Есть вещи, неподвластные человеческой воле. Даниэлю-Совенку пришлось в этом убедиться. До тех пор он думал, что человек может свободно выбирать между тем, что он хочет, и тем, чего не хочет; он и сам мог, если пожелает, пойти к зубному врачу, который принимал по четвергам на веранде у Кино-Однорукого, за что вносил тому скромную плату, и вырвать ноющий зуб. Были даже такие люди, которые, как это сделал Лукас-Инвалид, отсекали себе один из членов, если этот член становился для них обузой. Иначе говоря, до того вечера, когда они забрались в сад Индейца воровать яблоки и их накрыла Мика, Даниэль-Совенок думал, что люди могут, когда им вздумается, отделаться от того, что считают для себя обременительным, как в физическом, так и в нравственном смысле.

Но стоило Даниэлю-Совенку, повесив нос, покинуть усадьбу Индейца с яблоком в каждой руке, как он понял, что воля человека еще не все в жизни. Существуют вещи, против которых мы бессильны, которые покоряют человека и подчиняют своей жестокой, деспотической власти. Такова была — теперь он отдавал себе в этом отчет — ослепительная красота Мики. Таков был скептицизм Панчо-Безбожника. Такова была страстная и несчастная любовь Хосефы. Таков был религиозный пыл дона Хосе, настоящего святого. Такова была, наконец, глухая неприязнь Сары к своему брату Роке-Навознику.

Со времени незадачливой кражи яблок Даниэль-Совенок понял, что Мика очень красива, но, кроме того, что красота Мики зажгла в его груди неведомое пламя. Пламя, которое буквально опаляло его лицо, когда кто-нибудь упоминал о Мике в его присутствии. Это создавало нечто необычное, нечто такое, что нарушало доселе беззаботное и привольное течение его жизни.

Даниэль-Совенок смирился с этим фактом, как смиряются с неизбежностью. Он невольно вспоминал Мику каждый вечер, ложась спать, и в воскресные и праздничные дни, когда лакомился творогом. Это привело его к выводу, что счастливый смертный, который завоевал бы сердце Мики, достиг бы сладостного покоя и блаженства.

Вначале Даниэль-Совенок пытался избавиться от этого бремени, ущемляющего его внутреннюю свободу, но в конце концов свыкся с постоянной мыслью о Мике, как с чем-то неотделимым от его существа, с чем-то таким, что составляет сокровенную часть его бытия.

Если Мика отлучалась из селения, долина омрачалась в глазах Даниэля-Совенка, и ему казалось, что небо и земля стали опустелыми, серыми и безрадостными. Но когда она возвращалась, все приобретало другой вид и другую окраску: ярче становилась зелень лугов, звончее и переливистее пение дроздов и даже мычание коров мягче и благозвучнее. Происходило чудодейственное возрождение долины, до конца раскрывались все возможности, таившиеся в присущих ей тонах, ароматах и звуках. Словом, все обстояло так, как будто для долины не было другого солнца, кроме очей Мики, и другого веяния жизни, кроме ее слов.

Даниэль-Совенок сохранил свое пылкое восхищение Микой в тайне ото всех. Однако что-то в его глазах, а быть может, и в голосе выдавало с трудом сдерживаемое внутреннее возбуждение.

Его друзья тоже восхищались Микой. Они восхищались ее красотой точно так же, как восхищались физической силой кузнеца, благочестием дона Хосе, настоящего святого, или — пока Навозник не узнал, что Кино плакал, когда умерла его жена, — культяпкой Однорукого.

Да, восхищались, но так, как восхищаются чем-нибудь изящным или грандиозным, что, однако, не оставляет в сердце следа. В ее присутствии они, без сомнения, испытывали нечто вроде эстетического наслаждения, но это чувство сразу рассеивалось, вытесняемое другими эмоциями, которые вызывал, например, убитый из рогатки дрозд или удар линейкой по пальцам, полученный от дона Моисеса, учителя. Их восторг длился недолго, он был скоротечен, как взрыв.

