Мама видела, конечно, что происходит со мной. Как-то утром сказала, не притронувшись, ни к кофе, ни к, еде:

— Хоть бы уж отец скорее возвращался! — Помолчала, пряча от меня, глаза, прошептала: — Хоть бы уж десятый класс ты успела кончить…

И тогда я неожиданно для себя опросила маму:

— А за что ты любишь отца?

Она посмотрела мне прямо в глаза:

— Ну, отец — это совсем другое дело! — И лицо ее тотчас разгладилось, точно осветилось, мама ласково и мечтательно улыбнулась: — Нам ведь было всего по семнадцать, когда мы познакомились случайно, сразу же полюбили друг друга…

Что-то помимо моей воли заставило меня сказать:

— Хоть отец, конечно, и другое дело, но ведь и нам с Плаховым тоже по семнадцать, как вам было когда-то…

Мама, казалось, не слышала моих слов, глядя вдаль, тихонько улыбаясь, продолжала рассказывать:

— Понимаешь, Ленинград был в блокаде, голод, бомбежки и обстрелы… и тут появляется Костя, твой отец, прямо-таки жизнь ко мне сразу вернулась! Ты ведь знаешь, что он вытащил меня из-под развалин разбомбленного дома, последней коркой хлеба со мной делился…

— Знаю. Но сейчас нет войны, голода и блокады. Кстати сказать, я уверена, что и Виктор вытащил бы меня из-под развалин разбомбленного дома!

— А последней коркой хлеба, сам умирая от голода, стал бы он с тобой делиться?

— Вот это не знаю… — честно ответила я.

— Нельзя любить человека только за то, что он красив да смел без ума, просто от избытка горячей крови.

— Почему?

Мама мигнула растерянно, все вглядываясь в меня, тоже спросила наконец:

— Ну что заставляет твоего отца нести сейчас такую тяжелую службу, быть неделями в море, жить без семьи, быть оторванным от нас с тобой?

Не отвечая на вопрос мамы, я сказала с вызовом:

— А знаешь, и Виктор ведь способен па такую работу, как у отца, да, да!

— Весь вопрос в том, Катя, из-за чего твой Виктор способен на это!

— Ну?

— Отцом руководит долг. Он отвечает и за корабль, и за людей. А ты уверена, что продолжаешь существовать для Виктора, как его собственная рука или сердце, когда он перестает видеть тебя, когда за ним закрывается дверь?

И я была вынуждена ответить:

— Нет, не уверена…

— Это первое… — негромко и терпеливо продолжала говорить мама. — А второе… Ты, надеюсь, понимаешь, что полутона не менее важны в жизни, чем и сами тона?

— Конечно, ни один цвет, составляющий спектр, в чистом виде не бывает приятен глазу, все они вместе составляют то, что мы называем белым цветом, и в жизни наши глаза уже привыкли к полутонам разных цветов.

— Вот, вот!.. Ну а получится ли белый цвет, без которого и жизни самой не может быть, если убрать из спектакля желтый или зеленый? — Снова молчала долго, потом опять поглядела прямо в глазе мне: — Есть еще и такое понятие, как родственность душ, вообще способность человека быть родным другому. А ведь родственность предполагает близость с другим человеком, как с самим собой, боязнь за этого другого, как за себя самого… Ну, вот поставь нас с отцом рядом… Ты думаешь, я не знаю, что некрасива? Думаешь, не вижу, как удивленно поглядывают на нас на улице или в театре, когда мы рядом? А к этому еще — и слабое мое здоровье, подорванное в блокаду, и недомогания вечные… А отец ведь знает все это, видит и понимает — и любит меня, любит!.. Вот что такое настоящая-то любовь! А ты еще глупая, спрашиваешь, за что я люблю его!..

Так что мама, как я теперь понимаю, все-таки сумела ответить мне. И она и отец выдержали свой нравственный экзамен в жизни. А вот такой разговор с мамой — тоже одна из подготовок к моему экзамену.