— На сегодня хватит, — сказал мой брат и погасил настольную лампу; теперь каждый вечер он писал работу о лесе.

За окном было черно, налетал ветер и приносил дождевые капли — ток-ток, ток-ток — по стеклу. И опять ничего, только ветки шуршат, трутся друг о друга:

«Ша-а-а, тша-а-а…»

Брат стал натягивать сапоги, глянул на ружье у стены.

— Ты куда?

— Послушай-ка.

И правда — сквозь неровное дождевое «ток-ток-ток» и спокойное постоянное «ша-а-а» — далекий, щемящий, живой голос:

— О-оу-у-у-у!

И в ответ ему совсем едва слышно:

— У-у-о!

Дверь громко отворилась, на пороге стоял лесничий — высоченный, загорелый и тоже в сапогах, ватнике и с ружьем.

— Слыхали? — кивнул он.

— Пошли, — ответил брат, поправляя ружье за спиной и накидывая на плечи мешковину.

В окно их уже не было видно, так черно на улице.

И тут я глянула на Чучу. Он сидел на задних лапах, схватился передними за прутья клетки, весь вытянулся вперед, к окошку, поставил уши.

— Ты что не спишь, Чуча?

— Волкхи… Волкх… Убьют.

— Волки не убьют людей. У людей ружья.

— Нет, волкх… убьют.

— Волка убьют? Это трудно, Чуча, в такую темень. Я вот говорила тебе — покажи, где живут волки.

— Убьют… Убьют… — не слушал меня Чуча.

И вдруг раздалось: «Оу-у-у-у!» совсем близко. Это брат приманивал волка. Потом издалека ответ, и снова человеческий, очень похожий на звериный: «Оу-у-у!»

Чуча заметался по клетке. Он хватался за прутья, отскакивал от них. «Чи-чу! Чи-чу!» — кричал он на своем лесном языке, и было в этом крике отчаяние.

— Ты что, зверек?

«Чи-чу!» Он точно забыл человечью речь.

— Голоса за окном сближались. И потом вдруг — бах! бах! бах!

Чуча упал, будто стреляли по нему.

Топы-топ-топ-шурх-шарх… — шли по темным сеням и что-то волочили тяжелое. Тяжелое было завернуто в мешковину.

— Кхтоэто? — ахнул Чуча. Он заговорил, забыв, что в комнате брат, прыгнул из клетки прямо на пол. И остановился.

— Кто это? — спросила и я.

— Погляди.

Я дернула мешковину, из нее выпростались две задние лапы, покрытые желтой шерстью.

— Волк!

— Хорош? — радовался брат. Это был его первый волк, и он ничего и никого вокруг не видел.

А я видела. Я видела, как, нескладно переваливаясь на четырех лапах, подбежал к убитому зверю Чуча. Он забежал со стороны морды и стал тянуть, тянуть мешковину. Его розовые человечьи ручки работали быстро и отчаянно. И вид у него был взъерошенный, несчастный и решительный.

Брат и лесничий рассказывали об охоте.

— Молодой еще волк, не стреляный, — басил лесничий.

— Доверчивый, — добавил брат. — Так и пошел сразу на мой голос.

А Чуча в это время стянул мешковину с лобастой волчьей морды. Обнюхал, осторожно потрогал лапками уши, нос…

— Я подманываю, — машет руками брат, — а темно… Этот верзила засел в ельнике. «Я, говорит, его на голос возьму. Дай ему спеть».

Чуча пискнул и заработал быстрее. Вот огромная передняя лапа, левая, та, что сверху. Красавец был волк! Но что нужно Чуче?

— А ему самому повыть охота, вашему брату! — смеется лесничий.

— А что, плохо вою?

— Где же плохо, я чуть в тебя не стрельнул вместо волка. Не различишь!

Они рассмеялись.

А Чуча уже стянул рогожу с другой волчьей лапы — такой же тяжелой и желтой.

Он присел возле этой правой лапы и стал быстро-быстро перебирать когтистые волчьи пальцы — черные, крепкие их подушечки — раз, два, три, четыре, пять…

— Ну вот, слышу я, кусты уже близко треснули. А тут ветер переменился, — опять заговорил брат.

И вдруг: «чи-чу! чи-чу! чи-чу!» — прямо над нашими головами, как утреннее птичье «здрасьте!», как смех, как веселье!

Чуча сидел не в клетке, а на ней, прямо на крыше, и пел, пел не переставая!

Чего он так боялся минуту назад? Чему так радуется теперь: «чи-чу! чи-чу! чи-чу!»

…— Здравствуй, зверь, мохнатые рожки! — крикнул Чуча, забравшись на перекладину вольера.

