Эстетические взгляды Писарева так же, как философские и этические, подчинены социально-политическим, составляющим основное звено в системе его мировоззрения. В основе эстетики Писарева лежит все тот же принцип реализма, выражающийся в данном случае в резко отрицательном отношении к идеалистической теории «чистого искусства» и построенной на ней эстетике, а главное — в требовании служения искусства обществу. Такая позиция в эстетике снискала ему в свое время недобрую славу отъявленного нигилиста и «разрушителя» эстетики, якобы отрицавшего искусство и его закономерности. Идейные оппоненты Писарева утверждали, что он будто бы, находясь «на первобытной ступени культурного понимания», воспитал в себе ненависть ко «всякой эстетике», стремился приспособить искусство к плебейским вкусам и таким образом сбросить его с пьедестала и низвести к временам варварства. Эта точка зрения повторялась в разных вариациях интерпретаторами эстетических воззрений Писарева и в более поздние времена.

Писаревская позиция в эстетике, определяемая требованием подчинить искусство прозе будней, т. е. самым животрепещущим вопросам эпохи, была своеобразным продолжением эстетических взглядов его предшественников, и прежде всего Чернышевского, который, как говорил Плеханов, меньше интересовался самой теорией искусства, нежели ее практическими выводами. Писарев, с реализмом которого гармонировала такая постановка вопроса, более резко подчеркивал важность этих практических выводов, сделав их краеугольным камнем своих эстетических взглядов. Задачу эстетики он, как и Чернышевский, видел в служении классовым целям. Но писаревское выступление против эстетства, основанное на утилитарном принципе, явилось неизбежным выводом не только из логики эстетических положений Чернышевского, но и из ранее принятых Писаревым посылок в социологии. Как уже говорилось, Писарев, прилагая принцип реализма к анализу исторической обстановки в России, пришел к выводу, что самой важной и первоочередной задачей общества на пути достижения «идеи общечеловеческой солидарности» является разрешение проблемы «голодных и раздетых». А потому он считал, что все, в том числе искусство, необходимо подчинить решению этой проблемы. Писарев подчеркивал, что те представители литературы и других видов искусства, которые умеют понять общественную важность «главной задачи», достойны всяческого поощрения. Но если литература и искусство окажутся в числе отвлекающих факторов, то они должны подвергаться «систематическому отрицанию, оплеванию и осмеянию». Исходя из этого, он призывал «называть злом все то, что усыпляет, а добром все то, что будит народное самосознание» (12, стр. 524). Эта мысль явилась основополагающей в эстетике Писарева, в которой ценность любого произведения определялась степенью его действенности, жизненной важности, общественной пользы.

С этих позиций подошел он и к «чистому искусству». Представителей этого направления с их «салонным жаргоном» Писарев называл тунеядцами, стремящимися прикрыть убожество содержания, бедность и избитость мысли эффектностью формы. Эти «продажные мазурики», движимые самой мелкой корыстью, готовы, по его словам, «и соловьем свистать, и лягушкой квакать, и в грудь себя колотить, и слезами обливаться…» (9, стр. 246). Именно поэтому идеалистическую эстетику, основанную на смутном понятии «чистой культуры» и утверждающую рутину, умственную узость, безотчетность стремлений, мелочность чувств, скрытых за бессмысленной вычурностью и неестественной напыщенностью фразы, Писарев считал «самым надежным врагом разумного прогресса» и объявил ей беспощадную борьбу, борьбу без уступок и компромиссов. Он не скрывал, что стремился «доконать» идеалистическую эстетику, чтобы сосредоточить внимание общества на самых жгучих вопросах первостепенной важности.

