Сеньора Кло, что у Пруда, полагала, что Нини наделен знаниями от бога, но донья Ресу, или, как называли ее в деревне, Одиннадцатая Заповедь, уверяла, что мудрость у Нини не от кого иного, как от дьявола: ведь если у двоюродных брата и сестры рождаются глупые дети, то у родных-то и подавно должен был родиться дурачок. Сеньора Кло на это возражала, что, мол, у двоюродных дети бывают и тупые и смышленые, как когда, и ее поддерживал Антолиано, говоря: «А что такое дурак, донья Ресу? Это умный, который притворяется дураком». Донья Ресу возмущалась: «Вот еще выискался со своими теориями». На что Антолиано говорил: «А что — плохо сказал?» И донья Ресу говорила: «Не знаю, плохо ли, хорошо ли, просто язык у тебя без костей!»

Как бы там ни было, всем, что Нини зная, он был обязан только своей наблюдательности. Например, все дети и молодежь приходили к дядюшке Руфо, Столетнему, только ради удовольствия поглазеть, как у него дрожат руки, и потом посмеяться, а Нини ходил из любознательности. Дядюшка Руфо, Столетний, много знал о самых разных вещах. Он всегда говорил пословицами и знал наизусть святых на каждый день. И если не помнил точно, сколько лет ему самому, зато мог очень хорошо рассказать о чуме 1858-го года, о приезде Ее Величества королевы Изабеллы и даже об искусстве Кучареса и Эль-Тато, хотя на корриде в жизни своей не бывал.

Сидя рядом с ним на каменной скамье у входа, Нини не замечал его нервного подергивания. Мальчик часто рта не раскрывал, но ждущий его взгляд, пытливое внимание и взрослая уверенность вопросов и ответов побуждали Столетнего говорить.

Обычно старик начинал беседу со святцев, с погоды, с поля или со всего вместе.

— Пришел святой Андрей, веди счет зимних дней, — говорил он. Или:

— На святого Клемента скороди землю, прикрывай семя.

Или же:

— Дождь на святую Вивиану, будет дождь сорок дней непрестанно.

Нарушив молчание, Столетний заводился надолго. Он-то и научил Нини связывать погоду с календарем, поле со святцами и предсказывать солнечные дни, прилет ласточек и поздние заморозки. Так мальчик научился следить за ежами и ящерицами, отличать длиннохвостку от щурки, голубя-сизяка от вяхиря.

Так же вел себя мальчик раньше, со своими дедушками и бабушкой. У Нини, малыша, было с обеих сторон двое дедушек и всего одна бабушка — не так, как у других. Все трое жили вместе в соседней землянке, и, когда Нини был еще совсем мал, он иногда спрашивал у дядюшки Крысолова — какой из дедушек ему родной. «Оба родные», — отвечал дядюшка Крысолов, смущенно осклабясь в улыбке, вместе глуповатой и хитрой. Дядюшка Крысолов редко произносил больше двух слов кряду. А когда это случалось, он прямо оставался без сил, не столько от физической усталости, сколько от умственного напряжения.

Нини ходил вместе с дедушкой Абундио, Обрезчиком, в Торресильориго, где у дона Вирхилио, Хозяина, было пятьдесят гектаров виноградника и красивый дом с верандой, увитой виноградом, и неуютный сарай, крытый дырявым шифером, где оставались ночевать они, собаки пастухов да эстремадурцы, которые там работали на лесопосадках. В первую ночь дедушка Абундио обычно не ложился — чинил крышу, закладывал дыры дощечками и камнями, чтоб было не так холодно и сыро.

Нини нравилось бывать в Торресильориго — как-никак новое место, — хотя на него наводили страх истории, которые рассказывали эстремадурцы, сидя у очага, где варился их скудный ужин, меж тем как у их ног дремали, свернувшись клубком, собаки пастухов. Пугала его и их брань по утрам, когда дедушка еще до рассвета принимался орудовать скрипучим насосом колодца и плескал водой, умываясь. Эстремадурцы всякий раз грозились выколотить из него душу, но угрозу свою не исполняли — может, потому, что на дворе было слишком холодно.

