Пять лет (1871–1876) отделяют выход в свет «Алисы в Зазеркалье» от публикации завершающей знаменитую трилогию нонсенса поэмы «Охота на Снарка». В эти годы преподобный Чарлз Латвидж Доджсон ведет размеренную, уединенную жизнь оксфордского преподавателя, почти всё свое время отдавая чтению лекций и изучению столь любимого им Евклида и лишь изредка, как можно предположить, посмеиваясь над литературными выходками Льюиса Кэрролла.

В течение этих пяти лет Кэрролл пишет и издает несколько математических работ: «Изложение Евклида. Книги I–VI» (Enunciations Euclid I–VI), «Алгебраическое обоснование Пятой книги Евклида» (Euclid Book V. Proved Algebraically), «Введение в алгебру и Пятая книга Евклида» (Preliminary Algebra and Euclid Book V), «Арифметические примеры» (Examples in Arithmetic), «Первая и Вторая книги Евклида» (Euclid Books I and II).

Интересы Кэрролла в это время чрезвычайно обширны и не исчерпываются одной лишь математикой. Он издает несколько сочинений, посвященных университетской жизни, объединенных в сборник «Заметки питомца Оксфорда» (Notes by an Oxford Chiel, 1874). Некоторые из вошедших в книгу работ написаны ранее, другие — в самом начале 1870-х годов. Примечательно его «Видение трех Т: Погребальная песнь» (The Vision of the Three T’s: A Threnody; 1873), критикующее, подобно вышеупомянутому памфлету «Новая колокольня Крайст Чёрч в Оксфорде», изменение архитектурного облика Крайст Чёрч и пародирующее стиль «Умелого рыболова» (1653) Айзека Уолтона. Несколько статей Кэрролл посвящает системе выборов — еще одной теме, серьезно занимавшей его, при рассмотрении которой он использовал методы, предвосхитившие в определенной мере методы теории игр. Включенная в «Заметки питомца Оксфорда» написанная ранее статья «Точ(еч)ная динамика партийной болтовни» (The Dynamics of а Particle,1865) также посвящена выборной системе.

Статья выстроена, как математический трактат, и в точности воспроизводит структуру «Начал» Евклида. Кэрролл, следуя великому древнегреческому математику, вначале дает определения понятий, затем формулирует аксиомы, постулаты и предложения — теоремы и задачи. Почти все слова, используемые автором, имеют двойное значение — их можно приложить и к математике, и к политике, поскольку статья посвящена выборам в парламент представителя Оксфордского университета и соперничеству трех кандидатов: У. Гладстона, Г. Гаторн-Харди и У. Хиткоута. Вот, например, как Кэрролл формулирует постулаты:

«I. Предполагается, что оратор может отклоняться от какой-то одной позиции в направлении другой позиции.

II. Любая ограниченная во времени дискуссия (т. е. завершенная и забытая) может быть неограниченно продолжена в последующих дебатах.

III. Любая полемика может возникнуть по любому вопросу и на любом отдалении от этого вопроса». [124]

Но Кэрролл не ограничивается игрой слов. Дебаты в английском парламенте, например, вызывают у него любопытную аналогию с гиперболой, которая быстро и далеко отклоняется от первоначального направления. Статья во многих смыслах показательна для творчества Кэрролла: в ней проявляются его склонность к иронии, игре словами, его математическая эрудиция, его интерес и неравнодушие к проблемам современной жизни.

Поразительно, что статья, написанная более ста лет назад, не утратила своей злободневности и в наши дни, что позволило автору ее перевода Юрию Батурину приложить словесные находки Кэрролла к выборам в России в 2000 году. Таким образом, «Аксиоматическая теория выборов» Кэрролла доказала свою жизнеспособность.

К вопросам совершенствования выборной системы Кэрролл еще вернется и наиболее комплексно изложит свои взгляды в брошюре «Принципы парламентского представительства» (The Principles of Parliamentary Representation, 1884), которую Дункан Блэк, шотландский экономист и политолог, назовет «самым любопытным вкладом в политологию, который когда-либо был сделан».

В 1875 году Кэрролл принимает деятельное участие в не менее злободневной дискуссии о допустимости вивисекции в научных целях. Его племянник Стюарт Доджсон Коллингвуд вспоминает, что Кэрролл испытывал безотчетный ужас перед вивисекцией. Когда он собрался пожертвовать гинею на содержание питомника для бродячих собак, он предварительно поинтересовался, не отдают ли они своих подопечных для проведения опытов, и только получив отрицательный ответ, отправил деньги.

Полемика, развернувшаяся по этому вопросу в английском обществе, очень скоро приобрела весьма острый характер: была создана Королевская комиссия по расследованию практики вивисекции, заслушаны мнения как обывателей, так и экспертов, сама тема дискуссии существенно расширилась: фактически обсуждался вопрос о праве ученых проводить исследования, не контролируемые ни государством, ни обществом. Во многом такая острота обсуждения объяснялась увеличивающимся разрывом естественно-научного и гуманитарного знания, специализацией научных дисциплин, предмет которых оставался за пределами понимания общества, уходом в прошлое фигуры ученого-универсала, философа и властителя дум. Растущий авторитет теории эволюции Дарвина также внес свою лепту в дискуссию, а публикация в 1871 году его книги «Происхождение человека и половой отбор» предоставила возможность сторонникам вивисекции внести в полемику дополнительные смысловые оттенки, подчеркивавшие насущную необходимость проверки эволюционной теории на практике.

Кэрролл, конечно, не мог остаться в стороне. Он публикует две статьи — «Вивисекция как символ новых времен» (Vivisection as a Sign of the Times // Pall Mall Gazette. 1875. 12 February) и «Некоторые распространенные заблуждения в отношении вивисекции» (Some Popular Fallacies about Vivisection // Fortnightly Review. 1875. 1 June), — направленные против такого метода научного познания. Оставаясь верен своим полемическим приемам, он пытается с точки зрения формальной логики опровергнуть доводы оппонентов, доказывавших, что опыты на животных направлены исключительно на благо человечества.

Однако одними формально-логическими приемами риторика Кэрролла не ограничивается. В «Вивисекции как символе новых времен» он подвергает сомнению эволюционное превосходство вивисектора по отношению к подопытному животному:

«…анатом, который способен наблюдать непрекращающуюся агонию, которую он сам же вызвал, не имея никакой более высокой цели, кроме удовлетворения собственного научного любопытства или желания проиллюстрировать некую истину, этот анатом — существо более или менее развитое в масштабе человечества, чем какой-нибудь неуч, чья душа содрогнулась бы от отвращения при виде подобного зрелища?»

Во втором эссе автор бросает вызов риторической двуличности защитников вивисекции, утверждавших, «что человек настолько более важен, чем ниже его стоящие существа, что причинение значительного страдания животным вполне допустимо, если это предотвращает пусть даже самое небольшое человеческое страдание». «Странное утверждение, — восклицает Кэрролл, — из уст людей, которые говорят нам, что человек — брат-близнец обезьяны!» Он задается вопросом: «Если наука присваивает право на мучение чувствующего создания вплоть до человека исключительно ради собственного удовольствия, где та непостижимая граница, за которую она никогда не рискнет перейти?» Эрозия сострадания к животным влечет за собой эрозию сострадания к другим людям. Кэрролл пророчит:

«Наступит день, когда анатомия узаконит в качестве объектов для эксперимента, во-первых, наших осужденных преступников, затем, возможно, обитателей наших убежищ для неизлечимо больных, сумасшедших, пациентов больниц для бедных и всех тех, кому неоткуда ждать помощи… И когда этот день наступит, о мой собрат-человек, ты, кто настаивает на нашей столь гордой родословной — от человекообразной обезьяны и далее в глубь времен до первобытного зоофита, какое действенное заклинание есть у тебя наготове, чтобы избежать всеобщей гибели? Какие неотъемлемые права человека сможешь ты предъявить тому мрачному злорадствующему призраку со скальпелем в руке?»

В статьях неоднократно встречается слово «агония», а это, напомним, год, когда Кэрролл пишет «Охоту на Снарка» — «агонию в восьми воплях».

Кэрролл не был одинок в своем протесте — за гуманное отношение к животным выступали такие видные писатели, как Теннисон, Голсуорси, Бернард Шоу. Во Франции Виктор Гюго стал первым президентом Общества противников вивисекции. Чарлз Дарвин не был столь категоричен; одному из своих корреспондентов он писал: «Вы спрашиваете, как я отношусь к вивисекции. Я вполне согласен с тем, что она вполне оправданна, если применяется для физиологических исследований, но она отвратительна и заслуживает осуждения, если используется для простого любопытства». Борьба за принятие закона, запрещающего жестокие эксперименты на животных, связана с именем ирландской писательницы, теоретика феминизма Франсис Кобб (1822–1904). Впервые в мире в такой закон, регламентирующий опыты над животными и предписывающий использовать обезболивающие препараты, был в 1878 году принят в Великобритании.

В эти же годы Кэрролл частенько гостил в доме маркиза Солсбери, в то время канцлера Оксфордского университета. Лорда Солсбери связывала с ним общность интересов. В свободное от политики время маркиз занимался математикой и теологией и много писал для «Квотерли-ревю».

Рождество 1874 года Кэрролл проводит в Хэтфилд-хаусе — поместье лорда Солсбери, где развлекает его детей историей про принца Уггуга, которая впоследствии войдет в его роман «Сильвия и Бруно». Многие из глав этой книги печатались в «Журнале тетушки Джуди» и других периодических изданиях, но, будучи опубликованными, они оказывались значительно менее забавны, чем в живом и непосредственном исполнении Кэрролла, окрашенном его обаянием и удивительным талантом общения с детьми.

Однако не только радостными событиями в жизни Кэрролла отмечено это десятилетие. После смерти отца и переезда семьи в поместье «Каштаны» Чарлз принял на себя роль главы семьи. Он часто приезжал в Гилфорд, чтобы оказать необходимую поддержку тете Люси и сестре Фанни, которые взяли на себя управление домашним хозяйством.

