Приключения Альберта Козлова

Демиденко Михаил Иванович

Часть третья

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой рассказывается о БАО, НП, РГД и банных вениках.

Командир роты охраны, в которой было всего полтора взвода, младший лейтенант Прохладный так объяснял боевую задачу:

— Враг появился: замри и продолжай нести службу. Он летит — ты затаись… Чтоб, кроме снопов, на лугу ничего не было! Ясно, сено-солома?

— Так точно! — отвечала вразнобой та половина полтора взвода роты, которая, вернувшись с наряда, стояла в строю и с нетерпением ждала приказа следовать к кухне.

— Аэродром, — продолжал ротный, — камерный. Мы резерв. Что такое резерв?

Он замолкал, увидев, что на животе правофлангового родового Шуленина торчит пузырем гимнастерка.

— Сено-солома! — приходил в гнев младший лейтенант, подбегал к Шуленину и закручивал пряжку ремня.

— Раз! Два! Три… Подбери живот! Видели? Четыре! Четыре наряда вне очереди, сено-солома! Распустили животы… А это что еще за партизаны жмутся? Отойди на десять метров!

Последние слова относились ко мне и Рогдаю. Напрасно мы прятались за спину рядового Сеппа, орлиный глаз командира видел на три метра в землю. Нас он безжалостно выгонял из строя. Мы портили и без того далеко не гвардейский вид роты: в нее присылали солдат из госпиталей, ограниченно годных к строевой службе.

Наведя порядок, младший лейтенант успокаивался, раздавалась долгожданная команда, и строй двигался в направлении кухни. Рогдай и я следовали за строем короткими перебежками на дистанции десять метров.

— Запевай! — требовал младший лейтенант.

Пролетали кони шляхом каменистым, В стремени привстал передовой. И поэскадронно бойцы кавалеристы, Натянув поводья, вылетали в бой,—

запевал кто-нибудь.

Рота дружно подхватывала припев, чеканя шаг на подступах к кухне.

Аэродром, куда нас забросила судьба, был захолустным, километрах в тридцати от фронта — его не беспокоили ни немцы, ни командование. Он развернулся вдоль луга, куда недавно гоняли колхозных коров щипать траву. В рощицах прятались всевозможные службы, капониры с самолетами, вокруг рощиц затаились зенитные батареи, взлетной полосой служил луг, на котором для маскировки ровными рядами стояли копны сена. Собственно, не копны, муляж — на каркас из лозняка наложили тонкий слой сена, вечерами, когда оживал аэродром, копны убирались, чтоб не мешать взлетам и посадкам самолетов.

На аэродроме сидела эскадрилья «чаек», безнадежно устаревших в первые же дни войны бипланов. Их продолжали величать истребителями, хотя «чайки» выполняли задачи ночных бомбардировщиков — летали по ночам за линию фронта, бомбили немецкие тылы и переправы на Дону.

Погода стояла хорошая. Лето перевалило за полдень, но солнце еще хвасталось силой, как сорокалетний мужчина. Луг был сухой: взлеты и посадки происходили без аварий.

Жили бойцы роты охраны в четырехместных палатках, разбитых в сосняке. Здесь было чисто и светло. По уставу подъем происходил в шесть. Он касался лишь меня и Рогдая, да рядового Сеппа, дяди Бори, — он тоже не ходил через сутки в наряд и поэтому не имел права спать после команды «Подъем». Все остальные либо были в наряде, либо возвращались из суточного наряда, так что по уставу имели право спать до обеда.

— Навязали на шею иждивенцев! — ворчал младший лейтенант Прохладный, грозно поглядывая на нас. — Право слово, ДРК, сено-солома!

ДРК… В армии любят сокращения. Они, наверное, необходимы для сохранения военной тайны. Числились мы в БАО. В переводе на русский язык три буквы означали: «Батальон аэродромного обслуживания». Еще были БЗ — бензозаправщики, НП — наблюдательные пункты, ЧП — чрезвычайные происшествия, ОВ — отравляющие вещества, а также и «очередная взбучка», РГД, РПД, ЧМО и даже, говорят, ППЖ. Сокращения на все случаи жизни. С легкой руки младшего лейтенанта Прохладного мы превратились в ДРК — «Двух разгильдяев Козловых».

Младший лейтенант Прохладный был кадровым военным. Про свое звание он говорил с презрением: «Курица — не птица, младший лейтенант — не человек». Дело в том, что за какие-то провинности Прохладному осенью сорок первого года сняли два кубика… Правая щека у него синела крапинками тола, и от глаза к уху шел красный шрам.

Прохладный не уважал должность командира роты охраны БАО. Он душой был войсковой разведчик. Даже походка у него выработалась пружинистая, крадущаяся. Он внезапно останавливался, прислушивался, как глухарь после песни, и крался дальше.

С первых дней младший лейтенант невзлюбил нас с братом: придирался к гражданскому виду. И лишь после того, как нам нашлось дело — приставили к бане — и мы стали «уполномоченными по заготовке банных веников», УПЗБВ, ротный несколько подобрел.

Баню срубили у родника. Сделали из бревен и дерна запруду, стеклянная ледяная вода скапливалась перед запрудой. Кругом вились лопухи, огромные, как уши слонов. Воду в баню носил рядовой — дядя Боря Сепп.

Я и Рогдай безжалостно драли ближайшие березки, связывали ветки в веники, веники развешивали сушиться на веревке. На дверях бани был приколот строгий приказ коменданта аэродрома, в котором каждому подразделению «для помывки» отводились определенные часы и дни недели, но на практике приказ нарушался ежедневно.

Заваливались технари, расхватывали веники, прорывались, в предбанник, раздевались, забирались на полки и начинали «помывку» без всякой команды, а те, кому положено было в это время быть на их месте, сидели на поляне, курили, рассказывали байки и ждали, когда у «налетчиков» заговорит совесть.

Трудно понять, как люди в жаркие дни могут мыться в еще более жаркой бане! Летом куда приятнее сходить на реку, поплавать, понырять, чем хлестаться вениками до умопомрачения, подзадоривая друг друга шутками.

Солдаты вываливались на поляку размякшие, красные и довольные.

Дядя Боря Сепп стал нашим дядькой.

Дядя Боря Сепп… Он всего на пять лет был старше меня. В роту охраны он попал тоже после госпиталя. Он рассказывал о своих злоключениях так…

Рассказ дяди Бори о своей жизни

Я эстонец. Родился в Раквере.

Город аккуратный. Кирка высокая посредине. Мой отец ловил рыпу. Он рыпак. Поэтому мы уехали из Раквере на neper Палтийского моря. Слышали, жил купец в России по фамилии Елисеев? У него магазины рапотали в Москве и Петербурге, теперь Ленинград называется. Илюс, очень красивые магазины. После революции магазины… ийоля!.. Отняли магазины. Но в пуржуазной Эстонии у Елисеева была усадьпа. На перегу моря, между Раквере и Кохтла-Ярве, но ты все равно не знаешь, где это. Место там… самое красивое — спуск к морю. Стелал мраморную набережную, песедку на горе… Очень илюс, красиво! Смотрел на закаты из песедки. Мы были его соседями. Он в дворце жил, мы жили в чужом доме. Мой отец ходил в море ловить рыпу. На чужом поте, чужой сеть пыла, чужой все. Он мало получал, потому что платил за чужой пот, за чужой сеть, долги пыли.

В сороковом году произошло присоединение. Советская власть началась. Рыпаки колхоз стелали, чужой поты, чужой сети, все стелали опщим. Мой отец стал — он не сам придумал, его выпрали на сопрании, — он стал председателем колхоза. Дом хороший стал, рыпакам дали в панке ссуду, купили много разных приемников, купили мотоцикл, а меня и еще двух парней послали учиться в Тарту, в университет, на подготовительные курсы. Раньше в Тарту никто из петных не учился, мало совсем пыло петных, это очень дорогой вещь — учиться. От буржуазной Эстонии в Тарту остались студенты, погатые. Они нас презирали, мы тоже их пресирали, трались даже. Это нехорошо, хулиганство, но трукого выхота не пыло. Трались. Я готовился на филологический факультет. Русский язык и литературу хотел учить, хотел знать русские опычаи и песни, хорошо чтоп знать… Тут война. Я не знаю, где мой отец, мама и две сестренки. Может, их арестовали омакайтсэ, — пуржуазная полиция. Мой отец вступил в партию польшевиков. Я не знаю, что теперь с ними…

Я отступал из Тарту. Мы успели уйти, потом попали в полото. Нас ловили немцы и омакайтсэ. Я в полота просидел с товарищем много дней. Простудился. Потом с температурой вышел к Нарве, попал в Россию.

