На бешеной скорости, почти под прямым углом, Лиз Рувэйр свернула в переулок, где жила ее мать. С большим трудом она выправила свою «Дину», которую занесло на неровных камнях мостовой. Пришлось резко затормозить, чтобы не задеть подвернувшегося велосипедиста. Решительно не было никакой необходимости ездить с такой скоростью. Она это делала просто так, ради острого ощущения.

Лиз слышала, как бьется сердце, подстегнутое испугом. Она остановила машину у дверей и снова нажала на стартер. Мотор заработал. Она выключила зажигание и взглянула на часы. От самого Парижа скорость была 80. Если бы сейчас навстречу попалась машина… Ну что ж, Лиз была бы теперь в больнице, а то и в морге. Боялась она только одного — оказаться изуродованной. Зато, когда так мчишься, не думаешь о жизни.

Она взяла с заднего сиденья сумочку и позвонила два раза. Как только дверь открылась, она вошла решительной походкой, почти оттолкнув изумленную Мелани.

— Мадемуазель Лиз!

— В чем дело, Мелани? Я не с того света.

— Вы не предупредили…

— Кажется, я приехала к своей матери.

— Побегу ей сказать…

— Не надо, Мелани, я сама.

Лиз поставила ногу на ступеньку, но старуха проворно забежала вперед и загородила дорогу.

— Что с вами, Мелани? Вы сошли с ума?

— Мадам занята. Лучше будет, если мадемуазель подождет мадам здесь, внизу. Конечно, я не могу давать мадемуазель советов…

Мелани говорила поучающим, самоуверенным тоном. Она появилась в семействе Рувэйр очень давно, задолго до рождения Лиз, поэтому ей часто случалось решать, что следует, а чего не следует делать. Обычно Лиз сердилась и прилагала все усилия, чтобы поставить Мелани на свое место. Однако это ровно ничего не меняло. Но сегодня Лиз ограничилась недовольной гримасой. Если приподнять верхнюю губу так, что покажутся зубы, сразу приобретаешь жестокий вид. Быть жестокой — это хорошо. Она тряхнула совсем свеженькой холодной завивкой и поняла, что задуманный эффект сорвался. От этих локонов голова кажется маленькой. Мамаша обязательно сказала бы: «Ах, какая ты сегодня хорошенькая!..» Мелани посмотрела на нее, удивляясь ее молчанию и встревоженная легкостью одержанной победы.

Подумав, Лиз выбрала из своего репертуара проверенную роль Балованного Ребенка. Неплохо также говорят с прислугой героини романов Мориака. Тоном, подчеркивающим расстояние, суховатым и вместе с тем вкрадчивым.

— Мелани, прошу вас немедленно известить матушку о моем приезде. Я пройду прямо к себе.

Блестящий эффект. Мелани издала какой-то сложный вздох — смесь возмущения и бессилия. Не могла же она не пустить Лиз в ее собственную комнату! Мелани медленно повернулась. На ней все то же платье из черно-серого камлота с корсажем из сурового полотна. Платье, наверное, извлечено из сундуков какой-нибудь древней тетки Лиз, завершившей свой земной путь наставницей в монастырской школе Сакре-Кэр. Мелани двигалась, несгибаемо-прямая, чуть презрительная, точно унаследовала вместе с платьем все повадки классной дамы. Идя за ней, Лиз вновь почувствовала себя замуштрованной девчонкой. Не так уж весело, окончив уроки, найти в единственном человеке, который о тебе заботится, все ту же черствую учительницу. По-прежнему лестница имела жалкий вид, точно в дешевом отеле. И этот убийственный ковер гранатового цвета, обтрепавшийся по краям… На площадке Лиз сковала привычная неловкость. Это был родительский этаж, запретное место, сюда можно входить, только когда тебя позовут. Она вспомнила о брюках из черного трикотина, которые были на ней. Очень удобно для машины, но здесь, пожалуй, умнее было бы надеть юбку. Серьезная тактическая ошибка. Мелани это переживет, но с матерью сегодня надо помягче… Не беда, она еще успеет переодеться. Сделала же она эту дурацкую завивку. Сделала специально для того, чтобы избежать мамашиных вздохов: «Ах, Лиз, опять ты, как цыганка…» Надо жертвовать собой до конца. Пусть все будет в порядке или хоть с виду выглядит так. Завивка держится три дня, и достаточно нескольких капель воды, чтобы от нее ничего не осталось.

