Искусство жить на сцене

Демидов Николай Васильевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ОБ УПРАВЛЕНИИ СВОБОДОЙ И НЕПРОИЗВОЛЬНОСТЬЮ

 

 

Глава I. ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

 

С заранее данными обстоятельствами — удобнее и легче

«Не мешать жить», «пусть оно», «заранее ничего не решать, не предписывать себе, а делать то, на что потянет»... и т. д.

Может быть, эти приемы и хорошо воспитывают в актере непроизвольность и свободу, только не приведут ли они и к печальным последствиям? Не получится ли так, что актер, привыкший к такой абсолютной свободе, не будет в состоянии сыграть ни одной роли?

В театре ведь как раз обратное — там все главное заранее обусловлено, а наш воспитанник к этому не привык.

Такого рода вопрос непременно — рано ли, поздно ли — зададут ученики.

На это не возражаешь. Просто предложишь: а вот давайте проверим.

Вам пришли в голову эти сомнения? Вот вы, пожалуйста, сами и попробуйте.

Пусть вся наша техника останется прежней: так же, как всегда, «не играя», проговорите для себя весь текст, так же постарайтесь «выкинуть все из головы» на несколько секунд и так же начните с первого попавшегося. Как начнется, как пойдет.

Прежде чем повторять текст, я дам вам какие-нибудь обстоятельства. Хотя бы такие: вы — молодой инженер, конструктор. Очень любите свое дело. У вас есть свои изобретения. Вы недавно поженились... ну, вот с этой милой девушкой. У вас прекрасные отношения, и вы ловите минуты, чтобы побыть вдвоем. Она — скрипачка, в этом году кончает консерваторию; ей сулят прекрасную будущность...

И вот вчера вы получаете от приятеля-инженера записку... Сейчас я напишу вам ее. Прочтите про себя, а потом дайте ее мне.

По-видимому, здесь речь идет о командировке — вас предполагают послать на год в Сибирь. Командировка для вас очень интересная. Вам доверяют большое, ответственное дело. Не только молодые, а я опытные инженеры могут мечтать о такой работе. Но как бы это ни было хорошо, все-таки — разлука с женой... надолго... на целый год... Ведь не бросать же ей консерваторию!

Во всяком случае, вы пока ничего не говорили ей: ведь, может быть, это еще только одни предположения, чего же зря волновать человека?

Сегодня утром это, однако, подтвердилось: ехать должны именно вы. Как же теперь сказать? Как подойти к этому делу? Ведь год — не шутка!

Вы пришли с работы, умылись, переоделись, вошли вот сюда, в вашу общую комнату, и все еще не знаете, как приступить к разговору.

А вам,— обратишься к его партнерше, — кроме того, что уже сказано, я кое-что еще добавлю: скрипачка, кончаете консерваторию, выступали на концертах очень удачно. Очень любите мужа, счастливы. Но видеть друг друга приходится мало, оба заняты. Не дождетесь лета, когда отправитесь вместе путешествовать на Кавказ. Час-полтора тому назад вы пришивали ему пуговицу и из кармана выпала какая-то записка. Вот вам она — возьмите. Вы потом прочтете ее.

Теперь повторите слова текста и начинайте, как пойдет — ничего не придумывая, ничего не предрешая.

Повторили текст. Он такой:

— Я чинила твой пиджак и нашла в кармане эту записку.

— Ты уже читала?

— Читала.

— Ну что ж, тем лучше.

После повторения молодой человек быстро вышел из комнаты. Девушка осталась. Она взглянула на бумажку в руке, развернула ее, начала читать, и глаза ее стали сразу серьезны. Там она прочла: «Дорогой друг, похоже на то, что тебе придется спешно собираться и ехать. Дело, кажется, уже решено. Твой Петр». Сначала она как будто не поняла или не придала значения тому, что там написано. Потом забеспокоилась... перечла еще и еще раз... Испугалась... В это время услыхала за дверью его шаги и поскорее положила записку на стол.

Молодой человек открыл дверь. Стараясь казаться более спокойным, чем был на самом деле, он подошел к девушке, ласково взял ее за руку... хотел отойти и, как видно, сесть на диван... Она удержала его руку в своей... Строго, испытующе посмотрела ему в лицо... молчала и все вглядывалась. Наконец, взяв себя в руки, почти спокойно проронила: «Я чинила твой пиджак и нашла в кармане эту записку».

Молодой человек увидал записку на столе, узнал ее,— заволновался, вспыхнул. «Ты уже читала?» Его взволнованность тронула ее. «Да, читала»,— сказала она печально.

Он увидал, что она ласково и с особой нежностью смотрит на него,— просветлел сам: «Ну что ж, тем лучше!» Взял записку, просмотрел ее, перевел глаза на жену. Она ждала.

Мне больше ничего не было нужно, и я прекратил этюд.

— Ну, как вы чувствовали себя?

Оба сразу — поспешно и радостно, перебивая друг друга:

— Очень хорошо! Вы знаете, очень хорошо!.. И как-то странно: это гораздо легче, чем «без обстоятельств». Как будто и делать ничего не надо — все уже есть, все делается само собой.

— Вот, вот,— скажешь им,— именно так и есть: играть «с обстоятельствами» так же легко, как плавать на пузырях. Они держат вас и не позволяют утонуть.

Ведь когда вы начинаете «без обстоятельств»,— обстоятельства все равно у вас появляются: при взгляде на партнершу вам покажется, что это ваша жена, или сестра, или товарищ,— разве это не обстоятельства? При взгляде на комнату, на стены, на потолок вам покажется, что вы дома, или на службе, или в каком-то общественном учреждении. Разве это не обстоятельства?

Они сами создаются по малейшему намеку. Теперь вы так натренированы, что едва заметный толчок перестраивает всю вашу душевную жизнь и создает в вашем воображении все главные и второстепенные обстоятельства.

Обычно дороги я вам не даю, вы сами находите ее. А теперь, когда я предлагаю вам основные обстоятельства, я, собственно говоря, ставлю вас на дорогу. Теперь все ясно, вы не собьетесь, и вам не о чем беспокоиться.

А восприятие у вас уже воспитано — живое, свободное восприятие. И вот все окружающее, в том числе и партнер, служат только толчками, к дальнейшему развитию и оживлению тех обстоятельств, которые вам даны.

Обычно, когда вы делаете этюд «без обстоятельств», вашей творческой фантазией создаются все обстоятельства — и главные и второстепенные, а теперь главные вам даны,— понятное дело, что второстепенные создать легче. Они сами вырастают, как листья на живом дереве.

А теперь расскажите нам, почему вы встретили его так сурово, а потом смягчились, улыбнулись?

— Когда я нашла записку, я расстроилась — почему же он мне ничего не сказал? Что это за спешный отъезд? Куда? Если командировка — почему секрет? А потом, когда я увидела его смущение, когда посмотрела ему в глаза, я поняла, почему он молчал: не хотел пугать меня, поняла, что он сам от этого мучится и страдает. И сразу как-то обрадовалась я за него, и за нас обоих... Он показался мне таким дорогим и близким...

— А вы?

— Я? Я уже пришел с необходимостью все ей рассказать, но сразу начать не мог — нужен был какой-то толчок... Очень трудное объяснение.

— Чего же вы испугались?

— А как же! Значит, она все знает, волнуется, обижена, что я скрываю... Нужно было вчера сразу все сказать, а я малодушничал. А ведь как только получил записку, сейчас же почувствовал: придется ехать! И не другому кому, а именно мне! Зачем же было тянуть!..

— А потом, когда она улыбнулась вам...

— Ну, тогда с меня все слетело... и страхи и смущение мое!

В чем же, однако, тут дело? Заказывать себе заранее, как я поведу этюд, нельзя, это мешает, связывает. А заказывать «обстоятельства» можно. И с обстоятельствами даже легче. Но обстоятельства — ведь это тоже заранее заданное?

Дело тут в очень простом. Наши чувства, наши мысли и наши поступки вызываются, как мы знаем, тем, что с нами случается.

Поэтому подсказать «обстоятельства» — значит лишь сделать то, что делает с нами жизнь,— дать материал, дать толчок, и — возникает реакция.

А подсказать или предписать чувство или действие, это — предписать результат, предписать последствие без всякой причины. Этого с нами в жизни не бывает — это противоестественно.

Вот и все.

Но ученикам об этом не говоришь — их надо сейчас только успокоить, убедить, что они не окажутся безоружными, когда столкнутся с обстоятельствами пьесы.

Только что проделанное упражнение служит для них убедительным доказательством этого.

А так как в дальнейшем, скажешь им, с обстоятельствами вам придется иметь дело очень много, то воспользуемся сейчас временем и поработаем «без обстоятельств». Чем больше вы будете работать «без обстоятельств», тем лучше, тем совершеннее вы будете «брать» обстоятельства.

 

Техника перехода на этюды с заданными обстоятельствами

Читатель, может быть, уже обращал внимание на то, что и раньше наши этюды были не без обстоятельств, что обстоятельства фактически предлагались ученику. Начать хотя бы с того, что рекомендовалось ничего не выдумывать, брать эту комнату, эту обстановку, этот вид, эту погоду за окном.

Или в главе о «разнобое» ученику предлагалось, прежде чем начинать этюд, сначала посмотреть на партнера. Партнер мог оказаться серьезным, сосредоточенным да еще, случайно, в очках — могло представиться, скажем, что это молодой ученый,— разве это не обстоятельство?

Там, однако, не было причины поднимать эти вопросы — что такое обстоятельства да зачем они. Справляется человек с обстоятельствами — ну и хорошо. Зачем еще пугать его новым словом. А здесь, в специальной главе, об этом нельзя уже и не сказать.

В школьной практике переход «на обстоятельства» делается незаметно, как бы случайно.

Закончит какая-нибудь пара свой этюд — расспросишь их о том, кем они друг другу показались, что за обстоятельства их жизни им представились. Они расскажут — ну хоть, примерно, такие: брат и сестра... она очень недовольна легкомысленным поведением брата и, как старшая, желает образумить его...

На это их толкнул текст, а также и возрастные данные.

Начнешь уточнять и конкретизировать: а в чем заключается легкомысленность его поведения?

— Вместо того чтобы к экзаменам готовиться, он, видите ли, к спорту пристрастился... Домой только спать приходит.

— Может быть, он чем другим увлекается?

— Нет, именно спортом. Только и разговору, что о своей гребле. А на экзаменах провалится...

— А вы,— обратишься к нему,— что на этот счет думаете?

— Что думаю... ну, кое в чем права она, конечно. Экзамены действительно близко, и надо бы сократить немного тренировки. Да уж очень увлекательно! И притом на воде!.. Воздух чудесный!.. Нагоню по ночам. В году-то ведь я неплохо учился.

— Вот что сделаем: давайте повторим весь этюд. Повторим, как он шел у вас: вы старшая сестра, которой поручено наблюдать за младшим братом. А вы этот самый брат, свободу которого так стесняют. Вспомним текст и... пошли.

Этюд обыкновенно проходит еще отчетливее, он более, чем в первый раз, захватывает актеров. Собственный рассказ разгорячил их, сделал более ощутимыми и их отношения, и их жизненные интересы... Обстоятельства сделались для них более конкретными, а дорожка, по которой они с такой осторожностью раньше шли, оказалась уже проторенною — и все пошло как по маслу.

И этот переход на точные, предложенные педагогом обстоятельства оказывается переходом не на более трудное, а, наоборот,— на легкое,

Актер даже и не замечает, как таким способом он совершает один из самых своих важнейших переходов: переход к работе над пьесой, перевод своего личного — в обстоятельства и жизнь роли.

 

Изменение этюда от изменения обстоятельств

Чтобы понятнее было многое из происходящего во время этюда, надо предупредить, что он был сделан в 1943 году, в условиях эвакуации на Севере. Этюд без указания обстоятельств.

Он сидит за столом.

Она (входит). Скажите, пожалуйста, здесь работает Петр Васильевич Степанов?

Он. Здесь. Пройдите по коридору. Комната налево. Он там.

Она. Благодарю вас. (Уходит. Через некоторое время возвращается.) Его там нет.

Он. Ну, значит, у него — выходной. Приходите завтра.

Она. Благодарю вас. (Уходит. Через некоторое время опять входит.) Простите, пожалуйста... а он давно здесь работает?

Он. Кажется, давно. Вы приходите завтра — все и узнаете.

Она. Благодарю вас. (Уходит. Опять возвращается.) Простите... а вы не скажете — он женат?

Он. Вы придите завтра... Все у него и узнаете.

Вошла актриса. Некрасивая, с характерной внешностью, чрезвычайно высокая, худая. На ней поношенный полушубок, подшитые валенки, голова покрыта платком... Она сразу, видимо, не понравилась ему. А дальше все ее поведение окончательно убедило его в том, что она не заслуживает никакого его уважения.

И он выпроводил ее с досадой, негодованием... Вот, мол, назойливая какая. И что ей за дело — холост или женат Степанов? Уж не прельщать ли его она собралась!..

После окончания этюда спрашиваешь, как обычно: ну, расскажите, что и как вам представилось? Кто это Степанов, зачем он вам?

Оказывается, не так давно муж у нее погиб на войне. На руках остались дети. Бывший дом их разрушен. Она эвакуирована в этот город. Кое-как устроилась. Жить очень трудно. У мужа был друг — Степанов Петр Васильевич, Петя. Самый близкий ему человек. В начале войны Петя был ранен и потом куда-то пропал. Случайно она узнала, что здесь работает какой-то Степанов П. В. — может быть, это он...

Во время рассказа она чрезвычайно серьезна, немногословна... Когда говорила о муже, о детях по лицу ее скользнуло что-то теплое, нежное. Но и это она тотчас спрятала...

— А почему вы интересовались, женат ли он?

— Тот Степанов был женат — у мужа была даже фотокарточка, где он со своей женой.

Предлагаешь повторить этюд с теми же обстоятельствами, какие возникли у исполнителей в первый раз.

Повторяют. Но весь этюд с начала до конца оказывается совершенно другим. Слова остались те же, но содержание их резко изменилось.

Больше всего изменилось у него. От презрения и пренебрежения к ней не осталось и следа. Наоборот: после первых же ее слов он отнесся к ней очень внимательно и сочувственно.

Но не только у него — у нее тоже были значительные изменения в этюде: она вела себя с большим достоинством, с большей твердостью, чем в первый раз, была печальна, трогательна... Исчезла неуверенность в себе, которая делала ее жалкой.

В чем дело? Где причина такого изменения? Ведь обстоятельства остались те же.

Ее рассказ о муже, о детях, о трудностях ее жизни — тронул его. Он уже по-иному понял и небрежность ее костюма, и ее настойчивость... Ее внешность тоже не показалась ему такой смешной и нелепой — наоборот, он увидел за этим горе, лишения, растерянность... Да и она, к тому же, была, на этот раз несколько другая... И ему захотелось и помочь ей, и порасспросить, и сделать для нее, что только в его силах.

А почему были такие изменения у нее?

Да все от этих же моих вопросов после первого этюда. И больше всего от своего собственного рассказа. Выразив в словах то, что ее смутно волновало, она конкретизировала для себя свое тяжелое положение. Ей самой теперь стали более отчетливо ясны все факты ее жизни: и потеря мужа, и дети, и тяготы... Во время первого исполнения этюда все это было. Но было не так определенно, не так точно, не так конкретно. А теперь стало живым, действительно существующим для нее фактом. И актриса с большей определенностью, с большей верой пошла по этой дорожке.

Обстоятельства, как видите, не изменились — только уточнились. Изменились в своих оттенках. И, смотрите, это привело к полному перевороту в решении этюда. Отсюда видно, как существенна при работе над пьесой точность, верность и конкретность обстоятельств. Малейшее уклонение в оттенке, и все — шиворот-навыворот.

Конечно, все это мы можем наблюдать только тогда, когда актер живет на сцене: когда он слышит и видит партнера так, как мы слышим друг друга в жизни.

 

Изменение обстоятельств от повторения

— Сергей Андреевич?

— Здравствуйте, Вера Николаевна.

— Какими судьбами? Как я рада вас видеть! Садитесь.

— Спасибо. Дмитрий дома?

— Дмитрий Георгиевич здесь больше не живет. Он переехал на другую квартиру.

— Переехал?..

— Да, недавно...

— Вот как.

— Да... Ну, расскажите о себе — как живете?

— Спасибо... ничего... работаю... А куда переехал Дмитрий?

— Здесь недалеко. Дом 12, квартира 7. Кажется, 7.

— Да... Пожалуй, я пойду, Вера Николаевна. Мне он нужен... Сейчас же... По делу... Вы уж извините...

— Что ж, если по делу... Дом 12, квартира 7...

— Благодарю вас. До свиданья.

— (Одна). Дом 12, квартира 7...

Даны обстоятельства: Вера Николаевна — невеста, от которой неожиданным и странным образом ушел ее жених. Ушел навсегда, оставив письмо. Сергей Андреевич — его друг.

В начале этюда «Вера Николаевна» сидела в кресле, как будто несколько утомленная, и рассеянно перебирала в руках бахрому скатерти. Потом встала, отошла к окну и, опершись рукой на подоконник, бесцельно и машинально смотрела на улицу, должно быть, и не видя того, что там. Кто-то постучал в дверь. Она не слыхала. Постучали еще раз. Она очнулась: «Войдите». Он вошел.

Она, по-видимому, предполагала, что войдет кто-то чужой и менее значительный для нее... Его приход был и неожиданностью и большой радостью. Лицо ее мгновенно просветлело, глаза засияли, на щеках заиграл румянец.

— Сергей Андреевич!

— Здравствуйте, Вера Николаевна.

Она все еще не верила его приходу. «Какими судьбами? Как я рада вас видеть!» И, положив его портфель на стол, она взяла его за руку, подвела к креслу и в радостном возбуждении принялась усаживать дорогого гостя: «Садитесь».

