Герман-Паршивый поднял палец, наклонил голову и, прислушавшись, сказал:

— Слышишь, птица поет? Это славка.

Совенок возразил:

— Нет. Это щегол.

Герман-Паршивый объяснил ему, что славки умеют прекрасно подражать трелям я посвисту всяких птиц. Потому их и называют пересмешниками.

Совенок уперся на своем:

— Нет. Это щегол.

В это утро его обуял дух противоречия. Он знал, что его утверждение трудно опровергнуть, хотя оно и необоснованно, и упорно возражал Паршивому, находя в этом какое-то нездоровое удовольствие.

Роке-Навозник вскочил и сказал, указывая на воду метрах в трех правее того места, где Эль-Чорро врывался в затон.

— Смотрите, водяной дурак.

В селении дураками называли водяных змей. Ребята не знали, почему, но никогда и не задавались вопросом о происхождении местного лексикона. Они без дальних размышлений усваивали его, и поэтому змея, которая, извиваясь, подплывала к берегу, была для них водяным дураком. В зубах у дурака была рыбешка. Трое друзей вооружились камнями.

Герман-Паршивый сказал:

— Не давайте ему вылезти из воды. На земле дураки свиваются в кольцо и катятся, как обруч, да так быстро, что зайцу не угнаться. И нападают на людей.

Роке-Навозник и Даниэль-Совенок со страхом посмотрели на животное. Герман-Паршивый с камнем в руке стал подбираться поближе к змее, прыгая со скалы на скалу. То ли он оступился, то ли поскользнулся на покрытом тиной валуне, то ли у него подвернулась хромая нога, но, как бы то ни было, он упал, со всего маху ударившись головой о каменную глыбу, и, как куль, свалился в затон. Навозник и Совенок, не раздумывая, бросились за ним в воду. Ценой отчаянных усилий они вытащили его на берег. У Паршивого зияла огромная рана на затылке, и он потерял сознание. Роке и Даниэль были ошеломлены. Роке взвалил на плечо безжизненное тело Паршивого и понес его на шоссе. В доме Кино Перечница положила ему на голову спиртовой компресс. Немного погодя проезжавший мимо пекарь Эстебан отвез его в селение на своей двуколке.

Рита-Дуреха, увидев сына, истошно заголосила. Поднялась сумятица. Через пять минут все селение теснилось у двери сапожника. Дон Рикардо, врач, едва пробрался через взволнованную толпу. Когда он вышел, все взгляды устремились на него — что-то он скажет.

— Перелом основания черепа, — объявил врач. — Состояние очень тяжелое. Вызовите «скорую помощь» из города.

Долина вдруг опять стала серой и унылой в глазах Даниэля-Совенка. Свет померк. И в воздухе чувствовалось какое-то грозное веяние, выдававшее неведомую силу, еще более могучую, чем Пако-кузнец. Панчо-Безбожник сказал, что эта сила — Судьба, но Перечница утверждала, что это воля божья. Даниэль предоставил им спорить, а сам тем временем проскользнул в комнату больного. Герман-Паршивый был очень бледен, и губы его были сложены в слабую улыбку.

В течение восьми часов Паршивый был между жизнью и смертью. Из города приехала санитарная машина и на ней — Томас, брат Паршивого, работавший в автобусном парке. Он как безумный вбежал в дом и в коридоре столкнулся с Ритой-Дурехой, которая с выражением ужаса на лице выходила из комнаты больного. Мать и сын судорожно обнялись.

— Ты опоздал, Томас, — сказала Дуреха. — Твой брат только что умер.

Томаса точно ударило током. У него выступили слезы на глазах, и он выругался сквозь зубы, как бы в бессильном бунте против бога. А женщины в дверях дома начали всхлипывать и плакать в голос, и Андрес, «человек, которого сбоку не видно», тоже вышел из комнаты, такой сгорбленный, словно он разглядывал икры самой маленькой карлицы на свете. И Даниэлю-Совенку захотелось плакать, но он сдержал слезы, потому что Роке-Навозник бдительным оком следил за ним с деспотической строгостью. Он с удивлением отметил, что теперь все любили Паршивого. Вокруг слышались всхлипывания и стоны, словно Герман-Паршивый был родным сыном всем женщинам селения. И Совенка в некотором роде утешало это свидетельство солидарности.

Пока их покойного друга обряжали, Навозник и Совенок отправились в кузницу.

— Паршивый умер, отец, — сказал Навозник.

И даже у Пако-кузнеца, такого большого и сильного, при этом известии подкосились ноги, и ему пришлось сесть. Потом, как бы борясь со своей слабостью, он сказал:

— Жизнь прожить — не поле перейти.

Навозник спросил:

— Что ты хочешь сказать, отец?

— Ничего. Хлебните-ка! — почти с яростью ответил Пако-кузнец и протянул ему бурдюк с вином.