Она подумала, что это очень здорово — свалиться вот так, как снег на голову. Здорово… Интересно, избавится она когда-нибудь от мальчишеских словечек? Она тут же поправилась: чертовски умно, что она приехала без предупреждения. Мамаша будет податливее. Эта мысль ее обрадовала. Лиз была высокого мнения о своей цинической мудрости. Где это она читала, что ореховый цвет глаз, как, впрочем, и серый, говорит о сильной, покоряющей индивидуальности? Она поднялась на свой этаж и решила, что сегодня будет вести себя бесстыдно. Именно бесстыдно. Слово ей нравилось.

Конечно, со времени ее отъезда здесь ничего не изменилось. Мимоходом она заглянула в комнату для гостей. Ого! Повсюду разбросаны мужские вещи. Так вот оно, объяснение тайны!

Она вошла в свою комнату и осмотрелась. Сейчас комната показалась ей еще хуже, чем она была в воспоминаниях. А ведь всего полгода назад она здесь жила… Лиз поморщилась, увидев все те же идиотские книжки, аккуратно сложенные стопками на белой этажерке, приторно изящной, как «Молитва девы». Краска кое-где облупилась, обнажая темное, источенное червями дерево. На потолке — все тот же архипелаг, образованный проступившей сквозь штукатурку сыростью. Как они изрезаны трещинами, эти бедные острова… Нет, даже фантазии мечтательного подростка не удавалось найти в этом архипелаге счастливый остров Эдем. Острова Южных Морей, какое красивое вранье! Как глупо думать, будто есть еще неоткрытые земли. Совсем недавно в Океании шла война. Батаан, Омоо, Уэйк, Гуам — когда она ходила в школу, этими пряными, волшебными словами пестрели военные сводки. А сейчас этот искусственный рай отравлен затхлым запахом давно не проветривавшейся комнаты. Всегдашняя мамина мания — не открывать окон! Даже во втором этаже, даже если окно выходит во двор… Идиотский страх перед ворами и террористами. Лиз посмотрела сквозь щель ставни: скопление низеньких крыш, больше ничего. Печальный вид. Все так буднично, так заурядно. Горизонтов нет.

Воспоминания нахлынули и поглотили ее. Она увидела себя пугливой девчушкой, мечтающей а ла Гоген. Потом пришли книги Мельвиля, потом — бодлеровский сплин, за ним — сумасшедший ад Артюра Рэмбо… И длинные приступы меланхолии между ними. Мать вздрагивала от каждого шороха, от каждого звука шагов, нарушавшего мертвую тишину провинциальной ночи. Она запиралась каждый вечер на все замки. «Ей было все равно. Унылая грязь зимы, мимолетная дрожь весеннего солнца, влажная жара лета — ей было все равно. Она запиралась…» Примерно так писала Лиз свои сочинения на втором курсе лицея. Писать лучше ей не удавалось. Она вздрогнула, вспомнив, как завоевала себе свободу. Поток воспоминаний окрасился в грязно-серый цвет. Однажды она случайно услышала на черной лестнице звуки поцелуев и осторожные шаги. Какой-то господин уходил от мамаши. Начались ужасные сцены из-за денег. Обе научились делать друг другу больно, находить самые злые, самые ранящие слова. Наконец Лиз добилась того, что ее ознакомили с отцовским завещанием. Она выяснила, что опекуном ее является брат отца, состоятельный тунисский колонист. Дядюшка даже не удосужился приехать на похороны своего брата. Он равнодушно предоставил Лиз пользоваться частью своего дохода.

Все это было так мизерно, что даже не раздражало, это было только скучно. Лиз приезжала в Труа с единственной целью — выпросить, выцарапать у матери прибавку к тому, что ей полагалось.

