История Билли Морган

Денби Джулз

Часть первая

 

 

Глава первая

Какого черта я это делаю? Понятия не имею. Печатаю всю эту ерунду, навеки вверяя ее черному и белому, дерьмовым «Тайме Нью Роман», четырнадцатым кеглем (да, он огромный, но я немного близорука). Может быть, мне нужно исповедаться, как в дрянных фильмах – «прежде чем прикончить тебя, Бонд, я расскажу, почему замочил президента и…» Чушь собачья, я всегда так считала. Избавься от этого дерьма и смывайся с бриллиантами. И тем не менее поглядите: вот, я сижу и стучу по клавишам. А ведь это небезопасно, кто угодно может добраться до моей писанины. То есть вы наверняка читали о преступниках… Боже, это смешно… Можно подумать, я не такая, как те, что попали под суд, когда в их компьютерах обнаружились «неопровержимые улики», а ведь они были уверены, что избавились от улик, считали себя в безопасности. Лекки всегда говорит, с глубокомысленным видом поджимая накрашенные губы, что люди, которые не разбираются в компьютерах (уж она-то, конечно, разбирается!), считают, что если вы что-то удалили, значит, оно исчезло, растворилось в эфире, развеялось, пепел по ветру. Затем, для пущего эффекта, она делает паузу, слегка покачивая головой, широкое смуглое лицо многозначительно. А на самом деле, говорит она, широко раскрыв глаза, нет. Ничего вы не удалили. Приходит какой-нибудь прыщавый вундеркинд и запросто извлекает все это добро из вашего жесткого диска, где оно притаилось, спряталось среди жужжащих и потрескивающих внутренностей компьютера. О да, самодовольно говорит Лекки, люди бывают так глупы!

Это всегда вызывает у меня улыбку. Она думает, я улыбаюсь ее мудрости и проницательности, ее глубокому пониманию человеческой натуры. Вообще-то я невесело усмехаюсь нелепым воспоминаниям о собственной чудовищной, ошеломительной глупости; своей ошибке, своему невероятному, полному падению.

Бедная Лекки. Я люблю ее, правда. Как говорится: блаженны неведущие, Боже благослови ее, ибо она ничего не знает.

Понимаете, всякий раз, когда у меня возникало побуждение исповедаться, поговорить об этом, несмотря на риск, я принималась печатать или – до того, как обзавелась компьютером, – записывала в дневник. Но эта рукопись или как ее еще назвать – в общем, то, что вы сейчас читаете, кем бы вы ни были, – это не просто рукопись, это моя попытка понять, все разъяснить. То есть до того, как я умру или удеру на Таити, как Гоген, – и исчезну. С этим тоже нужно разобраться. Под моей кроватью стоит запертый стальной ящик с растрепанными засаленными блокнотами, разных размеров, форм и цветов, заполненными моими неразборчивыми каракулями. К ним добавились всякие дискеты, история моего знакомства с компьютерной культурой. В них тоже полно каракулей, только напечатанных на компьютере. Все заперто на замок, а ключ хранится в замусоленном китайском шелковом мешочке, таком потрепанном, что его уже не отдашь на благотворительную распродажу; мешочек лежит под матрасом. Слишком очевидное место, я знаю, но видит бог, я не желаю, чтобы полицейские перетрудились при обыске. Иногда я думаю, что надо бы перепрятать ключ получше; может, в паз в стене за выключателем – в былые времена парни обычно прятали туда заначки. Но мне не хочется заниматься ерундой, напрягаться, развинчивать выключатель всякий раз, когда понадобится ключ, да и не слишком меня это беспокоит.

Теперь мне уже не о чем волноваться. Мне сорок шесть, чего мне беспокоиться? Иногда я думаю: это чудо, что я вообще жива; я не обращаю внимания на Лекки, донимающую меня разговорами о том, что я должна покрасить волосы, чтобы избавиться от седины, и еще сделать маникюр. Побаловать себя, как она это называет. Точно я младенец, если бы младенцы тратились на косметологов и ароматерапию.

Мне нравится этот ящик, он был дедушкин. Армейская вещица, на ней по трафарету написано его имя: майор У. Э. Дж. Морган. Уильям Эдвард Джордж Морган. Он был первым Биллом в нашем роду, затем мой отец и я, Билли. Не Вильгельмина или что-то в этом роде, нет. В свидетельстве о рождении так и записано – Билли. Отец, вопреки желаниям моей матери, настоял, чтобы меня назвали Билли: отчасти по семейной традиции, отчасти в честь Билли Холидей. Это была его любимая певица, единственная джазовая певица с голосом, точно мягкий, потертый бархат. Мама хотела назвать меня «как-нибудь женственно», как мою старшую сестру Дженнифер, но в первый и последний раз папе удалось ее переспорить. Маму это не порадовало, а когда она злится – ну, в общем… Мне оказали холодный прием в этом мире и, видимо, неслучайно.

Я люблю этот старый потрепанный ящик, он напоминает мне о детстве, о комфорте, безопасности, старых добрых временах, о папе. Мой дед, его отец, умер, когда мне еще не было пяти, а вскоре умерла и бабушка; мамин отец умер, когда она была подростком, а ее мама, с которой она никогда не ладила, жила в доме престарелых в Скарборо и умерла – должно быть, от скуки, – когда мне было шестнадцать. Еще у мамы был брат, дядя Артур и его семья, но они жили на юге, так что мы их редко видели, да и не слишком-то жаждали, они вообще-то высоко взлетели. Стыдились своего происхождения – дядя А. даже говорил, дескать, нет, что вы, он не из Брэдфорда, вообще-то он из Хэррогейта; такой вот снобизм, дальше некуда. Так что мама, Джен и я фактически жили сами по себе, довольно замкнуто.

Ящик – это все, что осталось мне от отца; он хранил в нем свои бумаги, доставал из него сургуч и опускал в пахучую красную лужицу странную медную печать. Папа награждал меня «дипломами» – за то, что была хорошей девочкой, подросла на один дюйм и помогала мамочке. Он плавил сургуч, капал им на бумагу, и мы ставили печать – получалась официальная бумага.

Я очень любила папу, очень. Я любила и маму конечно же, но папочка… Папа все превращал в мечту, он был валлийцем, читал мне «Нарнию» и стихи, которых я не понимала; их автором, по его словам, был мистер Томас. Я помню запах виски, табака и его лосьона после бритья «Олд Спайс», – капелька шалтай-болтайса никогда не повредит, милая, – и папины серые глаза обращались к туманным далям и свободным женщинам.

А потом он ушел. Сбежал со своей секретаршей, когда мне исполнилось девять. Прямо классический случай, с секретаршей – «пташкой», как ее назвала бабушка во время одного из наших нечастых визитов к ней. Мама пыталась заставить ее замолчать и ругала за то, что она «ворошит прошлое». Бабушка злорадно хихикала и перечила маме. Снова и снова она повторяла: «Он сбежал с одной из этих пташек, подлый хряк. Все мужчины – свиньи, свиньи, свиньи. Я тебе говорю».

Я никогда не видела «Пташку», как я ее называла про себя, но воображала грудастую блондинку с длинными ногами в экстравагантных черных сапогах на высоких каблуках, как Эмма Пил в «Мстителях», только из Йоркшира, разумеется. Мини-юбки и пластмассовые «стильные» серьги; короткие жакетики из белого кроличьего меха и пластиковая сумочка на позолоченной цепочке. Фальшивые ресницы и длинные накрашенные ногти по вечерам. Смуглая, как копченая селедка, летом. Вульгарная, но строит из себя леди. Джин-тоник с долькой лимона, благодарю вас. Оооо, Билл, ты говоришь ужасные вещи.

Не так уж отличается от мамы, хотя мама никогда не была вульгарной. Всегда очень элегантна; настоящий выращенный жемчуг и коричневое кашемировое пальто с воротником и манжетами из настоящей монгольской овцы. Но суть та же. Блондинка с большой высокой грудью, тонкой талией и округлыми бедрами, на высоких каблуках, сексапильная, но на самом деле фригидная. Пташка была, естественно, моложе. Мужчины всегда предпочитают один и тот же тип. Они западают на один и тот же тип и редко ему изменяют, хотя раздражаются, если им об этом сказать. Как правило, это образ их первой любви, так что вряд ли папочка мог удрать с тощей брюнеткой. У меня был приятель, которого заводили девушки скандинавского типа с голубыми тенями на веках, напоминавшие блондинку из «АББЫ». По той же причине он был слегка увлечен леди Ди. Печально, скажу я вам, но так оно все и обстоит. Ну, разумеется, и женщины ничуть не лучше. Все мы способны наломать дров, так или иначе.

Папочка и Пташка уехали в Торки, на английскую Ривьеру, вот и все. Были ли они счастливы? Возможно. Папочка умел быть счастливым, когда не впадал в эту проклятую кельтскую меланхолию. Черная Собака, как он ее называл. Черная Собака укусила меня, родная, поцелуй своего бедного папочку, моя девочка; я люблю тебя, Билли, я люблю тебя больше всех на свете. Знаешь, ты вся в меня, это правда…

Больше я никогда его не видела. Он погиб в автомобильной катастрофе, когда мне было двенадцать. Пьяный. Врезался в дерево, как нам сказали. Бог знает, что сталось с Пташкой. Должно быть, она давным-давно его бросила. Никакого имущества не осталось, сплошная рухлядь. Он жил один в пансионе в Брайтоне. Кто-то переслал нам его жалкие пожитки. Я забрала себе этот ящик прежде, чем мама успела все выбросить. «Хлам, – злобно сказала она, – хлам. Он оставил один хлам».

Мама и Джен говорят, что я – копия отца. Думаю, в этом и проблема.

 

Глава вторая

Я живу в Брэдфорде, в Западном Йоркшире, на том краешке Англии, который южане считают хмурым, безжизненным севером: О, это рядом с Манчестером? Боже, ну, то есть я как-то… вообще-то… я не… Нет, они не знают, где я живу, – где мы, проклятые варвары, живем. Они ничего не понимают, эти тупые ублюдки; им не знаком острый едкий запах города, красота улочек девятнадцатого века, кружевной резьбы по камню. Они не видели, как перед закатом плотный золотой свет воспламеняет кристаллы песчаника и превращает их в сияющий янтарь. Им не знакома наша еда – фантастическая еда со всего мира и такая дешевая: манго, хурма, сахарный тростник, бамия, разлохмаченные пучки свежесрезанного кориандра, перевязанные матерчатыми ленточками, вам бы понравилось – все за сущие гроши в лавке на углу. Хлеб, настоящий божий дар человечеству, выпеченный украинскими ребятами в пекарне на крошечной ферме. Карри со всех уголков субконтинента, а также чисто брэдфордский. Люди, насмехающиеся над нами, не знают, что такое небеса, безбрежный голубой океан над головой, легкие летящие облака, гонимые ветром над долиной. Они не знают, каково это – пятнадцать минут пути, и ты в сельской глуши: скалистые пустоши, окутанные пурпурными зарослями вереска и ржавым, пыльным, хрупким покрывалом папоротников, эхо хриплого лая лисиц и ястребы, парящие в горячем воздухе.

Ах, разумеется, здесь царит бедность; когда текстильная промышленность умерла, сюда на голых гнилых ногах вползла нищета, все испортилось, протухло, угасло; молоко скисло во ртах младенцев, бешеное отчаяние поселилось в сердцах молодежи, оно выливалось в безрассудство и злобу. Я не собираюсь притворяться, что здесь все прекрасно. Иногда все кажется таким отвратительным и жестоким, подчас я схожу с ума от обиды и отчаяния, от того, как ведут себя люди. Но здесь вовсе не серо и не скучно – здесь полно ярких красок и цвета, как на картинах Тернера. Это каменный лабиринт; ловушка для неосторожных – меня не удивляет, что несчастные лондонцы, приезжая сюда, испытывают культурный шок…

Я всегда здесь жила: я, мама, Джен и Лиз; мы никогда не жили в другом месте, эмиграция Джен не в счет, потому что душой она все равно осталась в Брэдфорде. Мы живем не в центре, – уверяю вас, это совсем другой город. Там расположен мой магазин, вот как я зарабатываю на жизнь – у меня магазин подарков в торговом центре на Карлсгейт, он называется «Лунный камень». Вообще-то раньше он назывался «Дары лунного камня», но, когда ко мне пришла работать Лекки, мы поменяли декор и отбросили «дары»; сделали его современнее – светло-голубая краска и светлые деревянные полы. Если бы мне только удалось уговорить Лекки отказаться от идеи тайком приторговывать нью-эйджевыми побрякушками, было бы замечательно, но у всех свои тараканы. Я просто хочу, чтобы она убрала подальше эти вонючие амулеты и толстые книжки в цветастых обложках с названиями вроде – «За пределами Бога» и «Обрети своего внутреннего священного клоуна». Не желаю их видеть.

Я специализируюсь на драгоценных камнях и серебряных украшениях, изящных вещицах. У нас продаются открытки, необычные сувениры, изысканная упаковка и всякое такое. Наша лавка – замечательное место, прекрасный бизнес, как говорят, и я им горжусь. Над ней есть крошечная квартирка, но там никто не живет, она у нас вместо склада. Я там жила, когда только обзавелась магазином; у меня не было денег, я пребывала в отчаянии, но постаралась как можно скорее оттуда выбраться. На самом деле никто не живет в самом городе, и ночью он кажется удивительно пустынным. Скрючившись в спальном мешке на матрасе, разложенном на голом полу, я слушала пьяные песни, доносившиеся с улицы.

Мама по-прежнему живет в стандартном домике, где когда-то поселилась с папой, в Солтэйре; тогда в нем не было ничего особенного, довольно живописный вид на канал и миленький кукольный городок вокруг. Весь городок полностью построил Титус Солт, фабрикант и общественный деятель-утопист девятнадцатого века, для своих рабочих, в том числе миниатюрную больницу и богадельни. Теперь местечко стало очень стильным, здесь все захватили так называемые яппи. Появились экологические кафе, бутики, художественные галереи, музей фисгармонии и целое здание, посвященное родившемуся здесь художнику Дэвиду Хокни. Похоже на посмертный мавзолей, совершенно безжизненно и мрачно, и гигантские ритуальные вазы с лилиями. Совершенно не по-йоркширски.