В 1873 году происходит событие, глубоко потрясшее Кэрролла: при нелепых обстоятельствах погибает его дядя по материнской линии Роберт Уилфред Скеффингтон Латвидж, в честь которого Чарлз получил свое второе имя, событие, по мнению современных исследователей, возможно, существенным образом повлиявшее на содержание поэмы «Охота на Снарка».

С «дядей Скеффингтоном», как называл его Кэрролл, они были чрезвычайно близки, несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте. Именно Скеффингтон Латвидж, будучи пионером фотографического дела, приобщил Чарлза к занятию фотографией. Он, как и племянник, был глубоко верующим человеком и входил в число членов Национального общества содействия христианскому образованию. Дневники Кэрролла изобилуют заметками о совместных обедах с «дядюшкой», о посещениях концертов и театров. В 1871 году они вместе провели отпуск в Шотландии.

Скеффингтон Латвидж был адвокатом и с 1845 года входил в состав Комиссии по делам душевнобольных, созданной в соответствии с Законом о душевнобольных.

Тема безумия, столь отчетливо прозвучавшая в дилогии об Алисе и отмеченная многими комментаторами, несомненно, присутствовала в беседах Кэрролла с дядей. Как минимум однажды, в 1856 году, Чарлз сопровождал его в Суррее при посещении одного из приютов для душевнобольных, где они общались с врачом и секретарем Лондонского фотографического общества Хью Даймондом.

Двадцать первого мая 1873 года, осматривая лечебницу в Солсбери, Скеффингтон Латвидж подвергся нападению пациента. Как сообщала «Таймс», тот «внезапно набросился на него и сильно ранил в висок большим ржавым гвоздем, острие которого было недавно заточено». Льюис Кэрролл в сопровождении сэра Джеймса Педжета, видного лондонского хирурга, немедленно отправился в Солсбери, где застал дядю, казалось бы, выздоравливающим. Но шесть дней спустя его состояние ухудшилось. Чарлз спешно вернулся в Солсбери, но буквально за несколько минут до его приезда Скеффингтон Латвидж скончался.

В 1874 году еще одно трагическое обстоятельство приводит Кэрролла в Гилфорд: он принимает на себя заботы по уходу за умирающим от чахотки 22-летним крестником и племянником Чарлзом Уилкоксом.

Именно этот год отмечен в жизни Кэрролла датой не менее значительной, чем 4 июля 1862 года. В такой же июльский день 18-го числа он, утомленный бессонной ночью, проведенной у постели крестника, отправился на прогулку. Позднее в своей статье «Алиса на сцене» Кэрролл сделал запись об этой знаменательной прогулке: «Я бродил по холмам в одиночестве ярким солнечным днем, как вдруг внезапно в голову мне пришла строчка, одна-единственная строчка, “Что Снарк был Буджумом, поймете”. Я не знал тогда, что она означает, как не знаю этого и теперь, но я записал ее, а в какой-то момент позже сложилось и всё четверостишие, в котором та строчка стала последней. И так постепенно в течение года или двух по кусочкам сложилась вся поэма, в которой первоначальная строфа оказалась последней».

Джон Падни в книге «Льюис Кэрролл и его мир» пишет: «С тех пор по его предполагаемому маршруту совершаются паломничества. Он превратил в литературную легенду один из тех моментов вдохновения, что у каждого поэта предшествуют рождению нового стихотворения — но не каждый столь подробно в них отчитывается». Вряд ли Кэрролл умышленно создавал легенду, и его «отчет» не столь уж подробен, в отличие, скажем, от «Философии творчества» Эдгара По, в которой тот чрезвычайно скрупулезно воспроизводит весь процесс написания «Ворона», обобщив в завершение сам прием сочинения «с конца»: «И можно сказать, что тут началось стихотворение — с конца, где и должны начинаться все произведения искусства…» Нет никаких оснований полагать, что Кэрролл следовал заветам Эдгара Аллана По; тем не менее Генри Холидей, будущий иллюстратор поэмы, находит еще одного приверженца того же метода: «Я слышал, что Вагнер начал сочинять “Кольцо Нибелунгов”, написав “Похоронный марш” Зигфрида, который содержит наиболее важные мотивы всего произведения, и что все части трилогии или тетралогии получили развитие из него. Хотя эта величайшая работа была закончена после публикации “Охоты на Снарка”, начал ее Вагнер, безусловно, до нее, что чуть ли не убедило меня в том, что великий немецкий композитор воспользовался методом создателя Снарка».

Первое упоминание о поэме появляется в дневнике Кэрролла 23 ноября 1874 года. В этот день он показал Рёскину несколько рисунков, сделанных Холидеем, которые должны были стать иллюстрациями к книге. Рёскину наброски не понравились, и он пытался убедить Кэрролла, что этот художник не сможет должным образом проиллюстрировать поэму. Такой отзыв поверг автора в уныние.

Кэрролл познакомился с Холидеем в 1869 году. Вот как сам художник описывает в автобиографии (1914) их первую встречу: «Это было приятной неожиданностью, когда утром Льюис Кэрролл (преподобный Ч. Л. Доджсон) зашел, чтобы встретиться со мной и взглянуть на мои работы в компании одного нашего общего друга. Мы сразу же стали друзьями и оставались таковыми до самой его смерти. Он был близким другом доктора Китчина и его семьи и разделял мое восхищение их прелестной маленькой дочкой. Он часто ее фотографировал, пока она не стала взрослой. […] Девочку звали Александра, в честь ее крестной королевы Александры, но так как имя было слишком длинным, в семье ее звали Экси. Она замечательно позировала, и когда Доджсон спросил меня, в чем ключ к совершенной фотографии, я не знал, что ответить. “Экси — вот ключ. Посадите Экси перед линзами — и фотография получится совершенно эксиклюзивной!” Таков был ответ Кэрролла. У меня есть собрание ее портретов, все они замечательны».

Экси Китчин, дочь преподобного Джорджа Уильяма Китчина, коллеги Доджсона по Оксфорду, стала любимой моделью Кэрролла. За 12 лет он сделал около пятидесяти ее фотографий. И можно, пожалуй, утверждать, что эти снимки лучшие у Кэрролла. Глядя на фотопортреты Экси, понимаешь, что они действительно совершенны.

В описываемое пятилетие Кэрролл, видимо, несмотря на все печальные и трагические события, испытал какой-то особый творческий подъем. Возможно, это связано с тем, что в 1874 году ему исполнилось 42 года. Несомненно, число 42 имело для него какое-то особое, может быть, мистическое значение.

В поэме «Фантасмагория», написанной, когда Кэрролл был значительно моложе, лирический герой сообщает своему визави — юному привидению, а заодно и читателю, что ему 42 года. «Правило 42» появляется в предисловии к «Снарку» и в устах Короля в «Алисе»:

«В эту минуту Король, который что-то быстро писал у себя в записной книжке, крикнул:

— Тихо!

Посмотрел в книжку и прочитал:

— “Правило 42. Всем, в ком больше мили росту, следует немедленно покинуть зал”».

Мартин Гарднер в «Аннотированном Снарке» приводит немало иных наблюдений своих корреспондентов, правда, несколько спекулятивного свойства, призванных подчеркнуть мистический смысл числа 42. Так, Д. А. Линдон заметил, что если записать столь памятную для Кэрролла дату 4 июля 1862 года как 4/7/62, получится число 76 в середине (год публикации «Снарка») и две цифры числа 42 по краям. Р. Б. Шейберман и Д. Кратч обратили внимание на то, что первая книга «Алисы» имела 42 иллюстрации и такое же их количество могло быть и во второй книге, если бы в последний момент издание не претерпело изменения. Линдон вспоминает также, что общее количество лошадей и всадников, посланных «Шалтая-Болтая собрать», равно 4207. Возраст Алисы во второй книге — семь лет и шесть месяцев, а шестью семь, подчеркивает Линдон, равно 42. Несомненно, что число 42 вызывает в памяти поговорку all sixes and sevens («кто в лес, кто по дрова»), где фигурируют шестерки и семерки, как несомненно и то, что такое жонглирование цифрами можно продолжать еще на многих страницах, заключает Гарднер.

Но подобное жонглирование не позволяет ответить на вопрос, почему Кэрролл испытывал столь странную привязанность к этому числу. Наиболее правдоподобно выглядит объяснение, что Кэрролл мучительно пытался остановить время, проведенное в обществе своих юных друзей, и, кажется, на те 42 секунды, которые требовались на экспозицию фотопластины, ему это удавалось. В его распоряжении оказывались 42 секунды на то, чтобы уловить самую суть детства да и в конечном счете самой жизни. Если эта версия может все-таки показаться не слишком убедительной, то она по крайней мере весьма поэтична, чтобы не сказать сентиментальна. Хотя почему бы ей не быть истинной, ведь фотография в то время действительно требовала очень продолжительной выдержки, и почему бы Кэрроллу не избрать для себя именно такую продолжительность экспозиции? Во всяком случае мы должны положиться на мнение Сади Ренсон-Полиццотти, которая даже выносит это число в название статьи «42 секунды под землей» (42 seconds underground), не только отсылая тем самым читателя к «Приключениям Алисы», но и подразумевая в слове underground оттенок чего-то потаенного, сокрытого от внешнего мира.

Помимо работы над Снарком продолжались и совместные артистические штудии Кэрролла и Холидея.

«Мы, — пишет художник, — неоднократно встречались с мистером Доджсоном в это время. Он часто бывал у нас в 1875 году, когда большую часть своего времени отдавал занятиям фотографией. Как-то он провел целую неделю у нас на Мальборо-роуд, посвятив ее своему любимому делу. По этому случаю нас посетили юные Сесилы, дети маркиза Солсбери: леди Гвендолен и двое его сыновей, я думаю, нынешние маркиз и лорд Роберт Сесил.

Ректор Крайст Чёрч Генри Лидделл

Алиса Лидделл. Фото Л. Кэрролла. 1860 г.

Слева направо: Алиса, Лорина, Гарри, Эдит Лидделл. Фото Л. Кэрролла. 1860 г.

Лорина и Алиса в китайских костюмах. Фото Л. Кэрролла. 1858 г.

Участники памятной лодочной прогулки 4 июля 1862 года проплывали мимо гостиницы «Форель», Фото Г. Тонта. Около 1862 г.