Внезапно ее охватил испуг. Вдруг она попала в ловушку, вдруг ее заставят жить здесь, в этой клетке? Теперь она жалела, что не позволила Максиму содержать себя. Пожалуй, это было бы честнее. Все равно они спали вместе, а сохранить иллюзию независимости этот дурак помог бы ей куда лучше, чем мамаша… Нет, она приехала сюда и отступать не намерена. Переходя к другому окну, Лиз задержалась у большого зеркала ампир. Конечно, эта дурацкая завивка совсем ей не к лицу. Не идет, это ясно. Она только изломала линию волос, черных и прямых, как на портретах работы Греко. На узком лице мерцали светло-карие глаза, слишком светлые для таких волос. Быть девушкой так же отвратительно, как и девкой. Она сделала несколько кокетливых гримасок. Кудряшки в стиле «хочу понравиться маме» были вполне уместны. Пережевывать отвращение к себе самой стало для нее привычкой. Она часто устраивала такие спектакли, когда они бывали втроем. Максим был партнером, Алекс — публикой. Иногда получалось забавно, но сегодня она и впрямь готова была возненавидеть себя.

Спуститься в гостиную Лиз не решалась. А ведь она дала себе клятву — не уезжать без шестидесяти тысяч. Обстоятельства ей благоприятствовали. В доме что-то неладно, достаточно вспомнить рожу, которую скроила при ее появлении Мелани. Это надо будет использовать. Внезапно она почувствовала, что, по совести говоря, ей вовсе не хочется уезжать с Максимом на пасхальную неделю, ей вообще не хочется ничего делать. И особенно сидеть в этом Париже, где собрались неудачники со всего света. Погода налаживается, а в хорошую погоду это было бы поистине грешно. Мрачные размышления Лиз привели ее к мыслям о матери. Она — случайная мать. Материнство было для нее лишь средством заставить отца жениться на себе. Хоть бы она не пряталась, не лицемерила. Пусть берет любовников открыто, к чему эти комедии… Впрочем, нет, это тоже было бы не слишком весело. Стоя перед зеркалом, Лиз сделала трагическое лицо. Оно ей понравилось. Затем она обратила свой гнев на окно, которое не желало открываться. Еще бы! В этом доме открывающееся окно показалось бы чудом. С большой тщательностью Лиз занялась своим туалетом. Одевшись, она искусно подкрасилась. Сегодня она даст ей урок, этой мадам Рувэйр, своей мамаше. Выражение ярости мелькнуло на ее лице. В зеркале ей показалось, что тяжелые черты мадам Рувэйр на мгновение проступили в ее чертах. Это сходство заставило ее вздрогнуть. Кто знает, что еще она унаследовала от нее?.. А от отца? Не надо было думать об этом. Шутка становилась опасной.

* * *

Когда Лиз спустилась в гостиную, оказалось, что мать ее опередила. Мадам Рувэйр была не одна, с ней сидел какой-то нелепо одетый верзила. Верзила забился в угол, точно профессиональный регбист, которого заставили играть в шахматном турнире. Лиз решила игнорировать его. Регби и футбол она одинаково презирала, а играть в шахматы не умела. Она ловко приласкалась к матери, и ее представили верзиле. Тот, помимо всего прочего, именовался Лавердоном. Лиз сразу вспомнила романы Жоржа Куртелина. Что-то старомодное, допотопное… Тем не менее она слегка присела, сделав подобие реверанса. Она знала, что это движение подчеркивает красоту ее нового платья, перекупленного у манекенши от Диора. Платье было очень широкое, того светящегося, бледно-зеленого оттенка, который той весной стал модным для кузовов машин. В полутемной гостиной оно, наверное, выглядело прелестно. Лиз осталась довольна произведенным эффектом.

Она почтительно выслушала все, что рассказала ей мать о мсье Лавердоне. Мадам Рувэйр рассказывала со вкусом, употребляя вздохи вместо знаков препинания. Она говорила о непереносимых страданиях, не забывая, однако, уголком глаза посмотреть, нравится ли ее рассказ самому страдальцу.