Подметив это, Даниэль-Совенок понял, что его душевное состояние — нечто особое, иное, нежели отношение к Мике со стороны его друзей. Иначе почему же Роке-Навозник и Герман-Паршивый не худели на три кило, когда Мика уезжала в Америку, или на одно-два, когда она только переселялась в город, и не поправлялись, не прибавляли в весе, когда Мика надолго возвращалась в долину? Это доказывало, что с его чувствами к Мике нельзя было и сравнивать чувства его товарищей. Даже если они говорили о ней с восхищением, а Роке при этом щурил глаза и присвистывал, как делал его отец при виде хорошенькой девушки. Все это было лишь показное и поверхностное и не имело ничего общего с непрерывным и глубоким душевным движением.

Однажды вечером на приречном лугу они заговорила о Мике. Зашла речь об одном мертвеце, которого, как говорили люди, во время войны похоронили посреди луга, под старым дубом.

— Теперь уж он, должно быть, рассыпался в прах, — сказал Паршивый. — Наверно, и костей не осталось. А как вы думаете, когда Мика умрет, она тоже будет вонять, как и все, и тоже рассыплется в пыль?

Даниэлю-Совенку бросилась кровь в лицо.

— Не может этого быть, — сказал он оскорбленно, как будто задели его мать. — Мика не может вонять. Даже когда умрет.

Навозник хохотнул.

— Ну и дурак, — сказал он. — Когда Мика умрет, она будет смердеть, как и все, — хоть нос зажимай.

Даниэль-Совенок не сдавался.

— А может, Мика будет святиться, — сказал он. И добавил: — Она такая хорошая.

— А что это значит — святиться? — недовольно спросил Навозник.

— Пахнуть, как святые.

Роке-Навозник разгорячился:

— Брось ты, это только так говорится. Не думай, что от святых пахнет одеколоном. Для бога, может, и пахнет, но для нас, которые нюхают носом, нет. Возьми дона Хосе. Уж кажется, святее человека не сыщешь, а разве у него не воняет изо рта? Каким бы он ни был святым, когда он умрет, от него будет смердеть так же, как от Мики, от тебя, от меня и ото всех на свете.

Герман-Паршивый перевел разговор на другое. Он прикрыл глаза, стараясь сосредоточиться, — Паршивому всегда стоило больших усилий высказаться; его отец, сапожник, уверял, что мысли у него испаряются через проплешины, — и, помедлив, сказал, вспоминая налет на усадьбу Индейца, со времени которого прошло всего две недели:

— Вы обратили внимание… Вы обратили внимание на ноги Мики? Даже на ногах у нее кожа как шелк.

— Глянцевитая… Это называется иметь глянцевитую кожу, — разъяснил Роке-Навозник и добавил: — Во всем селении только у одной Мики глянцевитая кожа.

Даниэль-Совенок очень обрадовался, когда узнал, что Мика единственный в селении человек с глянцевитой кожей.

— Она как спелое яблочко, — робко проронил он.

Роке-Навозник продолжал свое:

— Хосефа, та, которая порешила себя из-за Однорукого, была толстая, но отец и Сара говорят, что у нее тоже была глянцевитая кожа. В больших городах у многих женщин такая. А в деревнях нет, потому что там кожу печет солнце, а от воды она морщится.

Герман-Паршивый кое-что знал на этот счет, потому что в городе жил его брат, который приезжал на рождество и рассказывал ему про тамошнюю жизнь.

— Не в этом дело, — с апломбом прервал он Навозника. — Я знаю, в чем тут дело. Чтоб не было морщин, барышни на ночь намазываются кремами и натираются всякой дрянью.

Даниэль-Совенок и Роке-Навозник с изумлением переглянулись.

— Мало того, — продолжал Паршивый, понизив голос, и Роке с Даниэлем пододвинулись к нему, заинтригованные его таинственным видом. — Знаете, почему у Мики кожа не сморщивается, а остается нежной и свежей, как у девочки?

— Почему? — в один голос спросили Совенок и Навозник.

— Потому что она каждый день перед сном ставит себе клизму. Это делают все киноактрисы. Так говорит мой отец, а дон Рикардо сказал моему отцу, что, может быть, это и правда, потому что стареть начинают с живота. И лицо у человека сморщивается оттого, что у него грязно в кишках.

