Коренастый, плотный. Блондин. Тело в татуировке. На груди, на животе — морской бой. По ногам извиваются змеи. На спине, на руках, на предплечьях — женские головки, парусники, маяки в спасательных кругах. Бьет чечетку, играет на гитаре, поет. Песен знает много, поет хорошо. О себе рассказывал сам. Про сорок первый, сорок второй, даже сорок третий — неохотно. Отступали, наступали, выходили из окружения, топтались в обороне. Госпиталь в Свердловске, в Горьком, в Москве. Другое дело — начало сорок пятого. «Я им говорю, понял, пруд здесь торчит под хутором, карасей — пропасть, под шнапс так пойдут. Взяли четыре противотанковых, связали и под плотину. Вода сошла, а там караси, что поросята. Набрали ведро — такая закусь. Только умяли — лейтенант прибежал. Под суд, орет, пойдете. А меня на бога не возьмешь, понял. Я таких в сорок первом видал, когда из Таллина выползали. Что ж я, говорю, зря воевал? Ему и крыть нечем».

Рассказы Кости Судакова похожи один на другой.

Вид у Кости лихой. Волосы густые, курчавые. На щеке темнеет крупная родинка. Кончик носа вздернут, и от этого вид у него весьма задиристый. Дисциплинарный батальон, судя по всему, его ничему не научил. Была б возможность, он вновь и вновь подрывал бы плотины, продавал бы буксиры. Живет только тем, что есть сегодня, завтра для него — неразличимая даль. Мне кажется, что именно от него пошла поговорка о том, что война, мол, все спишет. Как он станет жить на гражданке? Об этом он, по-моему, и не думает.

* * *

Миша Головин, Костя Судаков, не говоря о Лене Кедубце, основа группы, ее ядро. Остальные моряки тоже воевали и на берегу, и на кораблях, по разным причинам остались не у дел. Кто из госпиталя прибыл в экипаж, кто как. И хотя каждый из них чем-то интересен, у каждого своя жизнь, но всех их как бы заслоняли бесшабашная удаль, точнее нахрапистость Судакова, сдерживающая рассудительность Головина, непроходящая насмешливость Кедубца. Из рассказов моряков я знал, что их не раз расписывали по кораблям, но проходила неделя, другая, и они возвращались в экипаж. «Все мы — горячие осколки войны, — сказал о себе и о своих товарищах Леня. — Разлетелись так, что не собрать. Нам бы теперь демобилизации дождаться».

На них давно уже махнули рукой. Да и махнули ли? Может быть, сделано было что-то не так? Миша говорит, что, если бы ему дали станок, он бы повкалывал всласть. Руки, сказал, по металлу иссохлись. Леня становится все больше ворчливым, перетаскивая с места на место ящики. А тут Костя. Он говорит, что в Керчи, в дисциплинарном батальоне их заставляли перетаскивать камни, заниматься пустой работой. «Неделю волокешь камни в одну кучу, потом тащишь их назад», — говорит Костя. А город, по его словам, весь в развалинах, в колхозах бабы да дети, работать некому. Но комбат там железный. Ни шагу из каменоломен. Пока комиссия не приехала. «Вот когда потеха была, — говорит Костя. — Комбата разжаловали. Такой кипеж устроили…» Как там сейчас, он, правда, не знает, в это время для него досрочное освобождение пришло за активное участие в художественной самодеятельности. Любил бывший комбат чечетку, любил песни слушать.

Может быть, и здесь так же? Может быть. Тот майор из экипажа темнит что-то. От него только матерные слова и услышишь. Сказал, что всех он согнет в бараний рог. Сказал, что если откажутся от работы, всех пересажает. Но ребятам плевать на его слова. Им главное — дождаться демобилизации.