Проповедник, сказочник и поэт Джордж Макдональд с дочерью. Фото Л. Кэрролла. 1863 г.

Льюис Кэрролл с миссис Макдональд и детьми. Фото Л. Кэрролла. 1863 г.

Знаменитая актриса Эллен Терри. Фото Л. Кэрролла. 1864 г.

Кэрролл дружил со всей актерской семьей Терри. Фото Л. Кэрролла. 1865 г.

В 1867 году Льюис Кэрролл вместе с Генри Лиддоном совершил путешествие в Россию

Нижегородская ярмарка, П. Верещагин. 1867 г.

Епископ Дмитровский Леонид

Митрополит Московский Филарет. Акварель В. Гау. 1854 г.

Троице-Сергиева лавра. Открытка второй половины XIX в.

Художник Джон Тенниел стал первым иллюстратором обеих книг Кэрролла о приключениях Алисы

Иллюстрации Генри Холидея к поэме Кэрролла «Охота на Снарка» выполнены в совсем иной творческой манере

Повзрослевшая Алиса Лидделл. Фото Л. Кэрролла. 1870 г.

Последняя страница рукописи «Приключений Алисы под землей» с вклеенной фотографией Алисы Лидделл, сделанной Л. Кэрроллом

Рисунки Кэрролла в рукописи «Приключений Алисы под землей»

Постановка «Алисы в Стране чудес» в лондонском «Театре принца Уэльского». 1886 г.

Кабинет преподавательской квартиры Кэрролла в Крайст Чёрч

В качестве куратора Клуба Крайст Чёрч Кэрролл контролировал кухню колледжа

Дом в Гилфорде, где скончался Кэрролл

Могила Кэрролла на Гилфордском кладбище

Чарлз Латвидж Доджеон — Льюис Кэрролл, логик и мечтатель, математик и философ, фотограф и сказочник

За время, проведенное в Оак-Три-хаусе, Доджсон приобрел многих друзей и подарил мне полный набор оттисков своих фотографий, переплетенный в изящную книгу с посвящением: “В память о замечательно проведенной неделе”. Среди прочих он фотографировал мисс Мэрион Терри в кольчуге, а я рисовал ее возлежащей на лужайке».

Холидей, известный лондонский художник и скульптор, ставший впоследствии выдающимся мастером витражного рисунка, испытал влияние прерафаэлитов, и наиболее значительной его работой принято считать «Данте и Беатриче» (1884). Кэрролл думал о нем как о возможном иллюстраторе своих книг еще со времени их знакомства, делая оговорку: «…если только он способен изобразить гротеск».

«Снарк» — единственное кэрролловское произведение, которое иллюстрировал Холидей. Гарднер в «Аннотированном Снарке» задается вопросом, насколько хорошо тот, будучи приверженцем классических традиций, справился с «гротескными» иллюстрациями, и, отвечая на него, охотно соглашается с Рёскином, считавшим, что Холидей уступает Тенниелу: «…рисунки Холидея абсолютно реалистичны, если не считать непропорционально увеличенных голов и слегка сюрреалистических черт, которые навеяны в меньшей степени воображением художника, чем сюрреалистическим содержанием самой поэмы». О «реализме» Холидея можно спорить, но в гротесковости он вряд ли уступает будущим иллюстраторам «Снарка» Питеру Ньюэллу, прославленному Мервину Пику, знаменитой создательнице Муми-троллей Туве Янссон. Их рисунки, может быть, чуть более «детские», но назвать их «более сюрреалистическими» нельзя никак! Превзойти Холидея по части сюрреализма смогли, что, заметим, совсем неудивительно, только сюрреалисты, для которых «Снарк» явился одним из манифестов их движения. Французское издание «Снарка» 1946 года вышло с иллюстрациями юной Жизель Прассинос, привлеченной в кружок сюрреалистов Андре Бретоном; к изданию 1950 года удивительные гравюры создал выдающийся представитель сюрреализма Макс Эрнст.

Гротеск Холидея не столь сюрреалистичен и заключен в его внимательном отношении к деталям, ведь абсурдны оказываются именно детали на фоне внешне абсолютно реалистического повествования, а непропорционально увеличенные головы, можно предположить, призваны подчеркнуть рассудочный характер кэрролловского нонсенса, который рождается исключительно в головах автора, персонажей и читателей. В любом случае иллюстрации Холидея настолько «приросли» к тексту поэмы, что сейчас представляются неотъемлемой ее частью, что неудивительно, если вспомнить, с какой тщательностью Кэрролл работал с иллюстраторами.

В статье «О Снарке» Холидей рассказывает, как он иллюстрировал поэму. После того как Кэрролл закончил три главы поэмы, он попросил сделать три иллюстрации к ним; прежде чем они были закончены, он прислал четвертую главу — для следующего рисунка, и так продолжалось, глава за главой, пока все девять иллюстраций не были готовы. Один из набросков Холидея так и не был использован в поэме. Вот как он сам это объясняет: «Первую иллюстрацию я сделал к сцене исчезновения Булочника, затем я придумал Буджума, что было не так уж неестественно. Мистер Доджеон написал, что получилось совершенно восхитительное чудовище, но что это совершенно неприемлемо. Ибо Буджум абсолютно невообразим и таковым он и должен остаться. Я вынужден был согласиться, хотя до сих пор убежден, что изображение было вполне достоверным. Я надеюсь, что какой-нибудь будущий Дарвин на своем новом “Бигле” найдет подобное создание или его останки и, если такое случится, он одобрит мои рисунки». Подобное создание, к сожалению или к счастью, так и не нашлось, но рисунок с изображением Буджума был использован во всех поздних изданиях поэмы.

Очень внимательно и скрупулезно обсуждал Кэрролл каждый рисунок с Холидеем, однако отнюдь не всегда стремился настоять на своем. Он вполне мог изменить свою точку зрения, если доводы художника оказывались заслуживающими внимания. Холидей вспоминает:

«Доджеон критиковал меня за то, что я ввел фигуры Надежды и Заботы в сцену охоты, что они отвлекают от использованного в следующих двух строках предлога “с” в двух значениях:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

как указание на средство и на сопутствующую эмоцию или состояние. Он рассчитывал, что я откажусь от персонификации Надежды и Заботы. Я возразил, что я как никто другой вижу это чередование значений и стараюсь добавить к нему еще одно значение “с”, а именно — “вместе с”. Доджсон с радостью принял мою точку зрения, и таким образом этим дамам было позволено принять участие в охоте».

Кэрролл отдавал себе отчет в том, как непросто было работать с ним иллюстраторам, и воздавал должное их терпению. Посвящение на подаренном Холидею экземпляре «Снарка» в кожаном переплете гласило: «Генри Холидею, самому терпеливому из художников от самого придирчивого, но не самого неблагодарного автора. 29 марта 1876 г.».

Свидетельством кропотливой работы над иллюстрациями являются наброски Холидея, так и не вошедшие в окончательный вариант издания. История создания иллюстраций очень подробно рассказывается Чарлзом Митчеллом в юбилейном издании «Снарка» 1982 года. Митчелл обращает внимание на многие различия между первоначальными набросками и теми рисунками, которые были выгравированы Джозефом Суэйном и воспроизведены в первом издании поэмы. Эскизы Холидея, включая очаровательный набросок Надежды в виде обнаженной женщины, хранятся в библиотеке Принстонского университета.

Двадцать четвертого октября 1875 года Кэрролл пишет в дневнике, что у него возникла неожиданная мысль опубликовать «Снарка» как рождественскую поэму. По прошествии пяти дней выяснилось, что этому намерению не суждено сбыться: издатель Макмиллан сообщил, что на изготовление гравюр уйдет по меньшей мере три месяца. 5 ноября Кэрролл посылает Макмиллану три главы поэмы, а на следующий день пишет еще четыре «последние» строфы. 7 ноября Макмиллану был послан «окончательный» вариант поэмы, но в январе следующего Кэрролл всё еще продолжает работать над новыми главами.

Любопытно, что в процессе работы над изданием книги Кэрролл изобрел суперобложку. В то время книги выходили из типографии обернутыми в простую бумагу. Кэрролл предложил издателям напечатать на корешке и лицевой стороне обертки название книги и имя автора.

Поэма вышла в свет 29 марта 1876 года, незадолго до Пасхи. Кэрролл воспользовался этим обстоятельством и сопроводил книжку небольшим вкладышем, озаглавленным «Пасхальное послание». Так поэма вместо рождественской стала пасхальной. Кэрролл, вероятно, ощущал мотив безысходности, отчетливо прозвучавший в «Снарке», и надеялся уравновесить его посланием, несущим юным читателям христианскую надежду на то, что, покидая грешную землю, мы не лишаемся милосердия Господа. Отклики на это послание оказались крайне разноречивы. 75-летний кардинал Ньюмен, например, нашел его трогательным, но ориентированным совсем не на юных читателей: «“Пасхальное послание” в большей степени трогает сердца стариков, а не тех, кому оно адресовано. Я отлично помню мои собственные мысли и чувства, в точности совпадающие с описанными автором: я помню, как лежал в детской кровати, чувствовал запахи, доносившиеся из-за двери, звуки и образы, пробуждавшие меня от сна, в особенности — наполнявший меня радостью звук косы в руках косаря на лужайке…»

В день выхода книги Кэрролл записал в дневнике, что провел шесть часов у Макмиллана, надписывая 80 подарочных экземпляров книги. Многие из этих надписей представляют собой акростихи с именами девочек, которым книги предназначались. Следующее посвящение, адресованное Аделаиде Пэйн, воспроизводится наиболее часто, вероятно, потому что являет собой довольно искусную автопародию:

А скажи, папа Вильям, — промолвил малыш, — Да ты спишь и не слышишь ни слова! Если так, просыпайся! Ну что ты молчишь, Лишь трясешь головой, как корова? Адресат мой — одна очень юная мисс Из Уоллингтона. По секрету Должен «Снарка» отправить ей… Ну же, очнись! Ей понравится книжица эта? «Прочь сомненья! — старик, встрепенувшись, изрек. — Экземпляр упакуй терпеливо, И еще напиши ей пасхальный стишок Но укрась его ветвью оливы».