Для Даниэля-Совенка это было тяжелым ударом. Его коробило, что Мику связывают с клизмой. Ведь это были непримиримые противоположности. Но вдруг он вспомнил, что дон Моисес, учитель, иногда говорит: «крайности сходятся», и сник, как будто из него выпустили нечто такое, что возвышало и окрыляло его.

Значит, то, что утверждал Паршивый, было вполне возможно и правдоподобно. Но когда два дня спустя он снова увидел Мику, эти низкие подозрения рассеялись как дым, и он понял, что и дон Рикардо, и сапожник, и Герман-Паршивый, и все прочие рассказывают эту выдумку про клизму только потому, что у их матерой, жен, сестер, дочерей кожа не глянцевитая, а у Мики глянцевитая.

Образ Мики сопровождал Даниэля-Совенка во всех его занятиях и фантазиях. Мысль о девушке преследовала его, как наваждение. В ту пору он не задумывался над тем, что Мика на десять лет старше его, и огорчало его только, что они принадлежат к разным социальным кастам. Вся беда была в том, что он родился бедным, а она богатой и что его отец, сыровар, не отправился в свое время в Америку вместе с Герардо, младшим сыном Микаэлы. Если бы он сделал это, у него могли бы теперь быть два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и три каботажных судна или хотя бы, хотя бы магазин электроприборов, каким владели «подголоски Индейца». Будь у отца магазин электроприборов, Даниэля отделяли бы от Мики только два роскошных ресторана и три каботажных судна. А теперь, помимо роскошных ресторанов и каботажных судов, между ними стояла еще торговля радиоприемниками, что тоже не фунт изюму.

Однако, несмотря на восхищение и восторг Даниэля-Совенка, прошли годы, прежде чем он смог обменяться хоть словом с Микой, если не считать мягкого внушения, которое она сделала ему и его приятелям, когда накрыла их за кражей яблок. Даниэль-Совенок довольствовался тем, что прощался с ней и встречал ее взглядом, грустным или сияющим в зависимости от обстоятельств. И так продолжалось до одного летнего утра, когда она довезла его до церкви в своей машине, той длинной, черной, сверкающей машине, которая двигалась почти бесшумно. Тогда Даниэлю уже исполнилось десять лет, и через год ему предстояло поступить в коллеж и начать выбиваться в люди. Мике уже миновало девятнадцать, и за три года, прошедших с той ночи, когда они воровали яблоки, ее кожа, лицо и фигура не только не ухудшились, а, напротив, достигли наивысшей прелести и полной гармонии.

Даниэль-Совенок поднимался по склону косогора, палимый августовским солнцем, а над долиной плыли последние отзвуки благовеста. До церкви оставался еще почти километр, и Даниэль уже не надеялся добраться до нее, прежде чем дон Хосе начнет службу. Внезапно он услышал возле себя автомобильный гудок, испуганно обернулся и неожиданно оказался лицом к лицу с Микой, которая приветливо улыбалась ему, выглядывая из своей черной машины. Совенок остолбенел, и первой его мыслью было, вспомнит ли Мика о злосчастной истории с яблоками. Но она и словом не обмолвилась об этом досадном эпизоде.

— Малыш, — сказала она, — ты идешь к обедне?

У Совенка язык прилип к гортани, и он только кивнул головой.

Мика сама открыла дверцу машины и пригласила его:

— Уже поздно, да и жарко очень. Хочешь, подвезу? Садись.

Когда Даниэль-Совенок пришел в себя, он уже сидел рядом с Микой, а за окошком мелькали деревья. От соседства девушки он чувствовал прилив крови к голове и томительное нервное напряжение. Все было как сон, блаженный и мучительный в самой избыточности этого блаженства. «Боже мой, — думал Совенок, — я и не представлял себе, что это так прекрасно». А когда Мика своей тонкой рукой погладила его по голове, он замер, словно оцепенел. Она ласково спросила:

— Ты чей?

Совенок через силу пролепетал, запинаясь:

— Сы… Сыровара.

— Сальвадора?

Он кивнул головой. Чутьем угадал, что она улыбается. Подумал, что, наверное, у нее и на ладонях кожа глянцевитая, — такое ощущение вызвало ее прикосновение к затылку.

Из-за листвы уже показалась колокольня.