Потом в госпитале лежал… Я немного простудился. У меня туберкулез. Меня лечили, иголкой воздух надували, сюда в грудь, лекарства давали. Теперь я не сарасный. Мне надо туда, где Елисеев жил, узнать, что с моим отцом, мамой и сестренками. Я слышал, что организуется Эстонский армия. Он пудет первым идти освобождать Эстонию от немцев. Я хочу воевать в армии. Я уже написал заявление, отдал в штат. Но мне ничего не написали в ответ. Я хочу написать еще одно заявление — Сталину. Пошлю по почте. Помоги, палун, пожалуйста, чтоп не пыло ошипок по-русски. А сейчас тепе и твоему прату поевая задача — вымыть паню, потому что приедут летчики. После них остаются… как это сказать? Мыло кусочки… опмывки. Вы их не выпрасывайте, потому что это нужно другим товарищам, им мало мыла дают. Летчики — они погатые, пуржуи, у них мыла много. Понятна задача?

— Понятна…

— Выполняйте, пожалуйста!

Каждый из нас слышал миллионы раз, что труд облагораживает, что труд создал из обезьяны человека. Может быть, это и так, не буду спорить, лично себя я обезьяной не помню, и поэтому уборка бани у меня не вызывала прилива энтузиазма. Грустно начинать трудовую деятельность с мытья желтых полок, распаренных, пропитанных мылом, облепленных вялыми березовыми листьями. Кто приходит в баню раз в неделю помыться, переменить белье, думает, что баня — очаг чистоты. Как бы не так! Очередное заблуждение. Только банщики знают, сколько грязи скапливается по углам и закоулкам. И вода, которая вытекает из мойки, настолько ядовитая, что даже лопухи жухнут от нее.

Мы разделись до трусов, одежду не хотелось пачкать. Еще мы разулись: обувь скользила по мокрому полу, да и жалко было ботинок. Свой левый ботинок я уже перевязал красным телефонным проводом, чтобы окончательно не оторвать подошву.

— Работай! — сказал я брату.

— Сам работай! — ответил Рогдай и с тоской посмотрел на дверь — через нее падали лучи солнца.

— Поговори!

— Не командуй…

Мы присели на лавку и задумались: неизвестно было, с какого края начинать уборку — то ли тряпкой тереть пол, то ли обломком косы скоблить полки…

— Ты обязан слушаться, — сказал я.

— Перестань орать! — ответил брат.

— Я старше тебя…

— Если старше — показывай пример. Раскричался!..

В его словах была доля правды, и, наверное, поэтому мне не понравилось, как он со мной разговаривает.

— Давай, давай! — опять сказал я, не двигаясь с места.

— «Давай, давай»! — передразнил Рогдай.

Я разозлился. Встал и взял швабру.

— Лодырь!

— Сам лодырь!

— Как дам!..

— Попробуй дай!

Рогдай вскочил и тоже схватил швабру.

Мы еще никогда так зло не дрались. Опрокинулась шайка с водой, вода разлилась по полу, упала скамейка, рассыпались поленья…

Моя швабра тихо хрустнула…

— Ага, ага! — закричал я злорадно. — Из-за тебя! Ага, ага, сломал казенное имущество!

— Я ни при чем, — ответил спокойно Рогдай. — Сам сломал.

Он стоял потный, взъерошенный. Он был меньше меня ростом, на год моложе. И я вдруг понял, что кончается моя власть над ним, что он как-то незаметно обрел самостоятельность, что становится сильнее, и пройдет немного времени — и он будет помыкать мною, потому что растет безжалостнее, спокойнее, расчетливее.

— Ты, конечно, не виноват… — сказал я растерянно. — Ты всегда в стороне.

Мне необходимо было что-то сказать или сделать. Необходимо было сбить с него наглую улыбочку, иначе произошло бы что-то, после чего мы перестали бы понимать друг друга.

— Натворили безобразия, — сказал я. — Сломали казенное имущество. В военное время… Это ЧП. О нем дядя Боря доложит коменданту, тот доложит генералу, самому главному. Самый главный генерал не будет разбираться, кто виноват, кто прав, напишет приказ — и нас выгонят. Куда пойдем? Мне тоже противно гонять жижу. Я не хочу перекладывать свою долю на тебя. А ты жилишь. За нас теперь никто ничего делать не будет. Отца нет, мама неизвестно где — может, и погибла… Не знаешь? Остались с тобой вдвоем. Никто нас задарма кормить не будет.

Рогдай перестал улыбаться, сощурился, уставился в одну точку. И я простил ему наглую ухмылочку, грубость… У меня защипало в носу.

Рогдай сплюнул со смаком и сказал деловито:

— Кончай ныть! Пойдем найдем березку, срежем и сделаем швабру. Где бы ножик достать?

Ножа не нашли. За баней у козел, где земля была усыпана опилками и щепой, стоял колун. Он был туп, как булыжник, но другого режущего и колющего орудия поблизости не оказалось, пришлось взять его. Мы вошли в березничек.

Видно, березничек весной и осенью превращался в болотце. Торчали кочки, под ногами пружинил сухой мох, пахло мятой. Березки, точно понимая, что пришли по их душу, стояли навытяжку.

Я нашел подходящее деревце. Ударил по стволу колуном. Береза затряслась, ствол спружинил, и колун чуть не угодил мне в лоб.

Береза не рубилась. Колун мял бересту, мочалил ствол.

— Давай попробую, — предложил Рогдай и втемяшил колун в землю так, что брызги полетели.

Как ни странно, на поверку оказалось, что мы ничего не умели делать. Как это получилось, ума не приложу. Добро бы вышли из богатых, вокруг бы прыгали нянюшки, и лакеи, как Обломову, надевали бы штаны по утрам. Мы вышли из трудовой — семьи. Отец — мальчишкой пас коров, мать с двенадцати лет работала на фабрике. Она хвасталась перед подругами:

— Они у меня как барчуки. Пусть поживут, пока я в силе.

— Пусть учатся, — говорил отец. — Я лямку всю жизнь тянул, пусть в инженеры выбиваются.

В школе Мария Васильевна, когда кто-нибудь получал двойку, говорила:

— Он хочет быть водовозом.

Теперь мы были бы рады стать водовозами, да не знали, с какого края лошадь к бочке подводят. Мы ничего не умели делать.

Из глубины березничка донесся крик:

— Плохо! Сначала!

— Кто это? — вздрогнул Рогдай и выдернул из земли колун.

— Не знаю.

— Пока будете раздумывать, гусеницами подавят! — снова донесся крик. — Второй номер, второй номер, слышишь аль оглох? Тебе говорят!

Мы пошли на голос и вывалились на опушку, продравшись сквозь кусты.

На лугу из земли торчали стволы зенитных орудий. Как заводские трубы, они принюхивались к небу. Вокруг орудий, в окопчиках, суетились люди. Мы подошли к ближайшей зенитке.

Командовал отделением старший сержант — три треугольничка на отложном воротничке гимнастерки. Он сидел на зеленом ящике полевого телефона, почти на бруствере артиллерийского окопа. Я его сразу узнал — это был тот усатый боец, которого я видел в церкви, куда ходил с тетей Груней ставить огарок свечи божьей матери. На гимнастерке поблескивала медаль «За отвагу». В окопчике находились молодые ребята, одногодки тети Груниного Лешки. Гимнастерки на их спинах чернели от пота, рукава засучены, точно они собирались бороться.