В этот день все казалось печальным и мрачным — и горы, и луга, и улицы, и дома селения, и пение птиц. Пако-кузнец сказал, что им нужно заказать в городе венок погибшему другу, и они пошли к Зайчихам и заказали его по телефону. Камила тоже плакала, и хотя разговор был долгий, она не взяла за него платы. Потом они вернулись в дом Германа-Паршивого. Рита-Дуреха прижала к груди Даниэля-Совенка и пролепетала, что просит простить ее, но что Даниэль был лучшим другом Германа и поэтому, когда она обнимает его, ей кажется, что она еще может обнять сына. И Совенку стало еще грустнее при мысли о том, что через месяц он уедет в город выбиваться в люди, а Рите, которая была совсем не так глупа, как говорили, придется остаться без Паршивого и без него, на которого она могла бы перенести свои материнские чувства. И сапожник тоже обнял за плечи его и Навозника и сказал, что благодарен им за то, что они спасли его сына на реке; не их вина, если смерть все-таки унесла его — от судьбы не уйдешь.

Женщины все плакали возле покойника, и время от времени одна из них в порыве чувств целовала и сжимала в объятиях холодное тельце Паршивого, еще громче рыдая и голося.

Братья Германа обвязали ему голову полотенцем, чтобы не видно было проплешин, и от этого Даниэлю-Совенку стало еще горше, потому что так его друг выглядел арабчонком, а не христианином. Совенок надеялся, что на дона Хосе, священника, это произведет такое же впечатление. Но дон Хосе пришел, обнял сапожника и соборовал Паршивого, не обратив внимания на полотенце.

Взрослые редко замечают острую душевную боль детей. Даже отец Совенка, сыровар, увидев его после несчастного случая, вместо того чтобы утешить, только сказал:

— Вот видишь, Даниэль, чем кончаются шалости. То, что случилось с сыном сапожника, могло случиться и с тобой. Надеюсь, это послужит тебе уроком.

Даниэль-Совенок ничего не ответил, потому что чувствовал, что если заговорит, то расплачется. Отец не хотел понять, что, когда произошел несчастный случай, они не затевали никакой шалости, а просто хотели убить водяного дурака. И не принимал в расчет, что дробь, которая попала ему в щеку в то утро, когда они с помощью герцога убили ястреба, точно так же могла попасть ему в висок и отправить его на тот свет. Взрослые приписывают несчастья неосторожности детей, забывая, что все в руке божьей и что взрослые тоже иногда поступают неосторожно.

Даниэль-Совенок провел ночь в бдении у тела умершего. Он чувствовал, что навсегда прощается не только с другом, но и с какой-то частицей самого себя и что отныне все для него будет не таким, как прежде. Раньше он думал, что Роке-Навозник и Герман-Паршивый почувствуют себя очень одинокими, когда он уедет в город выбиваться в люди, а теперь оказывалось, что чувствует себя одиноким, ужасающе одиноким, он, и только он. В сокровенной глубине его существа вдруг поблекло, померкло что-то светлое — быть может, вера в нескончаемость детства. Он отдал себе отчет в том, что всем суждено умереть — и старикам, и детям. Никогда раньше он не задумывался над этим и теперь испытывал тягостное, мучительное ощущение, словно ему не хватало воздуха. То было мрачное, скорбное озарение: жить — значит каждый день понемножку умирать, неотвратимо умирать. В конце концов все умрут — и он сам, и дон Хосе, и отец, и мать, и Перечницы, и Кино, и пять Зайчих, и Антонио-Брюхан, и Мика, и Мариука-ука, и дон Антонино, маркиз, и даже Пако-кузнец. Все они недолговечны, и лет через сто в селении от них не останется и воспоминания, как теперь не осталось и воспоминания о тех, кто жил за сто лет до них. Селение станет другим, и произойдет это медленно и неуловимо. Все, абсолютно все, кто сейчас живет на этом косогоре, уйдут из жизни, а мир и не заметит перемены. Смерть молчалива, таинственна и ужасна.

На рассвете Даниэль-Совенок покинул покойника и пошел домой завтракать. Есть ему не хотелось, но в предвидении близких волнений было бы неосмотрительно не подкрепиться. В этот час селение казалось оцепеневшим, словно скованное холодом смерти. И деревья будто съежились. И похоронно звучало кукарекание петухов, которые пели как бы под сурдинку, точно боялись нарушить скорбную сосредоточенность долины. И горы, громоздившиеся под свинцовым небом, были одеты в траур. И даже пасшиеся на лугах коровы щипали траву как-то особенно скучливо и уныло.

Даниэль-Совенок, как только позавтракал, вернулся в селение. Проходя мимо обнесенного глинобитной стеной дома аптекаря, он увидел скворца, клевавшего ягоды на придорожном кизиловом дереве, и с обостренной болью подумал о Паршивом, навеки утраченном друге. Порывшись в кармане, он вытащил рогатку и вложил в нее камень. Потом тщательно прицелился и с силой натянул резинку. Камень ударил в грудь дрозда с сухим стуком — треснули косточки. Совенок подбежал к убитой птице и дрожащими руками поднял ее. Потом двинулся дальше с дроздом в кармане.