— А Дмитрий дома?

Как кнутом ударили ее эти слова — все перевернулось в ней: румянец бесследно сошел со щек, руки застыли в том положении, в каком застало их это слово.

Наконец, почувствовав неловкость своего молчания и видя его встревоженно и пытливо устремленные на нее глаза, она делает над собой усилие и каким-то глухим, не своим голосом говорит: «Дмитрий Георгиевич здесь больше не живет».

— Не живет? — не веря словам переспросил гость. Она опустила голову.

— Он переехал... на другую квартиру.

Все поняв по ее убитому виду, потрясенный гость переспрашивал:

— Переехал?!

— Да... — Она, казалось, тоже не понимает, как это могло случиться... это страшное, катастрофическое событие.— Недавно...— Она еще видит его, все полно им, каждая вещь связана с ним...

— Вот как! — вырвалось у него. Тут были и недоумение, и негодование, и испуг, и досада: что он наделал!

Вдруг она спохватилась — вспомнила, что может надоесть своими жалобами.

— Ну, расскажите о себе, — заторопилась, засуетилась она. — Расскажите о себе — как вы живете? (О нас, мол, не стоит говорить, вы-то как? Вы?)

— Спасибо... ничего... работаю. — Он отвечал машинально, думая о другом. Его потрясла эта новость.— А куда... куда переехал Дмитрий? — как будто он хотел вмешаться, распутать эту глупую историю...

Занятая своим, она не видела его взволнованности, она слышала только самые слова: — «куда переехал».

— Недалеко... Дом 12. Квартира... 7 (не помню). Кажется, 7.

— Да... Пожалуй, я пойду, Вера Николаевна.

Она очнулась... Сквозь какой-то туман стала осознавать, что гость почему-то спешно уходит... С вопросом посмотрела на него: зачем?

— Мне он нужен... Сейчас же...

— Сейчас же?

— По делу... Вы уж извините.

— Что ж, если по делу...

И, чтоб он не забыл, чтобы легче нашел: «Дом 12, квартира 7».

— Благодарю вас. До свидания.— Расстроенный, не в себе, он крепко пожал ей руку и быстро вышел. Так неловко оборвалась эта встреча. И видно было, что накинется он сейчас на своего Дмитрия...

Она не заметила его состояния. Для нее все было уже кончено. Глаза потухли, руки повисли, и губы автоматично шептали: «Дом 12, квартира 7...»

Это не фантазия, читатель, не вымысел, это — школьное упражнение.

Сколько таких и еще более поэтичных, захватывающих бывает в наших скромных классах!

Этюд сделан. Все притихли. Иные стыдятся своей растроганности. Перед ними легкой поступью прошла красота, красота нашего театрального искусства. Талант, если не мешать и не засорять его, с первых шагов уже сверкает и заставляет сладко сжиматься ваше сердце.

Сказав несколько поощряющих слов и дождавшись, когда немного остынут и зрители и исполнители, предложишь: давайте повторим. Ничего не будем менять, возьмем те же самые обстоятельства. Забудьте, что этот этюд только что был. Как будто вы делаете его в первый раз. Ведь играть нам всегда приходится как бы в «первый раз», сколько бы репетиций перед этим вы ни проводили: в первый раз после трехлетнего пребывания за границей Чацкий появляется в доме Фамусова... в первый раз Гамлет слышит о появлении призрака и так далее.

Итак, обстоятельства: вы сидите одна. Любимый вами человек, ваш жених, ушел от вас, он жил в квартире, которую занимали ваши родители, а теперь поселился отдельно... Как? Почему? Может быть, это недоразумение, может быть, у него трудный характер... как хотите, выбирайте любое... может быть, вы сделали какие-то ошибки...

Вы же приезжаете с поезда — прямо к своему другу Дмитрию. Он такой счастливец со своей чудесной невестой...

Повторите текст, и начали...

Так же, как и в первый раз, «Вера Николаевна» сидела в кресле бледная, притихшая и отсутствующими глазами бродила по стенам, потолку, по своим рукам... Но было в ней что-то и новое. Актриса такова, что не растеряет того, что живет в ней, а даст развиться, отдастся этому до конца.

По-прежнему она не ответила на первый стук, но не потому, что не слыхала его, а потому, казалось, что хоть и слышала, но не могла оторваться сразу от каких-то своих, захвативших ее дум.

На второй стук она негромко отозвалась: «Войдите».

Дверь тихо и осторожно отворилась — должно быть, входящий не был уверен: было разрешение войти или нет.

Кто вошел, она не посмотрела: никого, кто был бы ей дорог или нужен, она не ждала. И только когда он кашлянул, повернулась. Обрадованная, она быстро пошла к нему: «Сергей Андреевич!» Схватила его руку, как будто давно хотела его видеть — и вот он здесь.

— Здравствуйте, Вера Николаевна! — И в словах гостя было что-то новое: больше тепла, чем в первый раз, больше дружеской близости.

— Какими судьбами? Как я рада вас видеть! — И по-прежнему она тащила его к креслу, усаживала...

— Спасибо, спасибо,— благодарил гость, как старый добрый знакомый, частенько навещавший раньше этот дом и сидевший не раз в этом покойном кресле.

— А Дмитрий дома?

Тоже удар, как и раньше, но иной. Тогда эти слова так неожиданно хлестнули, что все смешалось в ней — она долго никак не могла справиться... Тогда уход самого дорогого человека был свеж — как будто он только что, только случился, и у нее лишь недоумение, испуг, растерянность... Теперь — совсем другое: недоумения нет, это совершившийся факт — ушел. Горько, обидно, больно... Но было это как будто давно-давно... Словами она говорит «недавно», но «недавно» — это, в обычном значении, несколько дней, неделя... а в другом значении, в значении того, сколько она пережила за это время, что передумала — это целая вечность. Перед нами совсем другой, повзрослевший, мыслящий, волевой человек. Горе не раздавило, наоборот, оно обогатило, углубило ее душу. Правда, от молодой беззаботности уж ничего не осталось, но ведь этой беззаботности и так положен срок и предел...

Мы смотрим теперь на эту слегка склоненную набок голову, на эти более медленные, чем раньше, движения, погружаемся в эти серьезные, вдумчивые, несколько усталые глаза — и сила другой красоты волнует и захватывает нас. Там страдание побеждало человека — здесь человек поднялся над страданием. И, увлекаемые актрисой, мы пережили вместе с ней эту победу.

Этюд кончился. Не было той взволнованности, какая была после первого этюда. Было что-то совсем другое: все сидели серьезные, углубленные в себя.

Посмотрев в глаза этой новой для всех нас женщины, услышав новые ноты в ее голосе, каждый измерил в душе своей тот путь, какой проделала она. И каждый опять ощутил на себе удивительную силу искусства. Что лучше, что сильнее? Первый этюд? Один стоит другого.

Но нас интересует не только это — мы ведь исследователи «техники». Как это случилось, почему случилось, что актриса, желая повторить то же самое, сыграла что-то совсем новое, непредвиденное?

Присмотримся ближе.

Я сказал актрисе, что любимый человек, ее жених, недавно оставил ее и переехал на другую квартиру... Понятно — это для нее было неожиданностью. Она не успела не только привыкнуть к этому новому для нее положению, но даже еще и осознать всего.

В минуту этой растерянности приходит ее старый друг. Естественно, ей, покинутой, радостен его неожиданный приход,— ей хочется поговорить с близким, почти родным человеком... и вдруг самый страшный вопрос: «Дмитрий дома?»

Страшный вопрос — ведь она и сама еще не решилась ответить на него: «дома или не дома?» А может быть, он только ушел на время? И вдруг действительность требует ответа: дома или не дома? Да или нет? Это сшибает ее с ног.

Этюд кончился... Кусок жизни изжит... Этап пройден. В душе осталось воспоминание о случившемся факте: приходил друг, осведомлялся о самом близком мне человеке, и пришлось сказать, что он от меня ушел... Теперь это ясно — и я знаю, и все знают.

Второй этюд... Опять приходит друг... опять мне, одинокой, радостно его увидать, опять он спрашивает: «Дмитрий... дома?» И опять мне приходится сказать, что ушел и не живет здесь... Но... это уже не в первый раз... Я уже говорила кому-то, что не живет, ушел... и адрес его — дом 12, квартира 7... Вот и сейчас скажу, но это уже не ново... это что-то прошлое, давнее...

То есть все идет так же, как у нас в жизни: в первый раз меня спрашивают о чем-то моем интимном — вопрос застает меня врасплох, а спрашивают во второй, в третий раз — вопрос на меня действует совсем иначе...

Таким образом, если актер живет, второй этюд не может быть повторением первого. И именно самая невозможность повторить в точности этюд указывает на то, что актер живет.

Но вот когда мы переходим на отрывки и дальше — на работу над пьесой, это не может не беспокоить.

Ну как же, подумайте: тогда, значит, ничто из того, что было найдено хорошего на репетиции, не может быть повторено завтра — оно ушло вместе со вчерашним днем, и каждая последующая репетиция (как очевидно, и каждый спектакль) будет чем-то совершенно новым...

А пьеса ведь написана так, что там все твердо установлено. Если бы наш этюд был эпизодом пьесы, этим самым было бы твердо установлено, что это первое посещение друга и первый вопрос — дома ли он?..

Что же, значит, школа эта для обычного театра не годится? А годится она для какого-то особого театра — театра импровизаций, где актер в то же время и творец пьесы и где главное достоинство спектакля в том и заключается, что он создается здесь же, сейчас, на глазах у публики?

Все эти принципиальные вопросы учеников обычно и не тревожат. Разве только тех из них, кто до этого времени успел побывать в жестких руках какого-нибудь режиссера, для которого форма — все, режиссера, который не знает, что такое творчество актера, не подозревает, что основное творчество происходит у актера не на репетициях, а на сцене, перед публикой, что репетиции — это только подготовка для творчества на спектакле.

И вот, воспитанный таким режиссером, не видевший просвета для своего творчества, актер обычно в первое время забеспокоится: а как же быть с точным выполнением формы? Но когда увидит, что есть и другие источники его искусства — не только многократная копировка самого себя (или режиссера), когда поймет, что бесконечное повторение в точности одного и того же не может не привести к механизации и омертвению,— он успокоится. Тем более что скоро он на практике убедится, что основное, заложенное в пьесе или в данной сцене, он, пользуясь некоторыми приемами, всегда сможет повторить.

 

Глава II ЗАБЫВАНИЕ. 

 

Значение забывания

Так как же достичь того, чтобы повторение не нарушало естественных законов жизни, протекающей в актере? В описанном случае этюд от повторения совершенно изменился. При исполнении его во второй раз актриса, естественно, не могла чувствовать себя совсем так же, как было в первый раз,— она находилась под впечатлением только что пережитой встречи в первом этюде.

Значит, если суметь забыть о первом разе, как будто его вовсе не было, тогда вторая встреча прошла бы, как и первая?

Конечно. Ведь актриса была бы поставлена в условия первого раза.

Весь вопрос только в том, как научиться забывать.

Вопрос о забывании для актера вообще один из существенных. Многие из крупнейших актеров на вопрос, что они считают самым трудным в своем искусстве, отвечали: «Забыть пьесу».

В самом деле, разве может Отелло быть безмятежно счастлив в первых действиях, если он знает (то есть помнит), что его ждет дальше?

Этим «искусством забывания» мы занимаемся все время, начиная с самых первых шагов.

Правда, приемы вначале мы предлагаем самые примитивные, мы просто говорим ученику: а теперь забудьте, что вы только что делали, выбросьте (насколько сможете) из головы и начинайте, как совершенно новый этюд.

Но одного такого примитивного приема, разумеется, недостаточно.

 

Создание обстоятельств прошлого

Возьмем тот же самый этюд. Участники его, пережив свою первую встречу, не могли ее забыть — она отложилась в их психике как факт, как совершившееся событие. А нам — представим себе — нужно получить этюд (или сцену) с теми обстоятельствами, какие были при первом исполнении.

Это можно сделать и сейчас, когда этюд проделан не только во второй, а даже в пятый раз. Для этого нужно только особенно отчетливо остановиться на обстоятельствах, которые бы делали этот случай первым, еще небывалым.

Вы говорите актрисе: повторим еще раз этот этюд. Только давайте сделаем его совсем заново, не старайтесь повторить то, что там получилось у вас. Впрочем, если что пойдет по-прежнему,— не мешайте этому: пусть идет.

Чтобы вас не связывало то, что сделано раньше, представим поконкретней те обстоятельства, какие вводят вас в этюд. Вы молоды, вы мало знаете жизнь и людей (актрисе на самом деле лет тридцать, но по какому-то творческому побуждению она сыграла двадцати — двадцатидвухлетнюю).

Вы недавно кончили театральное училище, любите музыку, поэзию, природу... Прошлым летом вы были с родными в Крыму, на курорте, и там познакомились с молодым человеком. Знакомство совершенно случайное: ваши места за общим столом оказались рядом... Этот молодой человек не то писатель, не то художник...

— Научный работник,— перебивает она меня.

— Пусть так. Он оказался интересным собеседником, много видал, много знает, так увлекательно говорит о своей специальности... Он кто?

— Физик.

— Рассказывая о новых открытиях, о блестящих возможностях своей науки, он так загорался, что...

— И меня начинала увлекать эта чуждая мне до сих пор наука.

— Юг, Крым, беззаботное время отпуска, прогулки по берегу моря, экскурсии на Ай-Петри, в Гурзуф... И вся жизнь казалась такой безоблачной... Скоро вы стали большими друзьями. Ваши родители тоже полюбили молодого человека и не мешали вашей взаимной склонности. И когда вы возвратились...

— В Казань.

— Почему в Казань?

— Он оказался так же, как и я — из Казани.

— И когда вы вернулись в Казань, ваши родители предложили ему поселиться в вашей квартире. До сих пор он был устроен очень плохо.

Хоть городская жизнь и не давала вам такой свободы, как было в Крыму, и каждый из вас был занят своим делом (вы — в своем театре, он — в лаборатории), дружба ваша не только не ослабевала, а становилась еще крепче. Он говорил, что вы не только не мешаете ему, а, наоборот, ему легче, радостнее работается. Вы стали уже говорить о браке.

Однако в последнее время он стал меньше бывать дома, а все больше — в своей лаборатории. Виделись вы реже. Он говорил о новом серьезном открытии государственного значения, о необходимости больших опытов, о длительной командировке. Какие открытия, какие опыты — этого он вам не говорил; только с горечью и страхом вы стали замечать, что важность его дела вырастает для него и совершенно оттесняет его личную жизнь. Она как бы и существовать перестала для него — все сосредоточилось в работе.

Иногда — теперь вспоминаете вы — он говорил о необходимости куда-то уехать... надолго... Шутя он спрашивал: «А ты не очень долго будешь плакать, если я уеду и... не вернусь совсем?» Помните?

— Да! А я не поняла, что все это очень, очень серьезно... что обстоятельства именно этого требуют от него...

— Он по-прежнему был нежен с вами, осторожен, чуток... Но иногда стал запираться в своей комнате и на стук ваш отвечал, что очень занят... Потом уехал неожиданно на неделю... Куда? Вы так и не узнали. «По делу»,— кратко сказал он.

Дней десять назад, захватив с собой свои вещи, он опять уехал... А наутро вы получили письмо, где он просит простить его: он ушел от вас навсегда. Ваш брак, пишет он, был бы ошибкой: вы не подходите друг другу, вы чужие... Пишет, что не стоит вас, что пройдет время, боль утихнет, вы встретите другого, более достойного. Опять и опять просит простить его... во всем виновато его легкомыслие, эгоизм. Он не может обманывать вас. Просит не искать встречи с ним...

И... все. Вы — одна. Отец ваш в командировке в Сибири. Мать уехала к нему. Вы, вероятно, ходили к Дмитрию Георгиевичу... Раз вы знаете его адрес — вероятно, ходили.

— Конечно, ходила. Я ведь не верю тому, что он пишет,— все выдуманное. Тут что-то совсем другое. Он старается унизить, очернить себя в моих глазах, чтобы я разочаровалась в нем, чтобы мне было легче. Но ведь я вижу, знаю, что все это неправда.

Есть что-то очень важное, что разделяет нас. И я... действительно мешаю, действительно, может быть, не пара ему... И он, жалея меня, все берет на себя: хочет изобразить себя легкомысленным, мелким эгоистом...

Я еще ничего не понимаю... во мне только одна растерянность.

— Так вы говорите — ходили к нему? Ну и что же он?

— Я не видела его... Мне сказали, что его нет дома… Только это тоже неправда... Должно быть, он не хотел видеть меня. Я долго ходила около дома... Вечером опять заходила, но его, действительно, не было. Я видела его вещи... написала письмо...

— Может быть, там есть другая женщина?

— Нет, нет! Нет! — горячо запротестовала она.— Этого никак не может быть!..— Она замолчала... задумалась...

— Да... И вот вы одна... бродите по своей опустевшей квартире из комнаты в комнату, из угла в угол... И так не один день.

— Не один день,— машинально повторила она,— не один... Мне кажется, что прошел уже год... два... целая жизнь...

— Вот так и начинайте. То есть продолжайте, не нарушайте того, что в вас.

И актриса, увлеченная этими новыми конкретными обстоятельствами, делающими более ощутимым ее прошлое, освободилась от влияния проделанного раньше этюда.

На место его выдвинулась бывшая раньше действительная жизнь. «Вот что действительно, вот что реально, вот что было»,— думает теперь актриса.

И чем больше мы стали бы повторять этот этюд, тем больше для исполнителей стало бы возникать фактов и обстоятельств прошлого.

Мы знаем по нашей житейской практике — достаточно затронуть какой-нибудь кусок своего прошлого, так и начнут сами собой осаждать воспоминания — каких только деталей и фактов не вспомнишь! Думаешь — забыл совсем, а вот они, как живые. Так и тут — воображение подскажет актрисе тысячи всяких мелочей.