— Приготовились! — скомандовал мой знакомый усатый сержант и поднял руку с тяжелой луковицей карманных часов «Павел Буре». — Пошел!

Зенитчики сорвались с места… Лязгнул плотоядно замок орудия. Несколько парней бросились в соседний окопчик, где лежали открытые ящики со снарядами, схватили снаряды, побежали к орудию… Старший сержант выкрикнул цифры.

Зенитчики стояли цепочкой, передавая друг другу, как ведра с водой на пожаре, снаряды.

Опять лязгнул замок орудия…

Один из молодых красноармейцев споткнулся и упал. Падая, он продолжал держать снаряд в руках. Так они и упали — снаряд и красноармеец, точно приросли друг к другу. Боец зашибся.

— Отставить! — рассвирепел усатый старший сержант с медалью на гимнастерке.

— Тьфу ты, ну ты — палки гнуты! — Он иносказательно выругался. — Земля не держит? Товарищ, так дело не пойдет, не! Из-за тебя, разгильдяй ядреный, расчет на последнем месте в батарее. У тебя протезы или ноги? Тебе здеся не с невестой в бирюльки играть.

Молодой зенитчик подошел к откосу окопа с виноватым видом.

Старший сержант не заметил его боли, пошутил:

— Теперя ваша невеста — пушчонка. На всю жизнь, сколько кому отпущено, столько с ней и будет… Понятно? Еще в старинной песне пелось: «Наши жены — пушки заряжены, вот кто наши жены!..» Смех-то смехом, а раскиньте мозгой: кто вы такие?

Старший сержант сделал серьезное лицо и уставился на молодых зенитчиков.

— Вы — человеки… Кусочки мяса. А сколько против вас железа направлено! Танки, самолеты, пулеметы, подводные лодки разные там, торпеды-переторпеды, бомбы-перебомбы и прочие колючие заграждения… Заводы работают, машины работают — техника! И все, чтоб вас убить. На одного человека… Раньше-то вышел, топором помахал — и вся музыка. Теперь подумаешь — и не веришь. Лучшие немецкие генералы головы ломают, как тебя побыстрее на куски разорвать. А твоя обязанность — всего-навсего четко, как в цирке, видели небось, как в цирке артисты под потолком прыгают, вот так же и ты обязан красиво снаряд к восьмидесятипятке подать. Ты свое делай… И генералы немецкие войну проиграют. Делай! Убили первый номер… Второй, становись на его место! Быстро. Ты, ты, слышишь, заменяйся! Пошел! Давай! Давай! Засекаю время!

Старший сержант вскочил, поднял над головой, как гранату, «Павел Буре».

— Пошел! Слева, с того ложка, три танка… Немец! Прет! Разворачивай ствол, Ты какой снаряд взял? Отставить! Эх!..

Старший сержант опустил руку, сморщился, казалось, что он собрался плакать на старости лет, даже усы у него уныло обвисли.

— Ну что будешь делать? — обратился он к нам за сочувствием. — Вы хоть объясните, что по танку не осколочным — бронебойным. Чему в тылу обучали? Как слепые кутята…

— Дядя Федя, ты криком сбиваешь, — сказал наводчик.

— Во время боя шуму больше.

— Шум не крик… К шуму привыкнуть можно, к крику не привыкнешь.

— Лады, — согласился дядя Федя. — Перекур!

Старший сержант говорил странно, растягивая букву «о», точно был влюблен в этот звук.

Люди устали… Так устали, что, глядя на них, тоже хотелось упасть на землю и отлежаться. Один стащил сапог. Он не умел заматывать портянку, на пятке у него был прорвавшийся волдырь.

— Иди сюда! — подозвал старший сержант. — Покажь ногу! Эхма, шляпа! Приложи подорожника.

Сидя на ящике полевого телефона, дядя Федя тоже снял сапог, показал, как нужно пеленать портянкой ногу. Что было любопытно — у старшего сержанта портяночки были беленькие, мягкие, у молодого бойца — с черными потеками, грубые, грязные…

Дядя Федя упеленал собственную ногу, как мать ребенка.

— Понял?

— Все равно собьется, — ответил красноармеец.

— Врешь, не собьется. Гимнастерку не простирни, но портяночку выполоскай, разгладь… Жизнью будешь ногам обязан. У нас был чудак-человек, стихи сочинял: «Ноеу сотрешь — немцу в плен попадешь!», «Сапог порвал — считай, пропал». Еще были стихи… Забыл. Я с детства стихи плохо запоминаю. И вообще прошел четыре класса и два коридора. Некогда было учиться — семья замучила.

Старший сержант закручинился, вспомнив, наверное, про классы и длинные школьные коридоры, а может, он вспомнил семью, которая его мучила и не давала учиться.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой младший лейтенант Прохладный и рядовой Сепп спорят о литературе.

Все бойцы и командиры давали нам советы, как жить, чтоб мы с братом не совершали тех ошибок, которые совершили они, бойцы и командиры, в своей жизни.

Так, рядовой Шуленин, правофланговый роты охраны, несуразный дядька лет под сорок, посоветовал не привыкать к куреву. Курил он жадно и невероятно много. Отрывал клок газеты, бросал на него горсть махорки, заворачивал, точно играл на губной гармошке, брал цигарку, как карандаш, и затягивался… Валил дым. Можно было подумать, что у него горит что-то внутри.

— Вредно беспрерывно чадить! — говорили товарищи. — По полпачки зараз вытягиваешь. Сердце и легкие не выдюжат, загнешься.

— А!.. — отмахивался Шуленин. — Мой батюшка не курил, а раньше сорока помер.

Шуленину не хватало фронтовой нормы питания — он ходил голодным. И не мудрено — менял в деревне хлеб на махорку.

— Не втягивайтесь в курево, — тряс оглоблей-цигаркой Шуленин. — Остальное дело наживное. Остальное мелочи.

Видно, учить легче, чем самому быть ученому. Лишь дядя Боря всегда старался зажечь, так сказать, личным примером. Он носил на коромысле воду в баню. Вода расплескивалась, он шел не спеша, не отрывая глаз от ведер, старался погасить движением корпуса колебания коромысла, отчего ведра раскачивались сильнее, вода перехлестывала через край, и он доносил до бочек по полведра.

Мы с Рогдаем шуровали в предбаннике.

Стучали швабры, передвигались с места на место скамейки, хотелось побыстрее разделаться с «боевой задачей».

— Отойди! — кричали мы друг другу. — Куда лезешь, не видишь, уже вытер?

— Вытер! Размазал — не вытер.

— Размахался! Убери швабру!

— Как дам сейчас!..

— Попробуй! Тебе сам дам…

На вопли приходил дядя Боря. Смотрел и говорил:

— Очень плохо, товарищи! Не рапота — песопразие! Семь раз отрежь — один раз отмерь… Нет, наопорот: семь раз отмерь — раз отрежь. Тише едешь, дальше будешь…

Выпалив запас русских пословиц, он брал швабру, наматывал на нее тряпку и ловко и, самое главное, чисто вытирал предбанник.

Удивительный человек был дядя Боря! Он не умел кричать на людей, даже отдавая приказания нам, непосредственным своим подчиненным, он никогда не забывал добавить: «Пожалуйста! Палун!»

Ростом дядя Боря Сепп не выдался, зато глаза у него были в пол-лица — добрые, грустные, синие… Когда он глядел на тебя, становилось невозможно врать.

Командир роты появился неожиданно, мы не видели, когда он вошел в предбанник. В руках он держал сверток. Появление командира было таким внезапным, что мы вскрикнули.

— Сено-солома! — весело засмеялся Прохладный. — Ох и говоруны! Ну и слухачи! Да вас на передовой немецкие разведчики взяли бы, вы бы и не пикнули, очухались бы в немецких траншеях. Никакой бдительности!

— Некогда по сторонам глядеть, — ответил дядя Боря. — Мы уборку производим.

— Ну и что — уборку? На передовой ухо держи торчком.

— Мы не на передовом крае, — сказал упрямо дядя Боря.

— На передовой поздно учиться, — ответил младший лейтенант.