Когда выходили на виноградник, Нини смотрел на черневшие среди бугров лозы, и они всегда казались ему чем-то живым и чувствующим боль. Дедушка Абундио, однако, резал их безжалостно и, перебрасывая через плечо ненужные ветки, учил мальчика:

— Обрезать — это не значит просто срезать лозы. Слышишь?

— Да, дедушка.

— Для каждого сорта обрезка особая. Слышишь?

— Да, дедушка.

— На кусте зеленого винограда возрастом в тридцать лет надо оставить две лозы на плодоношение, две молодые, две-три на замещение и два-три черенка. Слышишь?

— Да, дедушка.

— С хересом и черным виноградом надо по-другому. На кусте хереса или черного оставишь два черенка, две почки и одну лозу на плодоношение. Слышишь?

— Да, дедушка.

Обработав куст, дедушка срезанные лозы тщательно закапывал под ним, чтобы удобрялась почва. Мальчику нравилось смотреть, как дедушка работает, и ему казалось, что любовь к чистоте была у дедушки от его ремесла, оттого, что ему приходилось убирать с кустов все грязное, ненужное, лишнее.

Дедушка Роман, хоть и приходился дедушке Абундио родным братом, был его полной противоположностью. К воде и близко не подходил, кроме как в январе, — и то потому, что, как говорил дядюшка Руфо, Столетний, «заяц в январе поближе к воде». Целый год он отпускал себе бороду и сбривал ее раз в году, в мае, обычно 21-го числа, в канун святой Риты. В последний раз, по настоянию брата, он побрился зимой — о чем тогда было даже подумать страшно. Если дедушке Роману случалось видеть, как дедушка Абундио полощется в ушате, он говорил: «Отойди, Абундио, от тебя разит лягушками». Каждый раз, когда дедушка Роман думал — или притворялся, что думает, — он засовывал палец под засаленный берет и сильно, настойчиво скреб себе голову. Однажды, когда Нини исполнилось четыре года, дедушка Роман сказал ему:

— Завтра пойдешь со мной на охоту.

Солнце было желтое, как айва, я, когда они пришли на пары, дедушка Роман стал похож на выслеживающего добычу зверя. Он шагал, согнувшись под прямым углом, шумно втягивал воздух ноздрями, в каждой руке у него было по палке, даже щетина на его лице словно чуяла что-то. Время от времени он останавливался и быстро озирался вокруг, почти не двигая головой. При этом глаза его будто обретали самостоятельную жизнь. Порой дедушка Роман склонял голову набок, прислушиваясь, или припадал к земле и внимательно изучал камни, кочки, солому на жнивье. При одном из таких осмотров он поднял с камня темный шарик и алчно захихикал, будто то была жемчужина.

— Что это, дедушка? — удивился мальчик.

— Разве не видишь? Помет. Совсем свеженький — заяц недалеко.

— Что такое помет, дедушка?

— Хи-хи-хи, какашки! Вот глупыш!

Вдруг дедушка Роман застыл на месте — палец под беретом, глаза, как две пуговицы, — и, не разжимая губ, сказал:

— Гляди, вот он.

Он медленно распрямился, воткнул в землю одну палку и на нее повесил свой берет. Потом как бы нехотя пошел по небольшому полукругу, давая мальчику наставления:

— Не шевелись, сынок, а то убежит. Видишь тот белый камешек в двух метрах от палки? Там он и притаился, хитрец. Не шевелись, слышишь! Знаешь, какие глаза у него, подлеца? Спокойно, сынок, спокойно.

Нини долго не мог разглядеть зайца, но, когда дедушка, подняв вторую палку, стал к нему приближаться, увидел. Желтые глаза зверька, прикованные к дедушкиному берету, светились среди кочек. Постепенно все отчетливее становились смутные контуры: мордочка, прижатые к хребту синеватые уши, зад, упершийся в маленький бугорок. Заяц, подобно деревенским домам, удивительно умел сливаться с землей — не отличишь.

Дедушка подходил к зайцу боком, почти не глядя, а когда приблизился метра на три, с силой метнул палку, так что она завертелась в воздухе. Удар пришелся по хребту, заяц и не пошевельнулся, но вдруг опрокинулся, раскрылся, как цветок, и несколько секунд еще судорожно вздрагивал в борозде. Дедушка Роман кинулся к нему, схватил за уши. Глаза у дедушки сверкали.