Большей частью актеры (особенно же ученики в театральных школах) так заинтересовываются и увлекаются, что не только в классе, а и дома между собой продолжают собирать и развивать материалы прошлого для своих этюдов.

Прошлое их роли в этюде, а этим самым и сама роль раскрывается шаг за шагом и захватывает их, втягивает в себя. Им интересно, им занятно это новое, не испытанное раньше состояние, когда роль так сливается с исполнителем. Как будто он уже не совсем он, а — роль... И роль, как будто не что-то постороннее, а это он сам и есть.

То же и с обстоятельствами: ему начинает казаться, что все эти появившиеся невесть откуда обстоятельства и факты случились не с кем-то другим, а именно с ним самим.

Так происходит знакомство с одним из важнейших этапов актерской работы — с художественным перевоплощением.

Следует оговорить кое-что.

Здесь преподаватель-режиссер сам полностью рассказал все предварительные обстоятельства, все факты жизни «Веры Николаевны». Такой прием не всегда может привести к цели. Чаще случается так, что режиссер, фантазируя и рассказывая, загорится, заволнуется, а актер спокойно выслушает это, как занятный, не имеющий к нему отношения рассказ, — выслушает и останется равнодушным.

В этом нашем случае актриса была такова, что ловила на лету каждое слово и сама подсказывала, подбавляла огня режиссеру,— но это редкий случай. Обычно же надо делать так: начать рассказом и, доведя до того, чтобы актер был хоть в какой-то степени увлечен или заинтересован, — перейти на вопросы актеру, чтобы и он входил в обстоятельства персонажа: где вы встретились? как? когда? ваше первое впечатление от него? дальнейшие события? и т.д.

Так, с помощью вопросов, следует втягивать и увлекать актера в эту воображаемую жизнь.

 

Глава III. КОНКРЕТНОСТЬ КАК ПУТЬ К ПОДЛИННОСТИ ВОСПРИЯТИЯ

 

О конкретности вещей и фактов

В наших этюдах, понятное дело, нет ни декораций, ни театральных костюмов, нет и грима. Все как будто бы рассчитано только на воображение и на фантазию участников. А между тем здесь, право же, больше подлинного, чем на сцене.

Здесь стены как стены, пол как пол, окна как окна, шкаф как шкаф. Да и партнер — такой, каким я привык видеть людей в жизни, не намазанный, не в парике, обыкновенный человек, без всякой подделки.

Так, без хитрости и без затей, я и воспринимаю его, такого, каков он есть, вижу, в каком он настроении, чем занят, вижу, как он относится ко мне, — не могу не видеть: это делается само собой, по нашей житейской привычке. По выражению его лица, по тону голоса, по невольным движениям рук, пальцев, головы и т. д. я догадываюсь о его мыслях, чувствах...

И таким образом, сразу попадаю на верный путь действительного восприятия конкретного партнера со всеми тонкостями этого процесса и всей правдой его.

Это правдивое жизненное восприятие и есть то основное, из чего вытекает и чем питается жизнь актера на сцене.

Оно-то и есть поток той правды, попав в который актер делается безупречно правдивым.

Теперь все его усилия — только к сохранению этого верного восприятия и развитию его.

Для того чтобы воспитать эту подлинность и конкретность восприятия, актеру постоянно напоминаешь, что не надо ничего придумывать, а надо брать и обстановку, и партнера, и вещи только такими, какие они есть на самом деле. Надо брать именно эту комнату, а не какую-то другую, вот с этой печкой, с этим шкафом, с этой трещиной на потолке. Вот окно. В него виден двор, скамейки, деревья, два-три дерева повреждены, засохли — так и берите то, что есть перед вами в действительности.

Если позволить актеру (особенно на первых порах) что-то вообразить, нарисовать себе вместо этой комнаты, то ведь он не сумеет, а если и сумеет, то только на несколько секунд, а там видение рассеется, а он (предполагая, что раз уж взялся за дело, то надо продолжать его) будет изо всех сил убеждать себя, что все еще видит ту картину, которая мелькнула у него на мгновение.

Таким образом, он сорвется, выйдет из верного самочувствия и будет утверждать себя в этой фальши.

Чтобы ученик-актер не только понял умом, но и привык на практике воспринимать не выдуманное, а действительное,— терпеливо на каждом шагу наводишь его на это.

Об этом восприятии действительного частично уже говорилось в одной из первых глав книги («Слабость сценических связей актера»); приводился пример, как ученик старается увидать через окно «хорошую погоду», в то время как там моросит отвратительный осенний дождь, и как преподаватель, пользуясь его ошибкой, разъясняет ему на практике суть дела и указывает верный путь.

Для того, чтобы приучить к восприятию правды и действительности, надо, не упуская ни одного случая, давать такой текст, в котором было бы указание на то, что есть сейчас на самом деле. Если сейчас вечер и в окно видно склоняющееся к закату солнце, надо воспользоваться случаем и дать текст, где бы это солнце и этот закат фигурировали. Все, начиная с самых мелочей, лишь бы они имели лично к нам отношение (дождь, луна, гроза, солнечный день, вечерний закат, мороз, особенности костюма, характерные черты внешности, физическое самочувствие, вчерашний спектакль, на котором все были), и кончая крупными как личными, так и общественными событиями,— все должно быть пущено в ход, все использовано.

И вы увидите, как при помощи этого одного действительно существующего явления, или случая, или предмета — оживится, станет правдой и все остальное в этюде.

Только что прошла гроза, первая весенняя гроза. Небо начинает очищаться, и сквозь прогалы между убегающими дальше обрывками туч пробивается яркое солнце.

В комнате душно, хочется открыть окно. Вероятно, там уже благоухает после ливня смолистый тополь, стоящий у самого окна, и щебечут оживленно пичужки...

Вызываются двое молодых людей; дается такой текст:

1-й. Кончилась гроза...

2-й. Да. Окно бы открыть...

1-й. Давайте откроем. (Открывают.)

2-й. Воздух-то какой!

1-й. Да. Теперь легче будет, а то сегодня целый день тяжко было.

2-й. И у меня тоже с ночи разбитое плечо болело... Да еще телеграмму неприятную получил... Оказывается, была тяжело больна мать — теперь выздоравливает.

1-й. Анна Николаевна? А что с ней?

2-й. Не знаю. Я ведь только по этой телеграмме и узнал. «Опасность миновала». А что за опасность, представить себе не могу. Послал запрос.

1-й. Ну ничего, уладится. Все пройдет. Вот как эта самая гроза.

2-й. Хорошо бы.

Во время урока ливень, удары грома, вспышки молний отвлекали, конечно, всех от занятий, тем более что это — первая гроза. И, когда теперь, после повторения текста, ученики начали этюд, то впечатления от грозы еще у них оставались, да и текст не противоречил этим впечатлениям,— поэтому они оба, отдаваясь внутренней потребности, подошли к окну и стали с любопытством глядеть. Один почему-то смотрел вниз, на землю, на лужи, другой — больше на небо, на облака, на яркую молодую зелень тополя...

Оба так погрузились в свое занятие, что, по-видимому, даже и забыли, что они на уроке и что они сейчас актеры. В самом деле, как не увлечься этой картиной пробуждающейся природы, да еще после нашей тяжелой, мрачной северной зимы! Весь организм так и рвется на свободу, к солнцу, к жизни! А они — молодые, полные сил, надежд и мечтаний, они, вероятно, так и трепетали от прилива сил, от избытка энергии...

Как интересно было смотреть на это красноречивое молчание. Как много виделось в нем. Как читались их мысли, как ясны были различия их характеров. Один — какой-то отвлеченный мечтатель, «поэт», он все смотрел восторженно на небо... другой — реалист, практик, недаром он жадно смотрит не отрываясь на землю... Какие чудесные лужицы! Эх, счастливые ребятишки, что шлепают там внизу, обрызгивая друг друга и визжа от восторга!

Вдруг тот, другой, смотрящий на небо, не то сказал, не то вздохнул: «Кончилась гроза...» Он все еще смотрел вверх, следил за бегом облаков...

Второй тоже взглянул наверх. Своим практичным глазом он сразу оценил положение и тут же сделал вывод: «Да. Окно бы открыть».

Первый с радостью, с порывом ухватился за это. «Давайте откроем!» — и махом вскочил на подоконник, отомкнул верхний затвор. Второй снял нижний, и обе половинки большого окна распахнулись.

Оба так и замерли от свежего, живительного воздуха. Первый остался наверху и, высунувшись из окна, жадно дышал, подняв голову к небу и к облакам, как будто дышал он ими, а не тем, «нашим» воздухом, который остался внизу на нашу долю. Второй с удовольствием усиленно вздохнул несколько раз, улыбнулся и удовлетворенно пробасил: «Воздух-то какой!»

Первому некогда — ему нужно поскорее набраться того воздуха, что там для него наверху. Он только кивнул головой и второпях бросил: «Да, да!..»

Вдосталь надышавшись, он сунул, наконец, к нам в комнату свою разгоряченную голову и сказал нижнему: «Теперь легче будет. А то сегодня целый день так тяжко было...»

Это очень любопытно и очень поучительно. Казалось бы, окружающая действительность должна выбивать из того состояния воображаемой жизни, какая дается в этюде, где все несуществующее, все выдуманное. Казалось бы, подлинное солнце и подлинность всей обстановки должны были «отрезвить» и возвратить к действительности, а между тем происходит обратное явление: действительность обстановки, конкретность фактов переносится и на воображаемое.

Как же это?

 

„Удочка"

Происходит интересный феномен: актер ловится на удочку правды. Приманка — конкретная реальность. Конкретная реальность вызывает мою личную эмоцию. А как только заговорила эмоция, рассудок оттесняется и, вместо того чтобы верно и объективно видеть окружающее, начинаешь видеть так, как подсказывает рожденное эмоцией воображение.

Позвольте себе попасться на эту чудодейственную удочку — она уже сама, без всякого с вашей стороны участия, вытащит вас, актера, туда, куда следует.

Когда этот процесс такого перехода за порог повторяется много раз, он совершается все легче и легче. А через некоторое время воспитывается привычка: лишь только переступил порог сцены — относиться ко всему окружающему на сцене и ко всем обстоятельствам пьесы как к вполне конкретному и реально существующему, то есть к такому же конкретному, как эта гроза, как это окно, как этот воздух после грозы...

Это качество (а это не что иное, как новое качество) воспитывается довольно легко и довольно скоро. Оно приводит, в свою очередь, к интересному и, на первый взгляд, парадоксальному явлению. Актер привык воспринимать только то, что в действительности у него перед глазами. Сейчас у него перед глазами комната, окна, дверь, пол, потолок... И вот, невзирая на это, преподаватель дает ему такой этюд: вы стоите на углу, где проходит много народу. Стоите и продаете спички. Ко всякому прохожему вы обращаетесь: «Гражданин, купите спички!» Дальше из слов текста ясно, что происходит неожиданная встреча старых знакомых; какова она — драматическая или комическая — будет зависеть от характера и склонностей актеров, от их настроений в настоящую минуту, от их взаимодействия...

Казалось бы, актера, привыкшего воспринимать обстановку так, как она есть, в соответствии с действительностью, должно было смутить, что здесь комната, а не улица, не угол улицы... Однако этюд проходит очень чисто, сильно и без всяких колебаний.

Преподаватель спрашивает у актера:

— А где это было?

— Не знаю,— отвечает он, — где-то на углу, где проходит много людей.

— Значит, на улице?

— Как будто на улице...

— Но окна вы видели? Пол, потолок?

— Видел... и пол, и потолок, и печку.

— Так какая же это улица?

— Да, пожалуй, и не улица, а скорее — не то «Пассаж», не то торговые ряды... Мне как-то было безразлично — для меня все это было «улицей»... чужим мне, враждебным... А окна видел. Вот теперь помню — даже смотрел в окно... во дворе дети играют... и даже мысли появились: играют, веселятся... А братишка мой в больнице...

— Значит, это «Пассаж»?

— Да, только не в Москве, а где-то, в каком-то маленьком городке за границей.

— Во Франции? В Италии?

— Нет. В Швеции.

— Почему?

— Не знаю. Только не юг. Смотрите, какое небо, какой тусклый день... Северные деревья... двойные рамы...

— Может быть, Россия?

— Нет. Таких внутренних двориков в торговых рядах, да еще в маленьком городе, в России не бывает.

Вот как свободная фантазия актера, без всякого специального приказа с его стороны, в один миг претворяет окружающую действительность в действительность иную, согласную сейчас с его душевным содержанием.

И что важнее всего — подлинность реальной действительности и серьезное отношение к ней создает такую психологическую установку, что рядом с ним и все другое принимается как подлинное и на самом деле существующее — хотя бы его вовсе и не было, хотя бы о нем только мелькнуло в мыслях.

Окна, двери, печка, «Пассаж», в руках спички — все это факт, все это реальное... «Гражданин, купите спички!» — значит, я торгую, и это так же делается несомненным и реальным. Торгую, значит, надо... значит, не могу не торговать... и мгновенно воображаются причины, толкающие меня на это.

А вот вам другое положение — обратно. Актеры не только не приучаются выверять свое самочувствие на подлинной обстановке, на подлинных фактах и действиях,— наоборот, они приучены к тому, что все вокруг — поддельное, бутафорское, фальшивое. Мы репетируем в комнате, но это не комната, а лес, или дворец, или что другое... Дается в руки палка, но это не палка, а ружье, и т. д.

Следом за этим и все остальное воспринимается также весьма приблизительно и как поддельное: и люди, и слова, и мысли, и чувства...

Станиславский, так, непримиримо относившийся к фальши на сцене, всегда резко обличал у актера малейшее проявление ее. Но, как подлинный художник, он еще более строго и беспощадно спрашивал с себя самого.

Он рассказывал из своей личной практики такой случай. В Художественном театре шел спектакль «Месяц в деревне». Станиславский играл Ракитина. Актеры вместе с режиссером, как всегда в этом театре, усиленно работали над достижением правды и многого добились. Спектакль имел большой успех и полное признание.

Летом группа актеров поехала отдыхать на дачу, к одному из друзей театра. И там, гуляя с гостеприимными хозяевами по прекрасному старинному парку, они вдруг наткнулись на беседку в аллее, которая показалась им чрезвычайно похожей на ту, какая была у них в театре в этом спектакле. Вековые деревья... аромат леса, цветов... ясное небо... пение птиц... И им захотелось в этой подлинной обстановке сыграть так хорошо идущую у них сцену.

«Зрители» расположились кто где и кто как, а они уселись на скамейку так же, как всегда садились в своем театре.

Начали сцену и... через несколько фраз прекратили ее. Прекратили потому, что стало стыдно своей фальши, своего поддельного театрального правдоподобия.

И сколько раз они ни начинали, ничего не могли сделать — все получалось фальшиво. И справиться с этим, вступить в стихию подлинной правды оказывалось пока что совершенно невозможным. Так рассказывал Станиславский.

Объяснял это он тем, что подлинность окружающей обстановки толкала его (как тонко чувствующего художника) на подлинность чувств и всей жизни — на такую подлинность, какой до сих пор еще не достигал он в этой пьесе и в этой роли. Так было в подлинной обстановке. В театре же привычная условность декораций и всей обстановки не обнаруживала этого пробела и оставляла актеров в приятном заблуждении относительно совершенства их исполнения.

 

Конкретность-путь к „личному"

Обстановка парка действует, конечно, очень сильно — здесь атакованы сразу все чувства: и зрение, и слух, и обоняние, и осязание... Такого рода сильного воздействия мы не сможем получить на наших школьных уроках или на репетициях в театре.

Тем более надо подбирать и пускать в ход предметы, которые действуют не только зрительно, но и на другие чувства. Одно впечатление будет от простого носового платка, найденного в кармане или в письменном столе, другое — от обнаруженного там кружевного надушенного дамского платка... Вообще предмет конкретизирует настроения и чувства.

Но особенно сильное и решительное действие происходит тогда, когда прямо или косвенно задевается самая личность актера.

Для иллюстрации приведу такой случай. Одно время, в поисках нового материала, на котором можно было бы проверить все эти методы, я наткнулся на группу, в состав которой входили, кроме актеров, также певцы, музыканты, танцоры и один жонглер.

Руководитель этой группы, человек, верно чувствующий сцену, высказал мысль, что всем — не только актерам — было бы полезно познакомиться хоть бы с первоосновами верного сценического самочувствия.

Не все из участников одобрили этот проект. А так как я не собирался в упражнениях обходиться без слов, то некоторые и запротестовали: зачем им говорить, если они на сцене никогда рта не открывают?

Однако скрепя сердце они пришли на этот урок. Пришли и сели несколько поодаль, показывая этим свою незаинтересованность и нежелание активно участвовать в таком чужом и ненужном для них деле.

Особенно независимо вел себя жонглер.

Это был высоченного роста, тонкий, как палка, угловатый парень. Находясь в том возрасте, когда руки, ноги и шея слишком поспешили с ростом — обогнали все остальное и казались приставленными от кого-то другого, он производил впечатление ужасно нескладного субъекта — этакой размашистой веселой ветряной мельницы, ввалившейся в комнату: к людям в гости.

По-видимому, он был до самозабвения увлечен своим делом: еще до начала наших занятий я видел, как он ни на минуту не переставал бросать, ловить, балансировать и вообще «работать» всякими вещами, какие попадались ему под руку: папиросы, спички, чья-то шляпа, туфля с ноги, часы, книга, горшок с цветком, стул, трость, графин, дамская пудреница, связка ключей,— все это так и мелькало в воздухе, вызывая беспокойство за свою целость...

И зачем ему, на самом деле, было еще какое-то там «актерское самочувствие»? Надо хорошо, безупречно «работать», а остальное — пустяки.

Заинтересовав актеров теми явно соблазнительными для них результатами, какие получались на наших занятиях, я стал понемногу включать в работу и неактеров.