Он сел на лавку, положил сверток, исподлобья поглядел на Сеппа, точно приноравливаясь, с какого бока навалиться. От правого глаза к уху Прохладного тянулся глубокий красный шрам, отчего взгляд казался свирепым.

— Как вы сюда попали? — спросил с восторгом Рогдай. Он галдел на Прохладного влюбленными глазами. — Я не видел.

— Учитесь, товарищ Сепп, любознательности, — усмехнулся Прохладный. — Рядовой Козлов-младший интересуется. Отвечаю: «Тренировочка!» Сено-солома. Чтоб приемы стали второй натурой, чтоб автоматически, как, например, утром ты умываешься. Умываться тебе не в тягость? Так и здесь. Покажи, как входишь, родовой Козлов-младший, продемонстрируй. Выйди и войди.

Рогдай выскользнул из бани, постоял за дверью, затем вбежал, радостно улыбаясь: мол, здравствуйте, вот и я.

— Неправильно! — оживился младший лейтенант и сдержанно засмеялся. — Зачем встал в проеме, как бычок? Ты уже труп. Да, да, не дрыгайся! На свет тебя сразу пристрелят из парабеллума или шмайзера.

Прохладный встал, пружинистой походкой прошелся по бане, как огромный кот; он шел бесшумно, скользя на носках, метнулся в угол. И оттуда, из темного угла, сказал резко:

— Соображай… С улицы темно, не видно. Проскочил в дверь, не стой, тебя видно в дверях. Сразу в сторону. Очередь из автомата… Лучше вначале брось вперед гранату. Следом за взрывом — вперед! Осколков нет. Очередь… За печку, в угол. Все. Захватил — и сразу к бойнице, бей врага из его же пулемета.

— Зачем детям пулемет! — отозвался дядя Боря. — Им в школу ходить нужно, а мы им про гранату… Про убийство. Им нужно читать Брема, прививать любовь к людям и природе.

— Правильно! — зло оборвал Сеппа Прохладный. — Но сейчас война. И даже в мирное время их нужно учить убивать — вернее, побеждать врага.

— Вы говорите чудовищные вещи! Соопразите, что вы говорите детям! — ужаснулся дядя Боря. Губы у него тряслись, он стоял бледный. — Это преступление — воспитывать из детей упийц!

— Нервный! — всплеснул руками Прохладный. — Не убийц — солдат революции. Ох ты, интеллигенция! Вы, Сепп, будете жить до первой бомбежки! А зачем нам лишние трупы? Может, хватит жертв? Может, пора фашистов лупить в хвост и в гриву? Понимаете, цирлих-манирлих разводит! А если завтра пацанам в разведку идти? Чего уставились, как невинная девушка? Война! И на них форма будет надета. Во, берите, принес сапоги. Нашли. Форму взял какой-то старший сержант, артиллерист, обещал подогнать по росту. Будет все по уставу.

— Но ведь они дети! Зачем детям в разведку?

— Что дети? Разве фашист думает, что они дети? Вы знаете, что он творит? Я ходил туда, за линию фронта, из окружения два раза вышел. Насмотрелся! И мы знали, что он рано или поздно полезет на нас. Знали! Его пугает слово «убей»! А их отца убили, их мать убили, таких, как они, сколько сгубили? Рвы их телами забросали. Ему страшно слово «убей»! Другого выхода нет. И ребят нужно учить убивать врага! Ну-ка, иди сюда! — подозвал меня младший лейтенант.

Он выхватил из ножен штык от полуавтоматической винтовки.

— Бери! — приказал Прохладный.

Он нервно прошелся по бане. На щеках у него прыгали желваки.

— Нападай! — приказал ротный. — Приказываю: бей штыком! Меня бей!

— Как?

— Обыкновенно! В грудь или живот. Что, боишься?

— Не умею, — сказал я. Штык-кинжал не радовал меня, он вдруг стал невероятно тяжелым.

— Бей! Приказываю!

— Как? Резать, да? Позаправде?

— Дай ударю, — предложил Рогдай.

— Отставить! — скомандовал Прохладный. — Тебя сверху кулаком оглушат — мал ростом. Дай сюда! — отобрал штык Прохладный. — Рядовой Сепп, берите! Нападайте! Не тряситесь, как осина! Во трус! Я покажу, как нужно защищаться от финки.

— Не могу, — сказал дядя Боря и опустил руки.

— Приказываю!

— Не мощу броситься на человека с ножом…

— Так какого же… вы тут, простите, делаете? — перешел на шепот Прохладный. — Вы что, банщиком решили всю войну отсидеть? За вас кто-то будет воевать, а вы будете плакаться? Баптист! Шкуру за счет других спасать, да?

— Простите, если в бою… Тогда я… Тогда я буду. Я иду в атаку… Вместе со всеми…

— Куда вы пойдете! — Младший лейтенант сплюнул.

Мне показалось, что его манера сплевывать знакома: я где-то видел, как кто-то точно так же сплевывает, растянув губы.

— Вас убьют до атаки, сено-солома, — продолжал Прохладный. — Побеждать нужно учиться здесь, немедленно, тогда добежите до первой траншеи немцев. Но вам не добежать… Убьют!

— Ну и пусть убьют! — крикнул дядя Боря от отчаяния. — Я не боюсь смерти!

Прохладный долго не отвечал. Он стоял, широко расставив ноги, раскачиваясь с носков на пятки, заложив руки за спину. Наконец произнес:

— А кто контратаку фашистов отбивать будет? Дядя? Нам нужны победители. Хватит! Вот штык… Вот он немец, — показал на Сеппа Прохладный. — Стоит на посту. Как его снять? Сепп, повернись спиной. Не бойся: не зарежу.

Сепп повернулся. Прохладный постоял минутку — и вдруг прыгнул на дядю Борю, обхватил рукой сзади за горло, приподнял на ребро.

— Вот так! — сказал он и опустил дядю Борю. Тот тихо соскользнул на пол.

— Перехватывается сонная артерия, — спокойно объяснил Прохладный. — Не вскрикнуть. Он поднимется, это не больно. А как заколоть немца бесшумно в землянке? Знаете, сено-солома? Ворвался в землянку, трое спят… Троих «языков» одновременно не взять, да и не увести: стрельбу поднимать нельзя — себя выдашь, сам не уйдешь, остается одно — двоих заколоть. Ну и как это сделать бесшумно? Если сразу первого штыком — вскрикнет, обязательно со сна вскрикнет. Так ты его за плечо потрогай. Слегка, нежно, чтоб проснулся немного, начал просыпаться. Тогда коли! Будет молчать, потому что нервы у него ни то, ни се — он не спит и не проснулся полностью, знаешь, бывает состояние во сне — чуешь, а проснуться и слово сказать не можешь. Ну что, Сепп, понял? Не сердись, вставай, вставай, я тебя натаскаю — я буду не я!

Мы вышли из бани. На улице было солнечно, мирно. Парило. И лопухи, и трава, и бузина, и березничек, и смородина у родников казались нарисованными талантливым художником, сумевшим выписать каждую веточку, листочек, прожилочку на листочке, краски были свежими и сочными.

В свертке, который принес Прохладный, лежали яловые сапоги, две пары. Кто их сшил на детский размер — не знаю.

— Портянки, — сказал младший лейтенант. — Заматывать ноги умеете?

— Умею! — ответил Рогдай. Он сел на бревно и правильно замотал портянку.

У меня не получилось. Мы вдвоем видели, как старший сержант учил у зенитного орудия молодого бойца пеленать ногу, я не запомнил. Рогдай ухватил на лету.

— Что читаешь? — поинтересовался младший лейтенант и взял в руки «Героя нашего времени».

Я таскал книгу с собой, носил за поясом. Книга помялась, картонная обложка потрескалась по углам. Я никак не мог прочитать хотя бы первые пять страниц: всегда что-нибудь мешало.

— Ха-ха! — засмеялся Прохладный. — Ой, нашли! Зачем ерунду читать? Пользы от нее никакой нет.

— Я с вами не согласен, никак не согласен! — встрепенулся дядя Боря. — Вы русский человек и говорите с презрением о русской литературе!

