцев. «Урок анатомии доктора Тульпа» пробыл в зале Гильдии до самого 1828 года, когда ее приобрел Королевский дворец в Гааге.

После церемонии Рембрандт вернулся домой пешком вместе с Эйленбюрхом, который доставил ему этот заказ, а теперь повторял услышанные комплименты: портреты похожи, хорошо проиллюстрирован авторитет доктора Тульпа. Он прибавил, что сам почувствовал силу композиции, контрасты между черным шелком и бледностью тела. Наверняка другие гильдии хирургов – в Делфте, Лейдене – обратятся к нему, ибо картину увидит вся страна и даже иностранные ученые. Но, наверное, Рембрандт спрашивал себя, к чему же конкретно приложил руку. Возможно, покойник, Арис Малыш, уроженец Лейдена, напомнил ему о том нищем, что вопил в Лейдене, на глазах у равнодушных прохожих. Что же он выкрикивал, тот бедняк? Что говорил такого, чего не слыхали секретари принцев, государственные секретари, торговцы, управлящие, хирурги – все эти почтенные люди, занятые важными делами и совершенно глухие ко всяким воплям?

Следующий «Урок анатомии» Рембрандт напишет только тридцать четыре года спустя. Его мир лежал в другой стороне. Смог бы Декарт открыть ему красоты своего «Метода»?

Амстердам, 26 июля 1632 года. Мэтр Якоб ван Свитен, нотариус, по просьбе Питера Хейгенса де Бойса прибыл из Лейдена в дом Хендрика Эйленбюрха на Бреестраат, подле шлюза Святого Антония.

Дверь ему открыла молоденькая служанка.

– Здесь проживает мейнхер Рембрандт Харменс ван Рейн?

– Йа.

Нотариус попросил ее вызвать хозяина. Рембрандт вышел и услышал вопрос:

– Вы и есть досточтимый мейнхер Рембрандт Харменс ван Рейн?

– Йа.

– Я уполномочен засвидетельствовать, что вы в добром здравии.

– Это правда. Я, слава Богу, жив-здоров.

Рембрандт рассмеялся. Нотариус объяснил ему, что его поступок – следствие пари, заключенного между двумя особами из Лейдена, которые в прошлом году составили список ста граждан и поспорили, сколько из них через год останутся в живых. Помнит ли он, что заполнял анкету?

Да. Год прошел, и столько событий – в это даже трудно поверить. Он окунулся в современный мир. Начинает посматривать на женщин, посещать власть имущих, открывает некоторые тайны человеческого тела, приближается к тем наукам, которые все разъяснят. Ему кланяются на улицах Амстердама. Он неплохо зарабатывает, следит за своей внешностью, купил себе золотую цепь – теперь она блестит у него на груди. Одна смерть, возможно, помогла ему осознать произошедшую в нем перемену – смерть Питера Ластмана прошлой весной, когда он работал над «Уроком анатомии доктора Тульпа». Ластману было всего пятьдесят. Явившись выразить соболезнование, Рембрандт снова оказался в мастерской, где столькому научился за полгода. Картины Ластмана вдруг показались ему далекими – не до такой степени, как творения Луки Лейденского из его детства, но все же. Он увидел в них трудолюбивое, старательное творчество. Несомненно, добротное, даже безупречное, но далекое от того диалога света и тени, что дорог ему, той живой ткани из красок и масла, со вспышками красного, пятнами белого, наметками желтого, оттенками голубого, которую набрасывает он на свои полотна.

Однажды утром Хендрик Эйленбюрх вошел в мастерскую с двумя своими племянницами: одна, Алтье, была уже взрослой, другая, Саске – совсем юной. Они осмотрели картины, похвалили художников. «Это мои родственницы из Леувардена во Фрисландии», – объяснил торговец.

Фрисландия. Рембрандт там ни разу не был. Одна из Семи провинций, еще более вдающаяся в море, если только это возможно. Тамошние жители говорят не по-голландски, а по-фризски. Говорят, они грубы, неотесанны. Юлий Цивилис, одноглазый вождь древних времен, по чьей милости римские легионы заблудились в местных болотах, – их легендарный герой. Они не совсем сродни голландцам по происхождению, но такие же хорошие животноводы и инженеры-гидравлики, отвоевывающие свою землю у воды, создавая польдеры.