Наконец добрался и до жонглера. Сначала дал ему легкий нейтральный текст. Ничего — более или менее справился... видно, что человек не лишен актерского чутья и, кроме того, крайне самолюбив и по-юношески очень высокого о себе мнения. Дал еще упражнение — посложнее. Вообразив после первого упражнения, что он уже все понял и все усвоил,— он снебрежничал, и, конечно, прошло хуже... Он это почувствовал и, едва дотянув до конца этюда и не дожидаясь замечаний преподавателя, встал и пошел на свое место.

— Что же вы?

— А что? Я все сказал, все сделал... чего ж еще! «Ах, ты так! — думаю про себя.— Ну, подожди же!

Сейчас ты кое-что поймешь!»

— Нет, мало. Давайте что-нибудь еще, поинтереснее... Дадим вам какую-нибудь другую партнершу... кого бы вам?.. Ну вот хоть вы... Пожалуйте!

Новая партнерша выбрана не без умысла. Еще до начала занятий заметно было, что она ему нравится. Больше всего именно перед нею проделывал он все свои ловкие штуки и то и дело заигрывал с нею: то сумочку у нее отнимет и пустит в оборот вместе со своей фуражкой и графином, то испугает, делая вид, что роняет на нее какую-нибудь из вещей... Вообще оказывал ей явное предпочтение.

Сначала это ей будто и нравилось: она улыбалась, посмеивалась. Но потом, как видно, такое ухаживание и надоело. В упоении он, однако, ничуть не смущался и продолжал свое.

Увидя сейчас перед собой эту привлекательную для него особу (ко всему прочему она еще и балерина), он слегка сконфузился и... отказаться уж никак не мог.

— Представьте себе, что вы муж и жена. Женаты уже два года. (Он самодовольно улыбнулся.) Допустим, что вас зовут Верочкой, а вас — Сережей. Живете вы вот в этой комнате. Живете, к сожалению, почему-то не очень ладно... Должно быть, поторопились вы жениться... не очень подходите друг к другу, слишком разные: вы только и думаете о своем деле, а ей оно не интересно. Сначала было занятно, а потом просто надоело. У нее свое дело, свои интересы, свои занятия, свои друзья... Может быть, потом когда-нибудь и наладится ваша жизнь, а пока... только огорчение, разочарование. В злые минутки она не стесняется назвать вас и скучным и грубым. В раздражении с языка срываются у нее всякие обидные для вас слова. Сначала это редко, потом все чаще и чаще... Наконец вы видите — она вообще чуждается вас, то и дело уходит куда-то к подругам, к друзьям, которые ближе ей — они и умнее ей кажутся и интереснее... Вы терпите, смотрите, сдерживаетесь (ведь, может быть, потом и наладится ваша жизнь). Но вот сегодня, после бурной сцены и размолвки, принесли ей какую-то записку... Прочитала она, сверкнула на вас своими насмешливыми, издевательскими глазками, быстро оделась и вышла, хлопнув дверью.

Вот какую интересную записочку получили вы. (Передаю ей, написанную мною здесь, сейчас, записку.) Прочитайте и отдайте мне обратно.

Она читает, прыскает от неожиданности, смотрит на своего обожателя с детским шаловливым ехидством, возвращает записку.

— А теперь, получив это приятное вам письмо, вы не стали, конечно, терять золотое время и пошли.

Все было очень хорошо. Только одна маленькая неприятность: записочку вашу вы, по-видимому, где-то обронили... Может быть, на улице, может быть, где в другом месте... Впрочем, это пустяки...

Дальше пойдет так: она ушла. Вы находитесь один в комнате. Потом входит она.

Не спешите, дайте ей побыть в комнате, последите за ней, понаблюдайте, а потом, когда захочется — спросите: «Хорошая погода?»

Она ответит: «Да».

Вы опять спросите ее: «Ты гуляла?»

Она скажет: «Нет, я была на репетиции».

Вот и все. И если после всего этого разговора кому-нибудь из вас захочется еще что сказать, спросить или сделать,— не стесняйтесь.

Давайте повторим текст. Что вы спросите? А что вы ответите?.. Так. Теперь вы выйдите за дверь, пусть он останется один. И не очень спешите сюда приходить.

Лишь только она закрыла за собой дверь, я говорю ему: а когда она, ваша Верочка, ушла, вы заметили, что второпях она обронила бумажку — вон лежит она, эта бумажка, познакомьтесь. Сейчас вам все будет ясно.

Обескураженный моими намеками, задетый ее торжествующим уходом и насмешливым взглядом, подстегнутый общей заинтересованностью, он поднимает с пола брошенную мною записку (как бы потерянную его легкомысленной подругой), развертывает, читает.

В записке вот что: «Верочка! У меня сейчас нужные нам с тобой люди. Брось свою каланчу, своего жирафа и поскорей приходи. Может быть, у нас и выйдет что хорошее. Твоя Дуся. Не задерживайся!» Он бледнеет, с неприязнью взглядывает на меня — ведь записку-то составлял я... Еще секунда, и он вспылит: как смел я так оскорблять его! Смешными прозвищами обзывать!

— Так, так! Хорошо! Молодец! — уверенно и твердо говорю я, смотря прямо ему в глаза. — Злитесь, возмущайтесь, не сдерживайте себя!

Но я не покоен — я живу вместе с ним, я возбужден не меньше его — я уже не преподаватель, а как бы двойник его! Он это чувствует — его злоба на меня остается «без объекта»...

— Верно, верно! — горячу я его.— Хорошо, что содержания записки никто не знает... только вы один... Какой подвох, как ей не стыдно!..

В это время открывается дверь и входит «Верочка». Взглянув на него, она отворачивается, чтобы скрыть свою улыбку.

Он побелел... он в растерянности... вот-вот сорвется.

— Так, так... верно!.. не торопитесь... следите за ней...— перетягиваю я на нее все его внимание.— Почему-то она очень весела... должно быть, приятная прогулка... погода хорошая...

Все это говорится тихо, с большими промежутками, во время огромной, мучительной, неловкой паузы, когда ни тот, ни другая не знают, что делать... А чувства их нарастают... а делать что-то надо... а со стороны говорят, что все это верно...

— Когда захочется что-нибудь сказать, спросить у нее — не стесняйтесь.

Отвернувшись от нее и пересиливая себя, он цедит сквозь зубы пришедшие ему на память слова; «Хорошая погода?»

Она почувствовала, что с ним что-то неладное — таким она его еще не видала, — и больше спрашивая, чем отвечая, говорит:

— Да... (и этим спрашивает: а что?)

— Так, так,— подбадриваю я его. А он, почувствовав, что она струсила, крепнет и уж без всякого с моей стороны толчка спрашивает дальше:

— Ты гуляла?

— Нет,— ответила она, а потом, заметив, что он что-то таит про себя, что-то высматривает в ней, отрезает: — Я была на репетиции (и оставь, мол, меня в покое).

Он вскипел.

— Так, так! — я ему.

Он выхватывает у себя из-за спины записку, трясет ею, сует ей в руки:

— На этой?.. на этой?.. на этой репетиции? Она опешила, узнала записку, испугалась...

— Чего же ты смеешься?! — закричал он на нее (хотя она совсем и не думала смеяться).

— Я не смеюсь,— залепетала она и бросилась вон из комнаты. Он — за ней...

— Кончено! Довольно! Молодец! Да стойте же, стойте! Довольно! Стойте! Возвратитесь!

Он остановился, вернулся... и все еще в возбуждении, в раже...

— Смотрите, какой вы! Да вы молодчина! А еще не хотел заниматься!

Он толком ничего не понимает — все смешалось: и собственная злоба, и оскорбительный обман «жены»... и тут же его хвалят... все товарищи шепчут: «Смотрите, какой! Вот так Федя!» Так прорвалась плотина.

Потом этот молодой человек не отставал от меня — наш первый опыт пробудил в нем интерес к актерскому творчеству. К сожалению, я потерял его из виду — группа уехала в турне, потом началась война.

Этот Федя, очевидно, был не лишен актерских способностей. При наличии упорства и любви к делу можно было бы добиться хороших результатов, а упорством он, по-видимому, обладал.

И так не раз с подобного остро подстроенного этюда начиналось пробуждение актера.

Но не только способных — хорошая меткая записка даже и полную бездарность способна выбить из ее безнадежного равновесия и воспламенить на секунду. Только не теряй — лови момент! Что произошло в данном случае? Актер приготовился играть. Но тут нанесен удар по его самолюбию — задета личность. В ответ возникла и захватила его эмоция — не выдуманная, а настоящая, он по-настоящему обижен, оскорблен... Он возмутился, он не просит этого, он покажет себя, он сам ответит сейчас!

Все он, он и он! Утвердившись в своем «я», он крепко стоит на нем. И кроме того, уже кипит живым чувством, ненависти и живой потребностью — ответить обидчику. К черту всякое «играние»! И тут слышит, что это-то и есть правда, и есть то, что нужно. Секунду назад он всем своим существом ощущал только обиду, и это не имело ничего общего с игрой, с искусством, а тут вдруг — это и есть искусство! Вот это, его личное раздражение, это его эмоция и есть творческая!..

Такой оборот дела выбивает его из обычного самосознания — его личность, оказывается, признают за какую-то другую личность и тут же ему подсовывают подходящие к его настоящему настроению воображаемые факты и обстоятельства.

Он, сбитый с толку всей этой неожиданностью, сначала как-то нерешительно принимает их... его поощряют в этом... и вот, незаметно происходит «сдвиг» — его перевоплощение.

Он только что утвердился, и утвердился полностью, сбросив всякую условность и фальшь игры, разозлившись по-настоящему, и тут обстоятельства, не нарушая его «я», превращают его в другого человека.

А теперь, будучи другим, он уже отдается тому, на что толкают его дальше обстоятельства.

Таким образом, чтобы получился феномен перевоплощения, прежде всего понадобилось, чтобы актер был самим собой.

В данном случае для этого пришлось задеть его личность. Но, конечно, не обязательно действовать только при помощи возбуждения эмоции злобы, гнева или обиды. Важно вызвать сильную эмоцию, которая задела бы личность актера, только и всего. Такой эмоцией могут быть и радость и удовольствие.

Существует мнение, что перевоплощение может быть достигнуто двумя путями: можно идти от внутреннего, можно — от внешнего.

Но, если всмотреться, и тот и другой способы в основе своей имеют то, что отмечено в этом этюде: актер с самого начала устанавливает свое «я», свою личность.

Когда актеру удается поймать образ, идя от внешнего,— это делается также. Только делается незаметно: момент установления своей личности пропускается.

Актер, в поисках образа, изменяет себя внешне. Допустим, например, он горбится, глядит исподлобья, полузакрыв один глаз, сморщив свое лицо... Он остается при этом самим собой. Но от изменений лица или фигуры, от нового характера и ритма движений изменяется и его самоощущение: от всех этих чисто внешних изменений происходит мгновенно и рефлекторно изменение и внутреннего самочувствия. Оставаясь самим собой, он все же чувствует себя иначе, чувствует себя другим.

Но это ощущение своего нового бытия держится только несколько секунд. Это только мгновенная первая реакция. Теперь надо ей отдаться. Тот, кто это умеет делать, стоит на пути к овладению образом.

Этот случай с жонглером описан здесь совсем не для того, чтобы соблазнить неопытного преподавателя строить этюды на таком сильно действующем приеме. Можно, переоценив свою силу, сорваться и этим испортить отношения с учениками, потерять их доверие.

Пусть пишет он записки, но... осторожнее, и, задевая актера, делает это как можно безобиднее и абсолютно благожелательно.

Этот же случай пусть послужит только убедительной иллюстрацией силы конкретных вещей и фактов для актера. Силы, перед которой падают все преграды; силы, позволяющей нам переступать самые высокие «пороги».

Но, конечно, можно обставить себя самыми подлинными вещами, пить настоящий чай или вино, нюхать настоящие розы — и никакого толку от всего этого может и не быть.

Необходимо выработать в себе особую наклонность и способность хвататься за все подлинное и конкретное, хвататься и отдаваться ему. Ему и всем своим возникшим от него ощущениям и реакциям.

 

Глава IV. НЕЯСНОСТЬ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ КАК ПОБУДИТЕЛЬНАЯ, ДВИЖУЩАЯ СИЛА В ТВОРЧЕСТВЕ АКТЕРА

 

Стоит ли делать «эскизы» и «наброски», когда на сцене это не понадобится?

Принято считать, что там нужны законченные, обработанные картины,— значит, их и надо учиться создавать.

Это один вопрос.

А следом за ним и другой: наши упражнения и, в частности, этюды «без обстоятельств» — не приучают ли они актера к неточным, неконкретным, приблизительным обстоятельствам?

Все эти едва намечающиеся обстоятельства, взаимные отношения, все эти «Скворцовы», «Зинаиды Ивановны» и проч.,— ведь это только тень, только первая неясная полумысль, полуощущение... Что хорошего, если актер приучится довольствоваться этим неточным, неконкретным, неопределенным?

Ведь именно о реальности и ощутительности говорили Щепкин, Ермолова, Станиславский... ведь так именно и стараются делать в наших передовых театрах — там десятки и сотни репетиций уходят на то, чтобы актеры вживались в свои сцены...

Вот, значит, два вопроса.

 

"3наю" и "не знаю"

В любой момент жизни мы испытываем одновременно два диаметрально противоположных состояния. Одно: мы точно знаем кое-что в себе, в окружающем, в людях, в обстоятельствах. Знаем и можем предвидеть будущее. Другое: мы совсем не знаем чего-то ни в себе, ни в окружающем, ни в людях, ни в обстоятельствах и предвидеть не можем.

Например, сегодня утром я пошел, как всегда, на репетицию, но как только вышел из ворот, меня чуть не сшиб с ног непривычный мне резкий северный ветер. Ну вот! А из окна мне казалось тихо, и оделся я недостаточно тепло... Пока добрался до театра, совершенно продрог. В театре оказалось, что главный актер заболел и вместо намеченных сцен приходится комбинировать совсем другое. Смотрите, сколько неожиданностей за такое малое время и в самых наших простых, привычных будничных условиях!

И вот из этих двух противоположностей — «знаю» и «не знаю» — и составляется все наше бытие. Все время у нас новые и новые обстоятельства и «сюрпризы». И все время мы изучаем их и ориентируемся — выясняем обстоятельства и приспосабливаемся к ним. Неизвестность будущей минуты — обычное для нас и вполне нормальное явление.

А как в пьесе? Там мы все знаем. Знаем не только прошлое или настоящее, но даже и будущее.

Состояние для нас совершенно противоестественное.

А как в этюде «без обстоятельств»?

Тут мы, наоборот, ничего не знаем: и кто мы, и кто наш партнер, и каковы обстоятельства нашей жизни, и наши взаимоотношения... Знаем только слова — несколько фраз, смысл которых может быть истолкован на тысячу ладов...

Тоже состояние противоестественное.

А между тем и в тех и в других условиях актер находит пути для творчества.

Посмотрим, что и как он делает для этого.

Начнем с этюдов. Актер ничего не знает. Он знает только текст, да и тот ему надо «забыть», выбросить из сознания. На секунду он «опустошает» себя, старается пробыть без мысли, без чувств, без желаний. Но долго оставаться в этом состоянии затруднительно. И едва актер «пустит» себя на свободу, как в эту пустоту устремляются первые попавшиеся впечатления: окно, пол, стены, потолок, картины, партнер... Но для творчества ведь этого мало: это все еще «пустота». На что мне все это — окна, пол? Ну, вижу — и что?..

И тут вдруг — при взгляде на партнера, под впечатлением от него — в один неуловимо короткий миг эта пустота сразу творчески заполняется: покажется, что партнер, например, мой брат, с которым я не в ладах, и т. д. Пустоты нет. Однако это заполнение оказалось таким же, каким и в жизни: кое-что я знаю (брат и т. д.) и кое-что не знаю, а оно-то как раз меня и интересует: за что он сейчас на меня сердит?.. И так далее.

Кое-что заполнилось «знанием», а кое-что «незнанием».

Теперь нам следовало бы рассмотреть, что и как делает творческая природа актера, когда сталкивается с другого рода противоестественностью: с пьесой, где все заранее известно.

Подробно об этом придется говорить в разделе «Работа над отрывками», а здесь следует только обратить внимание на то, что знание пьесы приходит ведь к актеру не сразу. Вначале, когда он является на первую читку (если только он до этого не знал хорошо своей роли), он представляет себе пьесу лишь в общих чертах; для него масса неизвестного: неизвестны партнеры, неизвестно, как поведут они свои сцены, неизвестно многое из текста.

Отсюда у актера — прямой, непосредственный интерес к партнеру, а так же и ко всем словам: не только своим, но и других действующих лиц... Эта заинтересованность не позволяет ему наблюдать за собой, и он реагирует на все, как в жизни, он произносит свои слова без предварительного особого обдумывания их и подготовки, непосредственно. Короче говоря, когда идет первая репетиция, то дело происходит почти совершенно так, как у нас в этюдах. Там тоже известно все только в самых общих чертах, а остальное зависит от окружающего, от партнеров и их поведения.

 

Первое чтение

Посмотрим, что такое эта «первая читка», принятая во многих театрах. Цель ее — познакомить актеров в общих чертах как с текстом всей пьесы, так и со своей ролью. Для этого все участники спектакля, собравшись вместе, читают по тетрадкам свои роли. При этом они невольно, хоть и осторожно играют, примериваются, пробуют свои силы.

И не встречалось ли вам такое любопытное явление: на этой первой читке актер, не зная еще текста, не зная толком пьесы, иногда так хорошо читает свою роль, что думаешь: «Вот если бы он так сыграл!»