Так вот, мама живет там, и я жила с ней, пока не вышла замуж, а Джен – пока не эмигрировала. Теперь я живу через весь город оттуда, в другой деревушке-спутнике, Рейвенсберри – она тоже мила, но, пожалуй, чуть более деревенская. Я живу в коттедже; две маленькие спальни, гостиная, кухня, ванна. Маленький сад, который я превратила в милый, цветущий уголок, прекрасная старая плакучая ива, беспорядочные заросли старомодных роз, крошечный пруд с лягушками, окруженный желтыми ирисами, и украшенная мозаикой в стиле Гауди скамья, которую я установила в нише старой каменной стены. Имеется даже ветхий гараж для моей старой машины. Я купила коттедж до того, как цены на дома взлетели, он обошелся мне всего лишь в двадцать штук – о да, тогда еще можно было за такие деньги получить подобную развалюху.

Я живу здесь со своими кошками, Чингизом и Каиркой. Чинг – очень старый кот, подагрик, угольно-черное исчадие ада с изодранными ушами и дьявольскими желтыми глазами, полными злобы и ярости, но ко мне он благосклонен, насколько вообще может быть к кому-то благосклонен. Каирка моложе его, с раскосыми, четко очерченными глазами, кошачья Софи Лорен; наполовину сиамка, полосатая, изящная, ее отчаянные вопли способны поднять покойников из могил на кладбище по соседству. Я люблю своих зверей, я правда их люблю. Мне наплевать, если кому-то это покажется сентиментальным или возрастной причудой; они мне куда дороже, чем большинство людей. Я прожила с ними многие годы, вдыхая чистый первобытный запах их шерсти, чувствуя под грубыми пальцами их шелковистую шкурку. Я слушала их разговоры и споры, видела, как они с одинаковым удовольствием убивают и целуют. Я наблюдала, как они растут, превращаясь из нетвердо ковыляющих малышей в энергичных гибких подростков, а затем в меланхолических, с поседевшими мордами, взрослых. Я ухаживала за ними, спала с ними, подстраиваясь под ритм их дыхания, их голодные вопли по утрам – мой будильник.

И свой дом я люблю. Это прекрасный дом, я потратила на него немало времени, чинила, восстанавливала то, что поломали бывшие владельцы, которые покрасили дубовые балки сиреневой эмульсией и оклеили пол в спальне пурпурным полихлорвинилом. Теперь он светлый и открытый, сплошь натуральное дерево и камень, большой и упругий красный диван перед живым пламенем газового камина. Мне кажется, дом ужасно уютный, не слишком минималистский, не слишком современный. Мне нравятся заросшее деревьями кладбище и маленькая замшелая церковь по соседству. Я не боюсь мертвых; живые пугают меня куда больше, это точно.

Я повесила на стены фотографии отца; я спасла их от мамы, она была только рада от них избавиться. Свои работы я вешать не стала – не хочу этого делать, для меня это все равно что напрашиваться на комплименты. Ну знаете, когда кто-нибудь подобострастно говорит: «Какие милые картины, кто их нарисовал? Вы? Замечательно…» Это все равно, что заявить – ах, посмотрите на мое мастерство, я – художник; но, если честно, они лишь слабый намек на то, кем я могла бы стать. Они не первоклассные, не настоящее искусство, но я могла бы этим зарабатывать на жизнь, я почти уверена. Но тогда мне пришлось бы покинуть Брэдфорд; отправиться в Лондон или Сент-Ив; за море, это было бы лучше всего.

Но я никогда не покидала город. Это моя судьба. Брэдфорд, странный, противоречивый, жестокий, переменчивый Брэдфорд – сцена моей жизни, часть меня, того, что со мной случилось, того, кем я стала.

В оправдание я могла бы сказать, что у меня было ужасное детство, но это неправда. В материальном плане у меня все было в порядке. У мамы была хорошая работа в местной администрации; да, она работала секретаршей. Достойная работа, как она всегда заявляла: она не какая-нибудь вертихвостка-машинистка, как Та Женщина. Мама работала с парой «джентльменов» из архитектурного департамента. По-видимому, они были художниками, так как интересовались барочными церквями Йорка и имитациями классических фасадов в Хаддерсфилде. Выйдя на пенсию, мама вступила во всевозможные клубы и объединения – бридж, благотворительность, керамика (ненадолго, это слишком грязно), литература (Кэтрин Куксон или что-то в этом роде – никакого сквернословия, ничего непристойного; все книги, разумеется, исключительно для отдыха), гольф, экскурсии по знаменитым садам и, даже (господи помилуй) – «танцуем сальсу, для тех кому за пятьдесят». Для этого она купила новые туфли, серебристые, с каблуками в два с половиной дюйма – то, что она считала «практичным каблуком», она могла бы штурмовать Эверест на этих чертовых каблуках, – и замечательную помаду «Ревлон». У нее не было ни минуты свободной, и ей это нравилось. Вообще-то, как вы могли догадаться, размышлять она не любит.

Джен старше меня почти на восемь лет (я, в отличие от нее, была незапланированным ребенком, чистая случайность после пары лишних порций джин-тоника), нашла работу, едва бросила школу в шестнадцать. Теперь живет в Канаде, в Калгари, с мужем Эриком и Девочками, Черил Энн и Тиффани Джейн, моими племянницами. Я видела Девочек всего два раза, когда они приезжали в «старую добрую Англию». Во время первого визита Черил было около трех, а Тиффани была грудным младенцем. Черил верещала как баньши, когда я к ней приближалась, а мама, Джен и Лиз (новоявленный специалист по детям) поджимали губы и качали головами в унисон, точно хризантемы на ветру. Или хризантемы на мертвых розовых стеблях, в случае Лиз. Во второй раз, примерно восемь лет спустя, Девочки были очень вежливы. Я бы и рада сказать что-нибудь теплое, да не могу.

Джен эмигрировала почти сразу же после грандиозной меренговой свадьбы с этим Эриком, аристократом-дегенератом. И слава богу, спасибо им за это. Джен пошла в маму – классическая блондинка с пышными формами, крошечными ручками-ножками, голубыми глазами и кожей цвета персиков со сливками. Подобно матери, она располнеет, и красный венозный рисунок придаст ее гладким щекам сходство с мрамором. Но Джен знает, как с этим справляться: она теперь истинная леди Шанель, работает в огромном магазине в гигантском торговом центре. Она поспешно вооружается зеленоватым маскировочным карандашом, нейтрализующим признаки старения, или «Creme de La Мег», миллион баксов за баночку, чтобы разгладить намечающиеся морщины. А если все это не подействует, как оно обычно и бывает, всегда найдется елейный пластический хирург с магическим скальпелем; Северная Америка – родина бесчисленных подтяжек лица, ухмыляющихся черепов, увенчанных белокурыми локонами. Точно косметический король Кнут, Джен противостоит течению времени.

Для Джен косметология – религия, священная мантра; первая ее работа – «консультант по красоте» – продавщица в салоне «Эсти Лаудер» – в ныне закрытом городском универмаге. Она была – здесь подходит только одно слово – в экстазе. Точно преображенная святая Тереза.

Думаю, она получила работу, потому что ее боссы заметили религиозный пыл в ее блестящих глазах, когда она убеждала их, что это ее призвание. Под наманикюренными руками Джен старые, прыщавые, с жирной и сухой кожей обретут спасение. Эти бедные отчаявшиеся женщины найдут священный Грааль красоты, утраченной женственности. Мужчины будут восхищаться ими, женщины – завидовать. Они снова станут любимы. Святая святых – будь благословенна, Дженнифер, эти женщины смогут дышать, поскольку осмелились бросить вызов злому тирану – зеркалу и узрели свои новые фасады, свежевыкрашенные в одинаковый бежевый (Джен не занималась черными женщинами – «не ее конек»), их глаза – законченный шедевр в осенних коричневых тонах, их губы сочатся от красно-коричневого жира, точно они объелись жирным мясом – будь благословенна. Святая Дженнифер молится за нас, возвращает нам женственность…

В ней-то все и дело. В женственности. Мама и Джен ею одержимы. Худшее, что они могли сказать о ком-то, – она не слишком женственна. Их жизни вращались вокруг этой жесткой концепции – женственности, тем более что мама после развода больше не выходила замуж.

Это был дом женщин, даже собака Крошка, йоркширский терьерчик, которой мама любила повязывать бантик из шотландки, была женского пола. Мужчины иногда входили в святилище, но никогда в нем не оставались. Даже на одну ночь, насколько я знаю. Сперва я служила ей оправданием – моя младшенькая, она очень расстроена, она так любит своего отца, бедняжка – я слышала их голоса, доносящиеся из холла, когда какой-нибудь страждущий любви Лотарио пытался заключить в объятья мамочкины формы, обтянутые персиковой двойкой, ее драгоценные жемчужины сверкали, как капли света в надвигающихся розовых сумерках, а Крошка жалобно тявкала у ее затянутых в нейлон щиколоток. Я зажимала рот рукой, чтобы не захихикать, вспоминая, что она говорила об этом мужчине до его прихода, пока его дрянной автомобиль стоял у дома в легкой дымке дождя, от которой все казалось серым и мягким.

«Не знаю, почему меня беспокоит то, что я не… Джен, милая, подай мне шарф, на улице сыро. – Тяжкий вздох, пальчиками взбить перманент. – Он совсем не то, что надо, я уверена, опять терпеть эти мерзкие плотские домогательства Чарли, весь вечер. Мужчины! Тем не менее Лиз права, не могу же я все время сидеть дома, я сойду с ума. Дикки зайдет? Ну, я надеюсь, ты не позволишь никаких глупостей – ты ведь знаешь, чем это заканчивается, посмотри на бедную Стеллу Пэрриш, она стала огромная, как дом, и что-то я не вижу кольца на ее пальце, а? Нет, Билли, не сейчас. Узнаешь, когда подрастешь, это крест для женщин – мужчины. Ты слышишь? Жмет на гудок, как таксист какой – понимаешь, о чем я? Как вульгарно. Ну… – Чмок-чмок, поцелуи. – Я ушла, не ждите меня, девочки, сегодня будний день, не забывайте».

Они никогда не задерживались. Мама выходила с ними, одна или вчетвером, со своей подругой Лиз, с которой дружила еще со школы, на пару свиданий, а затем отделывалась от них, как от поношенного платья. Ей куда больше нравилось ходить в кино или на танцы с Лиз, разодевшись в пух и прах. Лиз развелась с мужем Тедом после четырех лет брака, когда неожиданно пришла домой и обнаружила, что он трахает в супружеской постели ее сестру – в особой экипировке. Об этом рассказывали свистящим шепотом, с поджатыми губами и многозначительными взглядами. Я всю жизнь думала, что же в тот момент пережили бедный ублюдок и неупоминаемая сестра Лиз? Должно быть, до смерти перепугались. Так или иначе, эти ужасные мужчины связали Лиз и маму, это был их боевой клич. Веселые подружки, так они себя называли. Пара веселых разведенок.

В те дни в этом не было никакого подтекста – но я и в самом деле думаю, что мама была бы гораздо счастливее, если бы вышла замуж за Лиз. Лиз, с ее плотной шапкой угольно-черных, жестких волос, обезьяньими, табачно-карими глазами, бледными усиками и желтоватым, «испанским» цветом лица, увешанная звенящими золотыми браслетами, с крестом на цепочке (хотя и без Христа на нем: ей хотелось выглядеть по-европейски, католичкой она, к счастью, не была) постоянно присутствовала в нашем доме, хотя предполагалось, что она живет одна через несколько улиц от нас, в аккуратном коттедже, провонявшем пепельницами и освежителями воздуха. В те дни женщина с сигаретой считалась невероятно изысканной; верх соблазнительности – глубоко затянуться, глядя на свою жертву, затем резко выдохнуть и сказать своему оцепеневшему от дыма обожателю: ну, что ж, продолжай, если иначе никак.

И уверяю вас, Лиз была весьма изысканна. Она уверяла, что ее сравнивали (должно быть, этот парень был слепым) с той, другой Лиз, Лиз Тейлор, и намекала, что, в отличие от Тейлор, она-то уж не упустила бы Ричарда Бёртона, о нет. Такому мужчине нужна твердая рука, ему нельзя давать спуску. Но в этих театральных эффектах не было никакого смысла, никакой твердости характера, никакой сути. Претенциозность. Что касается меня, то я всегда считала, что Лиз своей мощной, крепкой фигурой больше походила на суровые, скульптурные очертания королевы Виктории в ее поздние, монументальные годы, чем на соблазнительные роскошные формы ее буйной тезки с фиалковыми глазами.

Когда Лиз говорила, смуглые, в пятнах никотина, унизанные кольцами руки порхали, как больные голуби. Эту привычку она считала проявлением своего космополитического характера. Она считала «изысканным» лидсовский стиль, которым так восхищалась мама, но сама не могла носить таких вещей из-за того, что их крой был тесен ей в бедрах и груди. У нас считалось, что Лиз Ходжес могла бы выйти за кого угодно, ведь она такая роскошная и страстная, но она решила ни за кого не выходить, она предпочла маму.

Они любили друг друга; мама и Лиз, они были самыми преданными поклонницами друг друга. Лиз не выносила папу; на самом деле она презирала всех мужчин, но у нее была мания «не вмешиваться» в семейные дела. Она лишь поджимала губы и возводила глаза к небу, когда звучало папино имя. Не в ее привычках было комментировать, но только слепец не понял бы язык ее тела. Однако вскоре я услышала ее комментарий на кухне поздно ночью, засидевшись за чашкой чая, прежде чем выйти под дождь, – она думала, что я не слышу. «Без него тебе будет лучше, Джини, милая, он ничтожество, сам постелил себе постель и, боже мой, пусть теперь в ней спит». Я лязгнула зубами, дрожа от холода на лестнице во фланелевой ночнушке и тапочках. Мама жадно ловила каждую фразу Лиз, точно слова Священного Писания; Лиз умна, никто не в силах совладать с Лиз Ходжес. Неудивительно, что эти бедолаги в мешковатых костюмах, павшие жертвами маминых чар, поспешно ретировались, натыкаясь на скалу маминой и Лизиной железной привязанности. Когда Лиз внезапно умерла от сердечного приступа четыре или пять лет назад, мама была сломлена горем. Уход отца значил для нее куда меньше.

А дома, отгородившись от жестокого мира, мама погружалась в мир косметики, всяких штучек по уходу за кожей, которые делила с Джен. В конце концов, она была Красавицей, с этим все соглашались, и она должна была отвечать высоким требованиям. Это ее долг – мне всегда напоминала о ней старая песенка, от которой становилось не по себе:

Если хочешь жить счастливо, Молода будь и красива. Ты должна быть молода, И любовь найдешь тогда.