Утилитаризм в эстетике Писарева был продиктован общественными тенденциями: узкий, мелочный практицизм был чужд его взглядам. Об этом свидетельствовало настойчивое требование Писарева к писателям активно относиться к действительности и занимать четкую идейную позицию. Он не признавал безразличия, «бессознательного и бесцельного творчества». Писарев подчеркивал, что сам он позицию «отрицателя» в эстетике занял «не по слепому влечению», а во имя «выяснения и очищения великой идеи, превращенной в будуарное украшение» эстетиками. В защите «великой идеи» он видел «единственный смысл существования и деятельности» любого писателя, который должен «ненавидеть святой и великой ненавистью» все то, что мешает «идеям истины, добра и красоты облечься в плоть и кровь и превратиться в живую действительность» (10, стр. 97, 98). Именно этим объясняется его критическое отношение к творчеству Салтыкова-Щедрина («Цветы невинного юмора») и Пушкина («Пушкин и Белинский»). Писарев был справедливо убежден, что в условиях глубокого умственного застоя и равнодушия сатира должна касаться вопиющих язв существующего не легким юмором и даже не громким, но беспредметным смехом, а разоблачающим, желчным, саркастическим смехом Диккенса, Теккерея, Гейне, Бёрне, Гоголя, ибо только такой смех способен привести к тому, чтобы каждый неприглядный факт действительности бил «как обухом по голове», будил живую мысль. Писарев высоко ценил сатирическое мастерство Салтыкова-Щедрина и называл его «вождем обличительной литературы», но считал не совсем устойчивой его идейную позицию, выражающуюся, по его мнению, в равнодушии к тому, на кого направится обличение, на своих или на чужих.

Одну из главных задач литературы Писарев видел в том, чтобы она постоянно вносила в жизнь «чистую струю» из естественных наук, выметая «мусор ложных понятий». Поэтому совет Писарева Салтыкову-Щедрину взяться за популяризацию естествознания при всей необычности такого совета звучит в его устах не как отрицание, а как признание таланта Щедрина и сожаление о том, что такой популярный писатель «не приносит столько пользы», сколько «мог бы приносить». Здесь сказывается желание Писарева привлечь Щедрина к своему направлению.

Писарев требовал, чтобы каждый тип, выведенный в художественном произведении, воспитывал и направлял молодежь к определенной цели, спасая этим гибнущие силы «молодых людей, способных сделаться мыслителями и работниками». С этих позиций Писарев подошел к оценке образа Евгения Онегина, в котором в противоположность Бельтову, Чацкому, Рудину, мучающимся из-за невозможности в условиях их времени претворить в действительность уже созревшие в голове идеи, он увидел «праздношатающегося джентльмена», страдающего исключительно от пресыщения жизнью и потерявшего умение серьезно чувствовать, мыслить, действовать. «Этот тип, неспособный ни к развитию, ни к перерождению», — говорит Писарев, — ни единой нитью не связан с образами представителей нового поколения. И воспитывать юношей на этом образе — значит «готовить из них трутней».

В Пушкине Писарев видел настоящего «художника слова», ценил его тонкий ум и необыкновенное мастерство, но в то же время отмечал, что из описанной Пушкиным в «Евгении Онегине» картины русской жизни нельзя сделать вывода об идеях, которыми жило общество, нельзя увидеть в полной мере «физиологии и патологии тогдашнего общества». На этом основании он не считал это произведение общеполезным. Конечно, в оценке Писаревым творчества Пушкина чувствуется узость подхода, обусловленная утилитаризмом. Писаревская точка зрения на этот счет справедливо не находит поддержки в современной литературе. Но она становится понятной, если учесть особенности того времени, в частности логику идейной борьбы.

К истинно великим поэтам, зарекомендовавшим себя «двигателями общественного сознания», Писарев относил таких поэтов-борцов, как Барбье, Беранже, Шелли, Томас Гуд и другие, которые постоянно будили в массах «ощущение и сознание настоящих потребностей современной гражданской жизни». Особую заслугу их Писарев видел в том, что они были поэтами «текущей минуты», т. е. любили живых людей и не гнушались их нуждами и страданиями. «Поэт, — говорил Писарев, — или титан, потрясающий горы векового зла, или же козявка, копающаяся в цветочной пыли». А в зависимости от этого «поэт — или великий боец мысли, бесстрашный и безукоризненный „рыцарь духа“… или же ничтожный паразит, потешающий других ничтожных паразитов мелкими фокусами бесплодного фиглярства. Середины нет» (10, стр. 98–99).