Но представьте, какой конфуз... репетирует он завтра, послезавтра... и хоть никто ему не мешает, репетирует, как ему хочется, шаг за шагом узнает свою роль, ближе знакомится с обстоятельствами, а... получается все хуже и хуже... Когда читал в первый раз, когда и пьесы-то еще толком не знал,— чувствовал и факты и взаимоотношения. А потом, когда начал узнавать пьесу и уточнять все обстоятельства, то, вместо того чтобы становиться ярче и ближе,— и обстоятельства, и факты, и партнеры удаляются, делаются все менее и менее ощутимыми.

Может быть, это случалось оттого, что вся дальнейшая работа шла неправильно,— может быть... Но то, что первое чтение было таким обнадеживающим,— факт, мимо которого пройти невозможно. По-видимому, есть в нем, в этом первом чтении, какие-то условия, которые дают возможность тонко и глубоко проникнуть в жизнь роли. Пусть этот первый набросок роли далек от законченности, но в нем много живого, много искреннего, без фальши, без актерской «подачи». «Набросок» оказывается наброском художника, а завершенное произведение — скучным изделием ремесленника!

Вчера, на первой репетиции, у актера роль пошла хорошо — он сам это чувствовал, но он не пытался разобраться в этом уроке, преподанном ему природой. Почему так хорошо вчера получилось? Что он делал для этого? Ему и в голову не приходят подобные вопросы.

Сегодня, на второй репетиции, он приступает к делу уже более уверенно: все ему известно, изучать больше нечего, ориентироваться тоже не в чем — все знакомо... Роль стала понятна, и многие сцены уже «найдены». Остается их повторить и «зафиксировать».

Но вот беда: повторить не удается! Если что и удается, так только некоторые внешние проявления вчерашнего творчества — интонацию, жест, но не суть дела и не свое свободное творческое самочувствие.

Теперь, если оставить его заниматься этими бесплодными поисками вчерашнего дня, то с каждой репетицией дело пойдет все хуже и хуже.

 

Принцип первого раза

Сейчас многие режиссеры отказались от первой читки. Одни начинают работу с анализа роли, другие требуют, чтобы актер совсем не знал до репетиций ни пьесы, ни роли, а начинают проходить с ним роль по «физическим действиям» — от одного «действия» к другому...

А какие богатые возможности таятся в этой первой читке, в этих первых шагах актерского творчества! Как много мы выиграли бы, если бы взяли себе за основной принцип этот «первый раз», то есть постарались поставить дело так, чтобы, изучая пьесу, углубляясь в нее, актер не только сегодня, а и завтра опять читал ее... в первый раз. И послезавтра... и так всегда. Чтобы и самые спектакли играл так, как будто это тоже в первый раз. Он знает наизусть все слова, проделывает точно основные мизансцены, а играет... играет все же в первый раз!

Так отчего же все-таки при первом чтении столь многое удается? Почему у актера такое свободное и в значительной степени творческое самочувствие? Почему сам собой и без всяких поисков возникает у него процесс творческого переживания?

Он многого не знал ни в пьесе, ни в роли, ни в действующих лицах и волей-неволей занимался тем, что ориентировался во всем этом новом для него, у него была настоящая заинтересованность, было живое отношение ко всему. Вот главная причина.

Итак, не только из точного знания фактов и вживания в обстоятельства пьесы вытекает источник правды, этот ключ «воды живой». Оказывается, неясность, неопределенность, неизвестность тоже источают эту живую воду правды и творчества.

Неясность, неопределенность каких-то обстоятельств, потребность их выяснить — сильнейший стимул для творческой фантазии, творческой активности актера.

И если актеру посчастливилось — хоть случайно, хоть на первой репетиции — быть увлеченным этой силой неизвестности, надо приложить все старание, чтобы суметь удержаться в этом.

Понятно теперь, почему многие крупные актеры считают самым важным, самым трудным и самым необходимым забыть пьесу.

Вот еще иллюстрация к нашему разговору о побудительной силе неизвестности.

В старину в провинции, когда спектакли играли с нескольких репетиций, у хороших, даровитых актеров, как известно, случались порой очень удачные по творческому самочувствию выступления, особенно когда роль была им близка.

Причина этих удач та же, что и при благоприятно сложившемся первом чтении. Актер знаком как с пьесой, так и с ролью только в общих чертах — партнеры его, да и сам он на репетициях не играли, а только осторожно проговаривали свои роли, примеривались; в гримах и костюмах ни их, ни себя он еще не видал; и только на публике, во время спектакля, он получает в первый раз полное, конкретное и реальное впечатление от партнеров и от всего окружения...

Необходимость быстро разобраться во всем новом и неожиданном, представшем перед ним впервые, и ответственность своего положения в идущем уже спектакле — все это мобилизует его душевные силы, делает особенно чутким его восприятие, делает его, актера, особенно зорким и отзывчивым на сцене.

Правда, в этих рискованных «путешествиях» по всем неожиданностям пьесы случались и приключения; кроме того, в этих спектаклях было много и ремесленных приемов, порой до крайности смешных и жалких, но все же сквозь это ремесло проглядывала иногда такая свежесть, непосредственность, увлеченность, ради которой можно было многое простить.

И приходилось встречать провинциалов-зрителей, которые шли тогда в столичный театр, надеясь увидеть чудо из чудес, а возвращались иногда оттуда удивленные, недоумевающие и сконфуженные, потому что... неудобно и стыдно признаться: им не понравилось... Обстановка, слаженность, богатство — это все действительно достойно похвалы, а вот актеры... чего-то в них нет.

Чего же хочется этому зрителю и чего он не нашел? А вот этой свежести, этого творческого подъема, который зачастую появлялся и захватывал его там, у себя, в провинции.

Когда он шел в столичный театр, он думал, что здесь, вероятно, будут не только эти творческие вспышки, но будет непрерывное ослепительное горение, и воздух спектакля не будет обычным воздухом, а сплошь одним живительным озоном.

И вдруг этого-то здесь и не оказалось!..

Правда, когда он попадал на лучшие спектакли Художественного театра или, тем более, на выступления Ермоловой в Малом театре, он бывал не только удовлетворен, но получал во много раз больше того, о чем мечтал. И тут убеждался, что требования его к театру справедливы и не представляют собой ничего фантастического или преувеличенного.

Возникает естественный вопрос: не лучше ли в таком случае научиться играть с одной репетиции? Или даже совсем без репетиций?

Конечно, нет. В театре нужен целостный спектакль, а не отдельные кратковременные, случайные творческие вспышки двух-трех актеров. Вопрос должен быть совсем о другом: как дальше работать над ролью и пьесой, чтобы сохранить свежесть этого удивительного «первого раза»?

Опыт убеждает нас в том, что это возможно.

Как актер, так и преподаватель, добравшись до упражнений с обстоятельствами, вероятно, почувствуют себя в своей знакомой атмосфере и, пожалуй, уже не захотят возвращаться к упражнениям «без обстоятельств».

Если так,— они сделают огромную ошибку.

В упражнениях с данными обстоятельствами практиковаться надо (и не только с приблизительными, а еще и с точными обстоятельствами — это необходимая подготовка к работе над пьесой). Но ограничиваться ими никак нельзя. Иначе у актера исчезает его «техника» жизни на сцене, с обязательной для нее импровизационностью, непроизвольностью, свободой проявлений.

Нам не раз приходилось проделывать такой опыт. Какая-то сцена много репетировалась или даже игралась перед публикой, все обстоятельства актеру известны, все ясно, но от каких-то неправильностей в работе она начинает заштамповываться, механизироваться; актеры лгут, знают, что лгут, но ничего не могут с собой поделать. И вот для «очистки» засоренного аппарата даешь им несколько этюдов — первых попавшихся, очень простеньких, а лучше всего таких, чтобы они не походили на то, что им придется играть. Проделают они эти этюды, наладятся «на творческое самочувствие», на верное восприятие и реакцию,— а теперь: «Сыграйте вашу сцену, не торопитесь, не требуйте ничего от себя — как пойдет, так и ладно». Начнут потихоньку-полегоньку, да так разыграются, что лучше и нельзя — жаль, что это репетиция, а не спектакль...

Упражнений «без обстоятельств» никак нельзя бросить! Они помогут актеру очиститься от всего вредного, налипшего, принесут ему радость обновления; в них он будет черпать ту силу естественности, непринужденности и свежести, без которой нет «искусства жизни».

Вернемся теперь к тем двум вопросам, с которых началась эта глава. Первый вопрос: стоит ли изощряться в умении делать «эскизы» и «наброски», когда принято, что на сцене нужны только законченные и обработанные картины?

А второй: не прививают ли все эти этюды, в особенности этюды «без обстоятельств», привычку к неточным, неконкретным и «приблизительным» обстоятельствам — привычку плохую, зловредную, привычку к полуправде?

Сама практика отвечает нам на эти вопросы!

Мы видим, что в этих простеньких этюдах — вся противоречивость, а вернее сказать, диалектичность двойственной творческой природы актера — диалектическое единство реальной жизни и творческой фантазии.

В них все: с одной стороны, «я» — моя личность со всеми своими явными и скрытыми качествами и влечениями, с другой — «он», «образ», созданный моей актерской фантазией, действующее лицо... Действительные, окружающие меня на подмостках сцены, обстоятельства и — воображаемая жизнь; действительный конкретный партнер, сослуживец-актер, которого я хорошо знаю, и — воображаемое действующее лицо; действительная реальность и — вымысел; полное одиночество и — публичность; «хочется» с его полной свободой и — задание; «знаю» и — «не знаю»...

 

Глава V. ОБРАЗ

 

Можно ли жить на сцене лично „от себя"

Уже много раз было сказано о том, как при верном сценическом самочувствии свое личное «я» странным образом изменяется и делается неким сложным «я», соединяющим в себе личность актера-творца и воплощаемый им образ.

Здесь следует сделать некоторые дополнения. Школьные программы предписывают все упражнения и отрывки в первые два учебных года играть только «от себя» и лишь на третьем году приступать к созданию образа и играть уже не от себя, а «от него» — от образа.

Делается это из тех соображений, что быть в образе трудно, а еще труднее действовать в нем,— и этому надо учиться, а играть «от себя», от своего «я» (быть собой) — легче.

Так оно давно принято, узаконено... Так оно кажется логичным, верным... Да и в самом деле: разве можно сразу, без подготовки и последовательных переходов, сыграть какого-нибудь Плюшкина, Хлестакова или Шейлока?

Однако прежде чем соглашаться со всем этим, всмотримся в некоторые факты.

В группу поступил новый актер. Группа уже значительно продвинулась вперед, и он, хоть и старается все поскорее усвоить и догнать, многого не понимает, многого не испытал еще на себе, а что испытал — в этом пока не разобрался. Но искренне старается преодолеть все трудности.

— Вот, все они, — жалуется он, — говорят, что им «кажется», «представляется» — одному, что он инженер, другому — ученый... рабочий... отец, муж, брат, сын, серьезный, легкомысленный... И по тому, как они все делают, я вижу, что говорят правду, не выдумывают... А мне... мне ничего не «кажется». Как был, так и остаюсь...

Он обескуражен и расстроен: должно быть, у меня нет таланта к «перевоплощению»...

— Не огорчайтесь. И собой быть — это тоже немало в нашем деле... Однако давайте проверим, действительно ли вам ничего не «кажется», не пропускаете ли вы чего у себя.

Нарочно возьмем что-нибудь самое простое, что не заставляло бы вас думать о каком-то там «образе» или «перевоплощении». Возьмем такое, что вы могли бы говорить и думать целиком «от себя». И «на сцену» выходить не будем, а вот, как вы сидите на своем стуле, так и оставайтесь.

Дам вам с вашим случайным соседом какой-нибудь совсем несложный текст, вроде тех, какие давал в первые уроки.

Пусть он спросит вас: «Вы что-то хотите мне сказать?» А вы ответите: «Да, хочу».

Вот и все. Ничего не требуйте от себя, ничего не предрешайте,— как пойдет, так и ладно. Повторите текст и начинайте.

Сосед его, свободный от мучительных сомнений, повторив текст, стал рассеянно смотреть по сторонам, в окно... взглянул мельком и на нашего актера... Тот сидел несколько беспокойный и озабоченный — очевидно, забота эта осталась у него от разговора со мной.

Из всего того, что попадалось на глаза рассеянному молодому человеку (а он, учуяв в себе эту рассеянность, как видно, «пустил» себя именно на нее) — партнер и его беспокойство всего более привлекали его. Он стал присматриваться к озабоченному актеру.

А тот, как был, так и остался самим собой. Задание никак не подействовало на него: он сидел, занятый какими-то своими мыслями. Однако, почувствовав на себе пристальный взгляд соседа, повернулся к нему и вопросительно посмотрел: в чем, дескать, дело? чего вы так уставились на меня?

Тот, ни капли не смутившись, продолжал его разглядывать, а потом совершенно неожиданно и спрашивает: «Вы что-то хотите мне сказать?»

Первый опешил. И по лицу, по глазам и по всему внешнему виду его можно было прочесть: «Я хочу сказать? Я? Откуда вы взяли?» Но он ничего не сказал. Помолчал, а потом вдруг поворачивается ко мне:

— Я не могу сказать тех слов, какие должен. Там слова: «Да, хочу», а я ничего не хочу ему говорить.

— Ну, ничего, не будем смущаться этой неудачей. Давайте возьмем тот же текст, только переменитесь ролями: теперь вы спросите его, а он вам ответит.

Повторите текст.

Еще раз повторите.

И еще в третий раз повторите. Теперь начинайте.

Зачем это сделано? Актер был очень занят наблюдением за собой, он только и думал о том, как бы не пропустить момент, когда он потеряет свое привычное «я». Нужно было выбить его из этого состояния самонаблюдения. И если бы показалось, что повторение текста не привело к цели, следовало попросить актера задать себе текст и в четвертый раз. Тут трех повторений оказалось достаточно. Видно было, что текст «проник» в актера.

И действительно, едва он включился, как тотчас его потянуло посмотреть на партнера. (Последовала «поддержка»: «Верно, верно... так, так...»).

Партнер оказался мрачным, чем-то встревоженным, к чему-то прислушивался, чего-то ждал... Это заразило актера, беспокойство передалось ему («Так, так! верно, верно... хорошо!»). Глаза их встретились, и актер не заметил, как у него вырвался вопрос: «Вы... что-то хотите мне сказать?» Тот, быстро оглянувшись кругом, по секрету, как что-то важное, страшное и спешное, прошептал: «Да... хочу».

— Ну вот, хорошо. Скажите, на этот раз, как видно, опять никакого образа не было, а были вы сами?

— Да, я.

— А он? Кто был он?

— Он — тоже он.

— И что же он? Как он себя чувствует?

— Он точно боится... страшно ему.

— Чего же боится?

— Да это еще все... во время войны... самолеты летят (а в это время и на самом деле прогудел самолет в небе)... свои или чужие — неизвестно...

— Страшно?

— Конечно, страшно.

— Вы что же, всегда были таким нервным и боязливым?

— Я? Нет. Я этих налетов никогда не боялся. Чему быть, того не миновать, а чему не быть — не будет.

— А здесь, сейчас?

— А здесь, сейчас почему-то стало беспокойно: и он нервничает, и дом какой-то мрачный... и погода... И самолет... он ведь низко пролетел...

— А он кто — ваш сосед? И почему он здесь?

— Какой-то знакомый... живет тут рядом...

— Значит, вы здесь недалеко живете?

— Должно быть.

— А сюда зачем пришли?

— Что-то узнать...

— Об эвакуации?

— Вот-вот, пожалуй, об эвакуации... только сам я эвакуироваться не собираюсь... Должно быть, это я для кого-то другого...

— Для родных или знакомых? Может быть, для детей?

— Пожалуй... для детей... Брата... или сестры...

— А теперь скажите: вы лично где сейчас живете?

— А тут неподалеку, в общежитии.

— Вы один или женаты?

— Нет, не женат — один.

— И никого у вас в Москве нет?

— Есть брат. Студент.

— Женат?

— Нет, тоже одинокий.

— Как же так? Я что-то не понимаю — брат у вас детей не имеет, а вы собираетесь этих детей эвакуировать; человек вы, как видно, не робкий, да еще к тому же и фаталист, а тут струхнули от гула самолета... Да и война, слава богу, давно кончилась!.. Что-то тут одно с другим не вяжется. Уж вы ли это были?

— Я. Конечно, я. Ведь я же все время и видел, и слышал, и соображал, и отдавал себе отчет...

— А если и вы, то все-таки... какой-то странный...

— Какой же странный? Только обстоятельства не мои.

— Да, обстоятельства. Но обстоятельства, имейте в виду, это ведь не так мало. Вот вы холостой, а ну-ка вообразите себя многосемейным (с женой, с детьми, с новой родней) — вот уже вы и не совсем такой, как вы есть сейчас, — вы уж не вы, а плюс что-то и в то же время минус что-то.

— Да, но все-таки это — я.

— А если добавлять вам обстоятельство за обстоятельством: и профессия ваша другая, и национальность ваша другая, и воспитание ваше другое, и идеалы ваши другие, и все тело ваше другое, и возраст другой — от вашего личного сегодняшнего «я» многое, может быть, и останется, но ни мы, ни даже вы сами, пожалуй, себя и не узнаете.

— Если так, то конечно... Но все-таки, как вы ни вертите меня, хоть вверх ногами ставьте, хоть наизнанку выверните,— я хоть и переменю привычки и вкусы, хоть и изменюсь до неузнаваемости, а останусь все же самим собой.

— Вот и хорошо! А вы думаете, надо самому бесследно исчезнуть, и на ваше место станет кто-то совсем другой? Если б стряслась такая беда, нам пришлось бы обратиться за помощью к психиатру!

Не бойтесь же того, что вы останетесь сами собой. И даже больше того, помните: только оставаясь собой, вы и будете способным стать другим.

...Но не утруждайте понапрасну ваших неискушенных учеников, не погружайте их раньше времени в опасный анализ. Подальше от излишних преждевременных разговоров! Лучше перевести внимание ученика на его успехи: вот второй этюд был сделан уже так, как надо, во всяком случае, шел уже по верному пути...