Когда он пришел, Герман-Паршивый уже лежал в гробу. Это был белый, покрытый лаком гроб, который сапожник заказал в городе. Прибыл и заказанный венок с лентой, на которой было написано: «Паршивый, твои друзья Совенок и Навозник никогда не забудут тебя». Рита-Дуреха опять сжала Даниэля в объятиях и шепнула ему, что венок очень хороший. Но Томас, брат Германа, работавший в автобусном парке, увидев надпись, рассердился и отрезал от ленты кусок, где было написано «Паршивый», оставив только: «твои друзья Совенок и Навозник никогда не забудут тебя».

Пока Томас резал ленту, а остальные смотрели на него, Совенок потихоньку положил дрозда в гроб возле тела друга. Он подумал, что Паршивый, который так любил птиц, без сомнения, будет благодарен ему за это на том свете. Но Томас, кладя венок на место, в ноги покойнику, заметил мертвую птицу, непонятным образом оказавшуюся возле брата. Он низко наклонился, чтобы удостовериться, что перед ним действительно дрозд, но, и убедившись в этом, не решился прикоснуться к птице. От суеверного страха у него пробежали мурашки по спине.

— Что… кто… как, черт возьми, это оказалось здесь?

После того как Томас рассердился из-за венка, Даниэль-Совенок не осмелился признаться, что виноват в этом новом происшествии. Изумление Томаса скоро передалось всем присутствующим, которые подходили посмотреть на птицу. Никто, однако, не отваживался дотронуться до нее.

— Как в гробу оказался дрозд?

Рита-Дуреха обводила взглядом соседей, стараясь найти случившемуся разумное объяснение. Но на всех лицах она читала одинаковую озадаченность.

— Совенок, может, ты знаешь?..

— Я ничего не знаю. Я не видел дрозда, пока Томас не сказал.

В эту минуту вошел Андрес, «человек, которого сбоку не видно». Когда он увидел дрозда, у него увлажнились глаза.

— Он очень любил птиц, и птицы прилетели умереть вместе с ним, — сказал он.

У всех тоже навернулись слезы на глаза, и первоначальное удивление сменилось верой в неземное вмешательство. Андрес, «человек, которого сбоку не видно», первый проронил дрожащим голосом:

— Это… это чудо.

Присутствующие только и ждали, чтобы кто-нибудь вслух высказал их мысль. На слова сапожника отозвался единодушный крик вместе с оханьем и всхлипыванием:

— Чудо!

Некоторые женщины в страхе бросились за доном Хосе, другие побежали звать своих мужей и домочадцев, чтобы и они стали свидетелями чуда. Поднялась кутерьма.

Даниэль-Совенок, забившись в уголок, судорожно глотал слюну. И после смерти Паршивого витающие в воздухе зловредные существа продолжали извращать самые невинные и благонамеренные поступки. Совенок решил, что при создавшемся положении лучше всего молчать. В противном случае Томас, не владевший собой от волнения, был вполне способен убить его.

Торопливо вошел дон Хосе, священник.

— Посмотрите, посмотрите, дон Хосе, — сказал сапожник.

Дон Хосе недоверчиво подошел к гробу и увидел дрозда возле окоченевшей руки Паршивого.

— Чудо это или не чудо? — сказала Рита вне себя от возбуждения, воззрившись на ошеломленного священника.

Вокруг послышался невнятный гул голосов. Дон Хосе, покачивая головой, смотрел на окружавшие его лица.

На миг его взгляд остановился на испуганном личике Даниэля-Совенка. Потом он сказал:

— Да, все это странно. Никто не положил туда птицу?

— Никто! Никто! — закричали все.

Даниэль-Совенок потупился. Рита опять принялась кричать и истерически хохотать, вызывающе глядя на дона Хосе.

— Ну что! Чудо это или не чудо, господин священник?

Дон Хосе попытался успокоить все более возбуждавшихся людей.

— Я не могу сказать насчет этого ничего определенного. Собственно говоря, весьма возможно, дети мои, что кто-нибудь шутки ради или из добрых намерений положил дрозда в гроб, а теперь не осмеливается признаться в этом, опасаясь вашего гнева. — Он опять пробуравил глазами Даниэля-Совенка, и тот в испуге повернулся и выскользнул из помещения. Священник продолжал: — Во всяком случае, я доложу его преосвященству, что и как здесь случилось. Но повторяю вам, не обольщайтесь. Собственно говоря, бывает много случаев, на первый взгляд чудесных, которые представляют собой одну только видимость чуда. — И, вдруг оборвав свою речь, сухо сказал: — В пять я приду на похороны.

Выходя на улицу, дон Хосе, настоящий святой, столкнулся с Даниэлем-Совенком, который украдкой, боязливо посмотрел на него. Священник оглянулся по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, улыбнулся ребенку, по-отечески потрепал его по затылку и шепнул:

— Ты хорошо сделал, сынок, ты хорошо сделал.

Потом он дал ему поцеловать руку и, опираясь на палку, удалился медленными шажками.