Священник дон Хосе, настоящий святой, говоря с амвона, использовал всевозможные средства убеждения: сжимал кулаки, вопиял, гремел, отирал пот со лба и шеи, рвал свои редкие седые волосы, обводил скамьи указующим перстом, а как-то раз во время одной из самых страстных и патетических проповедей, которые навсегда останутся в истории долины, даже разодрал на себе сутану. Однако на прихожан, особенно на мужчин, все это не производило большого впечатления. Против мессы они ничего не имели, но, когда начиналась проповедь, мрачнели и хмурились. Завет божий не повелевал слушать проповеди каждое воскресенье и каждый праздник. А значит, дон Хосе, священник, выходил за пределы своих пастырских обязанностей. О нем говорили, что он хочет быть большим католиком, чем папа, и что это нехорошо, в особенности для священника, а тем более для такого священника, как дон Хосе, обычно кроткого и снисходительного к человеческим слабостям.

Жители долины были люди довольно жестокосердые, гневливые и неблагодарные. Однако чисто спортивный дух сообщал им известную человечность. Те, кто хулил дона Хосе, священника, как оратора, утверждали, что нельзя считать красноречивым человека, который через каждые два слова говорит «собственно говоря». У него действительно была такая привычка. И все же можно быть красноречивым человеком и через каждые два слова говорить «собственно говора». По мнению Даниэля-Совенка, это были вещи вполне совместимые. Но некоторые думали иначе и если присутствовали на проповеди дона Хосе, то только для того, чтобы играть на деньги в чет и нечет, подсчитывая, сколько раз дон Хосе произнесет с амвона «собственно говоря». Перечница-старшая уверяла, что дон Хосе говорит «собственно говоря» нарочно и что он уже знает о том, что мужчины имеют обыкновение во время проповеди играть на деньги в чет и нечет, но смотрит на это сквозь пальцы, потому что так они хотя бы слушают и между одним «собственно говоря» и другим «собственно говоря» до них доходит что-то существенное. А иначе, пока он говорит, они думали бы о сенокосе, о дожде, о кукурузе или о коровах, и это было бы уже непоправимое зло.

Люди в долине были закоренелые индивидуалисты. Дон Рамон, алькальд, не лгал, когда говорил, что у них в селении каждый скорее умрет, чем пошевелит пальцем ради другого. Люди жили уединенно и думали только о себе. И если правду сказать, этот крайний индивидуализм преодолевался только в воскресные вечера, на закате. Тогда парни и девушки парочками исчезала в лугах и в лесах, а старики собирались в тавернах покурить и выпить. То-то и беда: люди отказывались от индивидуализма только для того, чтобы удовлетворять свои самые низменные инстинкты.

Дон Хосе, настоящий святой, однажды обрушился с амвона на парочки, которые по воскресеньям, когда стемнеет, уходят в луга и в леса; на тех, кто прижимается друг к другу во время танцев; на тех, кто пьянствует и играет в кости в таверне Чано, спуская все до последней нитки; и наконец, на тех, кто в божьи праздники косит сено, копает картошку или обрабатывает кукурузное поле. Как раз в этот день дон Хосе, священник, войдя в раж, сверху донизу разодрал на себе сутану. В общем, священник разгромил всех и вся, поскольку в долине можно было по пальцам перечесть тех, кто по праздникам не уходил парочками в луга и в леса, не прижимался друг к другу во время танцев, не косил сено, не копал картошку и не обрабатывал кукурузное поле. Дон Хосе объявил, что, «собственно говоря, если нынешние нравы не изменятся коренным образом, мало кто из нашего селения в день Страшного суда окажется одесную Господа».

После мессы к священнику в ризницу явилась делегация во главе с Перечницей-старшей.

— Скажите нам, господин священник, в наших ли силах изменить столь испорченные нравы? — спросила Перечница.

Старый священник заперхал, застигнутый врасплох. Он не ожидал столь быстрого отклика на свою проповедь. Обведя пристальным взглядом лица этих избранниц божьих, он опять прокашлялся, стараясь выиграть время.

— Дочери мои, — сказал он наконец, — если вы этого твердо хотите, это в ваших силах.

Тем временем на паперти Антонио-Брюхан отдавал две песеты сапожнику Андресу, потому что дон Хосе произнес «собственно говоря» сорок два раза, а Брюхан сделал ставку на нечет.

Дон Хосе, священник, прибавил:

— Мы можем организовать центр, где молодежь развлекалась бы, не оскорбляя бога. Это нетрудно, была бы добрая воля. Я имею в виду большой зал с оборудованием для всякого рода увеселений. По воскресеньям и в праздники, часов в шесть, мы могли бы показывать кино. Конечно, отбирая только нравственные, истинно католические картины.

Перечница-старшая захлопала в ладоши.