Леуварден – маленький провинциальный городок, еще запертый за своей крепостной стеной, гордый своим ярмарочным полем, Гильдейским домом, ратушей, Канцелярией, где останавливается статхаудер во время своих визитов – настоящим дворцом, полным чудесных ювелирных изделий. Семейство Эйленбюрха живет в доме, стоящем над спокойными водами Веазе. Сам Хендрик приехал из Польши, куда некогда эмигрировал его отец, но остальная семья – два брата и сестра – осталась в Нидерландах, брат Ромбаут обосновался в Лёйвардене. Владелец нескольких поместий, он несколько раз избирался бургомистром, был влиятельным человеком и часто общался с Вильгельмом I Молчаливым, даже оказался гостем при его дворе в Делфте 10 июля 1584 года, когда принц пал от руки Бальтазара Герардса. По рассказам, он слышал, как великий человек сказал перед смертью: «Господи, помилуй мою душу и этот бедный народ» – эти слова передавались в семье из поколения в поколение. У того Ромбаута из Леувардена было девять детей: три сына и шесть дочерей. Старший умер, и его младший брат Ульрик, адвокат, стал главой семьи. Алтье, одна из сестер, уже более десяти лет жила в Амстердаме. Во Фрисландии она вышла замуж за пастора Сильвиуса и следовала за ним из города в город, пока его не назначили в Амстердам в храм при больнице. Они были опекунами Саске, младшенькой. После смерти старшего брата та жила то у одной сестры, то у другой и, оказавшись в Амстердаме, была рада открыть для себя этот город.

Рембрандт вызвался сопровождать ее в прогулках. Сначала надо было взглянуть на порт. По всей видимости, судя по картинам Рембрандта, сам он бывал там нечасто. Это было не в его духе. Редко когда в композициях виден берег моря с несколькими башнями вдалеке – только и всего.

Однако амстердамский порт – это прежде всего Биржа, на которой решается все. Ни один корабль не попадет в порт без того, чтобы там не составили его опись. Это бойкое место. Под аркадами первого этажа толпятся маклеры возле больших плакатов с цифрами, указывающими на дела, которые они ведут: табак, шелка, недвижимость, доли в компаниях, пряности, переводные векселя, меха, торговля с Канарскими островами, Ост– и Вест-Индией. Там встречаются и поверенные иностранных купцов – поляков, французов, московитов, немцев, датчан, англичан, португальцев, испанцев.

Взглянуть на порт? К нему сложнее подобраться. Нужно дойти до конца единственной извилистой улицы центральной части города, Зеедейк, пройти по набережным, затем выйти из города. После маленьких рыболовных и каботажных судов за садами и первыми коровьими пастбищами покажутся большие парусники. Там все серое: и море, и небо. Никаких волн, всегда полный штиль, несколько рыбаков удят рыбу. Флот маячит у конца длиннющих молов, вдающихся в море, с хижинами надсмотрщиков и даже более просторными постройками – постоялыми дворами для судовых команд, сходящих на берег после закрытия городских ворот. Черные и серые силуэты живут своей жизнью в этой горизонтальной плоскости, простертой до самого горизонта, где мачты, реи, снасти – точно шпили соборов, а деревянные краны находятся в постоянном движении, размеренно и со скрипом кланяясь то кораблям, то молу. Плеск воды, перемигивание солнечных зайчиков, гнилостные запахи, которые приносит ветер, – и повсюду разлилась вода под коричневыми сваями. По молам снуют туда-сюда сани, запряженные лошадьми, увозя грузы, которые краны складывают на землю. Упряжки отправляются в город. Прогуливающиеся следуют за ними до самого Гильдейского дома. Грузчики в красно-зеленой форме трудятся вовсю перед большими римскими весами, а бухгалтеры записывают в свои книги вес товара и сумму уплаченной пошлины.