К лирическим поэтам у Писарева были особые требования, так как лирику он считал самым высоким и трудным видом творчества. Поэтом-лириком, по его мнению, может быть «только первоклассный гений», ибо только «колоссальная личность» может принести обществу пользу, обращая его внимание на свою личную жизнь и психику. К таким поэтам Писарев относил Гейне, Гете, Шекспира, противопоставляя их «микроскопическим поэтикам», «поэтическое сырье» которых с изложением их незадачливого внутреннего мира и мелочными треволнениями не заслуживает того, чтобы стать достоянием широкой общественности. В эпоху, когда назрела суровая необходимость разрешения животрепещущих социальных проблем, для такой лирики, которая уводила бы читателя от насущных задач времени, Писарев не признает права на существование.

С позиций общественной пользы подходил Писарев и к определению роли искусства. Он считал, что при выявлении общественной значимости искусства необходимо рассматривать не искусство вообще, а каждый его вид в отдельности. Развивая эту мысль, он подчеркивал, что на данном этапе истории ни один из таких его видов, как живопись, скульптура, музыка, в отличие от поэзии не приносит обществу должной пользы, так как произведения их не доступны пониманию каждого человека без комментариев. В качестве примера он берет музыку, которая может отразить тончайшие настроения души, различные оттенки чувств, но, по его мнению, выразить определенный взгляд на природу, человека и общество, выразить так, чтобы основные мысли были понятными даже для того, кто никогда не слыхал о них прежде, она не может. Основываясь на поспешных обобщениях, Писарев ошибочно утверждал, что музыка никак не может влиять на нравственное совершенствование и интеллектуальное развитие. «Если же вы мне станете говорить о том, что сонаты Бетховена облагораживают, возвышают, развивают человека и проч. и проч., то я вам посоветую рассказывать эти сказки кому-нибудь другому, а не мне, потому что я этим сказкам ни в каком случае не поверю: каждый из моих читателей знает, наверное, многих искренних меломанов и глубоких знатоков музыки, которые, несмотря на свою любовь к великому искусству и несмотря на свои глубокие знания, остаются все-таки людьми пустыми, дрянными, совершенно ничтожными» (11, стр. 182). Отрицательную позицию Писарева по отношению к некоторым видам искусства определяло прежде всего его твердое убеждение, что они сами по себе не способствуют улучшению жизни и изменению ее общественных и политических форм. «Если бы в Италии, — говорил он, — было десять тысяч живописцев, равных Рафаэлю, то это нисколько не подвинуло бы вперед итальянскую нацию ни в экономическом ни в политическом, ни в социальном, ни в умственном отношении. И если бы в Германии было десять тысяч археологов, подобных Якову Гримму, то Германия от этого не сделалась бы ни богаче, ни счастливее. Безобразие ее политического устройства, пошлость ее юнкерства и неимоверное филистерство… при десяти тысячах Гриммов продолжали бы существовать точь-в-точь в таком же виде, в каком они существуют теперь. Поэтому, — продолжает Писарев, — я говорю совершенно искренно, что желал бы лучше быть русским сапожником или булочником, чем русским Рафаэлем и Гриммом… я не могу, не хочу и не должен быть ни Рафаэлем, ни Гриммом ни в малых, ни в больших размерах» (16, стр. 192–193). Из сказанного видно, что Писарев не сумел выявить опосредованные связи между социальными проблемами и различными видами искусства, слишком упрощенно истолковывая последние.