— Под помещение подошла бы конюшня Панчо. У него уже нет лошадей, и он хочет ее продать. Мы могли бы взять ее в аренду, дон Хосе, — сказала она с энтузиазмом.

— Безбожник не сдаст нам конюшню, сеньор священник, — вмешалась Каталина-Зайчиха. — Ведь этот прощелыга неверующий. Он скорее умрет, чем уступит нам конюшню для такой святой цели.

Даниэль-Совенок, который в этот день прислуживал священнику, с открытым ртом слушал разговор дона Хосе с женщинами. Он хотел уйти, но, поняв, что в селении собираются устроить кино, остался.

Дон Хосе, священник, успокоил Каталину-Зайчиху:

— Не суди о людях неосмотрительно, дочь моя. Панчо в сущности неплохой человек.

Перечница-старшая вскочила как ужаленная.

— Отец мой, разве можно быть хорошим человеком, если не веришь в бога? — сказала она.

Камила, другая Зайчиха, выпятила свою пышную грудь и отрезала:

— Панчо, чтобы заработать песету, способен продать душу дьяволу. Уж я это знаю.

Тут вне себя от возбуждения вмешалась Рита-Дуреха, жена сапожника:

— Душу этот прощелыга уже продал. Дьяволу не придется заплатить за нее и двух реалов. Мы все это знаем.

В конце концов дон Хосе, священник, решил вопрос своей властью. Он назначил комиссию во главе с Перечницей-старшей, которой поручалось договориться с Панчо-Безбожником и съездить в город, чтобы приобрести кинопроектор. Все нашли это решение превосходным. В заключение дон Хосе объявил, что церковные сборы в течение ближайших двух месяцев пойдут на приобретение новой сутаны для священника. Все похвалили эту мысль, и Перечница, считая, что ее обязывает к этому положение, первой внесла дуро.

Три месяца спустя в конюшне Панчо, которую заново побелили и в которой проделали дезинфекцию, на радость всей долине открылось кино. Первый сеанс имел огромный успех. Едва ли нашлась хоть одна строптивая парочка, оставшаяся в лугах и лесах. Но через две недели возникла новая проблема. Больше не имелось «истинно католических» картин. Пришлось слегка поступиться взыскательностью и допустить на экран кое-какие фривольности. Дон Хосе, священник, успокаивал свою совесть, цепляясь, как утопающий за соломинку, за теорию наименьшего зла.

— Все-таки лучше, чтобы они собирались здесь, чем тискали друг друга в лугах, — говорил он.

Прошел еще месяц, и фривольность лент, которые присылали из города, еще возросла. С другой стороны, парочки, которые раньше в сумерках уходили в луга и в леса, теперь, пользуясь полутьмой, без стеснения любезничали в зале.

Однажды посреди сеанса зажегся свет, и Паскуалон с мельницы попался с поличным: невеста сидела у него на коленях. Дело оборачивалось плохо, и в начале октября дон Хосе, настоящий святой, собрал у себя дома комиссию.

— Надо принять срочные меры. По правде сказать, и картины уже не назовешь нравственными, и зрители не ведут себя в зале как подобает. Мы скатились к тому самому, против чего боролись, — сказал он.

— Давайте не будем выключать свет в зале и установим строгую цензуру над картинами, — предложила Перечница-Старшая.

После долгого обсуждения это предложение было принято. В цензурный комитет вошли дон Хосе, священник, Перечница-старшая и Трино, ризничий. Они собирались по субботам в конюшне Панчо и просматривали картину, которую предполагалось показывать на следующий день.

Однажды вечером они остановили просмотр на сомнительной сцене.

— По-моему, у этой беспутницы слишком короткая юбка, дон Хосе, — сказала Перечница.

— Мне тоже так показалось, — сказал дон Хосе. И, повернувшись к Трино, ризничему, который, не моргая, с открытым ртом глазел на женщину, застывшую на экране, пригрозил ему: — Перестань так пялить глаза, Трино, не то я исключу тебя из цензурного комитета.

Трино был плюгавый человечек, недалекий и бесхарактерный. Глаза у него были кроткие и водянистые, а борода не росла, и это придавало его лицу придурковатое выражение. Вдобавок он был очень неуклюж, и это особенно бросалось в глаза, когда он шел, — казалось, ему при каждом шаге приходится делать усилие, чтобы вытеснить своим телом соответствующий объем воздуха. Словом, не человек, а несчастье. Правда, даже самый убогий на что-нибудь годится, и Трино, ризничий, можно сказать, виртуозно играл на фисгармонии.

Выслушав замечание священника, Трино смущенно потупил глаза и глупо улыбнулся. Священник был прав, но, черт возьми, у этой женщины на экране были восхитительные ножки — такие не часто встречаются.

Дон Хосе, священник, видел, что трудности возрастают с каждым днем. Даже Трино, цензор и ризничий, в помышлениях своих грешил с этими бабами на экране, которые с величайшим бесстыдством показывали ноги. Нелегким делом было бороться с вожделениями всей долины, а дон Хосе чувствовал себя уже очень старым и усталым.