Уход за собой был ритуалом, которому подчинялось все ее время после работы. Имена ее гуру красоты звучали гимном истинному кинозвездному блеску – «Елена Рубинштейн», «Макс Фактор», «Элизабет Арден», «Герлен», «Эсти Лаудер»; никаких новомодных «Мэри Куант» или ужасающих «Биба». Парикмахер, маникюрша, долгие часы в крошечной ванной, испытания образцов продукции, всех, с какими работала Джен. Особенно меня радовали твердые, как камень, ярко-голубые косметические маски: три дамы замолкали, таращили глаза, словно напуганные лошади, когда я силилась понять, чего же они хотят – чаю, «Нескафе», салфетку, вату, бессловесно, чтобы не потрескалась маска, – тогда они становились похожими на разъяренных Мафусаилов.

И еще нескончаемые бесполезные диеты, каждый кусок вкусной, интересной, недиетической еды сопровождался вечной песней «две минуты на языке, два дюйма на бедрах» и выразительным округлением гиацинтовых глаз. По всем углам счетчики калорий, а единственные книги в доме, помимо романов, – книги о разнообразных странных диетах. Моей любимой диетой, поскольку она требовала пылкой веры, сравнимой с верой в непорочное зачатие, была диета грейпфрутовая. Если перед обедом съесть половинку грейпфрута (какая гадость!), то все жиры в еде растворятся! Вот это фантастика, а? Довольно странно, но, несмотря на килограммы грейпфрутовой кислятины, которую поглощали мама и Джен перед свиными отбивными и картофельным пюре, она не помогала. Какая досада! В конце концов мама сказала: должно быть, мы делаем что-то не так, милая Джен.

Спортивные упражнения и сбалансированное питание казались им слишком скучными и даже неженственными, спортивные снаряды не вписывались в интерьер нашего дома. Женственность требует безумных, лишенных логики культовых ритуалов, а никак не здравого смысла или метода. Так рассуждают только мужчины. Женщинам же присущи тонкие чувства, темперамент, сильные эмоции; они рыдают над «Унесенными ветром» и шьют вечерние платья из золотистых бархатных портьер, если того требуют необходимость и бал после ужина.

Мама и Джен требовали – и по сей день требуют – как сейчас выражаются, затратного ремонта.

Все это помогало им чувствовать себя драгоценными, избалованными – «лелеемыми» (любимое мамино словечко) – и, несмотря на недостаток энтузиазма с моей стороны, меня тоже заставляли принимать участие в том, что Джен называла «рутиной красоты». Я безуспешно стирала макияж (хотя почти не пользовалась им в эти дни), мыла лицо специальным гелем, а не старым добрым мылом, наносила соответствующие увлажнители, использовала солнцезащитные кремы, расчесывала волосы щеткой «Мэйсон Пирсон». Пьяной или трезвой, обдолбанной или на свежую голову, уставшей или нет. Джен говорила, что старается ради меня, и в ее голосе слышалось отчаяние.

Вот так мы неплохо жили с мамой и Джен. Я разносила газеты и по субботам мыла машину. Без особой роскоши, но без особой экономии. Мама летала в турпоездку на Коста-Рику с Лиз на буксире, похожей на бесполый портновский манекен. Мы с Джен оставались дома во время каникул, поскольку было решено, что брать нас за границу расточительно. Но мама прекрасно справлялась с домом, умела красить и декорировать – хотя для этого требовались промышленные резиновые перчатки и огромные шарфы. Упаковка подарков ко дню рождения или Рождеству была ее коньком, она знала в этом толк. Она часами творила хризантемы из фольги или наклеивала блестки на самые незначительные из подарков; на ее работе ни один подарок не обходился без «магического прикосновения» миссис Морган. Мое магическое прикосновение, о, я вовсе не хочу хвастаться, это всего лишь проявление вежливости. Быть милой, делать вещи милыми. Вы бы видели рождественский фонарик, который она сделала мне для школьного концерта. Мой фонарик был великолепен, шедевр из фольги и картона. у всех остальных они были сляпаны наспех и кривобоки. Лучшее, на что были способны их мамы и папы. Я была в ужасе. Мне бы следовало радоваться, но я не радовалась; это лишь выделило меня и вызвало всеобщую неприязнь.

Я хотела быть как все. Больше всего на свете. Каждый вечер я молилась младенцу Иисусу, чтобы он сделал меня такой, как все, чтобы я перестала быть странным ребенком с нахмуренными бровями, который вечно говорит невпопад. Он, кстати, так мне и не ответил, несмотря на мое детское сочувствие к Его ужасной жизни (как я это понимала в свои одиннадцать), и, посмотрев «Историю монахини» – с мамой и Джен, рыдающими над невозможной сестрой Люк (Одри Хепберн), и даже Лиз заткнула пасть и не язвила, как обычно, – я после школы – только не смейтесь – оставила на алтаре церкви Святого Петра коробку носовых платков с буквой «И», вышитой в уголке. У него не было носовых платков, понимаете, тогда, в Палестине. Нехорошо это, бедный Иисус; никто не дарил Ему полезных подарков, все только всё время просили его о всякой ерунде. Поэтому я купила ему на свои карманные деньги носовые платки. Я не могу себе вообразить, что подумал викарий, обнаружив эти платки, надписанные моим детским корявым почерком: «Иисусу с любовью, Б.». После этого мои религиозные чувства угасли. Религия – занятная штука, ею можно интересоваться от нечего делать, на досуге, но верить в Бога? Христианского Бога или Будду, Яхве или Аллаха? Нет, нет, в самом деле, невозможно. Как сказала бы Лиз, просто один человек пытается тобой командовать.

Однако, приходя в наш дом, мои школьные друзья зеленели от зависти. Мама любила изображать радушную хозяйку с подносом бисквитов и лимонада, и наша теплая розово-золотая гостиная была невероятно далека от их одинаковых домов, разгромленных детьми и воняющих грызунами. Тебе повезло, вздыхали они. У тебя потрясающая мама, она похожа на актрису или еще кого из телевизора. Я гордилась и делала вид, что меня это вовсе не волнует.

Если бы мама любила меня так же, как Джен, все было бы замечательно.

Если бы папа не ушел, все было бы замечательно.

Если бы я была блондинкой с большим бюстом; если бы папа не завещал мне свою Черную Собаку и свое проклятое валлийское упрямство.

 

Глава третья

Понимаете, я не чувствовала себя несчастной; по крайней мере, поначалу. Особенно когда я была маленькой и мир был разрисован яркими красками, а я обсасывала лапки потрепанного плюшевого мишки. У меня сохранилось немало счастливых воспоминаний: когда меня попросили спеть в детском саду, и единственная вещь, которую я смогла спеть, уж не знаю почему, была песня Лонни Донегана «Мой папаша – мусорщик». Я помню плитки кулинарного шоколада «Кейк Бренд», по вкусу похожие на свечной воск с шоколадным запахом; черепаху в детском саду, писающую на стол, – мы, малыши, визжали от скатологического удовольствия; я помню запах шкафа под лестницей (старые башмаки и мыши) и запах маминых духов «Блю Грасс» от Элизабет Арден. Я помню, как папочка принес мне на Рождество игрушечную панду ростом больше меня, и помню свою куклу Бекки, которую ужасно мучила – привязывала шнурком к воротам и бросала в нее стрелки с присосками, играя в ковбоев и индейцев. Я была Красным Пером, отважным индейским воином и говорила всем «хо» свирепым и воинственным, как мне представлялось, голосом. Я была счастлива, как любой ребенок: каждый день случалось какое-нибудь новое чудо, каждую ночь – радость крепкого беспробудного сна без сновидений в моей кроватке с семейством уточек, нарисованных в изголовье.

Затем постепенно я начала понимать, о чем говорят взрослые. Точно поврежденная звуковая дорожка к фильму – слышишь обрывки, которые превращаются в неясное бормотание, проявляются и снова исчезают. Постепенно звуки, слова, идеи, высказанные в этих важных разговорах, стали обретать смысл, и я начала понимать свое место в семье, понимать, что мир не вертится вокруг меня, что я лишь часть чего-то большего. В конце концов бормотание стало совсем отчетливым, и я стала осознавать, что все не так, как кажется, а я вовсе не безоговорочно любимый ребенок, каким себя считала. Я становилась все несчастнее. Ничего определенного, ничего, что можно измерить или проанализировать, просто – я не была счастлива так, как Джен. Они с мамой – зеркальные отражения друг друга, как Девочки теперь – отражения Джен и Бабушки; все говорили одно и то же про маму и Джен – «о, они скорее похожи на сестер, чем на мать с дочерью». «Мои блондиночки», как написал самозваный джентльмен Эрик в постскриптуме письма к Джен. Верно. Вся эта истинная женственность сводила меня с ума, и меня грызла совесть, точно каким-то непостижимым образом я вредила их репутации, унижала, разочаровывала тем, что была самой собой. Дочерью своего отца – темноволосой, густобровой, угловатой, с «унылыми» серо-зелеными глазами и – прыщами.

Конечно, может смеяться, если охота. Ну, прыщи бывают у каждого подростка, это просто комедия, верно? Нo только не в нашем доме. У мамы и Джен цвет лица всегда был ровный, полупрозрачный, безупречно-розовый, как нутро морской раковины. То, что я была покрыта угрями и прыщами, точно семенами сорняков, вызывало вопли ужаса. Как вы понимаете, быть неуклюжим прыщавым подростком – не женственно, значит, со мной что-то неладно. С медицинской точки зрения. Мама повела меня к доктору, специалисту, которому доверяла, точно у меня венерическое заболевание. Я помню гримасу доктора – отчасти восхищение мамочкиной красотой, отчасти неверие в то, что кто-то может поднять такой шум из-за пары прыщей. Но маму не мог обмануть какой-то мужчина, говорящий о том, что важно и что не важно для женщины, о нет. Она настаивала, ее лицо превратилось в трагическую маску, пока он наконец не сдался и не отправил меня в дерматологическое отделение госпиталя. Я была официально признана больной.

Я убедила маму не ходить со мной на эти приемы, она не слишком протестовала. Она ненавидела больницы, потому что эти прямоугольные здания были так безобразны и так ужасно пахли. Усталые неряшливые врачи были доброжелательны, но приходили в изумление, когда я безуспешно пыталась объяснить одержимость внешностью в нашей семье; они этого не могли понять. Они поднимали брови, изображая это извечное докторское – «Гм-м, ясно», пока я краснела и бессвязно бормотала о важности красоты и женственности.

Год меня продержали на тетрациклине. Тогда он считался последним достижением в лечении прыщей, настоящей бомбой. За двенадцать месяцев я покорно проглотила столько мощных антибиотиков, что их хватило бы на десятилетие вылечить от инфекционных заболеваний небольшую страну. У меня больше не было прыщей. Кроме того, у меня ни черта не было внутренностей и грибковых инфекций во всех отверстиях. Я походила на прессованный сыр и чувствовала себя дерьмово, я стала изнуренной, апатичной и подавленной. Я была самым послушным ребенком на свете, у меня просто не было сил шалить. Но в те дни доктору – и вашей мамочке – было видней. Все это вместе с моей кукушечьей угрюмостью и загадочным отсутствием женственности укрепляло мою уверенность в том, что я – урод.

Примерно лет в одиннадцать я поняла, что я странная. Я ощущала это на глубинном, клеточном уровне и знала, что для меня это столь же естественно, как дыхание. Я не стремилась бунтовать, бунтарство было мне навязано; на самом деле мне это совершенно не нравилось, и я не раз бунтовала против своего бунтарства и изо всех сил пыталась стать нормальной. Это не срабатывало: люди всегда чувствуют чужака – так собаки улавливают человечий страх. Это что-то атавистическое, химическое; племя против незнакомого или незнакомца. Школа с самого начала, с первых шагов стала кошмаром, я была неспособна вписаться. Полагаю, у меня была так называемая «школофобия», но тогда это называлось попросту отлыниванием. Я приходила в ужас каждое утро от того, что нужно идти в школу, я научилась набивать себе температуру на градуснике, чтобы получить передышку. Но это нечасто срабатывало, и подчас все заканчивалось маминым гневом, что обрушивался на мою голову, поскольку я создаю проблемы. Теперь изданы правительственные директивы против терроризирования детей в школах; тогда же было так – человек человеку волк и каждый сам за себя. Помню одну толстую девочку с жирными красными щеками и узкими злобными глазками, которая вонзала булавки в мои руки на уроках шитья, а потом, рыдая, жаловалась учителю: Билли Морган ущипнула меня, мисс, она меня поранила; я получала замечания в дневник, меня оставляли после уроков на бессчетные часы, меня бранили за то, что я такая упрямая и «наглая». Я до сих пор слышать не могу школьный звонок и даже думать не могу о школе.

Мне кажется, мою «странность» считали врожденной, потому что с ранних лет я любила рисовать, сооружать русалочек из войлока и блесток или «скульптуры» из папье-маше, раскрашенные яркими красками. Я была Артистичной Натурой. В этом для моей матери, Джен и Лиз крылась причина моей странности, хотя мне казалось очевидным, что хотя бы отчасти я унаследовала это от мамы. Она отмахивалась от этой мысли, полагая свое знаменитое магическое прикосновение разновидностью благословения общественных фей, никак не связывая его с болезненностью и неудобствами, сопровождающими настоящее Искусство. «Ню» и натюрморты. Абстракции. Ван Гог – только не говорите мне, что он был нормальным, вы что, не видели фильм с Кёрком Дугласом? Нет, мой интерес ко «всему этакому» наверняка передался от отца, который сочинял стихи и читал отнюдь не триллеры в мягких обложках, своими руками делал рамки для рисунков и хранил семейные фотоальбомы в идеальном порядке; все фотографии были вставлены в уголки и надписаны. Однажды я услышала, как Лиз шептала маме, когда они сосредоточенно изучали мамины фотографии – в смелом раздельном купальнике на пляже в Блэкпуле, в пламенеющем тюлевом наряде и бижутерии на «корпоративном» праздновании Рождества в отеле «Бернсайк»: «как жаль, что Билли-бой не был так же аккуратен со своей жизнью, как с этими фотографиями» – а потом зашлась хриплым каркающим смехом, словно задыхающаяся ворона.

Я еле сдержалась, чтобы не запустить чем-нибудь в старую корову; только мысль о скандале удержала меня. Я легко могла вообразить себе эту сцену и потому струсила. Поскольку обратной стороной маминой мягкой женственности был ее железный беспощадный характер, свойственный также Джен, не говоря уж о Лиз, и, возможно, Крошке. Вот почему я не могла быть счастливой в обычном смысле, вот почему я мне никогда не было с ними спокойно, с тех пор как я подросла.