— Но, но, тихо! — погрозил пальцем Прохладный. — Проходили, знаем, только сейчас читать подобную литературу ни к чему, даже вред. Чему она научит Козловых? Нам нужны солдаты, обыкновенные солдаты, которые жизнь отдают за товарища, а не пульнут в него из пистолета за то, что наступил товарищ во время бала кому-то на левую ногу. Зря время тратить.

— Вы рассуждаете, точно война продлится вечность, — сказал дядя Боря.

— Не знаю, — вздохнул Прохладный. — Вечного ничего не бывает, но за два года война не кончится, не надейся. Немец выходит к Волге. Бои идут в районе Клетская, Котельниково, Белая Глина, Кущевская… Если не остановим — капут России! Умри сто раз, умри сто раз в день, но останови немца! Потом можно будет читать Лермонтова, сейчас читай «Как закалялась сталь». Читал, Козлов?

— Читал, — ответил я.

— В «Комсомолке» читал «Зою», поэму?

— Читал.

— «БУП» читал?

— Не читал. Что за книга?

— «Боевой устав пехоты, часть первая, действия одиночного бойца». Не читал — будешь читать, наизусть выучишь, я с тебя не слезу. Обязан читать. А это… — Прохладный отбросил «Героя нашего времени», — оставь. Прочтешь, не прочтешь — проживешь, «БУП» знать не будешь — убьют, и пользы не принесешь.

Прохладный затянулся цигаркой. Цигарка потухла. Он достал коробок спичек, прикурил, обгорелую спичку спрятал в коробок.

— И еще одно, — сказал Прохладный и деланно зевнул. — Завтра начнет прибывать пополнение. Рота будет укомплектована полностью. Начнем тактические занятия. Вам, банщикам, присутствие обязательно. Будете учиться побеждать! Поблажек не будет! Между прочим, сказанное в первую очередь относится к тебе, рядовой Сепп.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой рассказывается о военной форме, увольнительной и присяге.

Странно устроен человек — горе у него непоправимо, огромно, а радости… Они быстротечны и, если посмотреть со стороны, кажутся пустяковыми. Я всегда удивлялся, когда мама приходила в восторг от цветов. Ранней весной отец покупал где-нибудь по пути с работы букетик синеньких подснежников, приносил домой и дарил маме. И она расцветала… Смеялась, вазочку с цветами раз сто переставляла с места на место, нюхала цветы и говорила: «Какая прелесть!»

Я как-то понюхал подснежники. Ничем они не пахли. Они мне не нравились — тощенькие синенькие цветочки.

Но если вспомнить, то и мои радости со стороны могли показаться ерундой. Взять хотя бы случай с военной формой. Ее подогнал на наш рост зенитчик, старший сержант дядя Федя. Он сработал не хуже портного. Гимнастерки, галифе, с иголочки, новенькие, выглаженные: старший сержант умел делать все, решительно все, работа спорилась у него в руках. Для меня, неумельца, он казался волшебником.

Он пришел перед ужином. Он торопился в деревню, вести разговоры с председательницей колхоза: на батарее сломалась ось у передка, требовалось выковать новую. В деревне стояла холодная кузница. Дядя Федя надеялся выпросить ключи от кузницы, раздобыть инструмент — щипцы, молоток, кувалды, наскрести где-нибудь древесного угля для горна. Он был не только отличным артиллеристом, но и портным и кузнецом.

Мы не успели поблагодарить его, растерялись от подарка.

В бане парились генерал, командир части Горшков и два полковника. Они приехали на американском «виллисе». Занятная была машина! Маленькая, юркая. Шоферня окрестила ее «козлом» за капризное управление — «баранка» с бублик, чуткая, требовалась строгая рука. От малейшего неверного движения «козел» прыгал в кювет или бодал дерево.

Голые люди похожи друг на друга. Невозможно было отличить в бане, кто генерал, кто подчиненный. А вот форма! Она лежала на лавке и говорила сама за себя. В ней было больше власти, чем в голых дядьках. Генеральская — из тонкой шерсти, строгая — приказывала: «Смирно!»; гимнастерки полковников лежали навытяжку и ели глазами начальство.

Дядя Боря Сепп и шофер с «козла» помогали нам с Рогдаем переодеться. До чего же красива военная форма! Пуговички блестели, подшит белоснежный воротничок, галифе со стрелкой.

Как всегда, неожиданно появился младший лейтенант Прохладный. Хотел дать разнос за притупление бдительности — не заметили его приближения, но, увидев форму, смягчился, переменил гнев на милость.

Из бани вышел генерал. Одетый. Со знаками различия. С лампасами на брюках. Мы козырнули по правилам.

— Красавцы! — похвалил генерал и отечески погладил Рогдая по голове.

Рогдай не выносил фамильярности. Он морщился от брезгливости, когда его гладили по голове, и кричал: «Что я, кошка, что ли!», но генеральское внимание вытерпел, не отстранился.

— Помылись как в сказке, — сказал генерал. — Кто отвечает за баню?

— Рядовой Сепп!

— Молодец! Со знанием дела приготовлено. Догадался камней наложить в печь, и жар от них особый, сухой, здоровый, до костей пробирает. Сказка!..

— Солдатская смекалка, — вставил младший лейтенант Прохладный.

— Финская баня, — объяснил дядя Боря.

— Кто вы по национальности? — поинтересовался генерал.

— Эстонец.

— А?.. Да, да! — сказал генерал. Больше он ничего не сказал, сел в машину. «Козел» рванул с места и умчался как ошпаренный.

— Объявляю благодарность! — сказал Прохладный.

— Служим Советскому Союзу! — ответили дядя Боря, Рогдай и я.

В тот день утром в роту пробыло пополнение — двадцать два человека. У всех на гимнастерках были нашивки — красненькие за легкие ранения, золотистые — за тяжелые. Прибывшие за полчаса освоились; недаром говорится, что где солдат повесил шинель, там его дом.

— Откуда, с какого фронта? Кто командир дивизии? В каком госпитале лежал?

— Родом с Оренбурга.

— Хо, а я с Челябинска! Земляки, брат.

— Нас под Гриневом зажали, выходили на Клетню.

Нехитрые вопросы, точные ответы… Армия — единая семья, великое братство. Оно складывалось тысячелетиями, скреплено кровью, овеяно дымом пожарищ.

После ужина нас за отличную службу отпустили в деревню посмотреть кинокартину «Свинарка и пастух». Дядя Боря, я и Рогдай поторопились к зенитчикам — от них шла трехтонка. В кабину сел дядя Федя, в кузов бросили сломанную ось передка, взобрались два парня — косая сажень в плечах (их назначили молотобойцами в помощь сержанту) и мы, неразлучная троица.

Помчались лесом. Трясло. Ось громыхала, ветки бежали навстречу. Пришлось сесть, прижаться спиной к кузову, чтоб ветками не выхлестало глаза.

При выезде из леса на грейдер стояли шлагбаум и караулка. Прохаживался часовой. От караулки вправо и влево тянулась колючая проволока в три кола. Ее натянули совсем недавно — на колах еще не затвердели капельки смолы.

Документы проверил Шуленин, правофланговый нашей роты.

— Так… Вы поезжайте, — сказал он. — А Козловы слазь! Слазь, говорят, не поедете! Расселись, понимаешь!

— Как так? — оторопели мы.

— Очень просто…

— Почему?

— Ваших фамильев нет в увольнительной. Сепп есть, ваших нет, не написаны. Слазь, говорят!

— Нас, честное слово, отпустили!

— Разрешили посмотреть кино «Пастух и свинарка».

— Прохладный отпустил, — подтвердил Сепп, — на «Свинарку и пастуха».

— Ничего не знаю! — повторил Шуленин. — В увольнительной нет фамильев. В самоволку не пущу. Не хватает, чтоб с первых дней службы в самоволку повадились ходить.

Не верилось, что говорил Шуленин, боец нашей роты. Мы отлично знали его, и он отлично знал нас, мы, можно сказать, рубали из одного котелка, и какое он имел право нам не верить? Может быть, это оттого, что у него появилась, власть, пусть маленькая, но власть?