Нововведение в виде лампочек, горящих во время сеанса, зрители встретили с неумеренной враждебностью. В первый день они подняли свист, во второй — перебили лампочки картошками. Комиссия снова собралась. Обыкновенные лампочки, при свете которых на экране все бледнело и расплывалось, заменили красными. Но тогда публика набросилась на купюры. Коллективный протест выразил Паскуалон с мельницы:

— Вот что, донья Лола, я человек прямой и скажу вам начистоту: по-моему, если из кино убрать ножки и поцелуи, на нем можно поставить крест.

Другие парни поддержали его:

— Или пусть нам показывают картины без купюр, или мы опять начнем уходить в лес.

Снова собралась комиссия. Дон Хосе, священник, был в крайнем волнении.

— Пропади пропадом и кино, и вся эта музыка, — сказал он. — Предлагаю комиссии сбыть киноаппарат одному из окрестных муниципалитетов.

Перечница завизжала:

— Но тем самым мы введем в соблазн других, дон Хосе.

Священник понурил голову. Перечница была права, на этот раз она была совершенно права. Продать киноаппарат значило толкнуть других на грех ради собственной выгоды.

— Тогда мы сожжем его, — мрачно сказал он.

И на следующий день в присутствии членов комиссии, собравшихся во дворе священника, кинопроектор был предан сожжению. У его пепла Перечница-старшая в инквизиторском пылу провозгласила свою верность нравственности и свою непоколебимую решимость не успокаиваться до тех пор, пока она не воцарится в долине.

— Дон Хосе, — сказала она на прощанье священнику, — я по-прежнему буду бороться против безнравственности. Не сомневайтесь. Я знаю, что делать.

И в следующее воскресенье, когда стемнело, она взяла фонарь и отправилась одна рыскать по лугам и горам. Среди зарослей ежевики или в каком-нибудь другом укромном местечке она находила воркующих влюбленных и направляла на их смущенные лица яркий свет фонаря.

— Паскуалон, Элена, вы совершаете смертный грех, — говорила она и, не прибавив ни слова, удалялась.

Так она неустанно обходила окрестности, повторяя свое грозное предостережение:

— Такой-то, такая-то, вы совершаете смертный грех.

«Поскольку у парней и девушек в нашем селении совесть спит, я заменю ее голос», — говорила она себе. На ее долю выпала трудная, но не лишенная привлекательности задача.

Три воскресенья кряду молодежь сносила вмешательство Перечницы в свои любовные дела. Но на четвертое произошло восстание. Парни всем гуртом окружили ее на лугу. Одни предлагали избить ее, другие — раздеть догола и на всю ночь привязать к дереву — пусть, мол, прохладится на росе. В конце концов возобладала третья группа, которая предлагала бросить ее вниз головой в Эль-Чорро. Упавшая духом Перечница уронила наземь фонарь и приготовилась пополнить собой длинный христианский мартиролог; впрочем, время от времени она хныкала и, икая от страха, просила пощады.

С криками и бранью ее привели к мосту. Стремительное течение несло воды Эль-Чорро к Поса-дель-Инглес. Долину окутывала зловещая темь. Толпа, казалось, обезумела. Все предвещало Перечнице неминуемую гибель, и она мысленно сама себе прочла отходную.

И в конечном счете, если Перечница в эту ночь не угодила в реку, то должна была благодарить за это Кино-Однорукого, хотя это она говорила, что Кино и покойная Мариука разговелись, когда еще не кончился пост. Как видно, Однорукий еще не очерствел душой, и в груди его не угасла искра благородства. Он бросился между Перечницей и расходившимися парнями и стал защищать ее как настоящий мужчина. Войдя в раж, он даже поднял вверх культяпку и потряс ею в воздухе, словно древком знамени. Парни, которые тем временем поостыли, сочли достаточным, что нагнали на Перечницу страху, и ушли.

Перечница осталась наедине с Одноруким. Она почувствовала себя в довольно неловком положении и, не зная, что делать, смущенно хихикнула и уставилась в землю. Потом опять засмеялась, проронила «ну, что ж» и, наконец, не отдавая себе отчета в своем поступке, наклонилась и крепко поцеловала культю Кино. Сама испугавшись, она тут же бросилась бежать по шоссе и исчезла в ночи.

На следующий день перед обедней Перечница-старшая подошла к исповедальне дона Хосе.

— Да славится Дева непорочная, отец мой, — сказала она.

— Да святится имя ее, дочь моя.

— Отец мой, я каюсь… Каюсь в том, что в темноте ночи поцеловала мужчину, — проговорила Перечница.

Дон Хосе, священник, перекрестился и поднял глаза к потолку исповедальни.

— Восхвалим господа, — смиренно пробормотал он. И почувствовал безмерную жалость к этому селению.