Что бы Лиз Рувэйр о себе ни думала, она была еще в том возрасте, когда нельзя знать, какой тебя видят окружающие. Мать говорила с ней, как со школьницей. Разочарованная женщина в Лиз рассудила, что мсье Лавердону вряд ли будет интересна воспитанная девчурка, благоговейно выслушивающая мамашины рацеи. Она решила выступить в роли видавшей виды девицы и обрадовалась своему решению.

— Ты понимаешь, Лиз, — продолжала мадам Рувэйр, — все эти ужасы тюрьмы…

— А много у вас там было педиков? — спросила Лиз с потрясающей простотой.

— Кого? — холодно бросила мадам Рувэйр.

— Педерастов, мамочка, — соболезнующе пояснила Лиз.

Верзила улыбнулся и взглянул на нее совсем по-другому. Всю эту классику Лиз знала назубок. Сен-Жене — Комедиант и Мученик, третий пол и прочее. Она читала даже отчеты Кинсея. Ни мать, ни гость не годились ей в подметки. Мать просто ничего не поняла, а у гостя, видимо, нехватало теоретической подготовки. Имя Жана Женэ было для них пустым звуком. Сообразив это, Лиз решила переменить пластинку. Наивным голосом подростка она спросила:

— Вы верите в фатум, мсье Лавердон?

Никакого впечатления. Мадам Рувэйр перебила ее весьма сухо:

— Твой отец погиб не от фатума.

Лиз подняла глаза к потолку. Сейчас последует очередной куплет о террористах, оплачиваемых Москвой. Неожиданно гость пришел ей на помощь:

— Мне кажется, я понимаю вас, мадемуазель. Я верю в Судьбу, верю в свое призвание. Я верю также, что имею право на многих людей.

— Вы столько страдали, Даниель! — Мадам Рувэйр была в экстазе.

Страдал? Это не бросалось в глаза. Пожалуй, заметны были лишь легкая одутловатость лица да глуповатый вид, который придавал ему слишком короткий бобрик…

— Восемь лет? — спросила Лиз тоном знатока.

— Это сущие пустяки. Пикник, не так ли? — едко сказал Лавердон.

— А у вас с комплексом клаустрофобии благополучно? — с чуть преувеличенной развязностью Лиз продолжала свой допрос. — Ну, знаете, чувство страха и удушья в запертой комнате и прочее… Вам следовало бы подвергнуться психоанализу…

Это прозвучало, как добрый совет (мол, поступайте, как хотите, если вы такой умник), и Лавердон проглотил приманку. Эта маленькая кривляка принимает его за сумасшедшего.

— Полагаю, мадемуазель, мне удалось сохранить ясность рассудка.

Мадам Рувэйр начинала сердиться. Это можно было угадать по тому, как вздрагивали ее крупные белые ноздри. Лиз скрестила ноги, потянулась, словно кошка, всем телом и спросила с очаровательной улыбкой, нет ли в доме сигарет «Голуаз»… Марки «Голубой диск», разумеется… Расчет был точен. Никогда мадам Рувэйр не пошлет за сигаретами Мелани и никогда не разрешит дочери войти в табачную лавочку. Операция удалась. Верзила отправился за сигаретами с видом побежденного на олимпийских играх. Черт возьми, сравнение неплохое! В бурном порыве дочерней нежности Лиз бросилась матери на шею. Мадам Рувэйр сначала сопротивлялась, но Лиз прочла полный панегирик очаровательному мсье Лавердону. Как только мамаша смягчилась, Лиз увлекла ее в смежный кабинет, где находился несгораемый шкаф. Ей надо было получить свои шестьдесят тысяч до возвращения Лавердона.

* * *

Обед длился бесконечно, как это часто бывает в провинции, когда продолжительность обеда превышает разговорные возможности сотрапезников и приходится много есть. Лиз сияла, она получила от матери даже больше, чем предполагала. Теперь она кокетничала с Лавердоном просто так, чтобы позлить мамашу.

— Лизетт, доешь все, что у тебя на тарелке! — сказала мадам Рувэйр.

— Ну, конечно, мамочка!