— Еще форму надели… — проворчал Шуленин.

Ах, вот в чем дело! Что ж… В его словах была доля правды.

Что такое человек без формы? Шатун, штатский. В форме человек уже боевая единица, жизнь которой строго регламентирована приказами, наставлениями, писаными законами собранными в своды под названием «Устав строевой службы», «Устав гарнизонной службы», «Дисциплинарный устав» и т. д.

— Ничего не понимает в воинском существовании, — раздался голос дяди Феди, — еще рассуждает.

Дядя Федя вылез из кабинки, размял ноги, как будто трое суток ехал безвылазно.

— Как не соображаю? — надулся Шуленин, косясь на часового.

Часовой не выражал согласия ни с той, ни с другой стороной.

— Ясное дело, что не соображаешь, — стоял на своем дядя Федя.

— Чего же не понимаю в военном существовании? — хорохорился Шуленин.

Дискуссия знатоков устава увлекла бойцов. Зенитчики свесились через борт машины, чтобы лучше слышать, чтобы не пропустить ни одного слова. Шофер, посмеиваясь, гладил баранку и явно никуда не торопился. Дело заключалось уже не в том, посмотрим мы кинокартину «Свинарка и пастух» или не посмотрим, — шло великое толкование «воинского существования», а подобное толкование волнует всех, кто носит военную форму, потому что, может быть, завтра любому из бойцов тоже придется доказывать правоту, ссылаясь на те же уставы.

— Скажи, ежели ты знающий, — продолжал степенно дядя Федя, — кому положена увольнительная?

— Ну, этим… — Шуленин запнулся. Вопрос оказался слишком сложным, к тому же дежурный по КПП почувствовал, что задан он неспроста. — Кто служит, так понимать…

— Служит… Собака тоже на задних лапках служит за кусочек колбасы.

— Кто принимал военную присягу, — выручил Шуленина часовой с автоматом.

— Известное дело, — согласился Шуленин.

— А зачем Козловым увольнительная, если они присяги не принимали? Они же не военнослужащие, малолетки, — радостно заключил дядя Федя и обвел слушателей взглядом, как бы приглашая в свидетели, до чего глуп дежурный по КПП, если не знает прописных истин. — Они же воспитанники… Зачем им увольнительная?

Дядя Федя подошел к шлагбауму, поднял его, пропустил машину, вспрыгнул на подножку. Путь был свободным.

Услышанное потрясло меня и брата: как же получилось, что мы не приняли присяги? Выходит, мы могли идти, куда душа пожелает, и никто не имел права нас задержать, проверить документы. Выходит, мы были неполноценные военные, чьи фамилии не пишутся в увольнительных.

О, как обидно чувствовать себя неполноценным даже на приеме у зубного врача!

К великому счастью, в деревне нас приняли как настоящих.

Киносеанс задержался — с вокзала не подвезли кинокартину. Наша неразлучная троица — Сепп, Рогдай и я — пошла по деревне. Прогуляться. Это было триумфальное шествие!

Женщины останавливались, вглядывались, спрашивали друг друга, не веря глазам:

— Товарка, глянь, глянь! Неужто жильцы Груньки Чередниченко идут? Они, ей-богу, они! Какие важные, гладкие!

Ребятишки обалдевали от зависти и уважения. Мелюзга бежала следом, забегала вперед и замирала от преданности и чувства собственной никчемности.

Мы вернулись к школе. Народу в кино поднабралось. В коридоре толкались ребятишки — у них не водилось денег на билеты. Ребятишки по обыкновению озорничали.

Прошло немного времени с тех пор, как Гешка Ромзаев отнял у меня трояк. Попробовал бы теперь кто-нибудь из деревенских задираться! Теперь на мне была военная форма, и в ней я чувствовал себя неприкосновенным. В ней я мог сразиться сразу хоть с двумя хулиганами — и победил бы, честное слово! Чем это объяснить? Гимнастерка обязывала… Она придавала уверенности. Я знал, что, навались хоть десяток врагов, я крикну — и на помощь поспешат люди, если потребуется, целая армия, пушки, самолеты, танки… Теперь я сам был армия, и нападение на меня было нападением на армию.

Очень хотелось встретить Гешку. Я никогда не был мстительным, но Гешку встретить хотелось.

И я увидел его. Он тоже увидел меня. Гешка стоял у входа в спортзал, целился проскочить в кино без билета, когда сержант-контролер зазевается. Тут же крутились ребятишки поменьше, адъютанты Гешки. Они задирали девчонку, явно эвакуированную. Девчонка была худенькой, в коротком городском платьице, из которого выросла. Ребятишки дразнили:

— Ой, как не стыдно, у тебя все видно! Ой, как не стыдно!

Девчонка разозлилась и хлопнула с маху по лбу самого крикливого мальчишку. Тот заморгал глазами, обернулся к Гешке — мол, что прикажешь делать, наших бьют?

Гешка отвалился от стены.

— Здравствуйте, Алик! — сказал он.

Я ожидал всего, что угодно, только не приветствия. Он обратился ко мне на «вы», как к взрослому.

— Здравствуй! — ответил я, не зная, что делать дальше.

— В гости пожаловали, да? — продолжал Гешка и дал шелобан озорнику, который ждал его помощи. — Гляжу, кто идет, — продолжал Гешка. — Даже не верится. Думаю, Алик идет аль кто другой? Вижу — вы! Правда. Теперь вы тоже вояка? Теперь, конечно, с нами и знаться перестанете. На фронте были? Фрица видели? Не страшно?

Странно, обида на него сразу выветрилась. Я успел еще подумать, что, видно, я очень непринципиальный человек, раз мгновенно забыл обиду. Наверное, у меня слабая воля.

Гешка не отставал, просил:

— Алик, не серчайте, ей-богу, на днях трояк возверну. Скажите за меня слово, а то денег за билет нема. Окажите сержанту на проходе, пусть с вами пропустит.

Я сказал сержанту, который проверял билеты:

— Это со мной!

Я теперь имел право не только смотреть в школе бесплатно кинокартины, но и проводить, кого пожелаю: на мне была военная форма.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой наш герой идет на гулянье.

Сеанс задерживался. Женщины нервничали — им выдавалось редкое счастье побывать на людях: сутки уходили на работу в колхозе, да еще надо было вскопать и прополоть приусадебный огород, присмотреть скотину, обстирать, накормить детей, собрать посылку мужу в армию; и, если выдавался свободный вечер, чтобы посмотреть фильм о чужой счастливой любви, им было обидно впустую тратить время, сидеть сиднем в спортзале с занавешенными окнами, лузгать жареные семечки и слушать галдеж подростков.

— Механик! — выкрикивали самые нетерпеливые. — Деньги уплачены, крути картину!

— Кина не будет, кинщик заболел, — острил кто-то.

Механик безмолвствовал. Он колдовал у задней стены на невысоком помосте, на котором стоял растерзанный узкопленочный аппарат. Механик то ли на самом деле проверял аккумуляторы в черных коробках, то ли делал вид, что занят и не слышит обидных обращений.

Пришла группа летчиков. Им беспрекословно освободили десятый и одиннадцатый ряды — самые лучшие. Летчики не смешивались с прочей толпой. Молодые упитанные ребята, в основном лейтенанты, в голубых гимнастерках и пилотках. Поскрипывали кожаные портупеи. От летунов пахло тройным одеколоном.

— Скоро начнут, — уверенно сказал Гешка. — Начальство приземлилось — значит, начнут.

Гешка сидел слева от меня. Он скоморошничал. Откидывался назад, облокачивался на колени девчат; и когда те, не особенно сердясь, отталкивали его, он начинал — искать что-то на полу…

Девчата подбирали ноги, закрывали колени подолами и бранились. Тоже несерьезно, для порядка.

Я разглядел Гешку… На голове торчал вихор, лицо в озорных веснушках, курносый нос как будто с обкусанными ноздрями. Лицо скорее придурковатое, чем злое. Парень-то вроде не злой.