Они не выносили того, что могло их «расстроить», не любили «устраивать сцен», понимаете, их вспышки были ужасающе внезапны и необъяснимы. Иногда я осмеливалась пошутить по поводу косметики или маминой прически – «осиное гнездо» на старых фотографиях, и они хихикали и говорили о-о, я тогда была ужасна; если я пыталась сказать это в другой день, они набрасывались на меня и твердили, что я – отвратительное создание. Никогда не угадаешь. Наверное, все дело в гормонах или сексуальной фрустрации, но я была ребенком и понятия не имела о таких вещах. Я считала, что это целиком моя вина.

И оружие их тоже было мощным; голубые глаза становились стальными, накрашенные губы сжимались в узкую полоску, круглые подбородки выступали вперед, как у бульдога, что вот-вот укусит. Далее следовал сарказм: «и кем это мадам себя вообразила» и «какая жалость, а я-то думала, что это мой дом; наверное, я ошибалась», иногда доходило и до оскорбления действием, меня хватали за волосы и давали пощечины, выставляя острые ногти для пущего эффекта. Затем следовало молчание, которое могло длиться в буквальном смысле неделями, и если я спрашивала, что не так, мне отвечали: «Если ты не знаешь, я не собираюсь тебе объяснять», – и блеск слез в отведенных глазах. Если я плакала, они по-детски дразнили меня: «Ню-ню, плакса-вакса», – а Лиз демонстративно поднималась и, тяжело вздыхая, шла ставить чайник. Мои недостатки перебирались со сладострастной тщательностью: руки у меня слишком большие и костлявые, грудь «неправильной формы», волосы слишком грубые, цвет подозрительный («точно дегтем мазнули», это все с отцовской стороны, слава богу, Джен такая светленькая), лицо угрюмое. Они говорили мне, что я психически неустойчивая, что в роду отца были туберкулезные и сумасшедшие и что ни один мужчина даже не посмотрит на меня, если я буду строить из себя такую всезнайку. Они говорили, что это из-за меня отец ушел (никогда ничего толком не объясняя, но логика в нашем доме была не в почете) и моя мать не вышла снова замуж (кому нужна женщина, у которой на шее висит такой мерзкий ребенок, как я?). Лиз была вынуждена признать, что она слышала, как из-за моего поведения меня обсуждают на нашей улице, если не во всем Брэдфорде. Они сливались в пастельный греческий хор, завывавший нестройную песнь, что мое рождение было ошибкой, зачатие – ошибкой, я – плоть, кровь и кость ошибки, ошибки, ошибки.

Но и худшее из того, что они говорили, то, что изуродовало меня вконец, кажется таким ничтожным, банальным, что едва ли кто в силах понять, как больно это ранило меня, ребенка. Я вожусь со своими рисунками или еще с чем, все такое хрупкое, затянутое тонкой пленкой обманчивого смысла, и вдруг я совершаю проступок – скажем, разливаю воду. Мама яростно возит шваброй, а я стою, застыв, с кисточкой в руке – и тогда она говорит:

– Боже мой, Билли, почему ты вечно все портишь? Знаешь, так от тебя все отвернутся.

Знаешь, так от тебя все отвернутся. Ерунда – это ведь ерунда, верно? Глупость, просто глупые слова… Это застряло у меня в голове, словно отравленный рыболовный крючок, заноза, заклятье. Злое колдовство, искусное и действенное, точно укол, оно окончательно убило во мне доверие, потому что если твоя мама может вдруг разлюбить тебя из-за того, что ты сказал или сделал что-то совершенно обычное, чего же тогда ждать от остального мира? Они перестанут тебя любить только потому, что ты неправильно дышишь.

И ничем не сгладить это чувство, никак не уменьшить этот ужас. Знаешь, так от тебя все отвернутся. Я чувствую это костным мозгом, всеми клетками тела; я буду вглядываться в лица друзей и возлюбленных и видеть, как любовь исчезает из их глаз, видеть как охватывает их безразличие; так убывающий прилив оставляет позади себя размытую пустоту. И что бы я ни сказала или ни сделала, ничего не исправишь… Папочка никогда не придет ко мне, папочка от меня отвернулся…

Это из-за меня? Он, о боже, он ушел из-за меня? Права ли мама? Не могла ли я по детскому недомыслию сделать что-то, что навсегда разорвало связь между нами. Что я такого сделала, что папочка от меня отвернулся? Как все дети, я жила в маленьком эгоцентричном мирке, в котором считала себя причиной и средоточием всего. Долгие годы я рыдала перед сном в темноте (никаких ночников, от них становишься дряблой, говорила маме Лиз, а та верила), снова и снова прокручивая в голове каждое слово, каждое движение, каждый поступок, все, что могла вспомнить, в связи с папочкой, пытаясь обнаружить роковую ошибку, которая вынудила его уйти.

Я не могла поговорить с мамой или даже с Джен о своей ужасной вине, потому что «этот человек» стал табу. У мамы это вызывало очередную «головную боль». Так типично для меня – «снова об этом заговаривать». Я научилась держать рот на замке; и мысленно, и в буквальном смысле. Люди иногда замечают, что я все время сжимаю губы и никогда не улыбаюсь широко на фотографиях. Перестань стесняться, говорят они, расслабься – улыбнись, давай! Но я не могу. Что из этого выйдет? Так что я несла, точно рюкзак, набитый кирпичами, бремя уверенности, что виновата в уходе папочки.

Даже сейчас – да, когда я стала взрослой и могу рассуждать логически, аналитически, вся эта дребедень – даже сейчас где-то на краю сознания это жжет меня, точно крапивница: Что я сделала, из-за чего ушел папочка? Что я сделала, из-за чего он от меня отвернулся?

Почему он никогда не писал, не звонил, не пытался увидеться со мной? В детстве я мучилась; меня отвергли – точно гильотина отрезала. Ни открытки на день рождения, ни поздравления на Рождество, ничего. Каждый год я ждала, молча, надеясь всем сердцем и в то же время ругая себя сквозь зубы за эту надежду, потому что, когда снова ничего не приходило, становилось только хуже оттого, что надеялась, почти уверив себя, что уж на этот день рождения он напишет. Если ты надеялась, усматривая знамения в почте, опоздавшей на десять минут, или в прекрасном апрельском дне, или в том, что получила хорошую оценку в школе, в чем угодно, боль, когда ничего не приходило, становилась невыносимой. Лучше ни на что не надеяться, не ждать ничего, кроме разочарования. Тогда будет не так плохо.

Сперва я писала ему. Я пыталась отдавать письма маме, чтобы она их отправила, – так я поступала со своими письмами Санта-Клаусу, но мама не улыбалась, не подмигивала Лиз и не говорила: Конечно, милая, я отправлю его с работы. Она хмурилась, затем ее лицо быстро разглаживалось (ведь иначе появятся морщины), но смотрела она мрачно и раздраженно. Если я настаивала, она выхватывала у меня конверт и рвала его, выбрасывая обрывки в мусорную корзину и ругая меня за то, что я так себя веду и стараюсь привлечь к себе внимание. В конце концов я перестала даже пытаться, но меня убивало то, что папочка где-то далеко, один и не знает, что я его не забыла.

Я не переставала думать об этом, эти мысли до сих пор преследуют меня. Вдруг папа умер в одиночестве, думая, что я не хочу его видеть, не хочу говорить с ним? О, нет, нет, это было бы нестерпимо; папа, папа, я всегда любила тебя, думала о тебе, мечтала, как мы сидим вместе в гостиной, тихо играет пластинка моей тезки, «Штормовая погода», наша любимая – мы бы что-нибудь рисовали или чинили сломанную раму картины, уютный розовый свет лампы под гофрированным абажуром, мерцает газовый камин. Твои огрубевшие пальцы искусны и уверенны, ты, затаив дыхание, ловко приклеиваешь что-то или рисуешь. Твой глубокий, хриплый голос рассеянно подпевает мелодии: «…солнца не видно в небе, хмурая погода, с тех пор как мы расстались…» Затем ты замираешь и прислушиваешься, наклонив голову, прядь черных волос падает на широкий лоб. «Послушай, Билли, прекрасный голос, а? Прекрасный… Сердце разрывается от этого голоса, просто сердце разрывается…»

О, о, мне и сейчас больно, даже сейчас, когда я пишу эту чертову, этот… что же это – рассказ? Исповедь? Дневник? Мне больно, слезы капают на клавиатуру, я стучу одним пальцем по клавишам, а сердце сжимается и ноет.

Мне кажется, мама или Джен даже не задумывались о том, что они жестоки. Они были слишком бездумными. Они просто реагировали. Их поведение было рефлекторным, как коленный рефлекс; ну, я о том и говорю. Если он не хочет их, значит, он не получит меня. Зуб за зуб. Извини, Билл Морган, но ты сам постелил себе постель, тебе в ней и спать. Как это он может хотеть меня и не хотеть их? Это же они красотки, а я – подменыш, дитя эльфов. Они, наверное, сходили с ума от непонимания. Я стала козлом отпущения, инстинктивно они перенесли свою боль, ревность и отверженность на меня, папочкину копию.

Я росла в убежденности, что уродлива, неприемлема для общества и совершенно непривлекательна для противоположного пола. Что меня невозможно полюбить. Я в этом не сомневалась. Я даже не пыталась с этим бороться. То был признанный факт в нашем доме.

Так что да, я не испытывала недостатка в игрушках, художественных принадлежностях, одежде или крыше над головой. Не было проблем с образованием или горячим обедом. Моей мамой все восхищались, сестра была признанной красавицей Солтейра. Я знала детей, которым приходилось взаправду плохо, их били, обижали, игнорировали; меня – нет. У меня было все материальное, о чем только может мечтать ребенок, на блюдечке с голубой каемочкой.

Но в душе у меня разрасталась огромная кричащая черная дыра; водоворот боли и черной ярости оттого, что нет любви, нет доброты, нет восхищения или одобрения; меня точно резали тупым ножом по сердцу, и внутри кровоточило; у меня не было ни защиты, ни барьеров против чужих страданий; если уж я чувствовала себя так только потому, что моя семья меня не любила, как полагается в идеальном мире, – что тогда говорить о бедных ублюдках в мире внешнем, попавших в настоящую беду? Каково им-то приходится? Об этом было даже страшно подумать. Папино наследство, Черная Собака, завывала внутри меня, точно адское чудовище; ее дикий вой меня оглушал.

Вот что в итоге мне досталось от него – то, чего он меньше всего хотел оставлять. Проклятие Морганов. Адский цербер меланхолии, черный как ночь, следует за мной по пятам, его зловонное горячее дыхание за моей спиной, его убийственные клыки щелк-щелк-щелкают…

Когда мне было лет одиннадцать, защищаясь, я закрывала лицо, отгоняла прочь эти мысли и, стоя прямо, с остановившимся взглядом, крепко сжимая губы, клялась, что никто не сумеет разглядеть мою слабость, потому что слабость уничтожила папу, а я собиралась выжить несмотря ни на что. Я была сильной, я была бойцом. Я настолько в этом преуспела, что годы спустя один парень, адвокат, высказался после того, как мы всю ночь курили травку и разговаривали, и всё, предполагал он, должно было закончиться постелью, он был очень симпатичный и все такое… Он сказал, что, как правило, люди, выросшие в таких условиях, как я, теряют точку опоры, они озлоблены и имеют заниженную самооценку; и поэтому, сказал он, его поразила моя потрясающая сила и, гм, как бы это сказать, гибкость.

Я же была поражена его тупостью и в итоге решила не спать с ним. Он так и не понял, почему, не понял, что такого сказал и почему я смеялась до слез, что текли по щекам, и почему я продолжала смеяться, когда он подхватил свою сумку и раздраженно шмыгнул за дверь, несчастный ублюдок.

 

Глава четвертая

Я начала принимать разные средства – не антибиотики – когда мне было четырнадцать с половиной. Половина – это важно, это означало, что тебе уже скоро пятнадцать. Ну, почти. Как бы то ни было, я начала с таких больших бледно-голубых таблеток «Сандоз», которые удобно разламывать на четвертинки. Не с травки, как большинство людей, потому что я не курила. Лиз отвратила меня от курева на всю жизнь. В общем, все, кто что-то из себя представлял, все мои тогдашние приятели по выходным закидывались «кислотой», а если ты был по-настоящему крут, то и на неделе тоже. Как вы понимаете, я связалась с дурной компанией – ну, по крайней мере все так говорили.

Люди любят о таком поговорить, верно? Дурная компания: бездельники, извращенцы и худшие из них – мотоциклисты. Байкеры. Дикари. Ангелы Ада. Нелюди, неандертальцы, которые накуривались, похищали рыдающих дев, связывали и увозили на ревущих машинах к жизни во грехе и грязи, в свои мерзкие неопрятные логова. Ну, теперь вы понимаете, почему они меня привлекали.

Вообще-то сперва я просто шлялась, как любой придурочный подросток, в магазин пластинок, слонялась – тогда мне это представлялось ужасно крутым – между кабинок для прослушивания – помните их? Эти странные, пахучие, разгороженные навесы, похожие на прозрачные телефонные будки в аэропортах, только из фанеры с посеребренной панелью внутри, чтобы придать им современный вид. Там была полка для сумки, ты стоял в спертой вони, опершись на заднюю стену, а выбранная тобой виниловая пластинка (например «Ложись, леди, ложись» Боба Дилана – довольно непристойная, с рычащим припевом «Ложись поперек моей большой латунной кровати») играла из-за прилавка.

Иногда туда, хихикая и толкаясь, вместе с тобой набивались твои приятели, но мне такое не нравилось, мне это казалось детским садом. Я хорошо разбиралась в «ребячестве», потому что, понятное дело, в четырнадцать (с половиной) ребенком уже не была. Я стала музыкальным фанатом. Я покупала синглы и крутила их на своем стареньком кремово-голубом портативном проигрывателе «Дансетт» (вы не поверите, он был размером с небольшой чемодан). Я хранила свои пластинки в странной штуковине с позолоченной проволокой – решетке для тостов, которую приобрела на благотворительной распродаже за пару монет, потому что она была слегка ржавая.

Я покупала кучи синглов – интересно, куда они потом девались? Все мои карманные деньги уходили на них – на эти черные диски размером с блюдце, полные чистого эскапизма, от них тепло пахло пластмассой… Пучок странного пуха вечно собирался на иголке, пока она упорно скользила по магическим желобкам. Неоново-яркие бумажные обложки…

Несколько парней постарше присматривались к нашей маленькой девчоночьей труппе: я в бежевом, доставшемся мне по наследству, длинном пальто, с длинными волосами, разделенными пробором, остальные – Джиллиан, Мэнди, Сью, Клэр – в мини и высоких, до колена, виниловых сапогах. Все мы сильно накрашены – бледные матовые губы, мертвенно-голубые тени, подчеркнутые коричневой подводкой, белый маскирующий карандаш, тяжелые комки черной туши, сильный запах дешевых духов вроде «Aqua Manda» или «Kiku». Это были мои донаркотические друзья, мои детские школьные подружки. Невинные, несмотря на блядский прикид. Совсем еще дети.