Лиз обменялась с Лавердоном понимающим взглядом, который не остался незамеченным. Молчание сгущалось. Они еще не добрались до сыра. Лавердон ел торопливо, набивая рот большими кусками. Что это, дурные манеры или жадность человека, давно не пробовавшего ничего вкусного? Лиз только собиралась задать этот невинный вопрос, как вдруг Лавердон громко расхохотался.

— Лизетт, я думаю об утреннем разговоре… Ну, насчет фатума… По-моему, всем вам, женщинам, недостает военного опыта.

Лиз так взбесилась, что решила не отвечать на подобную глупость. Какое право имеет этот тип называть ее Лизетт? Она уткнулась носом в тарелку, точно надувшийся ребенок.

— Не понимаю, что вы хотите сказать? — проворчала мадам Рувэйр.

— Только то, что на войне становишься мужчиной, — начал было задетый Даниель. Лиз выпрямилась, точно ужаленная. Губы ее судорожно искривились от злости.

— Подразумевается, что женщиной становятся в постели?

— Ах, Лиз! Как ты можешь говорить такие вещи!

— Не глупи, мама. Пусть на траве. Я-то понимаю, что имел в виду этот господин…

Лавердон грубо расхохотался.

— Ведь именно это вы подразумевали?

— Вовсе нет. Я об этом и не думал.

— Во всяком случае, ваша точка зрения абсурдна. Она нелепа. Да и вообще, что вы можете знать о войне?

— Лизетт, ты переходишь границы! Дорогой друг, извините ее, не сердитесь…

Но Лавердон не сердился. Наоборот, ему очень интересно было бы узнать… Лиз продолжала, торжествуя:

— Во время бегства мне было шесть лет. Помнишь, мама, как нас бомбили в Жиене? Одной старухе оторвало голову, а тебя мы никак не могли найти. Ты спряталась под телегой. Мне было столько же, когда отца принесли на носилках, а наш дом до сих пор забаррикадирован. Мне было одиннадцать лет, когда атомная бомба упала на Хиросиму. Водородная взорвется, вероятно, к моему двадцатилетию. Не знаю, поймете ли вы меня, но я привыкла к войне. Войной меня не удивишь, придумайте что-нибудь другое.

— Конечно, Лизетт, — свысока начал Лавердон. — Конечно, вы познали страхи войны, познали ее ужасы. Но вам не приходилось бывать в бою. Именно там становишься мужчиной.

— Вы отстаете ровно на одну войну, мой бедненький Лавердон. Вы все еще воображаете, что бои ведутся на фронте. Когда брали Берлин, мама устроила иллюминацию. Она решила, что это начало войны с русскими. Когда Трумэн послал американские войска в Корею, мама быстренько продала один из домов и купила золото. Война!.. С тех пор как я стала обедать вместе со взрослыми, за столом не говорят ни о чем другом. Значит, нечего мне рассказывать сказки. Рукопашные схватки хороши для военных сводок. Возможно, что вас они кое-чему научили. Но котировка курсов на Бирже чуточку поважнее, не так ли? И не тебе, мамочка, спорить со мной… Когда мсье Ревельон появился у нас в доме…

Услышав это имя, Лавердон дернулся и выпалил:

— К счастью, Лиз, есть еще люди, готовые сражаться с врагом. Если бы все думали, как вы, некому было бы лупить вьетов.

— А позвольте вас спросить, — упрямо продолжала Лиз — кто будет лупить врага, когда начнут падать атомные бомбы? Вы?… Вас тогда будут показывать на ярмарках среди развалин. «Спешите видеть! Спешите видеть! Даниель Лавердон, человек, спящий в обнимку с водородной бомбой!» Вы просто бредите. Тень на камне — вот что мы такое. Вы, и я, и все остальные. Мы исчезнем бесследно, никто даже не поймет, как это случилось… Если, конечно, на земле еще останутся люди, способные интересоваться прошлым…

— Но это же пропаганда! — закричала мадам Рувэйр.