Еще один любопытный акростих Кэрролла, впервые опубликованный в 1974 году, обращен к Алисе Кромптон. В нем Кэрролл использует мотивы и размер «Снарка»:

Алиса, а что, если Снарка вдвоем Ловить мы отправимся смело? И если мы Снарка до ночи найдем, Свершим мы великое дело! Алиса, внимательнее погляди, Как бедный Бобер, чуть не плача, Решает задачку, попробуй, найди Ответ его трудной задачи. Могу подсказать тебе верный прием, Прием самый лучший на свете! Ты так хороша, что и ночью, и днем Одною улыбкой ты Снарка живьем Навек завлечешь в свои сети.

Но гораздо более нежный и проникновенный акростих-посвящение открывает саму «Охоту на Снарка».

Порой бежит вдоль берега морского, Оставив череду своих проказ, Садится рядом, выслушать готова Волшебный мой рассказ. Я знаю, что к желаньям детским чутки, Щедры не все — немеют их уста, А в душах их, в холодном их рассудке Ютится пустота. Глубокомысленность развей беседой, Ее ведя задорно и шутя! Резвись! О, счастлив тот лишь, кто изведал Твою любовь, дитя! Работа, будней тягостная проза Уносят прочь мгновенья волшебства, Дни те ушли, а солнечная греза Еще в душе жива.

В оригинале акростих двойной: не только начальные буквы, но и начальные слова каждой строфы образуют имя адресата.

Акростих и поэма посвящены Гертруде Четуэй. Гертруда стала второй, после Алисы Лидделл, музой Кэрролла. Они познакомились в 1875 году в небольшом курортном городке, где она отдыхала с родителями и тремя сестрами. Гертруде почти исполнилось к тому времени восемь. Вот как она позднее вспоминала об этой встрече:

«Первый раз я встретила мистера Кэрролла летом 1875 года на морском побережье в Сандауне на острове Уайт, когда я была совсем ребенком.

Мы отправились туда, чтобы сменить климат. Соседнее помещение занимал старый джентльмен, — во всяком случае, он мне таковым показался, — который заинтересовал меня чрезвычайно. Он имел обыкновение выходить на балкон, который соединялся с нашим, дышал морским воздухом, запрокидывая голову назад, или направлялся к берегу, упиваясь свежим бризом так, как будто не может им насытиться. Я не помню, что вызвало такое острое любопытство с моей стороны, но я отчетливо припоминаю, что каждый раз, когда я слышала его шаги, я вылетала взглянуть на него. Когда же он однажды обратился ко мне, моей радости не было предела.

Так мы стали друзьями, а спустя совсем немного времени я чувствовала себя в его комнатах, как дома.

Как и все дети, я любила волшебные истории и всякие удивительные рассказы, а его потрясающий талант рассказчика не мог не пленить меня. Мы обычно часами сидели на деревянных ступеньках лестницы, ведущей от нашего сада к берегу, пока он рассказывал самые восхитительные истории, какие только можно себе вообразить, часто иллюстрируя захватывающие сюжеты карандашом по ходу повествования. Одна особенность делала его рассказы еще более увлекательными для ребенка. Заключалась она в том, что он умел так вести диалог со своими слушателями, что каждый их вопрос или замечание могли придать совершенно новое направление его рассказу, и у слушателя создавалось впечатление, что он тоже принимает участие в сочинении рассказываемой истории. Наиболее восхитительным образом такая его манера проявлялась, когда он рассказывал свои небылицы, и я, разумеется, получала от этого огромное удовольствие. Его живое воображение могло перелетать от одного сюжета к другому и никогда не связывало себя требованием какой бы то ни было правдоподобности. По мне, всё это было замечательно, но удивительно, что он так же, как и я, никогда не терял интереса и никогда не желал, казалось, другого общества. Когда я выросла, я как-то сказала ему об этом. Он ответил, что долгие беседы с ребенком доставляют ему величайшее наслаждение и позволяют постичь всю глубину детского ума. Он стал писать мне, а я — ему, и дружба, начавшаяся тем летом, продолжилась. Его письма были одним из величайших источников радости в моем детстве. Мне кажется, что он не всегда отчетливо осознавал, что все, кого он знал детьми, не могут остаться такими навсегда. Я нанесла ему визит только некоторое время спустя. Это было в Истборне, и я снова на какое-то время почувствовала себя ребенком. Он так и не позволил признаться себе, что я выросла. И только однажды, когда я сама сказала ему об этом, он произнес: “Это неважно. Ты для меня навсегда останешься ребенком, даже когда твои волосы поседеют”».

Оттенок грусти и ностальгии по уходящим в прошлое дням звучит, нарастая, почти во всех письмах Кэрролла Гертруде. 9 декабря 1875 года он так заканчивает свое послание:

«Иногда мне очень хочется снова очутиться на берегу моря в Сандауне, а тебе?
Льюис Кэрролл.

Любящий тебя друг

Знаешь, почему поросенок, который пытается разглядеть свой хвостик, напоминает маленькую девочку на берегу моря, которая слушает сказку? Потому, что поросенок тоже говорит:

— Интересно, что там дальше?»

Двадцать первого июля следующего года Кэрролл пишет своей корреспондентке шутливое, но очень трогательное послание:

«Дорогая Гертруда!
Льюис Кэрролл».

Объясни, что мне делать без тебя в Сандауне. Как я могу в одиночестве разгуливать по берегу? Как я могу один сидеть на тех деревянных ступенях? Видишь, без тебя ничего у меня не выйдет, поэтому приезжай! […] Если я выберусь в Сандаун, то не смогу вернуться в тот же день и тебе придется позаботиться о моем ночлеге где-нибудь в Суонэйдже. Если тебе не удастся раздобыть для меня ничего подходящего, то, думаю, ты уступишь мне свою комнату, а сама переночуешь на берегу моря. Ясное дело, что в первую очередь следует заботиться о гостях и лишь потом о детях. Не сомневаюсь, что в эти теплые ночи ночлег на берегу очень тебе понравится. А если тебе станет прохладно, ты сможешь спрятаться в купальной кабинке: всем известно, что спать в них очень удобно. Как ты знаешь, пол в купальных кабинах именно для этого делают из самого мягкого дерева. Посылаю тебе 7 поцелуев (чтобы хватило на целую неделю) и остаюсь твоим любящим другом.

Похоже, чувства, испытываемые Кэрроллом к купальным кабинкам, не уступают тем, которыми он наделил Снарка:

… нежнейшими узами он К купальным кабинкам привязан. Он верит, что облик их непревзойден И всякому радует глаз он.

Двадцать шестого октября 1876 года Кэрролл фотографировал Гертруду в своей студии в Крайст Чёрч. Съемка, видимо, оказалась утомительной, что неудивительно, если вспомнить, что для каждой фотографии требовалась как минимум 42-секундная выдержка. Два дня спустя Кэрролл пишет своей модели: «Надеюсь, что ты отдохнула после тех восьми снимков, на которых я запечатлел тебя». Помимо этих снимков Гертруды, Кэрролл в этот же день сделал и фотографию ее матери.

Через несколько лет, 23 мая 1880 года, Кэрролл выражает свои обычные опасения, что его юная подруга подросла:

«Когда мы в следующий раз встретимся с тобой, я, наверное, буду смущаться в твоем присутствии: ведь ты выросла за это время из маленькой девочки в гигантскую юную деву. Разумеется, после того, как я тебя увижу, мне придется подписывать письма к тебе: “С уважением…”, но до тех пор я не обязан знать, какого ты роста, поэтому пока я подписываюсь просто: Любящий тебя друг
Ч. Л. Доджеон» [131] .

В конце 1892 года Кэрролл пишет, не желая признать, что Гертруда уже повзрослела:

«Мой дорогой старый друг! (Стара дружба, но не стареет дитя.) Желаю счастливого Нового года и много-много счастья в будущем тебе и твоим близким. Однако прежде всего — тебе: тебя я знаю лучше и больше люблю. Я молюсь о твоем счастье, милое дитя, в этот радостный Новый год и на многие грядущие годы» [132] .

Раньше дружба Кэрролла с девочками обычно заканчивалась, когда они выходили из детского возраста. Гертруде было уже 25 лет, когда он написал ей нежное письмо, вызывая в памяти, как из многолетнего сна, «босоногую девчонку в моряцком свитере, которая имела обыкновение забегать в мое жилище у берега моря».

Когда Кэрролл завершил свой акростих-посвящение Гертруде спустя примерно месяц после первой встречи с ней, он отправил копию миссис Четуэй с просьбой разрешить когда-нибудь напечатать его. Она явно не обратила внимания на зашифрованное в стихотворении имя, поскольку, получив ее ответ, Кэрролл написал ей вторично. Соблюдая крайнюю щепетильность, он вновь привлекает ее внимание к акростиху и спрашивает, не изменилось ли ее решение. Разрешение миссис Четуэй было получено. В ответ Кэрролл еще раз предупреждает мать Гертруды: «Если я его напечатаю, я не буду сообщать кому бы то ни было о том, что это акростих, но кто-нибудь всё равно обнаружит».

Десятью днями позднее он пишет снова, чтобы сообщить матери Гертруды о своем намерении использовать акростих в качестве посвящения к будущей поэме «Охота на Снарка»: «Действие происходит на острове, где часто бывали Джабджаб и Брандашмыг, и, без сомнения, это тот самый остров, где был убит Бармаглот». Итак, самим автором определено место действия поэмы и обозначена ее преемственность с «Алисой», что позволяет счесть «Снарка» путешествием в Страну чудес без Алисы. Можно было бы даже представить себе поэму, будь она несколько меньшего размера, вставным эпизодом в сказках об Алисе наряду с балладой о Бармаглоте.

Хотя сравнить степень «абсурдности» двух каких-либо произведений сложно, рискнем всё же предположить, что «Охота на Снарка», по крайней мере на первый взгляд, гораздо менее абсурдна, чем «Бармаглот»: в ней почти отсутствуют неологизмы, а те, которые всё же встречаются, позаимствованы автором из «Бармаглота». Американский философ Питер Хит вообще считает, что творчество Кэрролла, за исключением разве что «Бармаглота», к нонсенсу никакого отношения не имеет.