Я помню тот день в серебристо-серой бесконечности северной зимы, я тогда заколола волосы в дикий навороченный шиньон, и Данк Петере, этот костлявый вожделенный Старик восемнадцати лет с длинными блестящими каштановыми волосами, в крутых штанах и отвратительно пахнущей афганской дубленке, втиснулся в кабинку, где я слушала «Кёрвд Эйр» и пробормотал в мое пылающее ухо: «Тебе нужно носить распущенные волосы, чувиха, не напрягайся ты так…» Я покраснела, странный электрический гул пробежал по всему телу от его мускусной близости, он вытащил из моих волос все шпильки, одну за другой, – все вокруг старательно делали вид, что не смотрят на нас, – и провел грязными прокуренными пальцами по моим распущенным волосам; его браслеты позвякивали; я подняла взгляд и посмотрела в его затуманенные травой зеленые глаза, когда его лицо приблизилось к моему.

– Э-э, да, – прокаркала я, в горле у меня пересохло. Он что – нет, это невозможно, боже, он собирается меня поцеловать? То есть такую, как я? Этот хиппи? Нет, он должен это делать с длинноногой фигуристой Джилли, чья скороспелая грудь была настоящим чудом природы. Я не, мальчики никогда не… Не со мной, такие вещи никогда не случались со мной… О боже мой! Что мне делать?

– Гм, ты неплохо выглядишь, симпатичная. Может, хочешь пойти в «Конкорд»?

Его пухлые сексуальные губы замерли в миллиметрах от моей щеки; его теплое дыхание не благоухало зубной пастой, но под никотиново-травяным душком запах был сладкий, почти ароматный. Это был чистый секс. Сердце у меня колотилось так громко – я была уверена, что Данк слышит его стук. Воздух стал клейким от пачули и подростковых страхов.

Хочу ли я на глазах у всех отправиться в кафе «Конкорд», самую хипповую, самую крутую, жуткую и грязную, провонявшую травой, кофейню в городе вместе с Данком, настоящим крутейшим хипповским идолом, сердцеедом чистой воды? Мои дрожащие губы уже начали было произносить «о да, пожалуйста», но тут я замолчала.

Джилли, Сью и компании родители запретили переступать порог «Конкорда» под страхом ужасных наказаний – таких, например, как домашний арест на месяц или лишение карманных денег. Мне не запрещали – ну, точнее, ничего не говорили, но, надо полагать, если меня увидят на пороге этого притона из притонов, на меня обрушится весь ад. Но вообще-то я могла бы… Победила верность. Я знала толк в верности. Только в те дни я была не слишком разборчива в том, кому следует хранить верность; так что честь моя была спасена девчонками. Я ощутила прилив благородства, прямо как сестра Люк; я знала, что поступила порядочно. Я заставила себя повернуться к Данку.

– H-не могу. Мои подружки. Я не могу…

Его уже не было. За один краткий миг он проскользнул через подставки с пластинками и погрузился в разговор с Майклом Олтоном и Барри Феррисом – музыкантами, которые играли по пятницам на вечерних танцах со своей группой «Дженезис». Не настоящей, знаменитой «Дженезис», разумеется, а брэдфордской, с Эйдом Солтером из Кейли в качестве вокалиста: одной из тех групп, что играли песни «Фри» и «Лед Зеппелин». Ах, как же мы, девчонки, двигались на танцах, которые устраивались в церковном холле, – круто и сексуально! Так нам казалось, хотя на деле мы походили на умирающих каракатиц.

Я была уничтожена. Руки у меня тряслись. Все пропало. Я отвергла Данка. Данка. Это был дурной сон. У меня никогда в жизни не было свидания. Ни один парень никогда не приглашал меня прогуляться. Моя жизнь кончена.

– Что он сказал? Билли, Бил-лиии, что он сказал?

Девочки сгрудились вокруг меня, девственной мученицы: глаза вытаращены, лица порозовели от любопытства.

Я ответила им с болезненной гримасой сломленной женщины:

– Он пригласил меня в «Конкорд».

Коллективный вздох походил на шипение стада гусей.

– Нет! Нет! Он никогда! Он не мог пригласить тебя… А твои волосы? Погляди, что он сделал с твоими волосами! А что ты сказала, что?

Пухленькая маленькая Сью, чьи формы распирали пуговицы на белой шелковой блузке, пышные бедра туго натягивали мохеровую мини-юбку, глаза как блюдца, она тяжело дышала, почти астматическое.

Я думала, он собирается тебя поцеловать прямо там. Ты пойдешь с ним, Билли? С… Данком…

– Ты сопли-то не распускай. Такие парни, как Данк, не целуют таких девчонок, как Билли, она же еще ребенок, – разъяренно оборвала ее Джилли.

Вот язва. «Ребенок», ну надо же.

– Вообще-то, Джиллиан, я его послала, он не в моем вкусе. Он такой… такой простой. И в любом случае, как я могу пойти, если вы не сможете? Это было бы нечестно. – Я пылала праведностью.

Джилли посмотрела на меня, сузив глаза:

– Если так, то ты сглупила. Я бы со всех ног побежала, любая из нас пошла бы, верно, девочки? Честно говоря, ты такая чудная, Билли. Все время витаешь в облаках, сущий младенец.

И развернулась на здоровенных каблуках, и потопала прочь, покачивая сумочкой.

– Да, честно говоря, Билли, иногда…

Остальные последовали за Джил, а я изо всех сил старалась не разрыдаться из-за их предательства.

Сью положила мне на плечо толстенькую, похожую на морскую звезду, лапку с обкусанными до мяса ногтями.

– Она вовсе не это имела в виду, Билли, она просто ревнует, потому что он не ее выбрал; пошли, заглянем в «Уимпи», а? Возьмем молочный коктейль, шоколадный, твой любимый. Пошли, не хватает еще, чтобы она поняла, как тебя расстроила. Но тебе надо было с ним пойти, в самом деле, когда он вытащил шпильки из твоих волос, это было так романтично, по правде сказать…

Через полгода я вошла в бар отеля «Корона» с пятью сотнями доз ЛСД и пистолетом в греческой дорожной плетеной сумке, ухмыляясь во весь рот и паря над землей, как воздушный змей.

 

Глава пятая

Раздумья в итоге ввергли меня во грех. Раздумья, как говорит Лекки, до добра не доводят. Сводят с ума. Праздные – легкая добыча для дьявола. Ну, праздные мозги или что-то в этом роде, я полагаю. Лекки, когда сталкивается с чем-то негативным, «очищает свое сознание», «концентрируется» и «думает о прекрасном». Если бы я могла освоить эту технику, когда мне было четырнадцать, а?

Но тогда я ничего не знала о позитивном мышлении; на самом деле, я и сейчас не специалист, несмотря на раздраженные наставления Лекки. Нет, я думала о Данке, о том, что девочки – ив первую очередь Джилли – сказали; о том, что, как мне казалось, они не оценили моей жертвы. Я размышляла о жестокости мира, о том, что никто-никто никогда в целом свете не страдал, как я, это просто невозможно. Я была уникальна в своих страданиях. Я смотрела на себя в зеркало, пытаясь вылепить на лице интересную меланхолию, но добивалась лишь того, что выглядела еще мрачнее и насупленнее, чем обычно.

Вот тогда-то я и начала вести дневник – не жеманный крохотный дневничок с сантиметровыми страничками, введенными на каждый день, – они годятся лишь для того, чтобы отмечать месячные. У меня была тетрадь формата A4 в твердой мраморно-голубой обложке, с тонкими отрывными страницами; я купила ее на распродаже в магазине канцтоваров. Иногда я не писала ничего по три дня, а иногда писала по пять часов кряду, снова и снова слушая «Целую куча любви». Я исписала все страницы своим острым наклонным почерком (о'кей, да, у меня «крупный почерк», как говорили в школе, но тем не менее). Затем я купила еще одну тетрадь. Никто и ничто не ускользнуло от моих убийственных насмешек. Разумеется, перепрятывание дневников от мамы, твердо верившей в неотъемлемое право родителей совать нос во все дела своих детей, превращалось в операцию, достойную Джеймса Бонда: в ход шли и отстающие паркетины, и щели за шкафом.

Я все еще храню их, эти тетради, как я уже сказала, в запертом ящике под кроватью: засаленные, тонкая бумага стала хрупкой, почти прозрачной, словно крылышки мертвого насекомого. Иногда я достаю и перечитываю их, удивляясь тому, насколько я изменилась и вместе с тем осталась прежней.

Я снова и снова предавалась размышлениям. Я размышляла, точно Хитклиф в юбке, по дороге в школу, ветер завывал вокруг моей сгорбленной фигуры, взбивая волосы в сальные колтуны и зажигая румянец на щеках; я задумывалась даже во время церковной службы, когда пели гимн «Вперед, воины Христа», который мне нравился и все еще очень нравится, не из-за религиозных чувств, а потому что можно было расправить легкие и хорошенько покричать. Я размышляла и во время перемены в ту пятницу, уныло слоняясь вокруг обледенелой игровой площадки, стараясь не замечать болтающихся без дела ребятишек, бушевавших вокруг меня как зимнее море. Сью подлетела ко мне, как всегда, задыхаясь.

– Билли, Бил-лии, угадай, угадай, что я тебе скажу? Угадай-угадай!

– Что?

– Угадай!

– Не знаю. Что? Что, что, что. Что?

– Угад…

– Ой, Сью-ууу, ради бога, в чем цело?

Тяжелый астматический вздох и округленные, густо накрашенные глаза.

– Мы завтра пойдем в «Конкорд»! Мы туда пойдем. Джилли говорит, ей все равно. Говорит, она теперь взрослая и может делать, что хочет. Ее родители разводятся. Им теперь плевать, что она делает, они ничего не замечают, все время нападают друг на друга, потому что у ее папы роман с парикмахершей ее мамы, отчего, как ты понимаешь, все только хуже. Джилли говорит, раз мама и парикмахерша знают друг друга, а женщины должны держаться вместе и… Так что она говорит, что пойдет в «Конкорд», и мы все тоже, и ты можешь пойти. Может, там будет Данк…

– Данк? Данк? В самом деле, Сью, да кто такой Данк? Боже, кого это волнует?

– Тебя, Билли. Все это знают.

– Ах, Сью. Ах, нет, я не…

– До завтра, в одиннадцать на автобусной остановке, как обычно. Ты наденешь свое макси? Я хочу надеть красное рождественское платье с пуговицами, но сейчас холодно, даже не знаю, мне ж придется джемпер надеть, а я в нем ужасно выгляжу, так что… Ох, если мама увидит меня там, влетит же мне!

– Сью…

– До завтра!

Судьба настигла меня, с хлопаньем мокрых крыльев и соленой музыкой спортивной площадки, под пронзительные вопли малышей, которых бездумно избивали мальчишки постарше. Я тяжело вздохнула. Прозвенел звонок, я потащилась на математику, придав лицу соответствующее выражение, которое заставило старую засохшую суку мисс Картер сказать мне – «пошевели мозгами».

Я так и сделала, но не в том смысле, в котором она подразумевала. Вместо этих непостижимых сложных цифр я думала только об одном, о том, что занимает девяносто процентов мозгов обычной девочки-подростка, – об одежде. Я решила, что, раз это будет «Конкорд» и к тому же дорожка в Ад освещается возможностью увидеть Данка – разумеется, он меня вовсе не интересует, – тогда, чего бы это ни стоило, я найду возможность приодеться. Никто не будет выглядеть моднее и круче меня.

И уж конечно не Джиллиан.

Вот так все и началось; я хотела быть моднее, чем несчастная старушка Джилли, чьи родители развелись; после короткого всплеска отчаянного бунтарства она забеременела двойней и в семнадцать вышла замуж за абсолютного уебка из Шипли. Интересно, что она сейчас поделывает?

В ту субботу я гордилась собой. Я надела свое макси-пальто, а под него новый прикид – длинный черный кафтан с капюшоном, вышитый яркими цветами на подоле, вороте и рукавах. Я потратила на него большую часть рождественских денег, а к нему – замшевые туфли с круглыми носами и завязками на щиколотках, прошлым летом они были пепельно-розовыми, но теперь их перекрасили в черный, они стали блестящими, прямо как лакированные. На запястьях звенели многочисленные индийские браслеты, шея обмотана бисерными ожерельями и кулонами, нанизанными на кожаный шнурок; на каждом пальце по кольцу, даже на большом. Волосы, свежевымытые шампунем «Хербал Бутс», завивались блестящими волнами, обрамляя бледное от «Клерасила» лицо. Брови я выщипала, насколько посмела, а глаза стали липкими от карандаша. Губы вызывающе, по моде, не накрашенные. Я благоухала иланг-илангом. Я была крута, понимаете? О да.

Мне было четырнадцать, а выглядела я на все двадцать – что, с учетом моей грядущей жизни во грехе и пороке, было весьма полезно.

 

Глава шестая

Нам удалось незамеченными побывать в «Конкорде» примерно трижды, но затем вмешалась судьба в лице тетушки Сью по имени Бетти. Она увидела нас, потому что мы, как дуры, уселись у окна, хотя я сидела сзади и меня почти не было видно. В то воскресенье воздух оглашался плачем и протестами девочек-подростков, стенающих, что это нечестно, и закладывающих друг друга.

Джилли заперли на месяц; по слухам, ее мама орала на папу – вот что разрушенная семья сотворила с ее дочерью, ах ты, ублюдок – брань была слышна даже на улице. Сью тоже посадили под замок, как и всех остальных. Я ждала самого ужасного наказания, которое только могла представить, размазывая по щекам пудру и засохшие остатки черной подводки вокруг глаз, так что они стали походить на дыры. Но все закончилось тем, что Джен выбранила меня за ужасный макияж, сказав, что это приведет к расширенным порам, черным точкам, увядшей коже и в итоге я останусь старой девой, а Лиз пробормотала что-то об истощении. Мне оставалось лишь воображать, как я мистическим образом от этого погибну.

А затем мама нанесла удар. В воскресенье вечером, после чая, когда я вяло собирала ранец на завтра в школу – бац! Она начала без предупреждения.

– Я слышала, – многозначительный взгляд в сторону Лиз и Джен, – я слышала, что ты и твои подружки были замечены в этом месте в городе, в кафе «Конкорд», и что вы на это скажете, мисс?