— Ты забыл, кто я? — грустно протянул Олень.

— Я знаю, как называет тебя Большая Чуча.

— Кто это?

— Ну, помнишь, она приносила меня на плече.

— А…

— Она позволила мне приходить к тебе. Она зовет тебя Алеша.

— Это совсем другое имя. — Олень печально и плавно повел головой:

У меня есть олени и лани, — так говорит лес.

И подлунные птицы луни, — говорит лес.

— А! — Чуча сразу вспомнил: лесная тропа, пробитая узкими копытами, болотные запахи осоки и ольхи, поглоданные верхушки осин и сосенок, клочки рыжей шерсти на ветвях. И выдох волчонка: «Олени!»

— А, — кивнул он, — знаю, знаю! Ты слышал ночью Волка?

— Он подходил к вольеру, — ответил Олень.

— Его убили.

— Нет, убили другого. Здесь был хромой. Он ушел.

— Хромой? — подскочил Чуча. — А он говорил с тобой?

— Он рычал на меня. Он рычал, что я унижаюсь перед людьми и что другие даже забыли Песню Леса.

— А кто другие?

— Он не сказал.

— Я не забыл! — крикнул Чуча.

— Он не говорил про тебя.

— Нет, это про меня. Он знает, что я живу у людей. Он знает, что я прихожу к тебе. Он все знает. Это про меня.

И вдруг — «хоу! хоу!» — Чучу обдало горячим лесным и молочным духом, чуть не снесло с перекладины. Рядом стояла бурая рогатая гора на тонких, не по росту, ногах. Гора моргала круглыми глазами и дышала: хоу! хоу!

— Не бойся, — засмеялся Олень. — Это Зубр.

Бурый и рогатый помолчал около Чучи, подышал и шагнул к двум другим, что топтались неподалеку.

— Зачем тебя посадили к ним? — слабым от страха голосом спросил Чуча.

— Я сам перепрыгнул. Вон оттуда. — Олень кивнул в сторону, где важно прогуливались его собратья.

— Зачем?

— Они родились в неволе. Еда! Для них только еда! Они даже не слыхали о Правде Леса.

— А зубры? Такими рогами легко убить.

— Они никого не убивают.

— Даже для еды?

— Они едят траву. Знаешь, какая бывает трава! Ты не пробовал мышиный горошек?

— Нет.

— А лесной вейник? А перловник?

— Я не ем травы, Олень.

— Жаль. Ты принес бы мне. Да нет, надо щипать самому. Забрать губами снизу, от корня… — Глаза Оленя стали совсем лиловыми. И вдруг он поднял морду и тоненько простонал: — Я хочу на свободу-у! Я в мой лес листвяный уйду!

— У-у-у! — лениво подхватил самый большой Зубр.

— Там кусты! Там кусты! — захлебывался Олень.

А Зубры забубнили свое:

— Не вкусны, не вкусны…

— Там кусты, и дубровы, и ветер, — пел Олень.

— Не вкусны дубовые ветки, — тянули Зубры.

— И ветер — друг! — закончил на высокой ноте Олень.

А Зубры ушли голосами вниз:

— Не вкусны дубовые ветки из рук. Из человечьих рук.

— Почему они не сломают загородку? — спросил Чуча. — Им это просто.

— Их зовут «обученные неволе», — ответил Олень. — Они много лет здесь.

— Я попрошу Большую Чучу. Она выпустит тебя.

— Не выпустит. Я просил, — нагнул голову Олень.

— Но она не поняла. Ведь ты не знаешь человечьей речи.

— А ты?

— Я знаю. Я научился.

— И ты любишь людей?

— Я люблю Большую Чучу.

— Значит, любишь людей.

— Нет, я люблю Большую Чучу.

— Так у нас, у зверей, не бывает, — поднял морду, раздумывая, Олень. — Ты какой-то странный зверь. Но все-ттаки приходи ко мне почаще. Ты странный, но очень лесной.

В окно глядел желтый, красный, бурый осенний лес. Воздух лиловел и густел с каждой минутой. В темнеющей комнате огонь плиты становился все ярче.

— Давай-ка ужинать, — позвала я брата.

Он отложил бумаги, закрыл и погладил альбом с засушенными растениями — гербарий.

— А я ведь скоро кончу, — похвалился он. Уселся за стол, потер темными от въевшейся смолы руками щеки, глаза — устал!

Я поставила на стол сковородку с жареным мясом кабана — вчера брату выдали в лесничестве.

— Ох и вкусно! — радовался он. — Ты молодец, сестренка! Прямо жалко домой отпускать! — говорил он и щурился, и видно было, думал о своем: о работе, которую писал, о лесе — как его растить и беречь.