Корабли прибывают из Китая и Японии, Гвианы и Пернамбуку, с мыса Доброй Надежды, из Архангельска и Данцига, Алжира и Бергена, Пуэрто-Рико и Сантандера, Дориана и Бордо. На Бирже объявляют об отплытии в Батавию, Новый Амстердам, на Формозу, в Тринкомали, на Антильские острова. На окружающих островках расположены доки: высокие фасады темного кирпича с дверями вместо окон. Туда под строжайшим надзором впихивают центнерами все, что только можно: лес, сахар, табак, медь, олово, соль, шерсть, восточный фарфор, пряности, рейнское и анжуйское вино, сушеную рыбу. Голод больше не страшен. В Амстердаме построены самые большие хлебные амбары в мире. Некоторые принадлежат компаниям, беспрестанно строящим новые. Другие – Адмиралтейству, где пополняет свои запасы военный флот. Третьи – городу, хранящему хлеб и торф для бесплатной раздачи беднякам. Еще нигде не было такой совершенной организации.

Рембрандт понимает, что стоит взглянуть на эту мощь, но сие зрелище остается ему чуждым. Оно развлекает его, но он не может извлечь из того никакой пользы. Лес, сахар, хлеб, олово, свинец, пряности – но в таких количествах, что их и не увидишь, можно узнать только цифры: центнеры, сотни и сотни центнеров, так что на самом деле как будто ничего и нет. Тогда он уводит девушку к площади Дам, к благородным кварталам, засаженным деревьями, к лавкам с китайским фарфором, персидскими коврами, арабскими притираниями, драгоценностями – целому кварталу, где собрались еврейские гранильщики и ювелиры, сбежавшие из Антверпена. Зрелищем этих прилавков он поглощен так же глубоко, как и она: азиатское шитье, длинные ожерелья с драгоценными камнями, жемчуг для волос, настоящие жемчужины из глубины морей и те, побольше, которые называют голландскими жемчужинами, с великолепным блеском, – диковины, которые женщины носят в ушах. В глубине лавки, куда свет едва проникает, но все же зажигает искры в цейлонских рубинах, торговец держит на раскрытой ладони одну из таких гигантских жемчужин. А может быть, они пошли в совсем другой конец города, где в необычных лавках предлагают невероятные вещи: луки и стрелы, отделанные слоновой костью, китайские эмали, турецкие доспехи из дамасской ткани, андские плащи из шерсти ламы, индийские пояса, на которых вытиснены странные символы ярких цветов?

Благодаря встрече с Саске Рембрандт познакомился с пастором Яном Корнелисом Сильвиусом и написал его портрет. Он застал пастора в его жилище при больнице, сидящим в потемках, сложив руки на Библии. Пастор сидел так неподвижно, что, когда художник вошел в его комнату, он решил, будто тот погружен в глубокие размышления. На самом деле пастор слышал, как он вошел, но был почти слеп, и неподвижность взгляда подчеркивала его природную серьезность. Вид этого почти семидесятилетнего человека, одетого в черное, в маленькой черной скуфейке на редких волосах, с жидкой бородкой на белом воротнике, с опущенными глазами и руками, прикасающимися к Священной Книге, представлял собой идеальный образ внутреннего покоя. К тому же пастор исполнял свои обязанности – вел богослужения, облегчал душу умирающих – с некоей абсолютной просветленностью. Возможно, ему и надо было ослепнуть, чтобы этого достичь. На его лице Рембрандт разглядел даже намек на улыбку, с какой пастор подходил к самым сложным вопросам морали, – улыбку безграничной веры. Этому человеку не было нужды смотреть, чтобы понять, и Рембрандт явно хорошо чувствовал себя рядом с ним. Хотя скромность пастора Сильвиуса не позволяла ему предположить, что с него напишут картину, он позволил художнику рисовать его. С рисунка Рембрандт сделал гравюру. Так Сильвиус после лейденского нищего стал первым посторонним, проникшим в интимный мир его эстампов.