– Не знаю, – мрачно пробормотала я, отчаянно пытаясь не думать об этом кошмаре. Мысль о том, что меня запрут дома на месяц, лишив всех «привилегий» – моих пластинок или телевизора, – приводила меня в ужас. Это же целая вечность, пожизненное заключение. Пот заструился у меня по спине, я почувствовала, что отчаянно краснею.

– Ты не знаешь. ТЫ НЕ ЗНАЕШЬ. В самом деле? Думаю, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю, – так ведь, Дженнифер? Так это правда? Ты ходила в это… место? Я и думать боюсь, что скажут люди – миссис Леттс чуть не рыдала по телефону, и я не могу ее осуждать. А что подумают соседи, я и представить не могу, какой стыд. Ты – позор…

– Я не…

– Что?

– Я не ходила в… это место, мам. Остальные ходили, а я нет. Я ходила в библиотеку, за новыми художественными альбомами – вот этими, видишь? Я никогда не была в «Кон…», в этом месте, честно. Я ходила в библиотеку, но Джилли… Они ходили, а я нет.

Впервые в жизни я сказала маме, своей семье откровенную, абсолютную, отъявленную ложь. Огромную, колоссальную, взрослую ложь. Она сорвалась у меня с языка, точно жирная квакающая жаба. Разумеется, я взяла книги – одну о Ван Гоге и вторую по ар нуво, – я забегала в библиотеку и взяла их перед тем, как мы пошли в «Конкорд». Книги лежали на столе: мои увесистые, в пластиковых обложках, алиби, а я стояла в дверях кухни, выпятив челюсть. Мама разинула рот; впервые в жизни она лишилась дара речи. Джен глупо посмотрела, а Лиз сузила никотиновые глазки. Даже старушка Крошка нервно запыхтела в корзинке, ее блестящий черничный нос тревожно задрожал.

И в этот миг, когда засвистел чайник и перестала трястись посудомоечная машина, в теплой, украшенной оборочками кухне, с радио, бубнящим старые хиты, все изменилось. Я почувствовала это нутром, точно сквозняк прокрался в комнату, подняв волоски на моих руках и заставив меня моргать. Точно дьявол взболтал мне кровь сверкающим когтем, и меня унесло в будущее, куда-то далеко-далеко. Я не могла описать свои ощущения, но знала, что все изменилось, и ждала, затаив дыхание, пока мама усвоит информацию.

– Ну, я… Понимаю. В библиотеке. Но…

– Другие, мама. Не я. Извини, я…

Мама сглотнула, точно питон, подавившийся козленком, с трудом сдерживая ярость.

– Нет, нет, если это правда – да, да, видимо, так оно и есть, ты не должна извиняться – в этот раз, во всяком случае. Ох уж эти старые сплетницы, Лиз… вечно невесть что наболтают, это старое зеленоглазое чудовище, в самом деле… Нет, я с вами еще не закончила, мадам…

Она прочитала мне лекцию о послушании, приличиях и тому подобном: Джен никогда так не мучила ее, как я, вслед за моим отцом, я ее загоню в гроб, я одеваюсь как бродяжка и уродую себя, я позорю всю семью.

Лиз не улыбалась губами, но я знала, что в душе она скалится, как крокодил. Цветущее личико Джен выражало участие и грусть.

Но мне было все равно – я победила; они были правильными, они были консервативными обывателями, что они понимали? С высоты своей неимоверной крутости я смотрела на их печальные маленькие жизни, слегка их жалея (но не Лиз). Я была художником, я собиралась поступать в художественную школу, я должна быть свободной, жить безумной полноценной жизнью, быть, понимаете, познавать мир. Иначе как я смогу стать великим художником, таким, как Винсент? Он-то не позволял своей мамочке диктовать, куда ему ходить и во сколько возвращаться, – он жил своей жизнью на всю катушку, делал, что хотел. В любом случае, они не знали публику, которая собиралась в «Конкорде», как знала я, – откуда им? Они так боялись тех, кто отличается от них, кто думает иначе, они даже никогда не слушали, если мы пытались им что-то объяснить. Мама и Джен и Лиз. Как это жалко, в самом деле.

Больше я никогда не говорила матери правду. Я считала и по сей день считаю, если честно, что спасала их от того, что лишь расстроило бы их, что могло их напугать и смутить.

Была ли я права, огораживая их от правды, я никогда не узнаю. Возможно, я ужасно ошибалась, и моя ложь открыла ящик Пандоры и все мимолетные проступки, зудящие комариные грешки, тяжелые, как ночные бабочки, ошибки затрепетали вокруг моей головы в пыльном вихре, просочились в легкие, отложили яички в крови, их черви и личинки ползли по венам, наполняя меня неутолимым зудом.

Дурная кровь; вот что я такое, мелодраматично думала я, втайне самодовольно усмехаясь. Дурное семя. Дурная кость, дурная плоть: я стремилась ко всему дурному, безумному, крутому. Я хотела участвовать в хипповейших сборищах, хэппенингах, рок-шоу и звездных вечеринках. Мне хотелось быть единственной и неповторимой, странной, безумной, соблазнительной крошкой Венерой, сверкающей в атласе и в лохмотьях. Свингующие хиппи будут целовать мои украшенные кольцами руки, с благоговением бормоча мое имя. Я хотела быть лучшей из лучших, цыпочкой, которую хотят трахнуть все мужчины и которой хотят быть все женщины. О, я мечтала обо всем самом гадком и самом завораживающем, я хотела этого здесь и сейчас.

 

Глава седьмая

Я и в самом деле какое-то время ходила с Данком. Ну, я говорю «ходила», но это лишь означает, что мы оба ходили в «Конкорд», в музыкальный магазин и на концерты «лже-Дженезис» в церковный зал, откуда он сматывался вместе со своими приятелями-музыкантами, бросая меня, обычную цыпочку, на произвол судьбы. Когда погода стала получше, мы ходили гулять в Пил-парк. Это мало походило на бессмертный роман – мы просто обжимались на задворках домов и под кустами. Помню как-то раз со мной чуть не случился эпилептический припадок, когда во время особо страстного поцелуя его измусоленная жвачка попала ко мне в рот.

Данк был не мастак поговорить, и это меня разочаровало. Мне хотелось говорить, говорить, говорить обо всем на свете, особенно об искусстве, а ему хотелось меня трахнуть. Вернее, кого угодно, ничего личного. Так что, пока я разглагольствовала об Альфонсе Мухе или Обри Бердслее, Данк отважно пытался стащить с меня трусики, впрочем, без особого успеха. Сперва, не придумав ничего лучше, я решила, что он – сильный, молчаливый парень. Я думала, что у него, должно быть, мощный мозг, активно работающий за его обычным каменным, слегка туповатым, но весьма сексуальным лицом, и что я наношу ему огромный ущерб, не позволяя то, что ему хочется. Несколько раз он намекал, что парни испытывают ужасную боль внизу, когда не могут трахнуть цыпочку, что я просто дразню его и должна быть, типа, уступчивее.

Но я не уступала, я была девственницей, какой-то инстинкт подсказывал мне, что я не хочу Делать Это в первый раз с Данком, так что, хоть я и угрызалась, но все же позволяла ему страдать. Бедный Данк, он был всего лишь мальчишкой, и, пусть я воображала его мудрым и знающим, в его мальчишеской голове не было ничего – ну, там места не было, все забито гормонами.

Но я быстро поднималась по общественной лестнице. Я все реже и реже виделась с Джилли, Сью и девочками; их напугало ужасное наказание, и теперь они держались невыносимо нудного, но безопасного Юношеского музыкального клуба, устраиваемого по вечерам в пятницу Методистской молодежной группой. Сью пару раз пыталась вернуть меня в стадо, приговаривая, что у меня подмочена репутация (ура! есть результат!), и люди обо мне говорят, но мне было все равно.

После того судьбоносного воскресенья мама решила, что если меня все это не волнует, то ее и подавно. Я стала позором семьи, но чего еще она могла ожидать при таком отце, как мой? Она умывает руки, сказала она, ей безразлично, куда я хожу и с кем, до тех пор пока я прихожу домой в то время, которое она считает подходящим, и не позорю ее на нашей улице или не Попадаю В Беду. Если я Попаду В Беду, меня вышвырнут вон, и пусть я не рассчитываю ни на какую помощь от нее, вот так-то. В конце концов, у нее есть Джен, и она не намерена тратить свое драгоценное время на споры по малейшему поводу с такой строптивой мадам, как я. Ее нервы этого не выдержат, доктор предложил прописать ей транквилизаторы, когда она ходила к нему последний раз и описала ему, как я себя веду; миссис Морган, сказал он, миссис Морган, вы не железная, никто не станет вас винить за то, что вам нужна помощь, чтобы успокоиться, – но она гордо отказалась. Должно быть, я – крест, который она должна нести, она постоянно твердила, что чего бы я ни натворила, мне ее не удивить.

Но это бы точно ее удивило, она бы завопила от ужаса, но она так никогда об этом и не узнала. О пятистах дозах ЛСД и оружии; теперь, оглядываясь назад, я ежусь от собственной глупости, но тогда это казалось так круто, верно?

Я сидела в «Конкорде», потягивая мыльный пенистый кофе, поджидая Кэти и Никки, новых приятельниц из «Конкорда», и тут Джейки Рейнолдс, очень плохой парень, совершенно аморальный тип, скользнул на стул напротив меня. Его физиономия пройдохи-хорька дергалась от злобы.

– Н-ну.

Я неуверенно подняла глаза. Джейки стоял гораздо выше меня в строгой кафешной иерархии и, как правило, с такими, как я, даже кивками не обменивался. К тому же он мне не нравился – тощий, низкорослый, с остреньким личиком, почти альбинос, с вечно мокрыми губами, Но тем не менее он был местной знаменитостью, поэтому я сидела с непроницаемым лицом: этот трюк хорошо служил мне многие годы.

– Ага. Да, привет, – ответила я со всем безразличием, на которое только была способна.

– Ты ведь знаешь Сэма, а? – Он нервно потирал костлявые руки, прилизанные белесые волосы упали на лицо.

– Ну да, то есть я знаю, как он выглядит. В смысле я с ним никогда не говорила…

– Гм, но ты его знаешь, верно?

– Ага.

– Сделай одолжение? Оттащи ему вот это, он в «Короне», в пабе, да скажи, что это я передал, вот и все, понятно? Вот тебе «кислота». Сделай все, как надо; я разделю пополам, тебе хватит и половинки; не хочу, чтобы ты улетела слишком далеко. Давай, хватай и глотай, будь хорошей девочкой.

Я проглотила половинку таблетки, не моргнув глазом. Мне больше ничего не оставалось, все украдкой наблюдали за нашим разговором. Часть моего мозга напоминала мне о Кэти и Никки, которые вот-вот должны прийти, но после той истории с Данком и девочками я уже не была столь тверда в убеждениях. В любом случае им достанется по четвертинке, и мы все будем бродить по городу и хихикать.

Джейки протянул мне под столом пластиковый пакет с чем-то комковатым и тяжелым, и я затолкала пакет в сумку.

Он улыбнулся: зубы у него были желтые и мелкие, как у крысы. Я знала, что совершаю какую-то глупость, а может быть, и очень большую глупость, но я была точно во сне, я попыталась встряхнуться, но как-то странно ослабела.

– Что это? Что в…

– Заткнись, тсс, мы ж не хотим, чтобы все нас услыхали, верно? Ничего, просто немного «кислоты», понимаешь, и сломанный… сломанный, ну, это испорченный старый пистолет, ничего такого, просто прикол. Сэмми-бой собирает такие штуковины, это подарок. Он будет счастлив тебя увидеть, ужас как рад.

– Но оружие незакон…

– Но не сломанное. Не в разобранном виде. Волноваться нечего, ты ведь славная, верно? Никаких проблем не будет, в лицо тебя никто не знает, сечешь? Никто на тебя дважды не посмотрит, я клянусь… Ты с подружками здесь все время болтаешься – хотите пойти сегодня на вечеринку? К Фреду? Да, ты можешь пойти, скажешь, что я разрешил, а? А теперь давай топай, ага? Я скажу твоим подружкам, что ты скоро придешь и кое-что им притащишь, идет?

Он подмигнул. Вечеринка у Фреда – это улет. Мы неделями ломали голову, как заполучить приглашение на одну из прекрасных психоделических тусовок Фреда в его легендарном притоне, и вот оно, мне протянули его на блюдечке. Ну, подождите, когда Кэти и Никки это услышат, я стану Королевой Дня.

Гордая своей зрелостью, с наркотиком, циркулирующим по моей кровеносной системе, я побрела в «Корону», где Сэм и впрямь был очень рад меня видеть.

Это создало мне репутацию; я была цыпочкой, которая переправила целую гору наркотиков плюс пистолет самому крупному, самому крутому дилеру в Йоркшире, храбро улыбаясь, протащила все это добро у всех на глазах. Может, я и была юной, но очень отвязной. Я была крутой Цыпочкой. Я была надежной, я преуспела.

Перечитав написанное, я подумала, что, если вы незнакомы с миром наркотиков и почерпнули свои знания о химических увлечениях страны из газет или «серьезных» передач по телевизору, мое падение может показаться немного странным. Даже неправдоподобным. То, как успешно я дебютировала в альтернативном обществе и за какие-то недели в мгновение ока стала наркокурьером, как выражаются в «Дейли Мейл». Прошу прощения, но так оно и бывает в реальной жизни. Случайность. Ты просто оказываешься в неправильном/правильном месте в неправильное/правильное время, и вот тебе повезло/не повезло.

Я и представления не имела, что делаю, кем был на самом деле неряшливый придурок Сэм или что оружие было реальным, настоящим, в собранном виде. Мысль о том, что, если бы меня задержала полиция – а Сэм с Джейки находились под надзором, – я получила бы серьезный срок в колонии, а всю мою жизнь и жизнь моей семьи разорвали бы на части социальные службы, не доходила до моих крошечных, пропаренных «кислотой» мозгов. Я даже не понимала, что после тюрьмы просто не смогу вернуться в Брэдфорд, что стану главной пешкой в местной нарковойне.

Я была невинна, понимаете. Не в преступлении как таковом, но сама по себе. Джейки это понимал, и это было ему на руку. Под кафтаном и макияжем прятался отчаянно жаждущий признания ребенок, и Джейки это почуял. Я бы сделала почти что угодно, чтобы вписаться в Тусовку, и он знал это, он, разумеется, видел это много-много раз прежде. Так что я была идеальным «верблюдом», насколько меня хватит. А если меня зацапают, или я сторчусь, или просто слишком примелькаюсь, будет еще много-много других – таких же, как я.