 

Сдвиг в перевоплощение

А теперь рассмотрим все-таки повнимательнее, что тут произошло с первым и со вторым этюдом, а также с «я» и с «не я» Первый этюд настолько не получился, что актер даже не мог и сказать тех слов, какие ему полагались.

Почему не мог сказать? Какая этому причина?

Перед этюдом ему было предложено, чтобы он не заботился ни о каком «образе» или «перевоплощении» и был самим собой. Он понял это по-своему: едва он повторил свой текст, как тут же возвратил себя в свое только что испытанное душевное состояние — в то же настроение, с теми же мыслями и заботами.

Когда партнер, странным образом уставившись на него, совсем неожиданно спросил: «Вы что-то хотите мне сказать?» — как он мог принять это? Только как нелепое, неуместное обращение. Так он его и принял, и если бы у него были слова: «Что вы, дорогой мой! Ничего я не хочу, оставьте меня в покое», — это сказалось бы легко и свободно. Но слова «да, хочу» никак не подходили к моменту.

Вообще, если остаться в этюде самим собой — настолько самим собой, чтобы все личное, все сегодняшнее, все фактически для меня существующее никуда не девалось, а осталось живым и единственным для меня — то, естественно, и все реакции мои, в том числе и слова, могут быть только такие, которые вытекают из моей жизни. Слов, не соответствующих точно моим потребностям в данный момент, я сказать не смогу, как не могу испытывать ни чувств, ни желаний, не отвечающих тому, что есть сейчас во мне.

Заставить себя, вопреки моему нежеланию, что-либо сделать или сказать, я, конечно, могу, но это будет насильственный акт, а не естественное проявление моей природы.

Теперь о втором этюде.

При описании его уже говорилось, что актера, занятого наблюдением за собой, нужно было вывести из этого состояния. Для того ему и было предложено несколько раз подряд «задать» себе текст.

Как только стало видно, что текст не «проскочил» мимо, а попал в него (при некотором опыте это видно отчетливо),— актер «пускается» на свободу.

Так как текст сейчас задан хорошо, он в ту же минуту и начал «действовать» в актере, начал управлять им.

Слова, с которыми должен был обратиться актер-новичок к своему партнеру («Вы что-то хотите мне сказать?»), требовали от него, чтобы он предварительно увидал у партнера что-то, что заставило бы задать этот вопрос. Так оно и вышло: едва актер задал себе текст, глаза его сами собой обратились на соседа. Тут, от привычки наблюдать за собой, он мог оглянуться на себя, остановить себя и все испортить. Чтобы это предупредить, преподаватель вмешивается со своей «поддержкой» и этим сразу отрезает всякие сомнения.

В этом новом своем состоянии актер видит, что партнер его чем-то обеспокоен, к чему-то тревожно прислушивается и чего-то ждет. Так как актер посмотрел на это без всяких сомнений и критики, ему передалось беспокойство, и он отчетливо уловил: есть какая-то опасность! Сам испугался, сжался... ждет. И опять утверждающий голос педагога: «Так, так, верно!.. хорошо!» — значит, верно, что страшно; верно, что надо быть готовым ко всему катастрофическому; верно, что так думаю, так чувствую и так действую...

И от всего вместе, а главным образом от своей собственной физической и психической реакции возникает чувство, что страшно, что сейчас что-то будет... А в это время шум самолета... вот он — над головой!.. С голого тополя порывом ветра сорвало последние листья... Сосед смотрит пристально и тревожно — что-то важное сейчас скажет мне...

Как будто другая жизнь, другие люди. И сам уж я другой — из этой новой, появившейся жизни...

Вот в общих чертах тот «сдвиг», который происходит в психике актера.

Все начинается от восприятия окружающих его действительных и конкретных фактов жизни, но, под влиянием задания и оттого, что на мгновение останавливается критика и контроль,— происходит «сдвиг»: подлинные реальные вещи и люди наделяются еще и воображаемыми свойствами и проявлениями, подлинная жизнь перемешивается с воображаемой.

В этом «сдвиге» все и дело. «Сдвиг» длится одно мгновение: актер воспринял,— и в тот же миг произошла реакция (страшно, беспокойно и пр.). В один миг воображаемое стало действительностью и захватило актера: что-то «показалось», что-то «представилось».

Теперь дело только в том, чтобы не пугаться этого «сдвига», а отдаться ему. Поддержка режиссера как раз и помогает утвердиться в этом новом состоянии.

Но, как бы отчетливо ни «показалось», я, актер, чувствую где-то в глубине моего сознания, что все это нереально: война, бомбардировка. Страшно... а на самом-то деле ничего этого ведь нет. И тем охотнее, не рискуя ничем, я бросаюсь в эти воображаемые треволнения.

Мгновениями и даже десятками секунд я могу совершенно забываться и как будто полностью отдаваться этому новому, создавшемуся в моем воображении миру. А он со, своей стороны влияет на меня так, что и я все больше и больше становлюсь человеком из этого мира.

Однако, отдаваясь этой новой жизни, я в то же время не теряю способности следить за собой.

При поверхностном наблюдении все это кажется каким-то раздвоением нашего сознания — одна часть живет одной жизнью, другая следит за ней и управляет ею. Или каким-то раздвоением нашего бытия — мы живем сразу двумя жизнями: одна — воображаемая, другая — подлинная и наблюдающая за первой.

Для процесса творческого переживания актера это единовременное соприсутствие двух как бы совсем чуждых друг другу проявлений его сложного актерского «я»: с одной стороны, обыкновенного его личного, повседневного «я», с другой — творчески созданной личности, с ее качествами, способностями и всей ее жизнью,— это соприсутствие и сосуществование совершенно обязательно.

И теперь, когда мы знаем, что для творческого процесса неизбежна эта двойственная жизнь, сразу сами собой решаются многие из вопросов. Некоторые из них даже не решаются, а просто не возникают. Начиная с того — надо ли переживать на сцене или только изображать жизнь?..

 

Можно ли играть лично себя

Теперь, вооруженные этими новыми данными, приступим к дальнейшему изучению вопроса о том, можно ли играть какую-нибудь роль лично от себя.

На этюд вызываются две девушки и им предлагается такой текст:

— Скажи, пожалуйста, а папа уже знает обо всех этих твоих неприятностях с брошкой?

— Думаю, что знает.

— И что же он?

— Боюсь и думать... Избегает смотреть на меня, говорить со мной... А сам мрачный-мрачный.

— А как нам называть друг друга? — спрашивает одна из участниц.— Без имени как-то неудобно.

— Как хотите. Возьмите сами любое имя.

— Ну, хорошо.

При повторении текста они добавили еще и имена: Зина и Соня.

Начали этюд. Но едва одна задала свой вопрос: «Скажи, пожалуйста, Соня, а папа уже знает обо всех этих твоих неприятностях с брошкой?» — другая что-то замялась, в ней произошла какая-то борьба, и наконец она, как видно, через силу, совсем того не желая, заставила сказать себя: «Думаю, что знает».

На второй вопрос: «И что же он?» — Соня едва процедила слова, какие ей полагались, и тут же обратилась к преподавателю:

— Почему-то очень скверное самочувствие, никогда такого не бывало... и слова нейдут с языка... какие-то чужие, ненужные...

Поискали-поискали причину — нет ее. Все как будто верно.

— Да вас как зовут на самом-то деле? — наконец спрашивает преподаватель.

— Соня. Так и зовут Соня.

— Ну вот, все и дело в этом. Вы как спросили ее,— обращается дальше преподаватель к Зине,— как Соню Звягину, или вам она представилась кем-то другим?

— Пожалуй, как Звягину. Я всегда зову ее Соней — и тут так она для меня Соней и осталась.

— И ее, Соню Звягину, вы и спросили насчет брошки?

— Да.

— А вы, Соня, поняли, что она обратилась лично к вам?

— Да, я так и поняла. Ах, знаю, тут-то вот и произошла путаница. Она обращается ко мне, к Соне, и вдруг спрашивает о каких-то моих неприятностях с брошкой... У меня нет никакой брошки, и папы нет...

— А если бы в тексте этюда было другое имя, и она обратилась бы к вам, как к какой-нибудь Вере или Кате?..

— Тогда было бы легче, тогда и брошка бы появилась и папа. А так — откуда же?

— Что же, значит, тут все дело только в одном имени? В одном только слове: Соня?

— Как будто бы так...

— А вот племенницу дяди Вани тоже зовут Соня — Соня Войницкая. Очевидно, вы не сможете ее играть?

— Ой, нет! Нет! Это мечта моя — Соня! Я так ее чувствую... так люблю ее... Я сыграю ее!.. Когда-нибудь сыграю!

— Раз так хорошо ее чувствуете, должно быть, сыграете. Только как же вы с именем справитесь?

Она задумалась и, как видно, стала пробовать, примеривать себя — может ли она стать Соней Войницкой...

— Знаете, это мне почему-то не мешает. Вот я сейчас попробовала одну сцену... с Астровым, и ничего — очень удобно.

— Так, значит, дело не в имени только...

— Это я, пожалуй, виновата,— вмешивается партнерша,— я так посмотрела на нее, так сказала ей, что она приняла все на свой счет, как будто я обращаюсь лично к ней, к Соне Звягиной. Вот я и сбила ее.

— Да... похоже, что так. А если бы вы спросили ее не о брошке, а о чем-то, что действительно с ней было?

— А что ж! Вот она была вчера на лекции, и, если бы в тексте этюда был вопрос об этой лекции, ей бы ничего не стоило ответить. Правда, Соня?

— Конечно.

— Выходит, по вашим наблюдениям, так: Соня самое себя, Соню Звягину, играть может, но только абсолютно с теми обстоятельствами жизни, какие фактически у нее есть. А чуть обстоятельства отличаются — как она уже не может быть сама собой. Чтобы жить в этих новых обстоятельствах, в ней что-то должно перестроиться.

Посмотрим, как это будет в нашем случае — как это перестроит вас. Брошка, отец, опечаленный какой-то неприятной историей вашей с этой брошкой,— на, что это толкает вашу фантазию?

— Мне кажется, она перешла ко мне от матери... что мама умерла, а отец очень любил ее, и ему было приятно, когда я надевала эту брошку. А я потеряла ее... Вот у меня возникает уже и беспокойство и испуг, я уже думаю: где бы я могла ее потерять?

— Вы ли это?

— Конечно, я.

Но... если покопаться хорошенько, окажется: она-то она, но какая-то другая — мать умерла недавно... эта история с брошкой и т. д.

Словом, если всмотреться в это предложение: будьте сами собой в других обстоятельствах, — то окажется, что это только тактический педагогический прием, который, с одной стороны, оттесняет в сторону мешающее самосознание, а с другой — приближает к себе факт. У кого-то пропала брошка — это меня не трогает, это далеко от меня, а вот: у меня пропала, моя собственная брошка, дорогая всем нам как семейная реликвия,— это меня тронет, заволнует, хотя бы я представила это себе только в своем воображении.

А когда заволнует, то я уже втянута в эту жизнь — остается только не мешать этому.

Сдвиг уже совершен, и «я» — уже «не я»!

Вообще, раз актриса соскользнула из своей реальной действительности в жизнь воображения и умеет удержать себя в ней, раз она способна представить себя (ощутить себя) в любых обстоятельствах и пустить себя на любые реакции, вызванные этими обстоятельствами,— почему ей не допустить и любую себя? То есть, что она уже не Соня Звягина, а девушка, потерявшая дорогую по воспоминаниям брошку, или пушкинская Татьяна, или Соня Войницкая?

Чтобы иметь ясное представление о том, что такое «играть от себя», надо понять прежде всего, что такое «я», мое личное я.

Сюда входят, очевидно, все мои внешние и все внутренние качества, мое прошлое и настоящее, мои вкусы, влечения, взгляды, идеалы, характер...

Словом, я — это полностью весь мой сложный мир, который я ношу в себе.

Если была бы такая роль, которая полностью и во всех деталях совпадала как с личностью актера, так и со всеми житейскими обстоятельствами его, то как будто бы не надо никак и перестраиваться — можно прямо играть ее.

Но чуть это совпадение не полное — в тот же миг появляется мысль: этот факт не относится и не может относиться ко мне, он из какой-то другой, не моей жизни.

Реакция на этот чуждый факт может идти у актера только по одному пути: этот факт для меня чужой, он не из моей жизни, но он есть, он передо мной, он — факт. Значит, надо принять его. Нельзя не принять.

Все мое личное отходит на второй план, и факт завладевает мною. Происходит «сдвиг»: из своей жизни — в «чужую»; из «я» — в «не я».

У меня брошка... У меня отец... Какое-то несчастье с маминой брошкой... Отец расстроен... Как быть?... Что делать?..

И в один миг в мою жизнь влился поток новой жизни.

Если маленький поток, как здесь,— он чуть изменил реку моей жизни. Большой, многоводный, бурный, как в трагических ролях,— он затопил меня, вывел из берегов, и моя скромная речка почти совсем затерялась в этом потопе и пошла по таким новым руслам, каких никогда и не было.

Из всего этого ясно, что при верном сценическом самочувствии образа не может не быть,— он появляется в первый же урок.

Как только актер задал себе чужие слова, как только начал этюд,— так и происходит этот «сдвиг» в стихию воображения: актер уже не только он, но кто-то еще и другой.

Требование «играть от себя» по существу невыполнимо. «Играть от себя», быть только собой на сцене невозможно. Можно начать с того, что, оставаясь самим собой, применить к себе предложенные пьесой обстоятельства. И тогда они становятся интимно близкими актеру и через это более ощутимыми, они захватывают его и уводят в жизнь роли. Начинается творчество — актер вступает в область воображаемого.

Но это никак не значит «играть от себя» или «быть собой», это только один из способов приблизить к себе предлагаемые обстоятельства, сделать их более ощутительными для себя.

Быть собой и при этом отдаться полностью всем обстоятельствам этюда (или, тем более,— пьесы и действующего лица) и жить в них — это уже и есть перевоплощение.

Этот уход от своей личности может быть не резким и даже малозаметным — неопытный в этом деле актер (а также и преподаватель) может и не заметить этого «сдвига». Но «сдвиг» этот, если обстоятельства захватили актера, безусловно существует. Такие случаи уже не раз описывались — случаи, когда при помощи расспросов преподавателя актер открывал, к своему удивлению, что он, оказывается, был в этюде и собой и в то же время кем-то совсем другим.

Вот такой-то нерезкий отход от своей личности и повлек за собой эту ошибку — стали совершенно спокойно, как о несомненном факте, говорить о возможности «играть себя» или «быть собой».

Единственно, о чем тут можно думать,— это о том, что в первые годы школьной практики для большинства актеров выгоднее брать роли, менее удаленные от их привычного житейского «образа». То есть такие, которые ближе к «я» актера и к обстоятельствам его личной жизни. Что же касается ярких образов, далеких от личности актера,— их отложить на дальнейшее.

Но и то надо сказать: далеко не все актеры свободнее себя чувствуют, когда играемый ими образ близок к их обычному житейскому образу,— очень много таких, которые, наоборот, нуждаются в том, чтобы прикрыться совсем непохожей на них маской.

Они так любят надевать на себя маску, что делают это при всяком случае. Между репетициями, в буфете, в дружеских беседах они только и заняты тем, что изображают друг друга или своих знакомых.

Некоторые из них обладают этим даром в такой высокой степени, что собирают вокруг себя толпу и устраивают целые спектакли, рассказывая препотешные истории и представляя всех в лицах. И это все делается с такой художественной тонкостью, с таким искусством и так всех увлекает, что никаких сомнений: перед вами талант.

Но вот он идет на репетицию, начинает там искать «правду», «себя» и проч. и превращается в посредственность, а иногда даже в бездарность.

В чем дело? Ведь полчаса назад он был талантлив и увлекал своим искусством товарищей!

А дело в том, что ему и надо идти именно этим своим, присущим ему путем — путем острой характерности, ярких образов.

Только скрываясь за маской, совсем не похожей на его собственное лицо, только присвоив себе черты характера, ему совсем не свойственные, — только так он и может найти путь к себе, к своему творческому «я».

Вначале это его превращение в образ может быть только недолговременным, но при верном подходе к делу оно может быть укреплено и сделаться полным.

Если в этюдах такого актера будет бросать в яркую характерность, если он обнаружит наклонность то и дело резко уходить от себя, от своей личности, от своего привычного, — не надо мешать ему в этом. Только этот путь и является, может быть, единственным, способным привести к развитию его специфического дарования.

Надо лишь бдительно следить, чтобы из-за торопливости, или из-за излишнего старания, или какой бы то ни было другой ошибки в технике он не «вывихнулся», не скатился к бездушному ремеслу «изображения».

 

Глава VI. ИСТОКИ ОБРАЗА

 

Излюбленный образ

Обстоятельства перестраивают: под влиянием их мы испытываем то радость, то горе, то раздражение, то гнев, то скуку... Но показать свои подлинные настроения не всегда можно. И человек закрывает свое истинное чувство, напускает на себя спокойствие — когда взволнован, приветливость — когда ему неприятно, сострадание — когда ему безразлично, веселость — когда, как говорят, на душе кошки скребут.

Некоторые так приучили себя, что почти все подлинное скрывают в себе и показывают то, чего нет у них на самом деле. Сами собой они бывают не так часто — разве когда совершенно одни, или в кругу своих близких, или увлечены своим любимым делом. В другое же время, если можно так выразиться, они напускают на себя тот или другой вид: в присутствии одних — держат себя простачком, при других — становятся строгими и важными, при третьих — берут себя в руки и стараются быть серьезными и умными, с четвертыми они особенно добры, ласковы, внимательны.

Конечно, все эти десятки или сотни качеств у них есть — одни в большей степени, другие в меньшей, и их только надо «вызвать» у себя, то одно, то другое, по мере надобности. Но все-таки в тех случаях, когда они их «вызывают», эти качества являются для них всего лишь личиной, маской, надеваемой для удобства.