Что же до Саске – Рембрандт несколько раз гулял с ней и ее родственницей. Вместе с ними он видел столько разных вещей, домов, кораблей, людей. Наверное, это было даже слишком. Он возвращался в мастерскую, торопясь приняться за живопись, которая – он это прекрасно чувствовал – не имела ничего общего с подобными развлечениями. Однако оказалось, что с тех пор, как он стал бродить с Саске по городу в поисках зрелищ, которые могли бы ее позабавить, на его картинах появились молодые женщины. Иные. Молодые женщины, каких он еще никогда не писал. Не те, которые позировали ему разодетыми, с кружевными наколками и свеженакрахмаленными брыжами, а новые создания. Девушки появлялись в одеяниях из грёз: они носили платья из теплого и мягкого бархата, надетые почти на голое тело, с широким вырезом, чтобы было видно шею; они носили роскошные, шитые золотом одежды, праздничные костюмы, золотые ожерелья, жемчужины в ушах, в руках держали необычные предметы – например веер. Одна забавлялась тем, что надела берет художника, взбив его и сдвинув на ухо.

Не все картины хороши, так как девушкам не хватает жизненности, индивидуальности. Чувствуется, что в этих образах нет согласия, однородности. Словно они явились издалека, сошли с изображений Пресвятой Девы, святых Ханса Мемлинга, Квентина Метсиса или с портрета итальянки Альбрехта Дюрера. А тончайшая шелковая ткань на вороте, расшитая золотыми символами, у девушки, чьи волосы видны сквозь прозрачное покрывало, могла быть смутным воспоминанием об одной из картин Луки Лейденского. Еще вернее – на всем этом был налет Италии, – страны, где женщины не прячут волосы под шляпками, а укладывают их завитками, украшают жемчугом и самоцветами.

Но вот память подсказывает ему более близкий образ: роскошная Мария Магдалина Яна ван Скорела с распущенными волосами, улыбающаяся, в расшитом жемчугом платье. Если только это не еще более свежее воспоминание – об Антверпене и Рубенсе. Аромат древних чар кружит ему голову. Поскольку в то время Рембрандт писал почти одни только портреты, он, сам того не желая, изображал этих девушек без всякой мифологической подоплеки, отнюдь не в виде очередной Далилы, словно они вошли в его мастерскую, сняли шляпки и черные костюмы, надели нарядные платья, ожерелья и украшения и уселись позировать.

Таким образом, даже до того, как он начал прогуливаться по городу с Саске и ее тетей, живопись сама подготовила появление девушки двадцати одного года в его искусстве и в его жизни.

Рембрандт съездил в Лейден. Брат Адриан написал ему, что мать очень плоха. На маленькой медной пластине – квадрате со сторонами в 4 сантиметра – он выгравировал ее портрет: большая, тяжелая голова. На ней уже не шляпка и даже не красивое золотое покрывало, столь любимое ею, а какое-то полотно, укрывающее от холода. Тонкие губы сжаты, прикрывая беззубый рот.

На этой своей гравюре – последней, которую он сделает с матери, – Рембрандт говорит о ней с сочувствием и грустью: «Она меня больше не видит». Он изобразил мать отводящей глаза и смотрящей в пол, словно она слышит зов земли.

Действительно ли он это увидел? Или захотел это увидеть? Он подписал гравюру, поставил дату – 1633 год – и убрал в папку со своими интимными работами.

И снова уехал в Амстердам.

 

Явление Саскии

Dit es naer myn huysvrou geconterfeyt do sy 21 jaer oud was, dem derden dach als wy getrout waeren. Den 8 junyus 1633.

(Это портрет моей жены в возрасте двадцати одного года, сделанный на третий день после нашего обручения. 8 июня 1633 года.)