Лиз не ответила. К чему? Мать не читала ничего, кроме «Фигаро», Лиз успела забыть, к чему она завела этот разговор. Ей хотелось сбить спесь с этого вояки, уколоть, сделать ему больно. Она возненавидела его. Он ей напомнил отца, которого она тоже не любила, сама не зная почему. По его вине она росла одинокой, запуганной девчонкой. А теперь этот мамашин альфонс смеет ее поучать… Оба они твердят свои примитивные истины. Как это говорит Максим: «Я не удовлетворен, значит, я есмь…» Нет, не так. «Я не удовлетворен, следовательно, существую…» Забыла. Да и все равно, им этого не понять, не стоит и трудиться. Впрочем, усталость и отвращение к себе — это колорит эпохи. Как-то, после очередного длинного разговора, Максим сел писать эссе. Вступления и заглавия Максиму удаются. Он готов рассказывать о них первому встречному. Затем заносит их печатными буквами в записную книжку. На этом обычно его работа кончается. Как это у него? Ах, да: «Мы, поколение атомной пустыни, имеем право совершать то, на что не отваживались наши предшественники. Ни божеских, ни человеческих законов для нас не существует… Это называется правом на жизнь…» Там было гораздо длиннее, но все равно, этого им не понять. Максим говорил, что этот трюк оправдывает все, педерастию и грабеж, убийство и кровосмешение. Тогда ей эта теория показалась забавной. «Право на жизнь» — это были ее слова. Но сегодня они не звучали. А тут еще мать жужжала над ухом: американцы то, американцы это…

— Я читаю газеты, мама.

— Но Даниель не мог их читать!..

Лиз приняла свой обычный пресыщенный вид. Придется дать мсье Лавердону некоторые элементарные разъяснения, как иностранцу, только что сошедшему с корабля.

— Газеты, мсье Лавердон? В них всегда одни и те же шарлатанские обещания, которым никто не верит. Мне на них наплевать, я хочу успеть пожить, пока нет войны. Жить или хоть пользоваться той жизнью, которую вы для нас создали…

Мадам Рувэйр залилась румянцем. Это ей очень шло. Лиз помолчала.

— В конце концов мсье Лавердон знал, что делал во время той войны. Он томился в тюрьме, а я томилась на свободе, это еще хуже.

Взрыва не последовало. Вошла Мелани, неся поднос с сырами. Лиз с интересом наблюдала, как в пять секунд мамаша успела превратиться в гостеприимную хозяйку, непринужденную и любезную. Пользуясь минутной передышкой, Лиз возобновила атаку:

— Не знаю, почему бы вам меня не послушать. Получилось так, что нам приходится оплачивать разбитые вами горшки. Мсье Лавердон был на свободе, когда мой отец…

Сильный стук прервал ее. Выходя, Мелани в знак неодобрения бесцеремонно хлопнула дверью.

— …мой отец уже дрожал за свою жизнь, — продолжала Лиз. — С тех пор как я себя помню, я вижу только запуганных людей.

— Это потому, что мы проиграли войну.

— Бросьте, Лавердон. Мой отец был убит, когда все вы ходили победителями и были у власти. А мама баррикадировала дом. Она перестала бояться только тогда, когда ей померещилась новая война.

— Если бы мы выиграли войну…

— А разве те, кого вы сажали в тюрьму, шли туда добровольно? Нет, они боялись вас. Вы — это страх. Я ничего не боялась раньше. Но, когда мама стала ждать войны, я испугалась…

— Ты просто позируешь, Лиз.

— А ты ровно ничего не понимаешь, мамочка. Когда писали о бомбардировке корейского храма, об атомной бомбе, о третьей мировой войне, я не могла читать газет. Я не могла думать ни о чем другом. И пошла к мужчине, чтобы не умереть девственной дурой…

Мадам Рувэйр ударила по столу пухлой рукой.

— Как ты смеешь говорить такие вещи!

— Я же их делала, мамочка, и вовсе не для того, чтобы позировать. Я считала годы наоборот. Я решила стать женщиной в шестнадцать лет. Я выросла рядом со смертью. Надо было успеть взять хоть что-то. Я твердо решила никогда и ни в чем себе не отказывать. Я не виновата, что мир таков.