— Не принесешь ли ты мне потом, вечером, пару сливочных сыров? — сказала Мика.

Даниэль-Совенок опять машинально кивнул, не в силах вымолвить слово. Во время мессы он был сам не свой и два раза перекрестился невпопад, так что стоявший рядом Анхель, начальник жандармерии, прикрывая лицо треуголкой, смеялся до слез над его рассеянностью.

Когда стало смеркаться, он переоделся, тщательно причесался, вымыл коленки и отправился с сырами в дом Индейца. Необычная роскошь обстановки, в которой жила Мика, поразила Даниэля-Совенка. Вся мебель сверкала, такая гладкая и приятная на ощупь, как будто у нее тоже была глянцевитая кожа.

Когда появилась Мика, Совенок сразу потерял скудный запас уверенности в себе, которой он набрался по дороге. Мика, осматривая сыры и расплачиваясь за них, задала ему множество вопросов. Она была, без сомнения, простая и симпатичная девушка и совершенно не помнила о неприятном эпизоде с яблоками.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Да… Даниэль.

— Ты ходишь в школу?

— Да-а-а.

— У тебя есть товарищи?

— Да.

— Как их зовут?

— На… Навозник и Па… Паршивый.

Мика сделала гримасу.

— Фу, какие гадкие клички! Почему ты называешь своих товарищей такими скверными прозвищами? — сказала она.

Даниэль-Совенок смутился. Он понимал теперь, что ответил глупо, необдуманно. Ей он должен был сказать, что его приятелей зовут Рокито и Германин. Мика была девушка деликатная, утонченная, и этими грубыми словами он оскорбил ее слух. В глубине души он пожалел о своем легкомыслии. Именно в эту минуту, глядя на привлекательное, улыбающееся лицо Мики, он отдал себе отчет в том, что его радует мысль о поступлении в коллеж и о возможности выйти в люди, которая откроется перед ним. Он будет ревностно учиться и, может быть, потом заработает много денег. Тогда Мика и он будут занимать одинаковое общественное положение и смогут пожениться, а Ука-ука, узнав об этом, возможно, тоже бросится голой с моста в реку, как это сделала Хосефа в день свадьбы Кино. Даниэль с удовольствием и с душевным подъемом думал о городе, о том, что когда-нибудь он сможет стать достойным уважения кавалером и Мика для него утратит свою недосягаемость и станет вполне доступной. Тогда он не будет больше сквернословить и швыряться с товарищами сухим коровьим пометом, и от него даже будет пахнуть дорогими духами, а не кислым молоком. И Мика перестанет обращаться с ним как с деревенским мальчишкой.

Когда он покинул дом Индейца, уже стемнело. Даниэль-Совенок подумал, что хорошо думать в темноте. Он чуть не испугался, когда почувствовал, что кто-то взял его за руку. Это была Ука-ука.

— Почему ты так долго пробыл у Мики, Совенок? — спросила девочка. — Ведь тебе нужно было только отдать ей сыры.

Даниэля разозлило, что Ука-ука бесцеремонно залезает ему в душу, пристает к нему даже тогда, когда он вынашивает планы и размышляет о своем будущем.

Он бросил ей свысока:

— Ты когда-нибудь оставишь меня в покое, сопливка?

Он шел быстро, и Мариука-ука почти бежала рядом с ним, спускаясь по косогору.

— Зачем ты переоделся во все новое перед тем, как пойти к Мике? А, Совенок? — не отставала она.

Даниэль остановился посреди шоссе вне себя от раздражения. Он с минуту поколебался и, едва удержавшись, чтобы не надавать девочке оплеух, наконец сказал:

— Тебе нет до меня никакого дела, понятно?

Ука-ука спросила дрожащим голосом:

— Тебе больше нравится Мика, чем я?

Совенок хохотнул и, подойдя вплотную к девочке, крикнул ей в лицо:

— Послушай, что я тебе скажу! Мика самая красивая девушка во всей долине, и у нее глянцевитая кожа, а ты настоящее пугало, и у тебя все лицо в веснушках. Неужели не видишь разницы?

Он снова двинулся к дому. Мариука-ука уже не шла за ним. Она села в кювет по правую сторону дороги и, закрыв руками веснушчатое личико, горько заплакала.