Хейсврау, то есть жена-домохозяйка, которую Поль Клодель впоследствии назовет Хранительницей очага. Надпись, сделанная рукой жениха, звучит торжественно, но ни имя Саске, которая станет Саскией, ни имя Рембрандта не упоминаются: это позволяет заключить, что рисунок предназначался им одним. Саския улыбается. Портрет выполнен в манере старых мастеров: серебряным карандашом на листе пергамента, величиной в ладонь, и с закругленным верхом по форме алтарных картин. Рембрандт, бегло рисующий тушью, сепией, углем, сангиной, выбрал для этого рисунка серебряный карандаш – старая, давно позабытая техника. Только старик Гольций еще использовал ее. Возможно, Эйленбюрх хранил нечто подобное в шкатулке среди прочих древностей. Это был аромат старины, но серебряный карандаш Дюрера никогда не скользил с такой легкостью, с такой непринужденностью.

Итак, Саския ему позирует. Она смотрит, как рука рисовальщика подрагивает, делая штриховку, выводит извилистые линии, быстро отчеркивает горизонтальные, то делает сильный нажим, то едва касается листа, выдавливает точку, с силой водит по одному и тому же месту, где будет блик. Любопытный способ ввести ее в свое творчество – избрать технику, которую он сам открывает для себя: пергамент. Рембрандт видел старинные рисунки, выполненные в этой манере, с очень стойким и ярким черным цветом. Он знает, что этот цвет не переменится, не сотрется со временем. Это тоже своего рода обручение на всю жизнь. Его взгляд переходит с девушки на пергамент, с пергамента на девушку. Скоро лето, на солнце уже жарко. Они шли проселком. Она, словно леуварденская крестьянка, украсила свою большую соломенную шляпу венком из листьев. Облокотившись на стол напротив жениха, подперла голову рукой. В другой – правой – держит цветок, который только что сорвала. В ее ореховых глазах поблескивает смех, на полных губах полуулыбка. Она молода, доверчива, во всем ее облике ненасытная жажда жизни. Три дня назад она сказала «да». Этот рисунок – свидетельство их союза. Позировать ему для нее так же важно, как для него – рисовать ее. Этот рисунок скрепляет их обет по мере того, как серебряный карандаш скользит по пергаменту.

Рембрандт торопится: несколькими быстрыми штрихами обозначены плечи, одежда, чуть подробнее – маленькая ручка с тонкими длинными пальцами, три из которых подпирают висок, жемчужные бусы, виднеющиеся из-под кофты. Все внимание сосредоточено на полноватом лице и большой шляпе, колышущейся у нее на голове.

Закончив рисовать, он написал серебряным карандашом: «Это портрет моей жены…». Они обручились три для назад, но художнику, наверное, необходимо подтвердить данное слово рисунком, чтобы искусство скрепило их союз.

Вечером Саския вернулась в дом своих опекунов при больнице, а Рембрандт – в свою комнату в доме Эйленбюрха. Отныне на его картинах больше не будет вымышленных девушек.

Если обручиться можно и тайно, то женитьба – уже дело общественное. Будущее Саскии совершенно безоблачно. После смерти родителей и старшего брата она переезжала от сестры к сестре, живших в маленьких фризских городках. В Амстердаме, у опекунов, ей понравилось быть в «центре всего мира». И Рембрандт, встретившийся ей в доме дяди, – сильный, энергичный человек, которому, как все говорят, уготовано большое будущее. Хвалят его «Урок анатомии доктора Тульпа» в Гильдии хирургов, портрет принцессы Амалии. Поговаривают о заказах, которые он якобы получил от самого статхаудера. С таким мужем о скуке провинциальной жизни можно забыть. Но прежде всего – она его любит.

Для Рембрандта Саския – первая девушка, появившаяся в его творчестве. То, что она родом из знатной семьи, ничего не добавляет к этому главному обстоятельству, разве что она обладает природным изяществом, умеет носить туалеты, украшения, жемчужное ожерелье, говорить, держать себя с людьми – качества, определяющие ее принадлежность к знати, достоинства, без которых она не получила бы доступа к его живописи. Впрочем, есть только одно соображение, перебивающее все остальные: он ее любит.

Опекуны Саскии, пастор и Алтье, довольные тем, что она поселится в Амстердаме, приняли предложение Рембрандта. Зато Нелтье в Лейдене, как на том квадратном эстампе, отвернулась, ушла в себя. Она больше не видит своего сына. Рембрандт попросил ее заверить у нотариуса согласие на брак, но она не отвечает.