Содержание поэмы совсем нетрудно пересказать, и в таком пересказе оно вовсе не кажется абсурдным. Десять охотников отправляются на корабле на некий остров, где, как они предполагают, обитает Снарк. Высадка на берег происходит не совсем обычным образом.

«Здесь логово Снарка!» — Билл Склянки вскричал, И властно команду увлек он На берег к извилистой линии скал, Вплетя палец каждому в локон.

Руководит высадкой на остров и всей экспедицией капитан Билл Склянки. Как и положено предводителю, он действует решительно и последовательно, однако в последовательность выстраиваются его действия, которые кажутся по меньшей мере странными, чтобы не сказать нелепыми. Он называет охотникам «пять подлинных признаков Снарка», совершенно абсурдных; демонстрирует замечательную, абсолютно пустую карту; управляет судном, путая галсы и корму с бушпритом; произносит зажигательную речь:

«Внемлите, собратья, сограждане, Рим! [133] (Цитата всех очаровала — Команда вождем восхищалась своим, И каждый алкал из бокала.)

Участники экспедиции, вдохновленные столь яркой речью капитана, постоянно говорят и думают о Снарке. Один из охотников, которому предстоит сыграть в повествовании ключевую роль, — Булочник, не только забывший при посадке на корабль свои вещи, но и запамятовавший собственное имя, рассказывает команде совершенно диковинный способ поимки Снарка, вызывающий полное одобрение капитана:

Ловить его можешь с улыбкой с копьем, С надеждою, с вилкой и блеском, Грозить можешь мылом и ночью и днем И акций падением резким. («Прием очень верный! — сказал капитан, Но в скобки поставил ремарку. — Я точно такой же вынашивал план Успешной охоты на Снарка».)

Чуть позже Булочник объявляет, что Снарк имеет две разновидности: одна вполне безобидна, вторая же грозит встретившему ее внезапным исчезновением:

«Коль Снарк твой — Буджум, приготовься: Ты канешь внезапно навек без следа».

Происходит масса удивительных событий: Беконщик дает урок Бобру, Барристер видит сон, в котором судят свинью, Банкир встречается с Брандашмыгом — небезызвестным персонажем баллады «Бармаглот» — и теряет рассудок.

Завершается поэма трагически — случается то, чего Булочник опасался:

Сперва «Это Снарк!» донеслось, а затем — То хохот, то звуки затрещин И вопль: «Это Бу-!», показавшийся всем Невообразимо зловещим.

Несчастный Булочник в момент, казалось бы, наивысшего торжества, когда он добрался наконец до цели всего предприятия, исчезает:

Он канул внезапно навек без следа На самой возвышенной ноте И на полуслове, и вы без труда, Что Снарк был Буджумом, поймете.

Однако исчерпывается ли этим содержание поэмы, в которой, по словам Сидни Уильямса и Фальконера Мэдана, описано «с неиссякаемым юмором невероятное путешествие немыслимой команды за невообразимым существом»?

Команда, которой руководит Билл Склянки, действительно совершенно немыслима. Имена всех ее членов начинаются исключительно на букву «Б»: Билл Склянки, Бутс, Бутафор, Барристер, Барышник, Бильярдный маркер, Банкир, Бобр, Булочник и Беконщик. Почему?

Почему среди антропоморфных персонажей оказывается Бобр, который принимает деятельное участие в охоте на совершенно «невообразимое существо»? Кто такой Снарк? И кто такой Буджум? В чем, наконец, состоит смысл «охоты на Снарка»?

Большинство комментаторов сошлись на том, что Снарк (Snark) — это «слово-бумажник», получающееся «склейкой» двух других: snail (улитка) и shark (акула) или snake (змея) и shark. Здесь комментаторы следуют за Беатрис Хэтч (Beatrice), которая в статье «Льюис Кэрролл» утверждает, что такое толкование предложил ей сам автор. Другая пара слов, которая может составить этот бумажник, — snarl (рычание) и bark (лай). Кэрролл, конечно, любил составлять слова-бумажники, но в случае со Снарком такое толкование кажется маловероятным, поскольку, если верить автору, фраза «Что Снарк был Буджумом, поймете» придумалась внезапно, а такой «бумажник» вряд ли был составлен столь же внезапно. Поэтому лучше поискать его происхождение в возможном активном словаре Кэрролла. Можно предположить, что Кэрролл знал древнегерманское слово Snark, обозначающее способ поимки животного, и именно оно внезапно пришло ему в голову тем июльским днем.

Любой читатель поэмы «Охота на Снарка» задается вопросами о ее смысле, и очень многие приложили немалые усилия, чтобы попытаться ответить на них. Современники Кэрролла, конечно, находились в лучшем положении, чем их потомки, поскольку могли адресовать свои вопросы непосредственно автору. «Исчерпывающий» ответ на него Кэрролл дал в статье «Алиса на сцене»: «Время от времени я получаю любезные письма от незнакомых мне людей, которые хотели бы знать, что же такое “Охота на Снарка” — аллегория или политическая сатира, и не кроется ли в ней какая-то мораль. На все эти вопросы я могу лишь ответить: “Не знаю!”» Однако, если вспомнить «сильное высоконравственное назначение поэмы», о котором Кэрролл упомянул в предисловии к ней, такой ответ покажется не слишком искренним. Тем не менее, согласно всем сохранившимся свидетельствам, Кэрролл настаивал на нем.

Шестого апреля 1876 года (через неделю после выхода книги) автор пишет одной из своих сандаунских приятельниц Флоренс Бальфур: «Надеюсь, что, когда ты прочитаешь “Снарка”, ты напишешь мне несколько слов о том, как он тебе понравился и поняла ли ты его до конца. Некоторых детей он поставил в тупик. Ты, конечно, знаешь, что такое Снарк? Если да, то прошу тебя, напиши мне, ибо я не имею малейшего понятия о том, что это такое. И еще сообщи мне, какая из картинок понравилась тебе больше других». Это письмо свидетельствует скорее об обратном — Кэрролл выступает здесь в роли экзаменатора, задающего ребенку задачку (сродни той, что он задавал в письме Гертруде про поросячий хвостик), на которую знает правильный и совершенно точный ответ, более того, предполагает, получив ответ внимательной ученицы, дать ему надлежащую оценку.

Через 20 лет он всё еще отвечает на подобные вопросы:

«Боюсь, что я не имел в виду ничего, кроме нонсенса! Всё же слова, как вы знаете, значат больше того, что мы хотим сказать, и книга в целом должна значить больше того, что мы имели в виду. А потому я готов согласиться с любым добрым смыслом, который вы обнаружили в этой книге. Больше всего мне понравилось мнение одной дамы (она выразила его в письме, отправленном в газету), которая считает эту поэму аллегорией поисков счастья. Мне эта мысль показалась прекрасной, особенно в той ее части, которая касается кабинок для купания: когда люди устают от жизни и отчаиваются найти счастье в городах или в книгах, они устремляются к морю, чтобы выяснить, не помогут ли им кабинки для купания» [137] .

Последний комментарий Кэрролла к «Снарку» содержится в письме, написанном в 1897 году, за год до его смерти:

«В ответ на вопрос, что я всё-таки имел в виду под Снарком, Вы можете сказать Вашей подруге, что я имел в виду, что Снарк и есть Буджум. Теперь я уверен, что и Вы, и она совершенно удовлетворены и счастливы. Я прекрасно помню, что не имел в виду ничего иного, когда я писал поэму, но все с тех самых пор пытаются ее как-то истолковать. Мне больше всего нравится (и такое толкование до определенной степени совпадает с моим собственным), когда книжку считают аллегорией поисков счастья. Такой верный признак Снарка, как амбиции, в точности соответствует этой теории. А его привязанность к купальным кабинкам показывает (если принять эту теорию), что поиски счастья, когда отчаялся найти его где-нибудь в другом месте, приводят порой как к последнему и безнадежному средству в скучное и тягостное общество дочерей наставницы закрытой школы для девочек на таком никудышном морском курорте, как Истборн».

Вряд ли Кэрролл пытался уклониться от ответа, отрицая, что подразумевал в поэме какие бы то ни было скрытые смыслы, но, безусловно, он хотел поддержать затеянную им игру с читателями. Вполне вероятно, он совершенно искренне хотел узнать, какие смыслы будут найдены в его поэме, поскольку, как он сам заметил в одном из приведенных писем, слова могут значить гораздо больше того, что имел в виду автор: приобретать значения совершенно произвольные и выявлять значения, глубоко скрытые в сознании писателя и не осознаваемые им. Язык нонсенса в гораздо большей степени, чем иные тексты, способен выявлять такие «неподразумеваемые» значения.

«Я могу вспомнить одного сообразительного студента из Оксфорда, — пишет Холидей, — который знал “Снарка” наизусть, и он говорил мне, что на все случаи жизни у него есть подходящая строка из поэмы. Многие отмечают эту особенность текстов Кэрролла». А по словам Д. Падни, достоинства поэмы столь велики, «что никакой анализ не в силах ей повредить — она не утрачивает ни увлекательности, ни очарования цельности и толкует решительно обо всём на свете».

Нет ничего удивительного в том, что сразу же после выхода «Охоты на Снарка» нашлось великое множество желающих выявить те скрытые смыслы, заключенные в его «бессмысленных» фразах, которые, как говаривала Алиса, «наводят на всякие мысли — хоть я и не знаю на какие». Интерпретаторы «Охоты на Снарка», в отличие от Алисы, точно знают, на какие мысли наводит их поэма, и изложили их в множестве работ.

Один из комментаторов утверждал, что поэма является сатирой на стремление подняться вверх по социальной лестнице человека, трагически не способного его осуществить. Другой выдвинул предположение, что Снарк олицетворяет собой богатство, и неподдельно удивлялся, что можно предполагать что-либо иное: «Да упоминания одних только железнодорожных акций и мыла (при помощи которых и надо ловить Снарка) достаточно, чтобы выдвинуть такой тезис!»