Но вот Гешка съездил ни с того ни с сего по затылку впереди сидящего мальчонку…

— Сними шапку! — сказал Гешка и состроил грозную рожу. — Нарядился на зимовье в зимнюю шапку. Из-за тебя ничего не видно. Самое интересное не видно. Во-о, как он ее целует! Ох, какая красивая девка, как Стешка Иванова…

Девчата засмеялись: шутка Ромзаева пришлась по душе. Я не знал, кто такая Стешка и как она встала поперек пути деревенским красавицам. Скорее всего, смысл шутки заключался в том, что на экране (простыне, натянутой между двух реек) ничего не было видно. Фильм-то еще не начинался.

В зале под потолком горела пузатая трехлинейная керосиновая лампа, подвешенная к спортивному кольцу. Второе кольцо кто-то обрезал, чтоб случаем не ударило по стеклу лампы. Высвечивался спортивный конь. В углу, у окна притаилось старенькое пианино.

К экрану вышел капитан, политотделец, развернул газету и, ловя газетой, как зеркалом, свет керосиновой лампы, прочел сводку Совинформбюро.

В зале притихли — сводка интересовала и гражданских и военных. Бои шли где-то юго-западнее Минеральных Вод. Я никак не мог вспомнить, где находятся Минеральные Воды.

— Ого, махнули! — чуть слышно присвистнул дядя Федя.

— А что, а что? — не понял дядя Боря Сепп. — Это где? Это плохо?

— Куда хуже, — негромко ответил дядя Федя. — Кавказ… На подступах…

— О, курат! — сказал на своем языке дядя Боря.

Капитан зачитал сообщение о том, что в Москву прибыла делегация Англии и США для переговоров с нашим правительством. Английскую делегацию возглавлял Уинстон Черчилль, американскую — господин Гарриман.

— Значит, товарищи, — бодро сказал политотделец, — союз государств против фашистской Германии крепнет день ото дня. Я так думаю, что не зря господа союзники приехали, не чай с бубликами пить. Не сегодня-завтра, значит, так выходит, откроется второй фронт. Это, товарищи, означает… Карту, карту мира повесьте!..

На стене рядом с простыней-экраном повисла школьная политическая карта мира. Она была разукрашена во все цвета: Германия — маленькое коричневое пятно в середине Европы, сиреневая — Франция, зеленые пятна владений Англии, с другой стороны земли отдыхала Америка, и наша Россия, красная, точно истекающая кровью, распласталась по-пластунски на полмира.

— Обратите внимание, — продолжал капитан, водя по карте прутиком. — Германия. Посмотрите, как далеко. Где мы? Так… Мы где-то сидим здесь, товарищи. — Капитан ткнул прутиком в карту.

— Где Минеральные Воды? — раздался вопрос с заднего ряда.

Капитан посмотрел исподлобья в зал.

— Кто опрашивает, встань?

Поднялась женщина.

— Потом подойдете, посмотрите, — сказал капитан. — Я хочу обратить внимание на другое, вот сюда. — Он ткнул прутиком в сиреневое пятно. — Северное побережье Франции. Самое удобное место для вторжения. До Берлина рукой подать. Понимаете, что означает? Фашистское логово… Близко. Ворвутся союзники… в сердце Германии, в Берлин. И мы, понятно, тоже не будем сидеть сложа руки, товарищи, поднатужимся…

Если бы капитан знал наперед, что ему, если он не погибнет в бесконечно долгие сорок третий и сорок четвертый годы, что ему и его боевым друзьям придется штурмовать тот самый далекий Берлин, он бы не стал так бодро распинаться о втором фронте.

Коробки с кинолентами все еще не подвозили.

— Что ж здороваться перестал? — раздался сзади голос.

Я обернулся. Сзади седела Зинка.

— Зазнался, — сказала она и облизнулась. Щеки ее темнели загаром, только нос белый. Я знал, как достигается этот фокус — сметаной, которую Зинка тайком таскала у матери и мазала нос, чтоб он не облупился и был белым. Почему-то в деревне загорелый нос считается весьма некрасивым.

— Не заметил.

— Зинуха, невеста моя, — заскоморошничал Гешка, перевернулся на скамейке, облапил Зинку; та толкнула его в сердцах, по-злому.

— Отсыпься, — сказала Зинка. — С человеком дай поговорить. Серьезности у тебя, Гешка, ну, нисколечко нету, а вроде умный.

Гешка посидел, подумал, решая, не будет ли позорным отстать от девки по первому ее требованию и, видно, решив, что не будет, отстал.

— Я тебя сразу приметила, — продолжала Зинка ворковать. — Как вошел. Нам доложили, что тебя с Рогдаем видели. Зашли бы в гости.

— Где тетя Груня?

— Здесь, сейчас позову.

Зинка поднялась во весь рост и закричала в темные задние ряды:

— Маманя, идите сюда. Алик кличет! Идите сюда, идите!

Тетя Груня подошла. Улыбнулась, протянула руку. Мне стыдно было пожать ей руку, потому что тетя Груня годилась мне в матери. Матерям рук не жмут… Ладонь у нее была широкой, шершавой, теплой, пожатие — сильным.

— Уступи место, — сказал я Гешке.

Гешка уступил, перелез на следующий ряд, согнав парнишку послабее. Тетя Груня села между мной и дядей Федей.

— Сродственница? — спросил дядя Федя.

— Да нет, — сказала тетя Груня. — Жили у нас. Как здоровье? Нового ничего нет? А где Клара Никитишна?

— Не знаем, — ответил Рогдай. — Было письмо, приветы передавала. Полевая почта какая-то…

— Наш Леха тоже на полевой почте.

— Письмо прислал?

— Треугольничек. Пишет, что форму тоже выдали. Будет учиться на связиста. Винтовку дали… Питанья не хватает, просил прислать сухариков.

— Супруг, что ли? — поинтересовался дядя Федя.

— Сын старшой. Призвали его. Муж мой погиб, — ответила тетя Груня. — Вдовая я.

— В учебной части он, — пояснил степенно дядя Федя. — Питанье там не фронтовая норма, третья норма. Пойдет в действующую — откормится.

— Сапожники! — раздалось несколько голосов. — Сапожники! Крути картину! Деньги заплачены!

Под керосиновой лампой у простыни-экрана вновь появился капитан.

— Сколько ждать-то? — опросил кто-то из летчиков. — Пора бы, товарищ капитан.

— Задерживаемся… Может, налет на Графскую, мало ли что может… Не волнуйтесь. Мы концерт организовали. Тихо, — повысил голос капитан. — Сейчас будет концерт. Выступит артист. В филармонии работал, в городской. Был первой скрипкой в оркестре. С ним выступит внучка. Ритой зовут. Будет играть на пианино. Поприветствуем!

Капитан подал пример, раздались негустые аплодисменты. К экрану-простыне вышла та самая девочка в коротком платье, что постояла за себя в коридоре. За ее плечо держался седой старик. В другой руке у него был футляр от скрипки. По тому, как старик запрокинул голову и не мигая смотрел в потолок, я догадался, что он слепой.

Бойцы выкатили из угла старенькое пианино, приставили стул. Но ключа от инструмента не оказалось — пианино замкнули, чтоб на нем не дрынчали по-пустому ребятишки и красноармейцы. Побежали искать ключ.

— Фамилия артиста Майер, — представил скрипача капитан. — Он исполнит… это… В общем сами услышите.

Скрипач провел смычком по струнам, прислушался к звукам, подкрутил струны и заиграл. Играл он что-то сложное и наверняка играл отлично, но я ничего не понимал в классике. Моей классикой были «Тачанка», «Каховка», «В степи под Херсоном», «Полюшко-поле» и еще одна песня, ее пела Эдит Утесова, начиналась она так: «Брось ты хмуриться сурово, видеть всюду тьму. Что-то я тебя, корова, толком не пойму». Я вырос на Утесове, если так можно сказать.

Старика слушали по-разному: дядя Федя — весьма серьезно. Он сидел прямо, глядел неотрывно на музыканта, как на докладчика, выступающего с докладом «Об итогах социалистического соревнования в районе и области», ребятишки открыто перемещались с места на место, женщины перешептывались и продолжали лузгать семечки, летчики слушали со знанием дела. Капитан политотдела скромно курил у шведской лестницы, пряча папиросу в рукав, чтобы не было видно огонька.