Это затянется надолго, слишком надолго. Они решат обойтись без ее согласия. Пастор все возьмет на себя. Поэтому спустя больше года после помолвки молодые люди отправились в ратушу на площади Дам в день, когда было голубое небо и серые тучи, резкий ветер, который остужал жарко полыхавшие щеки. Они прошли под тремя аркадами, где вечно толкутся кумушки и кумовья, наблюдая за чужой жизнью и судача о происшествиях, поднялись по маленькой лестнице в глубине и вошли в бюро бракосочетаний, секретарь которого записал в книге:

«10 июня 1634 года предстали перед комиссаром Аутгертом Питерсом, Спигелем и Лукасом Якобсом Ротгансом Рембрандт Харменс ван Рейн, двадцати шести лет, уроженец Лейдена, проживающий на Бреестраат, заявивший о согласии своей матери на брак, и Саския ван Эйленбюрх, двадцати одного года, уроженка Леувардена, проживающая в Билдте, приход Святой Анны. Вместе с ней присутствовал и представлял ее интересы пастор Я. К. Сильвиус, родственник невесты. Он обязался совершить запись о законном браке до опубликования третьего извещения о нем».

Будущие супруги расписались в книге. Рембрандт не заметил, что секретарь на два года омолодил его. Пастор взялся доставить разрешение на брак от матери Рембрандта. Он был прав, не испытывая беспокойства на этот счет, ибо четыре дня спустя – что же удерживало ее столько времени? – Нелтье отправилась к семейному нотариусу.

«14 июня 1634 года в 4 часа с половиною предстала передо мной, Адрианом Паатсом, лейденским нотариусом, Нелтье, дочь Виллема ван Зуидтброука, вдова Хармена Герритса ван Рейна, жительница города Лейдена. Она заявила о своем добровольном согласии на бракосочетание своего сына мейнхера Рембрандта Харменса ван Рейна, художника, с досточтимой Саскией ван Эйленбюрх, девицей, жительницей города Леувардена. Извещения о браке могут быть опубликованы, и можно приступить к торжественной церемонии бракосочетания».

Чтобы избежать всяческих двусмысленностей, мэтр Паатс посоветовал Нелтье добавить, что она не возражает против того, «что ее сын без ее ведома оформил запись в бюро бракосочетаний и опубликовал извещения о браке. Она благодарит комиссаров бюро бракосочетаний за предоставление соответствующего разрешения и просит их считать свое письменное заявление обладающим той же силой, как если бы оно было сделано ею гласно в их присутствии».

Зрение ее уже подводило, и поэтому вместо подписи она поставила крестик в указанном месте, затем воспользовалась своим приходом к мэтру Паатсу для того, чтобы оформить дар в 1600 флоринов сыну Адриану. С обязательством для него возместить эту сумму после ее кончины братьям и сестрам в момент раздела наследства. На этом документе нотариус отметил, что она находилась «в добром здравии, стоя, была способна передвигаться пешком, в хорошей памяти и полностью владела своими чувствами и рассудком». Нелтье оставалось прожить еще шесть лет.

С гражданской церемонией было покончено. Церковный брак состоялся во Фрисландии, у сестры Саскии, в замужестве меврау ван Лоо, проживавшей в Билдте. Билдт – это поселок на краю света, за дамбой. Уже несколько веков там жили пастухи на огромной сетке лугов и каналов. Семьи проживали кучно на больших фермах с соломенными крышами, вросших в землю и укрытых от морских ветров заслоном из деревьев. Люди здесь были неречисты, они дорожили своими правами первопроходцев, завоеванными еще в Средние века. Церкви, построенные на перекрестьях каналов, параллельных и перпендикулярных морю, сохранили свои первоначальные названия: Приход Богоматери, Приход Святого Якова, Приход Святой Анны. Порой можно было встретить мельницу, окруженную несколькими домишками. Эти фризы избрали себе комиссара – Геррита ван Лоо. Он жил вместе с женой Хискье в Приходе Святой Анны – приходе реформатской церкви, в книге которой пастор записал тупым пером, ставившим кляксы:

«22 июня 1634 года сочетались браком Рембрандт, сын Хармена ван Рейна, проживающий в Амстердаме, и Саския ван Эйленбюрх, временно проживающая во Франекере».