Но моя невинность хранила меня. Как Шут в картах Таро, я бездумно блуждала туда-сюда, не подозревая, насколько все это опасно. Я была запакована в собственное невежество и слишком близорука, я не понимала, что валяю дурака на краю бездны. У меня была идиотская, необоснованная вера, и мне везло. Другим, как я узнавала время от времени, везло меньше: иногда, когда я была в сентиментальном настроении, я зажигала в память о них свечу у себя на окне. Возможно, их заблудшие души видели трепетный огонек моей свечи, и их утешало, что кто-то вспоминает их не проклятыми неудачниками, не мертвыми цифрами статистики погибших от наркотиков, но детьми, не выучившими правила и потерявшими всё в игре, в которую даже не сыграли, умершими прежде, чем успели ощутить вкус жизни.

Но не я. Я выжила.

 

Глава восьмая

Но вот какая проблема: когда я перечитываю написанное, мне кажется, что все это звучит чересчур блестяще и увлекательно, в этаком наркопридурочном стиле, совсем как в этих дерьмовых фильмах о семидесятых. Много блеска, мишуры, серебряных звезд, черной подводки для глаз, девушки в легких свободных платьях, распускают на ветру длинные белокурые волосы на фоне акварельных пейзажей и задумчиво улыбаются влажными губами. Мечты, мечты, чувак.

Это вовсе не было так сказочно, уверяю вас. На самом деле, когда прошло волнение от того, что я показала нос мамочке и почувствовала себя, гм, дикой и свободной, я начала понимать темную сторону жизни хиппи.

В наши дни люди, насмотревшись рок-н-ролльных фильмов и телепередач, в которых глумливые молодые знаменитости иронизируют по поводу моды и музыки, думают, что хиппи были безобидными придурками, боровшимися за любовь и мир. Нет, они не были такими. Обычные люди с изрядным мусором в голове и всеми вонючими предрассудками своего времени – особенно по отношению к женщинам. Как панки, готы и любые другие молодежные движения, для большинства людей это была просто мода. Способ отделить себя от старшего поколения. Вот и все, ничего больше, никакой глубины.

Я довольно быстро это поняла. О, на еженедельных сейшенах Фреда хватало болтовни о свободе и о том, что секс – это естественно и прекрасно, детка, – и ясно как день, почему. Никто никогда не пользовался презервативами, это было не круто, это «все портит», и ни одна девушка не носила их с собой, потому что так делают только проститутки. Оставалось глотать таблетки… Не говоря уже о нашествиях лобковых вшей, эпидемиях триппера и прочих половых инфекций, которые вспыхивали, как чума, из-за постоянного обмена цыпочками.

На деле таблетки не освободили женщин – они освободили парней. Это означало, что им больше не нужно беспокоиться о том, что какая-нибудь цыпочка залетит, поскольку теперь они знали, что это ее проблема. Они никогда не спрашивали, принимаешь ли ты их, они считали, что принимаешь, главным образом потому, что в те дни никто об этом не говорил. Такие вещи приводили в смущение.

Я понимаю, что этот образ неотесанных хиппи слишком непригляден и унизителен и плохо сочетается с модной ныне, окрашенной в розовые тона, ностальгией по потерянному Золотому Веку. Вся эта хипповская мифология альтернативных культур Эры Водолея… Распущенные волосы, распущенные мысли… Жить в гармонии с природой, жить сегодняшним днем, никаких преград, детка, никаких сожалений. Но это был отнюдь не Золотой Век, если только вы не были красивы, богаты и не жили в Свингующем Лондоне, а это не относится к подавляющему большинству населения страны. Как обычно. Ничего не меняется, верно?

Но один момент изумлял меня больше всего. Хиппари не держались вместе, не хранили верность приятелям. Если дело плохо, каждый сам за себя. В этой толпе водилось и немало хищников, несмотря на то что они носили униформу Поколения Любви. Девушке приходилось быть осторожной, мы все это знали; но об изнасилованиях как-то никто не говорил. Теперь это называют «изнасилованием на свидании», словно такое преступление – менее тяжкое.

Это случилось и со мной, как почти со всеми девчонками, кого я знала в ту пору. По той или иной причине ты влипала в историю и, как тогда говорили, – «вам-эбам, спасибо, мадам!» Меня изнасиловал парень, которого называли Стивио, чтоб ему гореть в аду.

История простая и незатейливая; как одна из этих бесконечных, плаксивых баллад, она веками повторяется снова и снова: лишь платья и наркотики меняются сообразно эпохе. Девушка беззаботна, девушка напивается или обкуривается, девушку насилуют.

В моем случае мою погибель спровоцировала «кислота», как обычно. Я сидела в «Короне», под кайфом. Мне было шестнадцать, я училась на первом курсе художественной школы, вела жизнь студентки-художницы на всю катушку, радостно и бездумно, слушая улучшенную наркотиками «Прогулку по дикой стороне» (я и по сей день не могу слушать ее без легкого головокружения). Музыка плыла в воздухе, разрисовывая пространство причудливыми трехмерными световыми узорами, что вились вокруг привлекательного длинноволосого Стивио в тонкой пестрой набивной рубашке, распахнутой на груди, с замысловато перепутанными фенечками, болтающимися на гладкой смуглой груди, в облегающих, с пуговицами на ширинке, брюках-клеш и серебристых бейсбольных туфлях. Когда он мне улыбнулся, я тупо улыбнулась в ответ, он подсел ко мне, я наслаждалась запахом пачули, ладана и свежего пота, который трепетал вокруг него, сплетаясь в пастельные гирлянды, как обрывки шелковых шарфов.

Я была под кайфом. Совершенно уплыла. Все это видели, все в пабе это понимали, в конце концов я была Кислотной Цыпочкой, верно? Я была известной любительницей бледно-голубых колес. Только никто не знал, что я никогда не закатывала больше половины колеса, я просто прикидывалась, чтобы казаться крутой, взрослой. Итак, я заглотила половинку, но она оказалась сильной, а я улетала с легкостью. Вот как было.

Но, как бы то ни было, никто не сказал ни слова, когда Стивио – все знали его как большого любителя цыпочек, который в буквальном смысле вел подсчет своей добычи на столбике кровати, вырезал зарубки, – сделал вид, что беспокоится о бедной малютке, которая в таком состоянии; он проводит меня домой, убедится, что я в порядке, – но сперва мы зайдем к нему, ему нужно кое-что взять…

Когда мы вошли, он запер дверь и ударил меня, чтобы я стала сговорчивей. А потом он меня трахнул.

Стивио стукнул меня кулаком, затем ударил в живот, чтобы не оставлять следов. Он толкнул меня на грязную постель; я скрючилась, задыхаясь; наркотик дробил свет уличных фонарей, падающий сквозь оконный переплет, на изломанные призмы. Он схватил меня за горло, и я почувствовала, как затрепыхалось сердце, – казалось, лицо разбухает как у мультяшного героя, а глаза вылезают из орбит. Он проталкивается, проталкивается в мою сухость, моя кожа разрывается от огня. Голова стукается о спинку кровати, его руки, цепкие как клещи, выкручивают мои соски; боль превращается в звуки; острая и мерзкая, гнилостная вонь его немытого члена. Его лицо у меня между бедер, небритый подбородок царапает мне кожу до крови. Он говорит мне, какой он потрясающий любовник, что я должна быть благодарна, что женщины умоляют его об этом, и, пока он пожирает меня, в моей голове возникает образ – картина в одном из моих альбомов – шедевр ар нуво – торс женщины цвета слоновой кости, и его заглатывает огромное насекомое… Его смех и последнее, что он мне сказал: «Для других мужчин ты теперь порченая. Теперь ты со мной. Тебе ведь понравилось, шлюха?»

Затем он меня вышвырнул. Зарубка, сделанная его большим старым складным ножом на зазубренном краю его изголовья. Он выбросил меня как мусор. Осталось лишь затуманенное «кислотой» воспоминание о призрачных коридорах и яркое сияние мха на каменных ступенях, с которых я упала. И его жесткие, леденящие оскорбления и смех, когда я упала на четвереньки, на гравий дорожки под дождем. А после этого – ничего.

Я очухалась в парке. Нестерпимый холод. Макияж размазался по лицу; меня трясло; большие синяки на горле от пальцев Стивио; глаза налиты кровью. Целую неделю я не могла нормально ходить и говорить. Я сказала, точнее прохрипела маме, что у меня ужасная простуда, болит горло, и заматывалась в длинный креповый, развевающийся шарф, в стиле Айседоры Дункан, пока не сошли отметины. Мама никогда ни о чем меня не спрашивала, то была просто еще одна ложь. Я ужасно радовалась, что не залетела и не подцепила какую-нибудь гадость; думаю, я покончила бы с собой, случись такое.

И все об этом узнали. Он всем рассказал. Шутил. Хвастал, как засадил мисс Выскочке Билли Морган. В те дни у парней бытовал миф – если ты принудил девчонку, которая не была девственницей, это не изнасилование, а я к тому времени уже потеряла девственность с милым, но довольно занудным французом, приехавшим по обмену студентом с глубоко посаженными карими глазами и улыбчивым ртом. Это было славно, это было правильно, приятное летнее воспоминание, полное смеха и поцелуев, я сентиментально плакала, когда Ксавье уехал домой в Париж, он клялся в вечной любви в письмах, которые постепенно иссякли, когда зазолотились листья.

Теперь это милое воспоминание перекрылось жирным, омерзительным клеймом Стивио, который посчитал случившееся отличной шуткой. Спустя какое-то время я увидела его в пабе с одним из его дружков, они мерзко ухмылялись, подталкивая друг друга. Ярость расцвела в моем сердце, у меня затряслись ноги и руки, скрутило живот; бешенство поднималось из темных, потаенных уголков души, мне хотелось его убить. Не гипотетически, а по-настоящему; зарезать его собственным ножом; воняющая медью кровь, стекающая по моим рукам, недоверие на его смазливом лице, высокая певучая красота мести. Я хотела причинить ему такую боль, чтобы он молил меня о прощении, униженный и уничтоженный, ползая на разбитых коленях, умирающий или просто исчезающий, исчезающий с лица земли, ныне и во веки веков…

Но я ничего такого не сделала, потому что была молода и беззащитна. У меня не было своего клана, семьи, шайки, которые могли бы драться за меня, и я пообещала себе, что найду свой клан, и больше ничего такого со мной не случится. Так что я просто выплеснула свою выпивку в ухмыляющуюся рожу Стивио, это все, на что я была способна, от злости я потеряла дар речи. Он возмутился. И все остальные тоже; устраивать сцены, ссориться – это неправильно. Это не круто.

Этот опыт меня многому научил.

Я поняла, что никогда нельзя доверять хиппи; у них каждый сам за себя, у них нет чести. Я завязала с ними, хватит.

Я узнала, что во мне есть темная сторона, которую я с трудом могу контролировать, она может стать оружием, она пахнет смертью, и, когда нахлынет, я могу сделать и сказать что угодно, причинить боль кому угодно, даже себе, но после этого буду чувствовать, что очистилась, точно мертвая ракушка, омытая тысячей течений, и захочется мне только блевать. Я научилась ждать, когда накатит волна сокрушительной ненависти к себе, что следует за кроваво-красным освобождением; дрожь, безнадежное ползание на брюхе, отвращение, что не идут на убыль много дней, а я клянусь, что больше никогда, никогда не буду выходить из себя.

И после этого урока я решила, что больше никогда не стану принимать «кислоту» или курить слишком много травы, нюхать слишком много порошка и принимать внутрь то, от чего могу потерять контроль над собой.

Но правила легко придумывать и куда сложнее, как выяснилось, им следовать, особенно когда речь заходила о «спиде» – не коксе, игрушке для богатых, а дешевом, брутальном «Билли Уиззе», единственном наркотике, который я действительно любила. Ах, это чувство, когда шероховатые, раздробленные кристаллы толкают тебя к свету, ты словно Господь Бог на ракете, ты полон ярких, мерцающих, застывших звезд, ощущение, будто можешь сделать что угодно, сотворить что угодно, перевернуть Вселенную и станцевать на битом стекле. Это правильный наркотик, наркотик, который заставляет тебя думать, будто ты больше, чем на самом деле; ты полон горячей крови и безграничной уверенности, прекрасный, талантливый, остроумный: это не та дрянь, что превращает тебя в ухмыляющийся полусонный овощ или бессмысленного долбанутого торчка, выпрашивающего мелочь, которого все презирают и от которого все отворачиваются. Я знаю, знаю, «спид» укорачивает годы, разрушает здоровье и в конце концов лишает рассудка; превращает в съежившуюся, засушенную, безжизненную мумию с гнилыми коричневыми пеньками зубов, раскрошившихся до десен, зловонным дыханием и мозгами, не способными удержать мысль больше чем на пару секунд, но когда ты молод, и на вечеринке тебе предлагают – Давай, угощайся, – ты в последнюю очередь думаешь о будущем…

Я упорно боролась, чтобы не превратиться в спидового торчка, не стать никчемной наркоманкой, старалась жить достойно и сохранять контроль над собой и преуспела в этом, но эта борьба завинтила меня туго-туго, и никакие бесчисленные ванны с лавандовой пеной и никакая треклятая йога не помогут снять это напряжение. Так нужно. Это мой щит, моя защитная система, мое утешение.

А еще я научилась никому не говорить об изнасиловании; понятное дело, в те времена не было ни кризисных центров для жертв изнасилований, ни телефонов доверия, ни консультаций. А если ты заявляла в полицию, с тобой обращались как с недочеловеком, шлюхой. Даже семья проклинала тебя, многие женихи разрывали помолвку, после того как заплаканная невеста в минуту любовной слабости открывала свой темный секрет. Но времена изменились, и в итоге я рассказала об этом Лекки, Микки и Джонджо.

Пару лет назад я все рассказала Лекки, когда за обедом, вопреки обыкновению, выпила пару бокалов вина. Мы сидели в ее квартире. Она плакала. Боже, благослови ее нежное сердечко, я так благодарна ей за сочувствие. Она плакала так, как я никогда не позволила бы себе плакать по той несчастной девочке, по мне. Она обняла меня; я не большая любительница обниматься, но сердечно обняла ее в ответ, вдохнув без остатка ее доброту; она высказала все, что думает о мужчинах-ублюдках и о том, какая я была храбрая, и как она мной восхищается.