Опять Лиз потеряла нить. Она была довольна, что смогла высказать все это. Мадам Рувэйр сделала вид, что ничему не верит, и начала громовую проповедь против фильмов, развращающих молодежь. Есть один, особенно отвратительный. Он доказывает, что всегда и во всем виноваты родители. Кюре с амвона потребовал его запрещения, но фильм продолжали показывать всюду. Нет, она не помнила названия. Что-то из библии. Это уж верх цинизма. Теперь можно безнаказанно издеваться над самым дорогим, самым святым… Лавердон равнодушно поддакивал, украдкой поглядывая на Лиз. Та решила нанести еще удар.

— Надеюсь, мамочка, я не первая женщина, которая спала с мужчиной?

Мадам Рувэйр закусила губу. Она посмотрела на Даниеля, надеясь найти у него поддержку, но встретила лишь его любопытный взгляд.

— Я не хочу быть неудачницей, не хочу быть такой, как вы оба. Не все ли равно, сидеть в тюрьме или запереться в собственном доме, как в тюрьме? Вы сидите и скулите, что не виноваты. А кто же виноват? Кто, объясните мне? Вы, мсье Лавердон, вы типичный неудачник! Вы дали себя победить и засадить в тюрьму. Вы недавно вышли и еще не успели соскучиться. Но не беспокойтесь, это придет. Я уже вижу, как вы укладываете чемоданы и уезжаете в Индокитай. У войны есть положительная сторона, там ни о чем не надо думать. А я не хочу подыхать без капельки счастья!.. Но в прелестном обществе, которое вы для нас создали, получить эту капельку не так-то просто!..

Лиз отлично знала, что Лавердон с наслаждением треснул бы ее по черепу. Губы его дернулись и сжались в узкий, красный шрам, который на массивной нижней части лица выглядел уродливо.

— Так-то ты меня благодаришь, — сказала наконец мадам Рувэйр жалобным тоном.

— За что? За то, что ты родила меня?

Вошла Мелани с корзиной фруктов, и Лиз сама испугалась своей резкости. В конце концов чем провинилась мать?

Хотела заставить отца жениться на себе? Это — ее дело, и нечего читать ей мораль…

— Я вижу, стиляг сейчас не меньше, чем в мое время, — сказал Лавердон, пытаясь быть насмешливым.

На эту тему у мадам Рувэйр имелся запасной куплет. Даниель чувствовал себя побежденным. Эта маленькая стерва сумела попасть ему в самое больное место. Если бы Бебе ответил на его телеграмму, пришлось бы ехать в Париж на машине Лиз. Тогда все было бы совсем по-другому, тогда мы еще посмотрели бы… Но телеграммы нет. Что у нее за противная манера связывать его с Мирейль, говорить о них, как о чем-то едином… Не беда, все это мы переменим. Дайте только повидаться с приятелями. Мадам Рувэйр успела добраться до коммунистов, которые, по ее мнению, осквернили все. Лиз поднялась и взглянула на часы.

— Я думаю, вы договоритесь, а меня это утомляет. Продолжайте, прошу вас, надо же как-то убивать время, особенно вам, тем, кто провоевал всю войну. Я вас покину. — Она сильно нажала на «вам».

— Будем пить кофе в будуаре, Даниель, — сказала мадам Рувэйр. — Я покажу вам свой аквариум. У меня есть дивные золотые рыбки, Даниель, очень редкие рыбки.

Внезапно Лиз стало стыдно. Мать перестала казаться ей смешной. На Лавердона она не посмела взглянуть и тихо вышла. Ей было очень грустно. К счастью, скоро ехать. Когда ведешь машину, думать не приходится, совсем как на войне. По совести говоря, чем она лучше этих двух обломков, оставшихся в столовой? Так что не стоило ей задираться…

Лиз бегом спустилась с лестницы, а повеселевшая мадам Рувэйр объясняла:

— Понимаешь, мой дорогой, отец прощал ей все, решительно все… И только в память о нем…

Оглушительный стук прервал ее. Мелани всегда говорила, что Лиз не умеет по-человечески закрыть дверь.