— Чаю налить?

— Нет, потом. — И снова за стол. — До снега съезжу в город, — сказал он. — Работу отвезу.

— И меня захватишь.

Мой отпуск подходил к концу.

— И тебя, и Чучу. Ну, а пока — молчок.

В комнате тихо. Даже лес за окном молчит. Только Чуча тихонечко чавкает — я дала ему сухарь…

Но вот и он замер. Поставил ушки. Что это? Нет, ни чего. Показалось. Да нет же, далекий, знакомый: «О-у-у! О!»

Чуча уже сидит, схватившись за решетку. Снова, бли же: «О-у-у! У-у!» И вот рядом с домом, где-то у оленьего вольера…

— Совсем обнаглел! — крикнул брат и вскочил из-за стола. — Я теперь его по голосу знаю — это хромой. Вчера тоже у вольера ходил. Ну ничего. На днях егеря соберутся. Возьмем его.

Утром, как только брат ушел в лес, Чуча выскочил из клетки. Он прыгнул на стол, пробрался среди чашек и тарелок, сел на задние лапки.

— Кх! Кхма-ма! — проговорил он, напрягая животик. И снова: — Кхма-ма!

— Что тебе, Чуча?

— Кх-олень! Кхалеша!

— Ну, пойдем.

Когда мы с Чучей подошли к вольеру, там суетились люди.

— Что случилось?

— Поглядите.

У самой загородки, примяв обглоданную сосенку, ле жал Алеша.

Белела его длинная запрокинутая шея, ноги подлом лены, как в беге.

— Чи-чу! Чи-чу! — закричал-запричитал Чуча, спрыгнул с моего плеча, побежал к другу.

На узком рыжем боку был процарапан след трехпалой волчьей лапы.

…Все живое умеет горевать. Кричит-убивается птица над разоренным гнездом; перестает есть собака, потерявшая хозяина: кошка, когда у нее заберут котят, мечется по комнате, мяучит, зовет…

Но я никогда не видала, чтобы зверь плакал.

Огромные тяжелые слезы выкатывались из Чучиных глаз. Мордочка была мокрой. Он лежал у меня на согну той руке, вздрагивал и попискивал. Я гладила его и не знала, чем утешить.

— Мой брат убьет этого хромого волка, — говорила я. — Это он во всем виноват.

— Кхнет… я… я! — твердил Чуча.

Может, он жалел, что не показал людям, где живут волки. И вот теперь убили его друга.

На другой день выпал снег. На его белизне, как на фотопленке, обозначилась вся лесная жизнь: здесь пробежал заяц — следы длинных задних лап обогнали передние; вот крестики птичьих коготков — слетали подбирать семена березы…

— Сегодня возьмем хромого, — сказал брат.

И снова зазвучали в лесу выстрелы.

Каждый раз Чуча вздрагивал, сжимался и все глядел, глядел в окно.

Он помнил солнечные брусничники, горячие смоляные ельники, зеленую рощу скальных дубов… Но что там теперь, когда холодно и бело, он не понимал.

И еще все время помнил он про Ясенскую Сороку. И знал, что птицы выполнят слово.

«От болота до человечьей тропы…»

«Когда люди придут за тобой…»

Чуча не мог ни есть, ни спать, ни говорить. Он мог только ждать, прилепив лапки к оконному стеклу. Но даже он не увидел, как подошли охотники.

Потому что была уже темная ночь. Не увидел, но услышал шаги. И по ним гадал — несут что-нибудь на плечах или нет. Нет, не несут!

Множество ног потопало дальше, а две, в сапогах, — по сеням и в комнату.

Брат бросил мокрую шапку на стул.

— Ну что, ушел хромой? — Это спросила я. Хотя и так было видно — не удалось.

— Как бы не так! — вдруг засмеялся брат. — Флажками обложили! Не уйдет! — Он подсел к столу, к горячему чаю. — А ведь заводил нас. — Брат грел руки об стакан, отпивал мелкими глотками.

Ну и устал он! Ну и промерз! Бедный мой лесник.

— Двигай стул к плите.

— Ух, хорошо!

— Ну так что хромой?

— Заводил, говорю. Совсем запутал. И ушел бы, если б не сороки. Увидели его, подняли крик. Куда волк — туда они. Куда они — туда мы. Он след путает, а они распутывают. Мы б его и сегодня взяли, да стемнело. А там болото не замерзло. Побоялись. Ну да теперь он наш!