— Большущий! Как собака. Ну, что скажешь, Нини?

— Хорош, — сказал мальчик.

— Чистая работа, а?

— Да.

Но занятие деда мальчику не понравилось. Смерть вообще внушала ему отвращение. Со временем его отношение к ней почти не изменилось: спокойно он мог смотреть только на мертвых нутрий, которыми питался, на ворон да на сорок, потому что их траурное оперенье напоминало ему похороны дедушки Романа и бабушки Илуминады, два гроба рядом на повозке Симеоны. По той же причине мальчик ненавидел Матиаса Селемина, Браконьера. Дедушка, тот хотя бы сражался с зайцами в честном бою, а вот Браконьер глушил их прямо в логове, разбивая им череп дробью и не давая выбора.

И все же Браконьер подкатывался к Нини:

— Нини, бездельник, скажи, где тут у вас прячется барсук? Приметишь, дам тебе дуро.

Глаза у Браконьера были серые и злобные, как у орла. Опаленная солнцем и ветрами Месеты кожа собиралась в тысячи морщин, когда он усмехался, а обращаясь к мальчику, он всегда усмехался, и во рту у него виднелись устрашающие зубы хищника.

От дедушки Романа Нини узнал повадки зайцев, узнал, что заяц устраивается на денную лежку или жирует в бороздах; что в дождливые дни он избегает виноградников и зарослей; что, когда дует ветер с севера, он ложится на южной опушке леса или виноградника, а когда с юга — на северном краю; что в солнечные ноябрьские утра он ищет уютное логово на склонах холмов. Научился Нини отличать зайца долинного — бурого, как земля в долине, от горного — рыжего, как почва гор. Узнал, что заяц одинаково хорошо видит и днем и ночью, и даже когда спит; научился различать вкус зайца, подстреленного из дробовика, и зайца, убитого палкой или затравленного борзой, — у этого бывает чуть неприятный, кисловатый привкус от долгого бега. Научился, наконец, высматривать зайцев в логове так же уверенно, как если б то была ворона, и в глубокой ночной тишине узнавать их резкий, гортанный крик.

Но от дедушки Романа мальчик научился также чувствовать вокруг себя жизнь. Деревенские проклинали свои глухой угол и, когда выпадет град или случится засуха или черный заморозок, ругались и говорили: «В этой пустыне нельзя жить». Нини, малыш, узнал, что деревня — не пустыня, что на каждом гектаре земли, засеянной или пустующей, живут и кормятся сотни живых тварей. Нагнись только да приглядись — сразу обнаружишь. Следы, помятые стебли, комочки кала, перо на земле — так и знай, здесь побывали стрепеты, ласки, еж или выпь.

Но вот — сталось это на святую Схоластику, около двух лет назад, — дедушка Роман побрился и захворал. Бабушку Илуминаду, которая по ночам сидела в землянке возле больного, нашли как-то утром окоченевшей, все еще сидящей на табурете в спокойной позе, с невозмутимым лицом, будто уснула. Бабушка Илуминада каждый год колола кабанов у окрестных богачей и гордилась тем, что после ее удара ни один кабан не хрюкнул больше трех раз и что за всю свою долгую жизнь она ни разу не дала промашки, рассекая брюшину.

Когда к землянке подъехала повозка Симеоны с гробом, оказалось, что дедушка Роман тоже умер, — пришлось спускаться за вторым гробом. Ослик Симеоны лихо вез оба гроба под гору, но как въехали на мост, левое колесо попало в щель, соскочило и свалилось в воду. Тогда гроб бабушки Илуминады раскрылся — со сложенными на груди руками она спокойно смотрела на всех, приоткрыв рот, словно от удивления. Как в консервной банке, лежала она в большом этом ящике, колыхавшемся над грязной водой. Сеньора Кло, что у Пруда, когда рассказывала о невозмутимом виде покойницы, добавляла, что, мол, Илуминаде, привыкшей жить под землей, смерть не страшна была.

Когда Нини и дядюшка Крысолов вернулись с кладбища, дедушки Абундио и след простыл — никто не знал, куда он ушел со своими ножами и секаторами обрезчика.