Девочка (я теперь знал, как ее зовут, — Рита Майер) сидела на стуле у пианино (ключа так и не нашли), кусала губы, с обидой поглядывала в зал. По-моему, она зря сердилась: утомительно играл старик, лучше бы сыграл «Синенький скромный платочек» или что-нибудь в подобном роде, а то затянул какую-то «Сенсансу»…

Кинокартину так и не подвезли…

Расходились из школы шумно — ребятишки свистели, орали: вознаграждали себя за примерное поведение в спортзале. Женщины, взяв друг друга под руки, пошли цепью по улицам и запели.

Во дворе школы образовалась сутолока — летчики штурмом овладели трехтонкой. Когда мы подошли, сесть было некуда — в кузове плотно стояли летчики, в кабине сидел майор — командир эскадрильи «чаек».

— Товарищ старший сержант, — обратился он к дяде Феде. — За нами в половине одиннадцатого придет автобус. Мы поедем сейчас, вы поедете на автобусе. Добро?

— Я должен на батареи в десять, — объяснил положение дядя Федя, не особенно настаивая, чтоб ему и его зенитчикам уступили место в машине.

— Дежурный, дежурный по клубу, капитан! — крикнул майор. — Отметьте в увольнительной старшему сержанту изменения.

Ночь выдалась полнолунная, теплая и по-весеннему ароматная. По небу расползались миллионы светлячков. Голоса женщин, возня ребятишек, ночь, звезды не вязались с тем, что кто-то должен был ехать на аэродром, лететь в бой и, возможно, погибнуть.

Машина ушла. Дядя Федя приказал:

— Ребята, до десяти тридцати свободны.

Тетя Груня ожидала сержанта в сторонке, делая вид, что задержалась совершенно случайно. Бывает так, что запамятуешь, куда идти в данный момент. Дядя Федя тоже вроде бы совершенно случайно подошел к ней. Они перебросились парой слов, постояли немного, затем пошли не спеша по улице, друг от друга на расстоянии. Степенно, уважительно.

Мы побежали догонять толпу девушек и парней. Нас оказалось пятеро — два зенитчика, дядя Боря Сепп и мы с Рогдаем, пятеро военных — так что если бы деревенские парни стали возражать против того, что мы пожаловали без приглашения на вечеринку, или, как говорят в Воронежской области, на «улицу», мы бы смогли постоять за себя. Но возражать оказалось некому — парней, которые обижаются при виде соперника, в деревне не было.

Улица собралась у летней избы старого холостяка, по кличке Баран. Барана, кажется, убили где-то под Бобруйском.

Появилась гармошка. На ней играла взрослая, по моим понятиям в то время, дивчина лет двадцати. Играла с душой. Девушки были на три-четыре года старше деревенских ребят, пришедших на «улицу», а девчонки, что помоложе, вроде Зинки, скрывали свой возраст. Почему-то они стыдились молодости.

Гешка притащил из дома балалайку. Сел на завалинку, зажал «бандуру» между колен, но не заиграл, лишь прислушался к игре гармошки, морщась, когда, по его мнению, гармонистка неправильно выводила «страдания».

Образовалось подобие круга. В круг по очереди выплывали девушки и сыпали припевками, одна задорнее другой. Пение дополнялось пляской, дробь пляски ускорялась, становилась замысловатее…

Зенитчики тоже вышли в круг. Ударили сапогами. Это уже была мужская пляска: парни самоутверждались.

Мои сверстники, я заодно с ними, сидели плотно на завалинке: мы не имели права лезть в круг, где царствуют старшие парни.

Гешка закурил. Сделал несколько затяжек и протянул козью ножку. Пришлось взять. Я затянулся… Самосад взорвался в горле; я стерпел, не закашлялся, превозмогая отвращение, еще раз затянулся и передал проклятую цигарку Рогдаю, рассчитывая, что он пыхнет дымом, как на крыше Дома артистов в Воронеже; но Рогдай, держа козью ножку двумя пальцами, затянулся профессионально. Мать моя, мамочка!.. Он докурил козью ножку до конца и не поморщился!

— Стешка идет! Стешка пришла! — подбежал к Гешке паренек лет двенадцати.

— Где? — встрепенулся Гешка.

— Во-он! — показал пальцем пацан в сторону моста.

Среди девчат произошло движение, их точно подстегнули, частушки посыпались одна за другой.

Смысл частушек заключался в том, что парни ничего не соображают в девичьей красоте, — им главное, чтобы было воображение, то есть чем больше о себе воображает товарка (подруга), тем для парней и завлекательнее, потому что парни настоящего чувства понять не способны. Что стоит приглядеться к подобной красавице: она-то и не румяна, и корову доить не умеет, и стряпать не умеет, тонка, худа. Единственно, что знает — книжки целыми днями про любовь читать.

Стешка вошла в круг. Она оказалась худенькой, невысокого роста, стройной. Она лениво пробила чечетку, пропела в ответ, что зря наговаривают: и по дому она управляется не хуже других, и корову умеет доить, а что книжки про любовь читает — так в них учат девушек не верить красивым словам первого встречного ухажера.

Что поразило — голос Стешки. Он оказался настолько звонким и чистым, что даже гармошка застеснялась.

— Чья Стешка-то, чьих родителей? — опросил я у Гешки.

Он волновался, прилаживался к балалайке.

— Директорская дочка, учительши дочка, — ответили за Гешку ребятишки. — Мать у нее строгая, заслуженная.

— Это она приходила, когда призывников отправляли на вокзал, орден Ленина у нее?

— Она, она… Стешка грамотная, книжек у нее — пропасть!

— У моста военных много, — вдруг сказала Стешка, поглядывая искоса на Сеппа.

Дядя Боря чувствовал себя неловко на вечерке.

Стешка прошлась в пляске и остановилась перед ним, отбивая дробь ногами. Пение прекратилось. Прошла минута, вторая… Теперь делом чести девчонки было вызвать парня в круг, потому что отказ плясать по приглашению означал, что девушка пришлась не по душе, ее знать не хотят и даже не желают с ней познакомиться. В плясках были свои тонкие тонкости — за каждой припевкой скрывался разговор, каждое «страдание» имело назначение — для ссоры, для уговора, для веселья, даже для тоски по милому, которого ждут и остаются ему верны, поэтому нечего приставать, раз другому обещано ждать…

Дядя Боря наконец сообразил, что означает настойчивость девушки. Он встал. Он не умел плясать «Русскую». Потоптался, потоптался, что-то попытался изобразить. Ничего не вышло.

Гешка занервничал, вскочил, сел и ударил по балалайке. Трехструнная у него запела, как семиструнная. Это были не забубенные, отрывистые звуки, а плавная, задушевная песня.

Гармошка замолкла, потому что не могла перепеть Гешкину балалайку.

Потом «улица» пошла к мосту…

От моста шел рокот. Он полз непонятно с какой стороны, земля чуть заметно дрожала.

— Танки! — вскрикнули зенитчики, забыв про девушек, про песню, закрутили головами, прислушиваясь.

— С дороги! Прочь с дороги!

Из-за поворота выбежали два бойца с винтовками за плечами, с флажками в руках.

— Расступись!

Они побежали вдоль плетня. Один из бойцов остановился, вышел на ярко освещенное луной место, второй побежал на бугор.

Через мост проползла стальная громада. Проползла по деревне, радостно урча мотором. За ней пошли еще и еще… Одна за другой — сильные, гордые, огромные машины.

У открытых люков сидели танкисты.

Боец на освещенной луной улице взмахнул флажком.

Танкист наклонился к люку, что-то закричал туда, внутрь машины. Танк развернулся и пополз на бугор.

— Время вышло! — перекричал лязганье гусениц дядя Боря, показывая на светящиеся стрелки часов.

На часах было десять.

— Бежим в школу! Автобус придет!

Если бы на мне не было военной формы, я мог бы гулять хоть до утра. Но в форме… Она обязывала точно в срок быть в части.