Брат скинул мокрую одежду, завалился спать и сразу заснул. И видел во сне, наверное, белый снег и черный след — три лапы обычные, а одна — трехпалая. Хромой волк. И над ним — сороки. Я уже засыпала, когда руку мне привычно щекотнуло. Теплая, мягкая мордочка. Влажный нос.

— Иди спи, Чуча. Мне рано вставать.

— Кхгдеон? Кхгдеон? — тихонько спросил Чуча.

— Кто?

— Волкх…

— А! Его поймали. Он не уйдет.

— Кхкапкхкан? — с трудом выдавил Чуча.

— Нет, не капкан. На волков иногда охотятся с флажками. Ну, тряпочки просто. Место, где прячется волк, обносят веревкой с флажками, и волк боится перепрыгнуть через них.

— Кхчто боится?

— Кто его знает. Бояться-то нечего. Это не стреляет, как ружье, и не хватает, как капкан. Понимаешь? Но волки этого не знают. Вот и хромой попался. Спи спокойно. Он больше никого не убьет.

Чуча не уходил. И не двигался. Притаился около моего уха. Будто о чем-то думает. Потом потянулся и лизнул мне щеку, нос. Засыпая, я слышала, как Чуча возится не то в клетке, не то снова возле окна.

Я проспала, не услыхала, как ушел брат. И проснулась, когда он уже вернулся, сердито хлопнул дверью. Свет в окне был неяркий, утро еще раннее.

— Ты что так скоро?

— Черт его возьми! — крикнул брат. — Оборотень какой-то, а не волк. Знаю точно — был там, за флажками. И ушел. Старый не решится. А он ведь прибылой, щенок совсем.

Вид у моего охотника был жалкий, и, чтобы я не заметила этого, он вышел. И вот уже со двора донеслось — хэк! хэк! — рубил дрова для плиты.

— Ну вот, Чуча, зря я тебе пообещала… — Я заглянула в клетку. Что это? Она была пуста.

Ни на столе, ни на книжной полке, ни на диване зверька не было. И на окне не было. А по ту сторону стекла, под форточкой, что не закрывалась на ночь, на подтаявшем снегу, маленькие глубокие следы. Будто крохотный человечек пробежал на четвереньках. Путь его лежал к лесу.

Брат втащил и бросил у плиты охапку дров. Стряхнул щепу с ватника.

— Что-то Чучи не слышно, — сказал он. — Не заболел?

Я молчала. Молчала вот о чем.

Жил в нашем доме зверек — малая кроха огромного, непонятого нами леса. Он привык к нам и полюбил, как привыкают и любят чужую страну.

Но придет день, когда шевельнутся вдруг и окликнут родные края. И нет тогда ничего дороже их законов, и старая дружба болит, как свежая рана.

Но чтобы вернуться к ним, надо порвать с чужими.

А Чуча вернулся.

Настал день уезжать мне домой.

Я вышла проститься с лесом. Ранний снег растаял. Солнца не было. Лес стоял мокрый и настороженный. Ждал. Ждал ветров, настоящего зимнего снега.

Среди бурого брусничника ярко зеленел мох. Желтая голенастая трава торчала вдоль тропинки… Вот знакомая поваленная елка корнями наружу. А дальше — необжитой, лесной лес.

Я узнавала и не узнавала эти места. И они едва помнили меня…

Вдруг к ногам упала огромная шишка. Шишка-великан. Я подняла ее. Наверху в ветвях что-то шарахнулось и притихло. Белка?

А может быть…

Я вытянула руку ладонью вверх.

— Ну, иди!

Но никто не спустился на ладонь.

Я побрела дальше. У входа в чащу, там, где обрывалась тропинка, на ней лежала ореховая звездочка — пять отличных желто-коричневых орехов в буром узорном домике. Я поглядела вокруг: орешника близко не было. И опять я подумала: а вдруг!

И позвала:

— Чуча!

Снова что-то зашуршало на сером стволе елки. И сверху, издалека, донеслось непохожее эхо: «Чу-ча! Чу-ча!»

Ветер подхватил его, смял, перемешал с шумом хвои, редким криком птиц, стуком голых веток. Все эти шорохи, крики, скрипы сомкнулись.

И вдруг я различила:

Я ветер, я ветви, я вечен, — так говорил лес.

Я зелен, я волен, я полон, — говорил лес.

У меня есть дубы и грабы, У меня есть грибы и рыбы, Под водою — линь, Над водою — лань…

В моем кармане топорщилась шишка; пальцы согрели древесную гладкость орехов; во мне, надо мной и кругом раскачивалась, то отходила, то проступала Большая Песня Леса — подарки Чучи…

Я буду их беречь.

Я всегда их буду беречь.