Резкая позиция Писарева по отношению к определенным видам искусства объясняется еще и тем, что он считал расход материальных средств на них слишком большим по сравнению с отдачей. Почти все искусства, как писал он, прозябают в оранжереях, которые «оплачиваются массами, но не доступны им», т. е. являются только «монополией меньшинства». Писарев как общественный деятель, заботящийся об улучшении положения масс, не мог мириться с тем, чтобы хлеб, взращенный тружениками и предназначенный для их пропитания, постоянно превращался «в изящные предметы, доставляющие немногим избранным и посвященным тонкие и высокие наслаждения» (8, стр. 295). К тому же, по его мнению, искусство может дать мало наслаждения народу, почти все помыслы которого заняты заботой о хлебе насущном. Правда, в разных видах искусства он видел средство «освежить и обновить рабочую силу человека». Но в то же время он считал, что к выбору наслаждений необходимо подходить строго утилитарно. Полемизируя с Антоновичем, утверждающим, что нет ничего плохого в том, что крестьянин в свободное от работы время развлекается сопелкой, он писал: «Предположите, что один земледелец гудит в свою сопелку, а другой в это самое время учится грамоте, а третий, выучившись грамоте, учит ей своих детей, а четвертый, также выучившись грамоте, читает популярный трактат о болезнях лошадей и рогатого скота, а пятый, также выучившись грамоте, читает газеты. Кто из этих земледельцев употребляет свое свободное время более разумным и полезным для себя образом: первый ли, предающийся своей сопелке, или остальные четверо, превращающие понемногу себя и своих детей в мыслящих членов цивилизованного общества?» (11, стр. 206). Он подчеркивал, что увлечение сопелкой не является чем-то предосудительным, но оно невыгодно, так как можно найти и другие не менее приятные, но более полезные наслаждения, особенно если учесть нищенское состояние забавляющегося сопелкой. На заявление Антоновича, что эстетическое наслаждение есть нормальная потребность человека и нет никакого основания «воспрещать и даже порицать удовлетворение этой потребности», Писарев отвечал, что не может быть и речи о его запрещении, но основанием для порицания подобного развлечения является тот общеизвестный факт, что у огромного большинства законная потребность утолять голод здоровой пищей удовлетворяется до сих пор очень плохо.

Писарев утверждал, что, лишь когда человек подчинит природу и усовершенствует способы труда, что даст ему возможность удовлетворить свои «грубые потребности» и получить свободное время, тонкие эстетические наслаждения найдут широкое признание в жизни, а до тех пор увлечение искусством будет представлять собой недозволенную роскошь. «Впрочем, — оговаривался он, — как ни смешна кружевная заплата наук и искусств на изорванной сермяге, составляющей драпировку масс, должно, однако, сознаться, что эта резкая несообразность принадлежит к самым невинным уклонениям от правильного и разумного развития народной жизни» (8, стр. 610–611). Писарев говорил, что его отношение к искусству сходно с тем, какое выражено в романе А. Михайлова «Жизнь Шупова»: «…сейте хлеб, а васильки будут; мало ли их будет, много ли — это не важно, без них с голоду не умрем» (11, стр. 208).

Писарев крайне отрицательно относился к ремесленничеству в искусстве, считая, что посредственность в этой области — явление чисто отрицательное и в то же время человек, бездарный в данном отношении, на другом поприще может приобрести ценные трудовые навыки, стать врачом, агрономом, учителем, химиком, переводчиком, машинистом и т. д., т. е. сделать свою деятельность общеполезной. Писарев подчеркивал, что, как показывает жизнь, юноши, идя по пути Глинки, Брюллова, Мочалова, но не имея такого же таланта, «не приобретали ничего, кроме печальной привычки к тунеядству и сивухе». Неотступно следуя своей реалистической программе, Писарев страстно призывал молодежь определять свою деятельность, исходя из глубокого осознания того, где она может принести обществу наибольшую пользу. В то время когда Россия задыхается в нищете и невежестве, достойны, по его убеждению, «презрительного сострадания» те, кто посвящает свою жизнь созерцанию картин, чтению лирических поэтов и благоговейному слушанию симфоний. Если стране нужны в первую очередь машинисты, химики, ученые, публицисты, переводчики, если она «нуждается в мыслящих, знающих и неутомимых работниках по всем многочисленным отраслям чистой и прикладной науки», то Дарвин, Гексли, Либих и другие — «вот философы, вот поэты, вот эстетики нашего времени», — говорил он (9, стр. 316).

Высказывания эти, разумеется, односторонни. Но они были продиктованы страстным желанием Писарева обратить внимание общественности на исключительную важность наибольшего притока сил в область естественных наук и в сферу непосредственного материального производства для ускорения социально-экономического прогресса общества. Как бы то ни было, нельзя не заметить, что утилитарный принцип, строго проведенный Писаревым в области эстетики, привел его к односторонности в интерпретации явлений искусства. В подходе к искусству как только к наслаждению явно сказывается недооценка, во-первых, познавательной роли искусства, его участия в духовном формировании личности, в развитии ее интеллекта, а во-вторых, большой воспитательной роли искусства, его влияния на формирование общественного сознания и, следовательно, активной роли в борьбе за решение социально-политических проблем.