22 июня – первый день лета. Саския, родившаяся в августе, обручилась в июне, вышла замуж в июне и умерла в июне.

Церковь была украшена цветами. Кресла для новобрачных увиты гирляндами. Рембрандт надел кольцо на правую руку Саскии, и они вышли под приветственные крики родных и фермеров-соседей, бросавших им под ноги цветы. Впереди до самого горизонта виднелись только разрозненные стада коров на лугах, по обе стороны от прямых как струна каналов, и далеко-далеко – несколько рощиц, в которых прятались фермы. Никогда небо, в высотах которого ветер нагонял на солнце маленькие белые облачка, не казалось таким бескрайним.

Дома свадьбу отпраздновали по всем правилам. Большая комната в нижнем этаже с распахнутыми окнами, выходящими на дорогу и во двор, была залита светом, самые большие ковры в доме повешены на стену за стоящими рядом стульями супругов. Лоб Саскии украшала фамильная диадема. Ее платье с тяжелыми складками, волочившееся по земле, было вышито золотом, в вырезе открывалась белизна тонкого батиста, большое ожерелье спускалось на спину и грудь, самоцветы посверкивали на лифе, фата была приколота к волосам дорогим украшением, из ушей свисали жемчужные серьги. На голове у Рембрандта – большой берет с пером. Из-под меховой опушки его куртки виднелись белые манжеты рубашки. Вышитый шарф сверкал на поясе, складчатые шаровары понизу обшиты бахромой.

Наверное, за праздничным столом фризы пели песни, из которых он не понял ни слова, читали восхваления в стихах, столь же непонятные для него, а Саския переводила их ему на ухо. Наверняка ели птицу, жаркое, овощи, рыбу, паштеты, сыр и фрукты, произносили бесконечные здравицы, поднимая бокалы с мозельским вином.

Родные Саскии все были адвокатами, управляющими, чиновниками, делопроизводителями. А личное состояние молодой женщины оценивалось примерно в 40 тысяч флоринов. Среди его родных были ремесленники – мельник, булочник, сапожник. Если родственники новобрачной могли с гордостью говорить о ее отце, бургомистре Леувардена, присутствовавшем при последних минутах Вильгельма Молчаливого, Рембрандт мог припомнить лишь фамилию предков своей матери, когда-то бывших влиятельными членами магистрата города Лейдена. Из сопоставления выходило, что он со своей нарождающейся известностью был единственным, кто мог возвысить имя ван Рейнов до уровня ван Эйленбюрхов.

Только Саския принесла с собой гораздо больше, чем флорины. Ей предстояло стать той живой душой, благодаря которой ему наконец удалось перейти в своей живописи от интимности к мифу.

В Амстердаме Рембрандта поджидали все более многочисленные заказы на портреты. У одного огромная шляпа, у другого – маленькие брыжи, у этой – большое жабо. Та хочет, чтобы в углу картины был указан ее возраст (восемьдесят три года), эта попросила, чтобы почетче выписали ее золотую цепь. У одного усы закручены кверху, у другого козлиная бородка. Мода меняется: женщины больше не носят шляпок; они расправляют по плечам огромные кружевные воротники. Этот щеголь носит кружевные манжеты на икрах и кружевные венчики на башмаках. А вот английский проповедник с супругой пожелали запечатлеть себя на парном портрете, почти в натуральную величину. Рембрандт был счастлив написать проповедника Яна Втенбогарта – старого человека, героя религиозных войн, возглавившего арминиан после смерти Арминия; пятнадцать лет назад ему пришлось бежать, но теперь он вернулся на родину, сознавая, что его присутствие привносит в общество веротерпимость. Рембрандт изобразил его рядом с огромной раскрытой рукописной книгой.