В начале XX века упоминаний о мыле и акциях окажется уже недостаточно — возникнет теория, трактующая поэму как сатиру на рискованные коммерческие предприятия. Корабль — некое коммерческое предприятие, которое держится «на плаву», пока Снарк, спекулируя недвижимостью, не приводит его к краху, поскольку команда — совет директоров — излишне оптимистично относится к котировкам акций. Позднее такое «экономическое» толкование было усовершенствовано, и в разгар Великой депрессии в США «Охоту на Снарка» стали считать сатирой на бизнес в целом, Буджума — символом экономического краха, а всю поэму — описанием глубокого трагизма экономического развития общества. Аллегорическое толкование поэмы было разработано с известной долей изобретательности: Бутс стал символизировать неквалифицированную рабочую силу, Бобр — текстильных рабочих, Булочник — производителей предметов роскоши, Бильярдный маркер — биржевых спекулянтов, гиены — биржевых брокеров, медведь — трейдеров на фондовой бирже, играющих на понижение. Джабджаб — это Дизраэли; Брандашмыг, схвативший Банкира, — это Банк Англии, в своем неуемном оптимизме неоднократно повышавший процентные ставки, что положило начало панике 1875 года. Причем автор этой теории был уверен, что «нет ни одного четверостишия, которое противоречило бы такой интерпретации».

Еще два варианта толкования «Охоты на Снарка» основаны на реальных событиях, случившихся во время написания поэмы. Одно из них — арктическая экспедиция на кораблях «Алерт» и «Дискавери», отправившаяся из Портсмута в 1875 году и возвратившаяся осенью 1876 года. Экспедиция широко освещалась в печати и до, и после публикации «Снарка», и многие читатели не могли не предположить, что поэма является сатирой на арктический вояж. Снарк в этом случае должен был символизировать собой Северный полюс.

Второе событие — знаменитый суд по делу Тичборна, ставший одним из самых длинных и забавных процессов в английском судопроизводстве. Сэр Роджер Чарлз Тичборн, богатый молодой англичанин, пропал в море в 1854 году, когда корабль, на котором он плыл, затонул со всей командой. Его эксцентричная мать отказывалась верить в его гибель и упорно помещала объявления в надежде получить какие-либо сведения о сыне. В 1865 году сэр Роджер наконец-то откликнулся из Австралии. Несмотря на то, что пропавший много лет назад аристократ был худым, с прямыми черными волосами, а новоявленный Тичборн оказался чрезвычайно толстым и волосы у него были светлые и вились, встреча матери с вновь обретенным сыном в Париже получилась очень трогательной. Но опекуны имения сэра Роджера не поверили в его внезапное воскрешение и в 1871 году начали против него тяжбу. Более ста человек «узнали» в обвиняемом сэра Роджера, оказавшегося на деле безграмотным мясником. Кэрролл с интересом следил за судебными слушаниями. 28 февраля 1874 года он отметил в дневнике, что самозванцу вынесен обвинительный приговор и он приговорен к четырнадцати годам лишения свободы за лжесвидетельство.

Вполне возможно, что суд над лже-Тичборном каким-то образом повлиял на Кэрролла и сон Барристера действительно инспирирован некоторыми эпизодами этого дела. Также весьма правдоподобным выглядит предположение, что нарисованный Холидеем Барристер — карикатура на Кинели, адвоката самозванца. Книга о деле Тичборна была в библиотеке Кэрролла, и он однажды сделал анаграмму на полное имя Кинели — Edward Vaughan Kenealy: Ah! We dread an ugly knave (Ax! Мы преклоняемся перед мерзким плутишкой).

Но даже несмотря на то, что в команде охотников появляется мясник (Беконщик) и тема самозванства в какой-то мере присутствует в «чудесном превращении» Снарка в Буджума, нет серьезных причин для интерпретации поэмы в целом как сатиры на дело Тичборна. Гораздо более изобретательной и, кажется, не претендующей на достоверность выглядит теория о Снарке философа Фердинанда Каннинга Скотта Шиллера. Достоинства ее в другом — в иронии, даже самоиронии, пародийности, склонности автора к логическим парадоксам, мистификациям и игре слов вполне в духе самой поэмы.

Шиллер в начале XX века был общепризнанным лидером философии прагматизма наряду с Уильямом Джеймсом и Джоном Дьюи. В 1901 году, когда он преподавал философию в Оксфорде, ему удалось уговорить издателей философского журнала «Майнд» (Mind), в котором несколькими годами ранее были опубликованы «Ахиллес и черепаха» и «Логический парадокс» Кэрролла, выпустить пародийный номер журнала. Главное место в этом номере занимали «Комментарии к Снарку» самого Шиллера под псевдонимом Снаркофилус Сноббс (Snarkophilus Snobbs). Они интерпретировали кэрролловскую поэму как сатиру на поиски философами-гегельянцами идеи Абсолюта. Комментарий выглядит как пародия не только на философские изыскания, но и на любые попытки истолковать «Снарка», как прошлые, так и будущие.

Исходя из посылки, что «большинство кэрролловских нематематических текстов таково, что даже самый глупый взрослый читатель может обнаружить в них некий смысл», Сноббс предостерегает: «…любыми предваряющими объяснениями автора публика справедливо пренебрегает, и надо признать, что в случае с Льюисом Кэрроллом читатели вряд ли приблизятся к разгадке тайны «Снарка», которая, если подсчитать, несет ответственность за 491/2 процента случаев помешательств и нервных расстройств, которые случились за последнее десятилетие».

Тем не менее сам Сноббс (не Шиллер!) приступает к собственному толкованию, решительно заявляя: «…Снарк — это Абсолют, который столь дорог сердцу каждого философа, и… “Охота на Снарка” описывает поиски этого Абсолюта. Даже столь кратко сформулированная теория почти мгновенно убеждает в своей правоте. Такая трактовка гораздо более убедительна, чем предположения, что “Снарк” — это предвыборная кампания, или социальный трактат, или поэтическое повествование об открытии Америки». Сноббс убежден, что «Льюис Кэрролл как человек здравомыслящий не верит в Абсолют» и, следовательно, «Охота на Снарка» предназначена для изображения человечества в поисках Абсолюта и тщетности этих поисков. Никто не добрался до Абсолюта, кроме Булочника, жалкого безумца, потерявшего рассудок… И когда он находит Снарка, тот оказывается Буджумом, и ему не остается ничего другого, как «кануть внезапно навек без следа». Таков этот Абсолют, до которого можно добраться только ценой утраты индивидуальности, которая поглощается Буджумом. Буджум — Абсолют и та угроза «высоконравственному назначению поэмы», о котором Кэрролл говорит в предисловии.

Затем автор детально рассматривает многие строфы поэмы с точки зрения выдвинутой теории, привлекая в оппоненты некоего профессора Грубвитца. Покажем лишь некоторые образцы блестящих умозаключений Снаркофилуса Сноббса. К примеру, он приводит строфу Кэрролла: «Ловить его можешь с улыбкой с копьем / С надеждою, с вилкой и блеском» — и снабжает ее комментарием: «“С блеском” — этот пассаж повторяется в поэме неоднократно. Билл Склянки позже посоветует принарядиться для битвы, что объясняет назначение “блеска”. Кэрролл в данном случае, несомненно, подразумевает, что поиски Абсолюта требуют блеска интеллектуального».

Интеллектуальный блеск самого Снобса не угасает. На четверостишие Кэрролла:

По-шведски, немецки, сказал я в тот раз, По-гречески, но, к сожаленью, Совсем упустил, что английский для вас Является средством общенья.

— следует саркастическое замечание Снаркофилуса: «Высказывать суждения об Абсолюте по-немецки и по-гречески вполне естественно; так же как утрата способности говорить и писать по-английски, это общий симптом всех тех, кто пытается добраться до Абсолюта». Строфа поэмы:

Он видит во сне: в парике и пенсне Снарк в центре судебного зала Защиту ведет уже час напролет Свиньи, что из хлева сбежала.

— вызывает у Сноббса эпикурейские ассоциации: «Свинья — вероятно, поросенок эпикурова стада (Гораций, “Послания”), и обвинение в побеге из хлева есть обвинение в само- или свиноубийстве. Ибо, как божественный Платон прекрасно сказал в “Федоне”, совершить самоубийство — всё равно что покинуть свой пост».

Мартин Гарднер а «Аннотированном Снарке», разделяя точку зрения Снаркофилуса Сноббса в той части, что Буджум — это полная и неотвратимая утрата индивидуальности, гораздо более серьезен и склонен считать «Охоту на Снарка» поэмой об экзистенциальном страхе небытия, считая ключевым эпизод, когда дядюшка Булочника, возможно, на смертном одре, наставляет племянника: если Снарк окажется Буджумом, то он «канет внезапно навек без следа и впредь им не встретиться вовсе». В следующих четырех строфах Булочник описывает свою эмоциональную реакцию на это серьезное предупреждение:

Всё это, всё это источник тревог, Наполнивший сердце, как чашу, В которой дрожат они, словно творог, Точнее же, как простокваша.

Гарднер видит в поэме отражение неприятия Кэрроллом доктрины о вечном проклятии и, следовательно, его несогласия с протестантской ортодоксией. В пламени, высекаемом посредством «Снарка», Гарднер находит родство с пламенем веры — центральным понятием философии Мигеля Унамуно, величайшего испанского философа-экзистенциалиста.

«Такова эта агония, — завершает Гарднер анализ “Охоты на Снарка”, — агония предчувствия утраты бытия, что проступает из самого нутра кэрролловской поэмы. Отдавал ли себе Кэрролл отчет в том, что “Б”, доминирующая буква его баллады, — это символ бытия? Я порой думаю, что отдавал. Буква “Б” звучит в поэме непрекращающейся барабанной дробью, начиная с первого знакомства с Биллом Склянки, Бутсом и другими персонажами поэмы, затем нарастает всё настойчивее и настойчивее вплоть до финального громового раската — явления Буджума. “Снарк” — это поэма о бытии и небытии, экзистенциальная поэма, поэма об экзистенциальной агонии. […] В буквальном смысле Буджум Кэрролла — совершенное Ничто, пустота, абсолютный вакуум, вакуум, из которого мы чудесным образом появляемся, в который мы погружаемся навсегда, вакуум, сквозь который нелепые галактики несутся в своем бесконечном, бессмысленном путешествии из никуда в никуда».