Однако нельзя согласиться с теми исследователями, которые утверждают, будто Писарев, впав в узкий утилитаризм, начал призывать ученых и поэтов бросить свое занятие, пренебречь своим призванием и взяться непосредственно за физический труд или популяризацию. На это сам Писарев отвечал так: «Последовательный реализм безусловно презирает все, что не приносит существенной пользы; но слово „польза“ мы принимаем совсем не в том узком смысле, в каком его навязывают нам наши литературные антагонисты. Мы вовсе не говорим поэту: „шей сапоги“, или историку: „пеки кулебяки“, но мы требуем непременно, чтобы поэт как поэт и историк как историк приносили, каждый в своей специальности, действительную пользу». Но если произведение каждого из них не даст «ровно ничего… ни одного оригинального взгляда, ни одной самостоятельной идеи…», то им реалисты всегда готовы посоветовать шить сапоги или печь кулебяки (10, стр. 95–96). «Мы никогда не говорили и не скажем, — продолжал в другом месте Писарев, — что Дарвин и Либих должны служить обществу путем пахания земли… все органы должны служить общей жизни или, говоря яснее, все члены общества должны служить каждый на своем месте, приносить пользу обществу, в этом не может быть никакого сомнения». Что же касается до гениальных натур, то их не остановит и не собьет с толку никакая реалистическая критика. Гениальные натуры преодолевают самые серьезные препятствия; они борются с деспотической волей родителей, с предрассудками общества, с бедностью, с невежеством и все-таки, несмотря ни на что, идут туда, куда их тянет преобладающая страсть. Если у нас народится какой-нибудь Рафаэль и Моцарт, то он ни за какие коврижки не пойдет в машинисты или в медики и наплюет на всякие реалистические проповеди. Значит, реалистическая критика не давит великих талантов, потому что их задавить невозможно. Она только кормит здоровой умственной пищей ту толпу, которую эстетики опаивали дурманом, уводя с пути общеполезной деятельности (10, стр. 372).

В целом эстетика Писарева противоречива. Его подход к оценке явлений искусства не лишен порой субъективизма и поражает прямолинейностью и резкостью выводов. Но в значительной мере это объясняется теми сложными условиями в России, когда борьба в эстетике за реалистическое искусство, начатая Белинским, в 60-е годы продолжалась, а реакционные воззрения на искусство были господствующими. Это и вызвало крайние меры со стороны Писарева. При всем том нельзя не отдать должное его писательской смелости, одержимости и вместе с тем оригинальности в решении многих вопросов литературы и искусства. Его стремительные атаки на «чистое искусство» имели, по отзывам современников, значительный успех: многие из тех, кого он называл случайными или «микроскопическими» величинами в искусстве, вынуждены были замолчать. А данные Писаревым интерпретации литературных типов настолько своеобразны и во многом глубоки, что и поныне продолжают сохранять жизненность и вызывать интерес (такова, например, трактовка образа Базарова). Оценка им таких образов, как Е. Онегин («Пушкин и Белинский») или Катерина в драме А. Островского «Гроза» («Мотивы русской драмы»), со временем, возможно, внесут некоторую поправку в существующие традиционные оценки названных литературных героев. Писарев высоко ценил художественный гений и выступал за служение искусства прогрессивным общественным целям.

Реалистическая эстетика Писарева, несшая в себе элементы нигилизма как революционного отрицания, была воистину воинствующей: она утверждала революционно-демократические взгляды на искусство и литературу. Давая критическую оценку своей деятельности в этой области, Писарев подчеркивал, что его эстетическая доктрина, несмотря на резкую форму выражения, не выходила никогда за пределы основной тенденции предшествующей радикальной критической мысли. И содержание ее, по его словам, выражается совершенно отчетливо в тех двух положениях, что «искусство не должно быть целью самому себе и что жизнь выше искусства» (11, стр. 65–66).