Но другие… Его уже стало утомлять ремесло портретиста – художника, у которого, в соответствии с правилами хорошего тона, принято заказывать свое изображение. Это могло никогда не кончиться. Он превратился бы в нового Миревельта или Томаса де Кейзера, прислужника людского тщеславия, летописца общества, которое доказало миру свои деловые качества, при этом считая себя справедливым и благородным. Торговля, Республика, Реформация – Соединенные провинции добились успеха во всех трех областях. Никто не смог бы этого отрицать. Однако проповедники заказывали свои портреты, а не распятия. Некоторые пасторы еще и вели коммерческие дела; как же прикажете их писать – с конторской книгой или с Библией?

Рембрандт начинал понимать, что клиенты, являвшиеся к Эйленбюрху заказывать ему портреты, представляли собой ужасную силу. Они отдавали должное его таланту с пылом, который был ему приятен. На свои деньги эти добрые люди строили себе дома в городе и за городом. Они шили себе элегантные костюмы. Покупали золотые цепи, китайские фарфоровые сервизы. Заказывали художникам по стеклу витражи со своими гербами, которые можно было вставить в окна. Они заботились о своих садах, где с увлечением выращивали редчайшие виды тюльпанов. И в этой добропорядочной жизни, в этой изящной обстановке им были необходимы еще и портреты. Дабы богатство не вызывало раздражения у самых ревностных кальвинистов-нестяжателей, они заказывали свое изображение не во всей красе, а просто в лучшем костюме.

Эти добрые люди хотели от искусства лишь одного: чтобы оно обеспечило им некую личную нетленность – опасное требование, ибо оно лишало живопись притязаний на возвышенное. Оно запрещало ей все, что до сих пор одухотворяло великих художников: облекать в образ духовное, являть глазу незримое.

В Лейдене Рембрандт вступил на этот путь – единственный, придававший смысл его устремлениям: воссоздать исчезнувшее священное искусство. В Амстердаме у него не оставалось на это времени. Порой ему приходила мысль о необходимости иначе исполнять свой долг. Неужели в двадцать восемь лет он уже изменил идеалам своей юности? Череда лиц, окружавших его, – вот и все, что он обрел в Амстердаме. При дворе принца, в Гааге, все шло так, как он предвидел. Их высочества коллекционировали произведения Хонтхорста, Блумарта, Тербрюггена, Бабурена, Морельсе. Все – великие художники! А пишут фривольные сюжеты, темы для отдохновения. Если бы Рубенс не был дипломатом, представляющим папистов и испанцев, их высочества обращались бы исключительно к нему. Впрочем, они бы не ошиблись: Рубенс – величайший из всех. Но такой подход что в Амстердаме, что в Гааге отдалял живопись от глубинного смысла ее существования.

Со своей стороны, Рембрандт не предлагал ничего приятственного. Он хотел вернуться к незыблемым образам «Жизни Христа», не понимая, почему художникам запретили их изображать. Он не мог поверить, что эта живопись, заниматься которой хотел практически он один, оставит людей равнодушными. Неужели в этой стране утратили Веру? Нет, но только искусству отказали во всех прочих сюжетах, кроме развлекательных и общественно полезных.

Отныне, пытаясь воспользоваться репутацией, которую он себе создал, он намеревался вести двойную борьбу: вновь обратить голландское искусство к темам Нового Завета и вместе с Саскией создать современное искусство ликоизображения, с помощью которого можно было явить в образе женщины своего времени Данаю, Флору, Марию Магдалину, Сивиллу. В женщине-современнице, в современных позах он собирался раскрыть великие образы главных мифов, показать, что время не затерло их, словно старую монету, что они живы в настоящем.

Он и себя станет изображать: сидящим у ног святого Иоанна Крестителя и внимающим его речам; принимающим участие в Распятии. Ибо эти великие притчи, на которых он вырос – от Евангелия до Овидия, – не мертвая буква. Его живопись раздует их священный огонь. Тем более что отныне рядом с ним будет женщина, чей образ он введет в легендарные сюжеты, – Саския.