Чтобы не заканчивать обзор интерпретаций «Снарка» на столь трагической ноте, уместно упомянуть статью Ларри Шоу «Дело об убийстве Булочника», в которой он доказывает, что Булочник на самом деле встретил не Буджума, а Бутса. Именно на него хотел указать несчастный своим возгласом «Это Бу-!». Бутс, действительно, самый таинственный член команды, он появляется только в четвертой главе, и только его нет на иллюстрациях Холидея. (Кстати, Д. Линдон отвел Бутсу более значительную роль в своей пародии-интермедии на «Охоту на Снарка», на взгляд Гарднера, единственной удачной пародии на Кэрролла.)

И всё же любые монотолкования поэмы, представляющие ее как аллегорическое изображение какого-нибудь одного события, одной теории, одного вполне определенного замысла автора, будут неверны. Вспомним признание автора, что вся поэма сложилась по кусочкам. Поэтому мы можем лишь утверждать, что с той или иной степенью вероятности те или иные странные события, идеи, отрывки разговоров нашли в ней отражение. Предполагал ли Кэрролл какое-либо «экономическое» содержание поэмы? Вряд ли. Нашла ли в поэме отражение полярная экспедиция? Может быть. Повлияло ли дело Тичборна на сцену суда во сне Барристера? Очень вероятно. Всё, что нам остается, — вслед за многочисленными интерпретаторами текста поэмы вступить в завещанную автором увлекательную игру.

Какими «источниками случайных вспышек интеллекта» мы располагаем? Следствием без каких причин явился «Снарк»? Какие «источники» наиболее вероятны?

В эссе «Снарк пойман» (The Capture of the Snark) Торри и Миллер полагают, что «“Охота на Снарка” — почти наверняка стихотворение о Комиссии по делам душевнобольных и смерти дяди Кэрролла Скеффингтона Латвиджа». То, что смерть дяди произвела на Кэрролла очень сильное и тяжелое впечатление, не вызывает сомнения, и, безусловно, весьма правдоподобным выглядит предположение, что она значительно повлияла и на замысел поэмы. Когда Кэрролл вкладывает в уста Булочника слова: «Мой дядя заметил, прощаясь со мной, / (В честь дяди я назван)…», мы почти наверняка знаем, о ком идет речь. Но чрезвычайно трудно поверить утверждениям авторов эссе, что в десяти охотниках на Снарка Кэрролл хотел представить десять членов Комиссии по делам душевнобольных, а «признаки Снарка» — это симптомы безумия. И уж совсем натянутым выглядит предположение, что железнодорожные акции упомянуты лишь потому, что инспекторы комиссии передвигались, как правило, поездом.

Поэма, безусловно, несет на себе налет безумия. Даже ее главы Кэрролл обозначил как Fits, что может быть переведено и как «песнь», и как «приступ» (приступ гнева безумца, напавшего на дядюшку Скеффингтона, полагают авторы статьи). Банкир после встречи с Брандашмыгом совершенно потерял рассудок:

За фразой скандировал фразу, Бессмысленность фраз говорила: угас В бедняге немеркнущий разум.

Сразу после выхода поэма была названа еженедельником «Сатердей ревю» «историей, описывающей экспедицию безумцев, ведомых сумасшедшим капитаном к недосягаемой цели».

Гораздо убедительнее выглядит заключение статьи, где авторы находят более глубокие, психологические мотивы, повлиявшие на мрачное содержание поэмы:

«Льюиса Кэрролла занимала проблема зла и то, как его существование соотносится с существованием милосердного Бога. Существования безумия (то есть Снарка) было достаточно, чтобы бросить вызов его вере, но, что еще страшней, некоторые Снарки оказывались Буджумами. Смерть его дяди, “доброжелательное и щедрое расположение которого вызывало любовь к нему всех его коллег”, бросила вере Кэрролла намного более сильный вызов. Как Бог мог позволить закончить жизнь такого человека случайным, иррациональным, бессмысленным и очевидным актом зла? Как случилось, что Бог забрал жизнь племянника и крестника Кэрролла, за которым он ухаживал в то время, когда начинал писать “Охоту на Снарка”?

Льюис Кэрролл не мог совместить смерть своего дяди с христианской верой. Поэтому, когда его просили объяснить значение его поэмы, Кэрролл был абсолютно честен, вопрошая: “Можете ли вы объяснить вещи, которых вы сами не понимаете?”; по той же причине Кэрролл не позволил Генри Холидею… изобразить Буджума, поскольку такое невозможно даже вообразить».

Среди прочих, по мнению авторов статьи, несостоятельных теорий о Снарке они называют и предположение, что «Охота на Снарка» — «антививисекционистская» поэма. Между тем нельзя сбрасывать со счетов, что Кэрролл писал свои работы, направленные против применения вивисекции, в 1875 году, тогда же, когда создавалась и «Охота на Снарка». Логично было бы предположить, что в поэме нашли отражение жаркие дебаты в английском обществе, в которых Кэрролл занял активную и непримиримую позицию.

Все перипетии развернувшейся борьбы и ее возможное влияние на кэрролловскую поэму прекрасно описаны в недавней статье Джеда Майера «Вивисекция Снарка».

По словам Майера, «анатомируя логику, которая оправдывала накопление научных знаний любой ценой, Кэрролл внес существенный вклад в развивающуюся литературу прав животных». Полемика Кэрролла достигает своей высшей точки в апокалипсическом видении мира, подчиненного логике физиологической лаборатории. Он связывает подчиненное положение животных с подчиненным положением женщин и трудящихся классов: «Порабощение своих более слабых братьев, использование “труда тех, кто не наслаждается, ради удовольствия тех, кто не трудится”, унижение женщины, пытки животных — вот ступени лестницы, по которой человек поднимается к вершинам цивилизации», — завершая свою мысль мрачным пророчеством о наступлении времени, «когда человек науки должен будет ликовать при мысли, что он сделал из этой благословенной цветущей земли если не рай для человека, то, по крайней мере, ад для животных». Джед Майер видит в Беконщике (мяснике) как раз такого представителя науки — самозваного естествоиспытателя, хорошо известного своими выдающимися способностями к письму и чтению лекций, а также хирургическими навыками. Являясь защитником вивисекции, Беконщик имеет большой опыт по части представления своих специальных знаний на доступном языке и умеет манипулировать собеседником, хотя его система доказательств порочна. Его собеседником, его учеником, выступает, заметим, Бобр, представитель животного мира.

С выходом в свет дарвиновского «Происхождения человека» новые доказательства родства между человеком и животными стали доступными как защитникам, так и противникам вивисекции. Джед Майер полагает, что трудности классификации человеческих существ и животных нашли явное отражение в «Снарке» и «дарвинистская игра становится смертельно серьезной в этой абсурдной поэме». Чтобы помочь команде идентифицировать их неуловимую возможную добычу, капитан Билл Склянки очень академично называет пять признаков Снарка, которые по мере их перечисления становятся всё более человеческими — от невыраженного вкуса до амбиций и неспособности оценить шутку. Снарк становится всё более похож, скажем, на Банкира или Барристера, преследующих его в своем неуемном честолюбии. Таким образом, Снарк, полагает автор статьи, — некий гибрид честолюбивого исследователя и подопытного существа. И когда Булочник наконец находит Снарка, он внезапно исчезает, едва попытавшись классифицировать добычу, ибо Снарк оказался Буджумом, поскольку, убеждает нас Джед Майер, «непостижимая межвидовая граница» пересечена и само определение человека оказывается размыто.

Еще одно важное замечание Джеда Майера касается той роли, которую играет язык нонсенса в полемической риторике Кэрролла. Нонсенс противостоит той интеллектуальной языковой деспотии, которую демонстрируют Беконщик, читающий свои лекции «из области естествознания», Билл Склянки, Шалтай-Болтай, безапелляционно заявляющий: «Когда я беру слово, оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше». — «Вопрос в том, подчинится ли оно вам», — возражает последнему Алиса и вместе с ней Льюис Кэрролл, в каждой своей работе, по словам Майера, последовательно и неуклонно подрывающий многозначностью и разноголосием (гетероглоссией) языка нонсенса любые покушения на лингвистическое превосходство.

С автором «Вивисекции Снарка» можно согласиться не во всём, но то, что «дарвинистская игра» и «антививисекционистские» мотивы присутствует в поэме, кажется вполне правдоподобным.

Сама поэма столь часто оказывалась «на столе вивисектора» и препарировалась столь многими исследователями, что впору развернуть кампанию против применения такой практики, если она болезненна. Безболезненным же следует признать лишь толкование, не претендующее на то, чтобы быть единственно правильным, несомненным и не утверждающее, что именно оно не противоречит ни одной строфе поэмы. Болезненно — копание в деталях, когда «скальпель» исследователя достигает каждой строфы, строчки, слова, запятой… Впрочем, подобное утверждение применимо исключительно к «Снарку», поскольку он занимает совершенно особое положение в истории английской, да и мировой литературы. Ни одно другое стихотворное произведение не вызвало такого обилия толкований, интерпретаций и исследований, которое вполне заслуживает того, чтобы считаться отдельной наукой — «снаркологией» — со своими мэтрами и неофитами… или лженаукой: эдакой алхимией, ищущей философский камень; астрологией, тщащейся отыскать скрытые причинноследственные связи, или некой религиозной практикой, для которой «Снарк» — священная книга, а комментаторы — служители культа, герменевтики, искатели сакральных смыслов.

