Этот свист и щелчки, эта дрожь и шипенье, двоясь, обрастая высокими тонами в деке, — стихают, замолкают стихи и, молчащие в столбик, стоят, затаив до читающего речевое дыханье. Мир распахнут и ждёт; на страницах его, что в кино, шевелящиеся муравьи переносят значенья, опускается ночь, наши тени уходят стеной, растянувшись улыбчиво и неестественно через. Но оно продолжается, шоу твоё (покажи), даже если здесь вымерли зрители, и тараканы из голов их ушли и продолжили личную жизнь за границею жизни земной, приземлённой (покажешь?) Этот свист и щелчки, это дрожь и шипенье, и спесь пережившего опыт кромешного света и выси — это там не берут, это нужно, наверное, здесь, между створками книги, хранящей осенние листья.
цицерон цезарь гораций катулл вергилий золотая латынь просыпающаяся светом сквозь прорехи времени сказанные другими в нестерпимой яви доступной одной лишь смерти от паденья римской империи до паденья с высоты олимпийских круч — на лопатки в скудный огород петрушки где я озираюсь где я забывая тем самым уже навсегда откуда но кольнёт знакомо номер четыре семь шесть в лобовом стекле автобуса как в музее крутанётся улица и остановит сердце а глаза людей окажутся колизеем
Господствует сентябрь. На головах златятся кроны трепетно и влажно, министр дворник с древностью бумажной в совке идёт, и стелется трава… (Вчерась он был дровами на траве, отсюда уст переворотный смайлик и тремор длани. Общая помятость передаёт торжественный привет морщинистой сиюсекундной луже). А это я из дому выхожу, иду, иду, нет, всё-таки брожу по кружеву (а, между тем, снаружи всем кажется, что я иду себе на службу, может, просто раньше вышла…), а на ковре печальным счастьем вышит прошедших дней остановимый бег.
Облик осени сквозит в ветках неба и в рогатом настороженном монстре, про который, говоря, что — троллейбус, понимают, что живой (одна морда чего стоит…). На дорогах разбросан хаотически хронический шелест, осень шепчется, шуршится белёсо, озирается, свернув себе шею. Осень, что это? Очнись, полюбуйся: у акации рожок пахнет сладко, он раздавлен пешеходом обутым, он оставлен миром в мокром осадке, неразборчиво помешан с листвою, и удар его пронзительно точен. Так охотятся на смерть из двустволки, обрывают речь серебряной точкой.
Господи, отведи — беду, стрелу. Стрелочку — переведи, чтобы секунды, сбившись на миг один, снова построились в череду, мяту, ромашку, липу, душистый хмель в чайнике маленьком, вечером, перед — сном… Господи, воля Твоя… только — будь со мной, не оставляй меня, как наступит — смерть.
в это пламя сквозящее мимо пространств заплывает зрачок и не видит другое голос хора церковного жаром костра опаляет всё нёбо сведённое горло расписного собора, а пламя летит — с фитилька в бесконечное странствие духа и становится звуком вон там на пути к тишине Его пламени ставшему слухом
Роюсь в словарях, наслаждаясь прелью желтоватых листов в мелкой сыпи ятей. Ничего не поделаешь: гены предков. Книжный червь, точилище знаний, яблок, от которых многие же печали… Погружаюсь в буквы, что в черноземье, это ход наружу, он — нескончаем, потому что жить в словаре — блаженство. Покрываюсь росписью и, запретно табуретку томом увысив Даля, превращаюсь в книгу и в самый крепкий сон, мороз, маразм на лету впадаю.
Бог — категория состояния (при глаголе бытия), исполненная любовью и свободой. А кто говорит о Боге, как об имени, знает, конечно, больше, но вот чувствует хуже. Сижу на кухне, чувствую себя плохо.
Сквозь опыт безвозвратности, когда кричишь вдогонку, шаря по карманам, но вор — сбежал, и кажется нормальным закрыть глаза и отмотать назад секунду за секундой, размещая во времени события не так — идти быстрее или вовсе встать, чтоб отменить внезапное несчастье. Но мир нелепо крутится, живёт, смеётся, разговаривает, дышит, идёт вперёд, как вор, и если слышит твой крик — не обернётся на него.