Такого рода личину или маску можно наблюдать и в школе на этюдах. Едва актер задал себе текст, тотчас же появляется какая-нибудь маска: то он становится скромным, то сосредоточенно-серьезным, то усталым, грустным, разочарованным, скучающим, веселым, поверхностным и пр. — у каждого своя излюбленная маска-образ.

От повторения эта маска-образ становится привычной и удобной, а спустя некоторое время актер настолько осваивается с нею, что она делается уже неотделимой от него, и, лишь только актер вступает в этюд, он непременно находится в этом своем проверенном, удобном и всем известном образе.

Если же содержание этюда явно не подходит к его, допустим, разочарованно-усталому образу, он вызывает у себя другие, диаметрально противоположные качества: легкомыслие, бойкость и т. п. В свою очередь и с этим осваивается — и вот два-три образа и составляют обыкновенно весь его арсенал.

Он так сживается с этими своими привычными образами, что чувствует в них себя совсем свободно.

 

Образ, вызванный текстом

Однако эти образы, очень удобные и полезные вначале, скоро становятся злыми врагами. Только актер успел выйти на этюд, а уж привычный образ сидит на нем, точно пригнанный мундир, и не часто вы сможете поздравить его с обновкой.

Актер становится однообразным — всюду и везде играет одно и то же. Недостаточно опытный преподаватель смотрит, смотрит и решит: а ты, милый мой, все-таки не очень-то даровит!.. Все у тебя одно и то же... Это довольно-таки скучно и бесперспективно. Он, пожалуй, и скажет об этом ученику, а это уж будет высшей степенью педагогической бестактности. Ученика это собьет с толку, перепугает — так можно испортить все дело.

Вообще уметь вовремя молчать — одно из драгоценнейших качеств не только педагога, но и режиссера-постановщика, который должен уметь только бросить зерна — семена будущего образа (совсем не похожие на будущее растение, как мелкое семечко березы совсем не похоже на будущую белоствольную красавицу). Если же он сразу разрисует всеми красками и со всеми деталями то, что должно быть сыграно актером, актер сумеет это только внешне изобразить, но жить этим, полностью жить — не сможет. Надо осторожно воспитать в актере качества действующего лица — воспитать, искусно подводя к ним, но даже не говоря о них. Об этом, впрочем, дальше.

Так вот, чтобы вывести актера из этой наезженной им колеи, не предупреждая ни о чем, не давая никаких обстоятельств, предлагается какой-нибудь текст, который сам по себе увел бы его от излюбленной и привычной маски.

Если, например, актер во всех своих этюдах играет интеллигентного, подчеркнуто корректного молодого человека, предлагаешь, имея в виду обстоятельства старого времени, какой-нибудь текст, вроде следующего:

— Скажите, вы из швейной мастерской?

— Да, из швейной...

— Вы не знаете там Марусю Крайневу?

— Как же! Знаю, конечно. Подруга.

— Передайте ей привет, скажите: от Вани Банкина.

— А вы где работаете?

— В Охотном ряду. Мясом торгую.

Лучше давать текст комедийный — пополам с шалостью, с шуткой. Под прикрытием комедийности актер легче отдастся новому, неизведанному образу.

В этих этюдах сам текст вызывает в воображении актера обстоятельства, ему не привычные и чуждые.

Появлению образа можно помочь также, подсказывая актеру обстоятельства и факты «действующего лица».

Только ни в коем случае не следует говорить о действующем лице, как о ком-то постороннем: он простой парень, работает мясником, разрубает топором туши, отвешивает мясо и пр. Этот «он» совершенно чужд актеру. Нарисовав его вне себя и увидя со стороны, единственно, что актер может — попытаться изобразить его, сымитировать то, что представилось на секунду в воображении.

Предлагая это актеру, вы будете толкать его на путь имитатора. Вы погасите в нем способность жить на сцене.

Если давать обстоятельства и намеки на образ, то не надо позволять себе даже и произносить этого слова: «он». Только — «вы»! «Вы работаете мясником. (Я вижу, у вас это не укладывается... Перекиньте себя на 50—60 лет назад.) Должно быть, вы из деревни, из какой-нибудь бедной крестьянской семьи, образования никакого. Нужда заставила отца оторвать вас от семьи и отправить в люди. Земляки помогли устроить вас «мальчиком» в мясную лавку. Что поделаешь... Не очень приятно, зато сытно. С годами вы попривыкли, научились мясному делу и стали за прилавок... А теперь приобрели достаточный опыт и перешли в магазин в Охотном ряду — это было месяца три назад...

А Маруся — вы познакомились с ней, как видно, случайно. В праздник, на гулянье...»

Так, подбрасывая одно за другим обстоятельства, не нарушая самоощущения актера, вы шаг за шагом изменяете его взгляд на все окружающее, и он без всякого насилия над собой уходит от своей привычной личности и становится другим. Становится другим, не теряя, однако, и самого себя.

 

Образ внешний и образ внутренний

Одного актера такой резко характерный текст толкнет на то, что он, почувствовав себя Ваней-мясником, очень мало изменится внешне: у него не появится ничего от деревенского парня старого времени; он изменится, главным образом, внутренне — станет более примитивным. Другой же, наоборот, изменится больше внешне: приобретет своеобразную осанку, жестикуляцию, манеру речи и пр.

Ни то, ни другое, конечно, не будет законченным образом, а только первым наброском, но тем не менее уже в наброске вы увидите принципиальное различие в творчестве этих двух актеров.

Ни тому, ни другому мешать не следует — пусть каждый развивается своим путем. Один был внешне ярко выразителен — пусть это качество разрастается в нем еще больше; другой при скупости внешних проявлений более отдавался внутренней, душевной жизни — пусть и это качество развивается полностью.

Тот и другой пути творчества в конечном итоге дадут каждый в своем роде законченное произведение. Однако можно к полноте внутреннего насыщения добавить еще и яркую внешнюю выразительность. Или, наоборот,— яркую, выразительную внешнюю форму наполнить внутренним содержанием.

Как это сделать?

Стоит только понять душевные механизмы творчества каждого из этих типов актера, и дело окажется в значительной степени в наших руках.

Начнем хотя бы с того случая, когда при достаточной внутренней насыщенности мы хотим добавить еще и внешнюю яркость и выразительность.

Отчего происходит эта скупость внешних проявлений? Чаще всего оттого лишь, что актер «не пускает» себя на внешние выявления, задерживает их.

Возьмем последний этюд. Актер в самом деле почувствовал себя мясником — простым крестьянским парнем, торгующим в мясной лавке, но постеснялся «пустить» себя на те жесты и манеру говорить, которые напрашивались у него. И этим самым что-то урезал в себе и обеднил образ.

Как помочь? Прежде всего надо зорко всматриваться. И в тот момент, когда вот-вот вырвется то или другое смелое, необычное для актера проявление,— подхватить и поощрить «поддержкой».

Кроме того, после окончания этюда следует припомнить вместе с актером (такой прием был уже описан не раз), как у него не только появлялось желание сделать то или иное непривычное ему движение и жест, но как это движение уже начиналось, только он остановил, затормозил его.

Что же касается второго случая, когда актер, смело пуская себя на внешние проявления, несколько притормаживает свою внутреннюю, душевную жизнь,— и в этом нет никакой непоправимой беды. В описанных упражнениях такие случаи уже бывали, рекомендовался и способ, как вывести актера на верный путь.

 

Глубина и поверхностность

Существует еще разновидность образов: поверхностные и глубокие. Два актера: у одного — что ни этюд, что ни роль — все сильно, глубоко и значительно; другой — какую серьезную тему ни дай, какую драматичную и задушевную роль ни доверь,— сыграет как будто бы и верно, но ни сам очень-то не заволнуется, ни зрителей не захватит. И образ получается мелкий, неинтересный, бледный.

Мочалов для таланта драматического актера считал необходимой наряду с пылким воображением «глубину души».

Что такое глубина души актера? Очевидно, кроме человеческих качеств, обычно подразумеваемых под этим понятием,— особой высоты интеллектуальных и моральных качеств, большой тонкости понимания и отзывчивости на все окружающее, содержательности, цельности, гармоничности и силы,— еще необходим и особый вид специфического актерского дарования: когда актер в моменты творческого подъема способен на крайнее напряжение своей высшей нервной деятельности, и тут до чрезвычайных размеров вырастают его интеллектуальные и моральные силы. Словом, то, что носит название вдохновения.

Бывают минуты в жизни каждого из нас, когда мы тоже в силу тех или иных причин становимся поверхностными: ничто нас глубоко не затрагивает. Мы мыслим, чувствуем, волнуемся, но все это очень не глубоко: не горячо, не от всего сердца, а поверхностно, периферийно.

Среди актеров много таких, у которых все исполнение, все их искусство — где-то на «периферии» больших, настоящих мыслей и страстей, актеры, которые только поверхностно, «чуть-чуть», и живут на сцене. Или, может быть, у них нет никакой глубины — ни человеческой, ни творческой?

Смотришь, смотришь на такого и долго понять не можешь — в чем же дело? Все как будто хорошо, все верно: и воспринимает и свободно «пускает» себя, а что-то не то... Все как будто бы правда, а нет удовлетворения, нет радости от всего того, что он делает.

Такому актеру противопоказаны роли, требующие большой глубины. Конечно, можно так ловко построить всю роль, что она будет логична и «правдоподобна», а в наиболее сильных и насыщенных сценах прикрыть творческую немощь актера всякими постановочными ухищрениями. Публика может быть обманута... Но это так и надо называть: подделка.

Если же вы чувствуете в актере глубину, значительность и содержательность, и только в репетициях или этюдах вдруг почему-то он замыкается и становится поверхностным, тогда нельзя отступать и успокаиваться. Надо приниматься за дело.

Дело же тут обычно только в его страхе — страхе раскрыться.

 

Глава VII. ВОЗНИКНОВЕНИЕ, УКРЕПЛЕНИЕ И РАЗВИТИЕ ОБРАЗА

 

Первообраз

«Мясник из Охотного ряда» и пр.— такие задания дают резкий толчок воображению и увлекают на непривычное и несвойственное самочувствие — на яркий образ.

Проделанные несколько раз, такие этюды сдвигают ученика с мертвой точки, но не избавляют от приверженности к своему выработанному излюбленному образу. При всяком удобном случае он опять возвращается на проторенный путь.

И пока актер прибегает как к постоянному спасительному средству к единственному на все случаи его творчества излюбленному образу,— он находится на самой первоначальной ступени творческого развития.

Первая беда — главные силы актера остаются нетронутыми, потому что глубокие плодоносные пласты его души не задеты.

Вторая — привычный, излюбленный образ не дает места никакому другому. Он всегда тут как тут.

И, наконец, это образ большей частью недостаточно содержательный, недостаточно глубокий. Он ведь — напускной!

Как же быть с этим актером? Излюбленный образ свое дело сделал, а теперь пора двигаться и дальше!

На этюд вызвано двое.

Один из них — красивый, привлекательный молодой человек, которого по одному его внешнему виду с первого взгляда все определили на амплуа «любовника». И на самом деле, так и хочется его видеть если не Ромео (это уж сразу очень много), то в роли какого-нибудь другого пленительного юноши. И самому ему тоже хочется играть именно таких красивых, благородных молодых людей. Он и в жизни старается избегать всего резкого, грубого, а уж в этюде, находясь'«на публике», он, конечно, крепко держится за этот свой излюбленный образ корректного, обаятельного красавца.

По временам, от текста или от партнера, его тянет и на другое — на какое-нибудь озорство, яркость, смелость — это со стороны видно. И видно так же, как он не поддается этим толчкам и позывам и остается верен себе.

Никому это не мешает — всем очень нравится, как он проводит свои этюды... Амплуа «любовника» закрепляется за ним все больше и больше.

На некоторое время прощаешь ему его слабость — ведь он не пускает себя на все другое, кроме «любовника», главным образом из трусости: а вдруг получится что-нибудь некрасивое!

Наконец наступает минута, и говоришь себе: ну, пора кончать. Ни словом не предупреждая, даешь подходящий текст и — начинаешь.

Итак, на этюд вызваны двое. Один — самый обыкновенный, другой — наш красавец.

Первый собирается уходить. Одевается, берет портфель, что-то ищет в нем. Обращается к «красавцу»:

— У тебя никого не было?

— Никого. А что?

— Да вот тут у меня лежали деньги, а сейчас их нет.

— Как же так?

— Не знаю — нет их.

— Может, потерял, или по дороге вытащили?

— Нет, когда я пришел сюда,— деньги были.

Очень тщательно слежу за тем, чтобы текст был задан хорошо, чтобы ни одного слова не пропало. Заставляю, для верности повторить два-три раза, хорошенько выключиться и... пусть начинают.

Сомнений никаких нет: деньги взял «красавец» — поступок позорный. Если даже ради шутки — не особенно остроумный.

И вот, начали...

С первого мгновения актера охватило какое-то сложное состояние: испуг, беспокойство, сознание безвыходности... Оно усилилось, когда партнер стал рыться у себя в портфеле и вот-вот обнаружит кражу... Ясно: он в панике — деньги взял он, это — факт... и взял не ради шутки — это видно. Готовится что-то... даже страшное...

И вдруг почему-то с нашего «красавца» слетела вся его тревога и смятение,— безучастный ко всему, в том числе и к испуганному партнеру, лихорадочно перебирающему содержимое своего портфеля, он оглядывается по сторонам и о чем-то задумывается.

Вопрос «У тебя никого не было?» застает его врасплох и кажется ему настолько странным, что, видимо, он думает: «Кто же у нас мог быть? Никто никогда не бывает!» — и, не понимая, чего от него хотят, отвечает: «Никого. А что?»

Когда же узнает о пропаже, то только огорчен несчастьем товарища и больше ничего. Никаких мыслей о том, что это могло быть сделано им самим. Чистые, спокойные глаза, ровный голос. И только сочувствие и желание помочь разобраться в этом деле: «Может, потерял, или по дороге вытащили?»

Выясняется, что деньги были здесь, в портфеле, еще несколько минут назад, и тут он... ничего не понимает... В первый раз ему приходит мысль, что подозрение падает именно на него. Он не верит, он думает, что с ним шутят...

Однако по поведению партнера, его товарища, он видит — сомнения невозможны: другого виновника нет и быть не может...

Но ведь он ничего не знает, он не виноват!

И тут, даже сам потерпевший, посмотрев в эти невинные глаза, не поверил себе и принялся вновь рыться в своем портфеле, стал вспоминать — не могло ли быть, что сам он взял эти деньги, взял да забыл?

В общем, получилось очень неожиданно, интересно и драматично. А главное: реноме не пострадало — всем было ясно, что это какое-то недоразумение с деньгами, что герой наш сделался жертвой печальной ошибки или стечения обстоятельств...

Всем присутствующим этюд понравился.

— Кто же все-таки взял деньги?

— Не знаю.

— Не он?

— Не он.

— Правда, не вы?

— Нет, конечно, нет... я ничего не знаю... первый раз слышу о деньгах.

— Так, хорошо. Давайте все-таки все выверим, уточним... Вы помните, что ответил вам партнер на ваше предположение: «Может быть, потерял, или по дороге вытащили»?

— Да, помню, он ответил: «Нет, когда я пришел сюда — деньги были».

— А помните свое беспокойство в начале этюда? Отчего оно?

— Это... это я еще не вошел в этюд — вот, может быть, потому...

— А потом «вошли» — успокоились, и дело пошло как по маслу?

— Как будто да.

— Так ли? Не наоборот ли? А может быть, не «вошли» в этюд, а «вышли» из него?

— Как — вышел?

— А так. Вспомните-ка получше ваше первоначальное беспокойство, когда, повторив текст, вы «пустили себя» на начало этюда... Что-то уж очень сильно вы заволновались... даже чего-то испугались как будто... Если бы вы «пустили себя» на это волнение, беспокойство и страх...

— Так вышло бы... что я — вор!..

— Ну и что же?.. Неприятно? Неудобно?..

— Да, конечно, как-то...

— Вот-вот. Кроме того и опасно: как вести себя в этом новом, небывалом положении? А вдруг да вырвется что-нибудь некрасивое, безвкусное? Да уж так, так!.. И вот от совершенно явных для вас обстоятельств вы уклонились. И хоть все дальнейшее было верно, но получился совсем не тот этюд, какой складывался у вас под влиянием текста.

Теперь вы видите сами, что это-то ваше беспокойство, оно-то и было тем этюдом, который пошел у вас, а вы взяли да и «вышли» из этого этюда — испугались. Чего испугались? Вероятно — трудностей, риска, новизны... Да, главное, побоялись показаться нам некрасивым, неприятным...

— Пожалуй, да. Ведь если бы я «пустил себя» на то, первоначальное волнение, на страх... вот я сейчас прикидываю, примеряю на себя... мне кажется, и сам я какой-то делаюсь другой.

— Непривычный?

— Да.

— Не «любовник»?

— Да.

— Характерный?

— Вот, вот...

— Ну и хорошо! Ну и радуйтесь! Расширяется ваша палитра, прибавляются новые краски, пробуйте, нащупывайте в себе новые силы и новые возможности. Старые ваши возможности никуда не денутся — при вас останутся, а новые — их нужно еще приобрести.

— А как приобрести? — спросит кто-нибудь из недостаточно внимательных учеников, прозевавших самую суть происшедшего.

— Очень просто: идите по первому толчку, по первому зову — и только. Он самый верный, и он всегда новый. А чуть вы задержитесь, оставите на одну-две секунды приоткрытой дверь — в эту щель сейчас же юркнет ваш излюбленный образ: он только и ждет того... И никому и ничему другому места больше не будет.

Первый зов, первые проявления — вот самое ценное. Потому что эта реакция и является основой нашей психической жизни.