Но если бы мы всё же рискнули сконструировать «философию творчества» Льюиса Кэрролла на примере создания им «Охоты на Снарка», у нас не получилось бы стройной логической картины, где следствия неизбежно влекомы намерением, как у Эдгара По. Нам лишь удалось бы обнаружить «книгу, читавшуюся в то время», например «Нашего общего друга» Диккенса, из которой Кэрролл извлек директора банка (читай — Банкира), Бруэра с Бутсом и остальных двух Буферов, а также прочих персонажей, имена которых начинаются на букву «Б». Мы могли бы также выяснить, что способность Булочника откликаться на любой громкий крик навеяна Кэрроллу нравом одной из собак Габриэля Оука из романа Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы»: «Это был такой старательный и бестолковый пес (у него еще не было собственного имени, и он с одинаковой готовностью откликался на любой приветливый оклик)…» Мы выявили бы и влияние Томаса Гуда, «Баллад Бэба» Уильяма Швенка Гилберта и, может быть, морских баллад Оливера Уэндела Холмса. Мы нашли бы «неожиданный поворот мысли», вызванный тяжкими раздумьями Кэрролла о безвременных кончинах его дядюшки и племянника, или занимавшими его проблемами вивисекции и выборной системы. А может, предположили бы мы, сделанная Кэрроллом фотография Экси в образе китайского торговца с множеством коробок навела его на мысль о багаже Булочника. Мы могли бы допустить, что «Снарк» — это некая евклидова теорема, доказывающая, что Снарк и Буджум тождественны. И, как знать, в итоге мы, возможно, остановились бы на том, что «Снарк» — алгебраическое выражение, допускающее любую подстановку смыслов. И останется единственный вопрос: можем ли мы уверенно снять всю эту сослагательность и действительно ли Кэрролл вкладывал в поэму именно такой смысл, требующий от нас подобных подстановок?

Но вовсе не изобилие возможных смыслов, которые могут быть вложены в поэму, позволяет назвать ее шедевром, а то действительно уникальное обстоятельство, что она ни в каких смыслах не нуждается, поскольку, говоря словами Честертона, ее «образы и рассуждения могут существовать в пустоте в силу собственной безудержной дерзости».

«Охота на Снарка» написана, как стараются подчеркнуть энциклопедии, главным образом четырех- и трехстопным анапестом — традиционным для английской юмористической поэзии размером, который использовался, к примеру, в лимериках. Внутренняя рифма, которой Кэрролл виртуозно пользуется, разбивая порой четырехстопные строки, придает строфам поэмы еще большее сходство с лимериками. Но одновременно Кэрроллу удается достичь того, что вся поэма в целом оставляет у читателя довольно мрачное, тревожное, неуклонно нарастающее к финалу ощущение. При этом написана она с особым, присущим только Кэрроллу юмором, и контраст нарастающей тревоги и виртуозной словесной игры передан столь выразительным языком, что при чтении поэмы не задумываешься о каком-либо смысле, что, собственно, и говорит об удивительном мастерстве Кэрролла-версификатора.

Вот замечательное четверостишие из первой главы, характеризующее Булочника:

Умел он гиен дерзкой шуткой смущать И как-то с медведем, по слухам, Прошелся под лапу, мол, чтоб поддержать Медведя, упавшего духом!

А уже в седьмой главе строфы, посвященные Банкиру, пожалуй, столь же смешны, но юмор становится всё более мрачным, вызывая подспудно ощущение беспокойства и трагического финала:

Теперь бы едва ли беднягу узнали — Стал черен Банкир невезучий! И даже жилет стал от ужаса сед — Достойный внимания случай! Сев в кресло, в дальнейшем он наимюмзейше За фразой скандировал фразу. Бессмысленность фраз говорила: угас В бедняге немеркнущий разум.

Мартин Гарднер, рассуждая об опытах сочинения подобного нонсенса, замечает: «…я знаю множество любителей Кэрролла, которые обнаружили, что помнят Jabberwocky слово в слово, хотя никогда не делали сознательной попытки выучить его наизусть». Можно смело утверждать, что то же самое в полной мере относится и к «Снарку», и как тут не вспомнить сообразительного студента, у которого на все случаи жизни была подходящая цитата из «Снарка». Безусловно, достоинство поэмы в том и состоит, что читатель вдруг обнаруживает, что помнит, обнаруживает, что чтение завораживает, и не важно, что смысл неясен, — стих Кэрролла всё равно волнует, будоражит, притягивает независимо от воли самого читателя.

С неменьшим мастерством Кэрролл выстраивает композицию — так и хочется сказать «экспозицию», помня его увлечение фотографией. Место и время действия «Охоты» строго ограничены, они сценичны. Каждая глава — акт пьесы, разыгрываемой на условной сцене:

Взял карту морскую он в дальний вояж Без признаков суши. Приятно Был картой такой поражен экипаж И тем, что она им понятна. «…Другие же карты на мили и ярды Изрезаны сушей, а наша Настолько чиста и настолько пуста, Что карты не может быть краше!»

Пустая и девственно чистая карта — вот сцена, на которой разворачивается действие поэмы. Акт первый — представление персонажей, затем состоятся «сольные выходы» двух главных действующих лиц — капитана и Булочника, за ними — массовая сцена, предваряющая дуэт Бобра и Беконщика, потом на сцене появляются Барристер и Банкир; наконец, следует трагический финал. Казалось бы, Кэрролла можно упрекнуть в том, что не всем персонажам он доверил «сольные партии»; но если вставить в поэму главу «седьмую-с-половиной», написанную Д. А. Линдоном, в которой он безусловно талантливо старается восполнить этот пробел, станет очевидно, что такая операция разрушит гениально выверенную композицию кэрролловского шедевра.

При этом сами персонажи предельно обобщены, они — почти трафареты, на которые читатель волен положить любые цвета. Представление Булочника — одно из самых ярких, на наш взгляд, мест поэмы:

Был массой вещей знаменит персонаж, Который при спешной посадке Забыл весь из них состоящий багаж: И зонт, и часы, и перчатки. Багаж был немал: сорок два сундука И имя на каждом предмете, Сей факт он забыл, растерявшись слегка, А с ним и все вещи на свете.

Очертания всех прочих персонажей менее подробны, но столь же размыты; их можно было бы счесть карикатурными, если бы они не были столь завораживающе, абстрактно и абсолютно смешны.

А вот два из пяти признаков Снарка:

Во-первых, у Снарка не выражен вкус, (Хрустит, словно в тесном пальто вы), Но с привкусом легким, сказать не берусь, Чего, но чего-то такого. Он поздно встает. Я точнее бы мог Про склонность такую поведать: Он завтракать любит, когда файв-о-клок, И только назавтра обедать.

«Легкий привкус» неизвестно чего, но, несомненно, «чего-то такого» наилучшим образом характеризует притягательность не только Снарка, но и всей поэмы.

И вот персонажи поэмы ведут нас за собой в тщетной погоне за Снарком, и неявно обозначенная цель оказывается вовсе не той, к которой мы стремились. Кэрроллу удается достичь поразительного эффекта — перед читателем в конечном счете предстает некий универсальный проект поэмы или, что правильнее, любая поэма.

Появившись в продаже, «Охота на Снарка» конечно же заинтриговала читателей и продавалась неплохо, но между тем отзывы обозревателей и рецензентов оказались немногочисленными и недоброжелательными.

В апреле 1876 года в «Академии» появился отзыв Лэнга, раскритиковавшего как саму поэму, так и иллюстрации Холидея. Процитировав строфу о нечуткости Снарка к юмору, Лэнг заключает, что эта его способность передается и рецензенту, который оказывается неспособен оценить юмор Кэрролла. «В поэме нет ни ума, ни остроумия, нонсенс Кэрролла не в состоянии ни удивить, ни развлечь», — вторит ему обозреватель из «Сатердей ревю». «Кэрролл движется в направлении от хорошего к плохому, от плохого — к худшему. Его книгу нельзя назвать ничем иным, кроме как чепухой», — заключает «Вэнити Фэр». «Полный провал… ни капли юмора», — констатирует «Спектейтор».

Досталось и Холидею: «Сатердей ревю» счел его иллюстрации ни в малой степени не забавными, а «Курьер» заявил, что в сравнении с иллюстрациями к «Алисе» они выглядят куда более убогими и курьезными.

Сегодня эти строки нельзя читать без «снаркастического» удовлетворения.

Издания и переиздания «Охоты на Снарка» следовали с завидной регулярностью. В 1883 году Кэрролл включил поэму в сборник «Стихи? И смысл?» (Rhyme? And Reason?) с тем же самым посвящением Гертруде Четуэй. Макмиллан на протяжении десятков лет допечатывал тираж. В 1876 году в Бостоне появилось первое американское издание «Снарка», по-видимому пиратское, изготовленное фотографическим способом, а в 1890-м в Нью-Йорке его выпустил Макмиллан. В течение шести лет книга разошлась восемнадцатью тысячами экземпляров, а к 1908 году выдержала 17 изданий.

«Снарк» переведен на многие языки, в том числе на латынь и фарерский. Первый перевод на французский язык выполнил Луи Арагон, и поэма стала знаменем французского символизма и сюрреализма.

История переводов «Охоты на Снарка» на русский язык уже довольно продолжительна. Знакомство с поэмой русского читателя началось в 1960-х годах с переводов эпиграфов к главам таких разных книг, как «РСТ, спин и статистика и всё такое» Р. Стритера и А. Вайтмана и «Путь кенгуренка» Джеральда Даррелла, и не закончилось до настоящего времени, когда переводы поэмы множатся, заполняя собой пространство Всемирной паутины, а их общее число перевалило за два десятка.

Поэма Кэрролла привлекает и вдохновляет иллюстраторов, комментаторов, ученых и дилетантов, и интерес к ней не иссяк до наших дней. Образцовый комментарий, выпущенный в 1962 году Мартином Гарднером и названный «Аннотированный Снарк», стал «священной книгой» «снарковедения».

По мотивам «Охоты на Снарка» осуществляются театральные и радиопостановки, она положена на музыку. Поэма вызвала к жизни Снарк-клубы и различные общества ее почитателей. В 1879 году, уже через три года после опубликования поэмы, был основан Снарк-клуб в Оксфорде. Кембриджский Снарк-клуб, организованный несколько позже, членом которого был в свое время юный Джон Голсуорси, существует и по сей день.

На лето Кэрролл снимает новый летний домик в Истборне по адресу Лашингтон-роуд, дом 7, в котором будет квартировать в течение девятнадцати последующих лет. В Истборне он познакомится с семейством Халлов и девятилетняя Агнесс станет его любимицей.

Вернувшись к математическим трудам и каждодневным заботам, Кэрролл готовит к печати свою монографию «Евклид и его современные соперники», направленную против неевклидовой геометрии.

Работа вышла в свет в марте 1879 года. В том же году Макмиллан издал игру «Дублеты» отдельной книжкой.

Племяннице Генри Холидея, Мэри, Кэрролл посвятил «Логическую игру», изданную им в 1887 году.