— А если эти первые толчки и первые проявления не представляются интересными? Если они какие-то незначительные?

— Если они действительно первые, то ничего, не смущайтесь и отдавайтесь им. Пусть вначале они и тусклы и неинтересны — вы ведь не знаете еще, что из них вырастет. Повторяю, если они первые (если вы не пропустили и не принимаете за первые — вторые или третьи),— они непременно приведут к чему-то неожиданному и значительному.

 

Образ есть „бытие"

Вы спрашиваете: почему? Потому, что они первые проявления драгоценного художественного зародыша. Потому, что только первая реакция и есть реакция на данные обстоятельства. Вторая реакция — уже на другие, измененные.

Давайте пересмотрим еще раз весь процесс подготовки к этюду и попробуем уследить момент, когда зарождается образ. При анализе этого момента, надо думать, мы получим попутно и разрешение вопроса: как происходит перескакивание на излюбленный, привычный образ?

Вот основные моменты этого процесса:

1. Задавание слов преподавателем. Ведь оно не проходит мимо сознания и, следовательно, мимо реакции актера.

2. Первый взгляд на партнера, знакомство с ним — кто он и каков он. Это не может не иметь значения.

3. Повторение слов вместе с партнером, то есть, собственно, задавание себе.

4. «Отбрасывание слов». Слова как бы забыты, и теперь они и все задание в целом делают сами свое дело. В эти две-три секунды происходит взаимодействие текста, моей личной жизни и впечатлений от партнера и от всего окружающего.

5. Пускание себя на свободные проявления. Это начало. Это начался этюд.

Раньше мы говорили о невольных движениях, невольных восприятиях — на глаза попадается партнер, что-то из обстановки, кто-то из людей... Приходят в голову мысли, возникают чувства... И мы предлагали ученику свободно «пускать» себя на все, что возникает.

Теперь пора уже сказать то, что раньше говорить было преждевременно — это сбило бы только начинающего ученика. Пора сказать, что появляются не только невольные движения, чувства и мысли, а кое-что и еще — некое своеобразное самоощущение; ощущение своего особого нового бытия.

И так же, как можно «пускать» себя с самого начала на движение, или на чувства, или на мысли,— можно «пускать» себя и на бытие.

Ощутив себя деревенским парнем-мясником, можно пустить себя на это бытие и дать ему проявиться в себе, и тогда все подчинится ему: и воспринимать все будешь так, и реагировать, и манеры, и жестикуляция, и мысли — все будет исходить от такого парня.

В данном случае, в данном этюде это особое бытие резко отличается от повседневного личного бытия актера и поэтому отчетливо ощутимо. Но в большинстве этюдов оно не такое резкое, и может даже показаться, что его, этого особого бытия, совсем и нет. Но оно есть, оно всегда есть, потому что творческое раздвоение актера обязательно и неизбежно. Без него нет творчества на сцене.

До сих пор о нем умалчивалось. До сих пор говорилось: «пускайте» себя на все — и на движения, и на мысли, и на чувства, но о «пускании на новое бытие» ничего не говорилось. Да этого, действительно, можно было и не говорить: свободно мыслить, чувствовать и действовать — не значит ли это уже быть?

 

О технике отдачи себя образу

Не касаясь того, как получается образ в работе над пьесой и как следует там искать его, ограничимся пока только наблюдениями над процессом появления образа в этюдах.

Уже было сказано, что образ возникает всегда, что утверждение, будто можно играть полностью «от себя», от своей личности, основано на наблюдении самом поверхностном.

Мы видели на описанных выше примерах, как возникает образ, как «проникает» он в актера, незаметно и неуловимо захватывая все его существо.

Но вот случай, требующий особого рассмотрения. Образ, который предстоит воплотить актеру, настолько далек от его личности, от его человеческого «я», что долго удержаться не может — нужны специальные приемы и особая сноровка, чтобы естественно и органично продлить в себе эту новую, чуждую жизнь.

— Извините, ваше превосходительство, я опоздал.

— Это уже не в первый раз.

— Больше этого не будет.

— Чтобы это было в последний.

Едва актер «пустил» себя на свободу, ему представилось, что он высокое начальство — какой-нибудь генерал сухово-кобылинских времен. От важности его раздуло, голова его высоко вздернулась, плечи поднялись, углы рта презрительно опустились, и он стал раздраженно и нетерпеливо шагать по комнате, поджидая провинившегося подчиненного.

Это было очень убедительно. Вместе с внешними изменениями актер изменился и внутренне: в глазах его мелькнули упрямство, тупость, ограниченность, по взгляду сверху вниз, по нетерпеливому перебиранию пальцев видно было, что весь он во власти спеси, чувства своего достоинства и раздражения.

Все это было живое, правдивое. И казалось: какой даровитый, какой законченный, острый, характерный актер!

Но продолжалось это недолго. Партнер пока еще не появлялся, и творческого взрыва хватило всего на несколько секунд. Раздражение, не получая пищи, улеглось; спесь и чувство своей значительности, не поддержанное никакой внешней причиной, тоже погасло... и все повисло в воздухе.

Но раз уже актер надел на себя эту маску, надо продолжать! Надо удержать эту спесь, недовольство и проч. Но как?

Чувство, не возбуждаемое дальше ничем, испаряется без всякого следа, его не схватишь... Что можно схватить и удержать? Только позу, осанку, мину... Вот это самое и вынужден схватывать и держать актер — внешнюю маску, голую форму: откинутую назад голову, поднятые плечи, презрительную гримасу, нервную походку.

Этот вид актерского поведения носит особое название, говорят: актер играет образ. Именно играет, изображает.

Конечно, это не имеет ничего общего с тем первым творческим моментом истинного перевоплощения, когда актер на несколько секунд стал этим разгневанным «превосходительством».

Тогда не только тело, но и вся психика его — мысли, чувства, побуждения, вся его душевная жизнь — как бы исходили из этого образа. Была полная гармония: внутреннее душевное состояние вызывало соответствующие движения, жесты, мимику. А эти его внешние проявления в свою очередь поддерживали и развивали его душевное состояние: нервное хождение по кабинету, раздраженное перебирание пальцами и проч., подливали масла в огонь его гнева и начальственного негодования.

В чем же дело? Почему прекратилась жизнь этих первых секунд?

Ответ все тот же — один и тот же: не «пустил». Не «пустил» на ту душевную жизнь, которая вспыхнула и охватила его.

Надо было дать полную свободу этому нервному шаганию по кабинету и другим выявлениям его настроения. Дальше он начал бы, вероятно, прислушиваться: не идет ли?.. поглядывать на часы... выказывать нетерпение... Следовало бы также «пустить» себя на эмоцию: когда человек недоволен — все его раздражает, все кажется неприятным — и погода, и стены, и предметы, и люди... Он видит всюду только плохое и враждебное ему. Так укрепилось бы самочувствие, так вошел бы актер в образ.

Тут, так же как и вообще на сцене, главными врагами будут или поспешность и подталкивание, или торможение. С одной стороны — надо себя «пускать», а с другой — не подталкивать, не торопиться: возникшая жизнь сама заберет тебя — только не препятствуй и не подгоняй ее.

Чем ярче, чем острее образ и чем дальше от обыденной личности актера, тем легче он исчезает, выветривается. И тем больше, следовательно, надо иметь сноровки, чтобы не спугнуть, чтобы удержать его и дать ему «войти» и укрепиться.

Надо сознаться, однако, что как в актерской работе, так и в этюдах чаще всего образ «берут» смело, с налета. Никогда ничего дельного из этого не получается: продержавшись одну-две секунды, образ исчезает, и остается только какое-нибудь из проявлений его — гримаса (лица, или тела, или голоса — это все равно).

«Взять образ» нельзя,— можно только отдаться ему. Отдаться ощущению нового бытия.

Что должен делать при этом актер?

Прежде всего — ничего не делать. Ощущение нового бытия появилось, и я замолкаю, все во мне стихает и делается готовым что-то воспринять... а что — я не знаю и не хочу пока узнавать... я приостановился... я молчу... я не тороплюсь...

А оно в меня входит, вливается... Я напитываюсь им, как губка...

И странно — для этой отдачи себя, для этой «пассивности» нужна в десять раз большая храбрость, чем для самой отчаянной активности. Оставаться пустым и знать, что в тебя что-то сейчас вольется — неизвестно что,— вольется и заполнит всего... Без опыта, без многих проб это очень страшно. Но страшно, кстати сказать, только вначале. Потом это становится абсолютно привычным.

 

Как влияет повторение на образ

Мы уже говорили о том, как при повторении этюда изменяются его «обстоятельства» — как они уточняются, конкретизируются и делаются все более ощутимыми.

Теперь проследим, какое влияние оказывает повторение на образ: изменяет ли оно его и как изменяет. Пожилая женщина и молодая девушка сидят в креслах на некотором расстоянии друг от друга.

— Скажите, вы, вероятно, учительница?

— Да.

— А чему вы учите?

— Я преподаю математику.

— Вот никогда не любила этого предмета: ужасная скука.

— А вы чем занимаетесь?

— Я артистка.

— Драматического театра?

— Нет, я артистка оперетты.

— А-а.

— Что а-а-а?

— Понятно, почему вы не любите математики...

После того как был повторен обычным образом текст и актрисы вступили в этюд, одна из них, очень скромной внешности, но чрезвычайно располагающая к себе — умненькая, живая, общительная Сашенька Н.,— та, которой пришлось быть «опереточной актрисой», уселась поудобнее в своем кресле и сначала осторожно, а потом и довольно бесцеремонно и несколько свысока стала разглядывать пожилую актрису («учительницу»).

«Учительница» созерцательно смотрела кверху, на потолок, с таким видом, как будто это было ясное небо и она любовалась.

Сашенька тоже взглянула кверху — и окончательно потеряла всякое уважение к соседке: там вверху не было ничего, что стоило бы удивления или восхищения... Сдерживая смех, она спросила: «Скажите, вы, вероятно, учительница?»

Та, почувствовав, что скрывается в тоне ее вопроса, взглянула на Сашеньку, увидела, что имеет дело с довольно-таки пустенькой девочкой, ни капли не обиделась — что, мол, обижаться на такую куколку? — и ответила: «Да».

Сашенька заметила ее беспокойство и расценила его так, что та, дескать, не поняла насмешки. И теперь, уже не скрывая своего пренебрежения (все равно не поймет!) спросила: «А чему вы учите?» (то есть — чему вы, собственно говоря, можете учить? Вы — такая скучная!).

Та заинтересовалась — ишь ты, мол, какая стрекоза! — и, пряча улыбку любопытства, все так же невозмутимо ответила: «Я преподаю математику» (то есть не «чему учу», так не говорят, а — преподаю математику).

Сашенька не заметила юмористического отношения к своей особе и, совершенно не стесняясь, высказала свое отвращение к этой науке.

Учительница совсем развеселилась — по-видимому, у нее был вкус к изучению всякого рода занятных людских экземпляров — и в порядке эксперимента, стараясь быть как можно серьезнее и деликатнее, осведомилась: «А вы чем занимаетесь?» (чем изволите заниматься?).

Упоенная своим превосходством и не подозревая поэтому никакого подвоха, Сашенька соизволила бросить в ответ только одно слово, но слово, полностью уничтожающее противника: «Артистка».

Учительница изобразила на своем лице благоговейное изумление. Чтобы еще подзадорить простушку и дать ей обнаружить себя до конца, покачала головой, издала какой-то звук, вроде «э-а!» И все вместе это обозначало приблизительно: скажите пожалуйста, какое счастье встретиться с таким человеком!.. И осторожно осведомилась: «Драматического театра?»

Сашенька вспыхнула — драма для нее, очевидно, что-то вроде презренной математики. «Я артистка опе-рет-ты!» — внушительно изрекла она.

Учительница получила все, что ей было нужно, и перестала играть свою роль. Не стесняясь, она засмеялась в лицо актрисочке и протянула: «А-а-а! (то есть — ну, конечно, я так приблизительно и думала... другого ничего не могло и быть...).

Сашенька опешила. Хоть она и не ожидала ничего путного от какого-то там «синего чулка», но все-таки... почему же сразу соскочила почтительность и благоговейное удивление с очарованной ею учительницы?..

«Что а-а-а?» — немножко струхнув, проронила она... Бедняжка, по-видимому, не так-то уж избалована успехом... и больше мечтает о том, чтобы производить сильное впечатление, чем на самом деле производит его...

«Учительница» тоже никак не ожидала такого оборота. Ей стало жалко ее. Обе долго вглядывались друг в друга. Одна — как пойманная школьница, другая — как мать или старшая сестра. И вот уже обе готовы просить извинения друг у друга: одна за то, что позволила себе оскорбительный тон в отношении серьезного и солидного человека; а другая — за то, что ошиблась, не разглядела за напускной детской важностью и наивной кичливостью очень простенькой и, может быть, совсем не глупенькой девочки. И слова: «Понятно, почему вы не любите математики» — означали: милая, не пугайся, я не хочу сказать о тебе ничего дурного... я просто думаю, что среда, в которой ты вращаешься, засорила твою головку всякими пустыми интересами...

— Скажите, где это происходит?

— Где-то на даче... пожалуй, в доме отдыха, — отвечает «учительница».

— Да, да,— спешит подтвердить Сашенька,— дом отдыха. Можно отдыхать, ни о чем не заботиться и наслаждаться свободой!

— Только скучновато, по-видимому?

— Нет, ничего. Это сначала скучно, а потом, когда все освоятся, будет веселей.

— Значит, вы недавно здесь? А то все — в Москве?

— Да, недавно. Только я не из Москвы.

— А! вы провинциальная опереточная героиня?

— Нет... я еще не совсем героиня... я очень молодая... и голос у меня еще... не проверен... Пока я только в хоре...

— Но, очевидно, скоро будете и играть?

— Да, говорят, у меня есть данные.

— А вам хочется?

— Еще бы!.. Очень красиво, когда подносят цветы... вызывают... А так играть, как они... мне кажется, я тоже могу...

— Кроме того, вы моложе, лучше ваших несколько поблекших от времени героинь?

— Да, и это...

— А в оперетте это не последнее дело...

— Конечно, наружность много значит,— с гордостью заявляет Сашенька. Все улыбаются, потому что ее наружность как раз ничем не блещет. А здесь почему-то ей представилось, должно быть, что она неотразима: она будущая героиня, красавица, которую затирают завистники и держат в хоре, не давая развернуться ее талантам...

— Очевидно, вам прочат блестящую карьеру?

— Да... и директор наш и другие... многие... даже Спиридоныч, старый парикмахер...

Подобным же наводящим вопросам подвергается попутно и «учительница».

При повторении этюд отличается от первого прежде всего тем, что все основные обстоятельства, как внешние, так и личные, уже отчетливо определились.

При начале второго этюда «актрисе» уже понадобилось вынуть из сумочки зеркальце, губную помаду; «учительница» же вооружилась книгой, начала было ее читать, но, заглядевшись на небо, опустила книгу на колени и время от времени глубоко вдыхала южный воздух, блаженно закрывая при этом глаза...

После второго этюда — снова расспросы. Третий и четвертый этюды отличались друг от друга только тем, что укреплялось основное: главные обстоятельства и «я». «Учительница» чувствовала себя уже не новичком, а с почтительным стажем, крупной общественницей с определенными идеалами и целями в жизни.

Сашенька все больше и больше становилась опереточной звездой. Точка зрения на «карьеру» у нее раз от разу все больше определялась и укреплялась... Ее обычно умненькие и вдумчивые глазки стали легкомысленными и рассеянными, губки — капризно кокетливыми.

Если верно проводить повторение, то оно определяет и укрепляет основное в роли: главные обстоятельства и «я» (или, как называл Станиславский, «я есмь»). Детали же: книга, смотрение на облака, зеркальце, помада — все это не существенно, все это может меняться. И даже больше того: не может не меняться — ведь человек делается все определеннее, все глубже входит в жизнь роли. Стоит ли гоняться за всеми этими деталями, за этими мелочами,— повторять, заучивать, «фиксировать» их!

Рост роли можно уподобить росту дерева. Корни, ствол, ветви — это «я», листья — это проявление, это трепетание жизни. Появившись весной и сделав свое дело, каждую осень они опадают. Корни же, ствол, ветви — остаются на месте. Они тоже меняются, но как? Совсем не так, как листья — наоборот: они разрастаются, умножаются, крепнут.

Фиксируя же все свои мельчайшие проявления, актер делает со своей ролью убийственную процедуру: он насильно зеленит и укрепляет желтеющие и отпадающие «листья» и этим отравляет и убивает главное — «ствол», «корни», «ветви».

Опыт показывает, что повторение нужно больше всего именно для создания и укрепления «я» или — если говорить другим, более принятым, но менее точным словом — для создания и укрепления образа.

Повторность — вообще одно из важнейших условий в работе актера; от правильного пользования ею зависит многое, чуть ли не все.

Для киноактера нет этой страшной проблемы повторности: один раз сыграл — сняли, и кончено дело. Если плохо, неудачно — можно актера расшевелить, разогреть еще раз и снять заново.

В театре же это совсем не так (я говорю о театре, где стремятся к «искусству жизни»). Тут надо десять, двадцать, сто, а иногда и пятьсот спектаклей пережить снова и снова. И не отдельные их кусочки, а полностью — с начала и до конца.

И вот, если при повторении на репетициях, а также и на спектаклях, вся забота будет об укреплении «корней» и «ствола», — то раз от разу роль будет расти, крепнуть, обогащаться; если же сосредоточить внимание на «листьях», то повторение неминуемо. Образ пустеет, актер превращается в мертвую механическую куклу. Говорят: спектакль «расшатался», «заштамповался» и т. д. Иначе и быть не могло.

Именно необходимость повторения чаще всего и толкает актера к формальному представлению. Переживание без серьезной и верной школы повторить невозможно, а повторить форму — внешние проявления переживания — дело нехитрое!