Я заварила ей чаю, она сглатывала слезы, кипела от возмущения и прочищала нос в платочек с нарисованными золотыми купидонами. Я пыталась объяснить ей, что не питаю ненависти к мужчинам или к кому бы то ни было вообще; ненавидеть всех людей скопом лишь потому, что среди них попадаются отбросы, бессмысленно и отнимает слишком много сил. Я хочу сказать, что люди – либо хорошие, либо плохие, верно? Пол, раса, религия – все это чушь, на самом деле. Хорошие или плохие, вот и все. Она немного посмеялась над этим, сказала, что я ужасная, гадкая старая байкерская цыпочка; я тоже рассмеялась, но ведь это правда. У них, у банды, я переняла эту незатейливую философию и придерживаюсь ее до сих пор, потому что считаю, что она помогает жить.

Затем я рассказала, как восприняла то, что Стивио сделал со мной: я вычеркнула это из памяти, потому что ни при каких условиях не хотела, чтобы этот мудак получил надо мной власть. Если бы я позволила ему ранить меня тем, что он сделал, он бы победил. Но он не смог победить. Конец истории. Вот что я повторяла себе снова и снова. Это была моя мантра.

Затем она снова расплакалась и сказала, что я настоящий пример для подражания; и я не смогла ей объяснить, что я так решила не потому, что была храброй или сильной, я просто боялась.

Я очень боялась, понимаете? Смертельно, ужасно боялась, что если позволю Стивио победить, то стану склонной к мужененавистничеству и никогда не избавлюсь от горечи, что манит меня своими иссохшими, тощими лапами, я никогда не стану собой, я останусь просто жертвой изнасилования. И больше ничем. Все мои поступки будут определяться этим актом. Я никогда не буду счастлива или любима и не смогу полюбить никогда. Моя жизнь вечно будет вращаться вокруг этой мерзости.

Это до смерти меня пугало. Я видела, как такое случалось со знакомыми девушками, а когда стала старше, не раз сталкивалась с женщинами, зациклившимися на своем страдании: они стали озлобленными и жалкими, полными презрения к себе. Но я была слишком труслива. Я очень хотела жить, путешествовать, смотреть на мир, оставаться живой. Как сказала Фрида Кало на смертном одре – Viva la Vida. Я слишком хотела жить, я хотела быть кем-то.

Viva la Vida. Боже, сейчас это смешно. Viva la Vida , блядь. Да здравствует Жизнь.

Я рассказала Лекки об изнасиловании и о том, что я сделала, чтобы исцелиться, но я рассказала далеко не все, потому что лишь позже, после всего случившегося, смогла признаться себе во всей правде. Потому что я Должна была это сделать, верно? Боже, так тяжело об этом писать, пальцы зависают над клавиатурой, словно какая-то часть моего сознания сопротивляется изо всех сил. Словно утаив это, я буду в безопасности, нет – я останусь цельной. Но я не цельная. Часть меня ушла навсегда, та часть, которую я вычеркнула. Не «чистота» и тому подобная чушь, нет, это связано со вспышками воспоминаний, с неспособностью забыть, даже если долгие годы заставляешь себя забыть. Оно возвращается, когда не ждешь, когда меньше всего этого хочешь. Как герпес. Как вирус. Как рецидивная лихорадка духа.

Иногда – не всегда, – но иногда, когда я занимаюсь сексом, любовью, трахаюсь, называйте как хотите, в голове вдруг всплывают эти старые зловещие образы. Точно одновременно прокручиваются два фильма. В одном фильме совершенно нормальные мужчина и женщина, я и кто-нибудь еще, занимаются тем, чем обычно занимаются мужчины и женщины, а в другом – нет. Темная, хаотичная масса образов, чувств, запахов, звуков накладывается на происходящее. Я пугаюсь, впадаю в панику. Мне хочется закричать, ударить мужчину, оттолкнуть его, прогнать прочь. Мне хочется убежать и спрятаться, скрыться от воспоминаний, они прорываются сквозь настоящее из погребенного прошлого, меня от них трясет.

Я не рассказывала об этом Лекки и никому вообще.

Об остальном я рассказала своему мужу, как глупая корова. Мой молодой, невинный, любимый муж, Микки. О да, я была замужем, по-настоящему, со свидетельством о браке и всем прочим. Я рассказала ему, когда мы были женаты всего несколько недель, сглупив, как одна из тех отвергнутых невест. Я расслабилась, ведь мы так любили друг друга. Я доверилась ему, лежа в его сильных объятьях на нашей большой ветхой кровати красного дерева, на бугорчатом матрасе под нарядным новомодным пуховым одеялом, которое нам подарили на свадьбу, и равнодушная луна светила в темное окно. Я рассказала ему и почувствовала, с отвратительной дрожью в желудке, как теплота покидает его объятья, как холод пронизывает летнюю ночь.

Я не должна была рассказывать; и он не знал, как поступить. В его жизни, с мальчишескими журналами, ребяческими приключениями и забавами, ничто не научило его, как поступить, если знаешь, что твоя новобрачная в шестнадцать лет была изнасилована и никто даже не пытался ей помочь. И что человек, сделавший это, ходит где-то на свободе и, может быть, проделывает это с другими девушками, и ничего нельзя с этим сделать, не с кем бороться. Только призраки танцуют и насмехаются, когда в отчаянии и гневе слепо на них замахиваешься. Только призраки в лунном свете. Бедный Микки.

Джонджо все воспринял проще, но тогда мы уже не были детьми, и времена другие. Он просто прижал меня к себе и гладил по голове большими мозолистыми руками, пока я рассказывала. Я понимала, что он чувствует, и знала, что он никогда не скажет и не сделает больше, чем это редкое для него проявление нежности. Мы не женаты, он – женат, на другой. Так продолжается много лет, у него уже взрослая дочь. Лекки называет его моим «бродячим котом», не домашним, как Чинг и Каирка. Джонджо – кот, который гуляет сам по себе дикий кот, которому оставляешь еду за дверью, а он лишь изредка позволяет погладить свою грязную, прекрасную, дикую голову, а затем уходит прочь, не оглянувшись. Джонджо приходит и уходит, когда ему вздумается, и мне это нравится. Никаких уз, никаких привязанностей, никакой боли. Всего лишь утешение, есть с кем провести ночь. Никакой боли, понимаете, больше никакой боли, я бы этого не вынесла. Вот уже двадцать пять лет я знаю Джонджо, сперва приятеля, затем любовника, он никогда не говорил, что любит меня, или что я хорошенькая, или что он беспокоится обо мне. Но он всегда возвращается, мы разговариваем ночи напролет, мы заботимся друг о друге, по-своему. У нас общее прошлое, понимаете, воспоминания, наш смех, недоверие к собственной юности и нашей тогдашней глупости, много лет назад, когда я вышла за Микки, и они с Джонджо были кандидатами.

Мы с Джонджо были «Свитой Дьявола».

 

Глава девятая

Все началось с Дасти Миллера. В колледже он учился на чертежника, у нас были какие-то общие приятели, так что, когда он предложил подбросить меня домой на своем «бонневиле», я сказала: почему нет? Мне было семнадцать, я училась в художественной школе, меня влекло все новое.

Он мне не нравился, ничего такого, головастый нечесаный парень с милой улыбкой, в старой авиаторской куртке из овечьей кожи, – мне всегда такую хотелось. Он был моим приятелем. У меня всегда было много приятелей-мужчин, я хорошо ладила с парнями на таком уровне. Гораздо лучше, чем с девушками, с которыми мне и сейчас нелегко; разумеется, мне хотелось иметь замечательную лучшую подругу, с которой я могла бы делиться мыслями, хихикать, на которую всегда можно положиться (в ранней юности я зачитывалась комиксами «Банти», это на меня и повлияло), но действительность в виде сбивающихся в группки, злобных, вечно соперничающих девчонок, скрывающих свою жестокость под пушистыми джемперами и слоями туши для ресниц, казалась гладкой стеной, выстроенной для того, чтобы отталкивать таких аутсайдеров, как я. Должно быть, я от природы неспособна делать жеманные глупости, которые, по-видимому, нравятся большинству мужчин. Про себя я называла таких девушек «барракудами» – снаружи стройные, чистые, привлекательные, с большими круглыми глазами, а внутри – хищницы. Большие зубы. Щелкающие челюсти. Язвительные подколки в столовой. Вы много пропустили, если не видели, как они плавно покачивались у стойки и крутили задницей перед каким-нибудь пускающим слюну чуваком, который заплатит за их чай и булочку…

Как бы то ни было, к счастью (или к несчастью – если бы я носила юбку, теперь я бы могла быть милой хаус-фрау с кучей детишек, жила бы в чистеньком домике в Бингли), в тот судьбоносный день на мне были джинсы, и тогда еще можно было ездить на мотоцикле без шлема. Я никогда до этого не сидела на байке, хотя как-то раз чей-то дядюшка прокатил меня по кварталу на заднем сиденье своего мопеда, – я тогда была совсем маленькой, мне ужасно понравилось, и я так умоляла покатать меня еще, что меня с позором отправили спать. Не та ли обыденная поездка на мопеде посеяла семена моего окончательного падения? Матери, читающие это, возьмите на заметку: позволяя своим деткам быстрые моторы на пятьдесят кубических сантиметров, вы подталкиваете их прямиком к Греху и Разложению; я – живое тому подтверждение.

Дасти изображал настоящего бунтовщика: запуская двигатель, старательно подражал Марлону Брандо в «Дикаре»; я перемахнула ногой через седло и уселась позади, здоровенными каблуками неловко нащупав скобу на задней подставке для ног, которую он для меня опустил.

Этот был момент абсолютного счастья. Запах его куртки из овчины смешивался с ароматом бензина и засаленного денима. Освобождающая радость поездки верхом на мотоцикле, который нес меня, точно восьминогий конь Одина сквозь шумную круговерть, под неодобрительные взгляды обывателей, была за гранью моих самых дерзких мечтаний. Я сразу это поняла: мне уготована судьба стать Байкером.

– Эй, держи голову на одном уровне со мной и не ерзай, мать твою, ясно? – проорал Дасти.

– Яс…

Я не договорила, потому что мы тронулись с места, я едва не свалилась с сиденья, а Дасти чуть не въехал в директора колледжа, который вышел из дверей в тот момент, когда мы подняли облако летней пыли.

Это была любовь с первой поездки, клянусь богом. Это острое блаженство по сей день меня не отпускает. Как это было прекрасно, какой настоящей я себя чувствовала, когда мы с шумом неслись через город к моему дому. Я прижималась к плюшевой спине Дасти и вытирала глаза, слезящиеся от ветра, когда мы резко сворачивали за угол и обгоняли машины, – их водители таращились на нас.

В конце нашей улицы – я не осмелилась показаться на глаза маме на байке с таким, как Дасти, чье многочисленное семейство, состоявшее из мускулистых белокурых братьев, было притчей во языцех среди соседей – я неуклюже слезла, неистово прыгая на одной ноге и отчаянно борясь с желанием снова перебросить ее через седло.

Колени дрожали, щеки покалывало от ветра и песчаной пыли Брэдфорда. Как замечательно. Я была живая, возбужденная, каждая клеточка тела трепетала. Я словно обрела свободу.

– Ты же вроде раньше на байке не каталась? – Дасти стянул защитные очки, его лицо было невероятно грязным по контрасту с обводами вокруг глаз. Не выключая «бонни», он ухмыльнулся; я стояла совершенно ошеломленная.

– Неа, не каталась.

– Ну, ты напарник что надо. Хочешь, подброшу тебя завтра?

– Да, очень хочу. Может, дать тебе денег на бензин, я… Он рассмеялся:

– Ты подсела, верно? Прямо настоящая фанатка – увидимся здесь, в восемь тридцать, идет?

Вот как это началось. С того момента я стала байкером – в мыслях, по крайней мере. Избавилась от хипповских прикидов. Им на смену пришли обтягивающие джинсы, трещавшие по швам всякий раз, когда я забиралась на «бонни», ковбойские ботинки с металлическими набойками, узкие облегающие майки и, наконец, клянча и умоляя, на день рождения выпросила деньги на черную косую куртку от «Льюис Лейзерс» с шестидюймовой бахромой на спине и рукавах. Она мне так нравилась, что я неделю спала, не снимая ее. Она сохранилась у меня до сих пор, и, прошу вас, кремируйте меня в ней, пожалуйста. Я никогда не восторгалась ни одним предметом одежды так, как этой курткой, никогда, один только запах, мускусный фимиам старой кожи, смешанный с едва уловимым острым запахом моторного масла, моментально переносит меня в те дни, в мою юность.

Мама и Джен, разумеется, были очень мной недовольны. В их представлении байки были грязны и опасны (а что, если ты упадешь, и лицо останется обезображенным на всю жизнь, как у той девушки из «Журнала для женщин», о которой они читали, из-за этого ей пришлось уйти в монахини, какой кошмар!) и, самое ужасное, байки были символом бедности. У состоятельного парня должна быть машина, только бедные мальчики ездят на мотороллерах и мотоциклах. Парни из рабочего класса, которые учатся в механическом институте и – самый страшный грех – работают руками. Тогда я не понимала глубоко укоренившегося, чуть ли не на клеточном уровне, стремления маминого поколения «стать лучше». В моих глазах она просто была снобом, с ее постоянным надоедливым жужжанием по поводу совершенств Джен и беловоротничковых кавалеров. Я не понимала, как пугает ее перспектива лишиться своей драгоценной, с трудом завоеванной утонченности и «остаться за бортом». Мотоциклы и все Дасти этого мира были прямым вызовом ее упорной многолетней борьбе, и вот я бросаю ей этот вызов прямо в лицо… Ох, мама, мне очень жаль, но теперь уже ничего не исправить, верно?

По мнению мамы и Джен, невозможно ходить на свидания с парнем, у которого мотоцикл: твои волосы, твой макияж, что ты наденешь? Ты не сможешь хорошо выглядеть с грязными разводами на лице и завивкой, растрепанной ветром, даже если прикроешь ее хорошеньким шарфиком, как Одри Хепберн в спортивной машине. Их бросало в дрожь. Это немыслимо. Как и девушка на собственном мотоцикле, моя мечта; они считали это противоестественным. Мама призналась, что когда-то была знакома с девушкой, ездившей на мотоцикле, но то была довольно странная особа, мужеподобная, одна из «этих», ну, ты понимаешь. Туфли без каблуков, курила самокрутки. Лесби.

Но они позволили мне делать то, что я хочу; а что они могли поделать? Запереть меня в комнате? Они лишь продолжали отпускать ядовитые замечания, по большей части сквозь зубы. Их сильнее занимало другое, Джен недавно обручилась с Эриком, своим старым возлюбленным. Она носила кольцо с бриллиантовой крошкой так, словно это был «Кох-и-нор», Лиз была в экстазе, больше всего на свете она любила свадьбы, и не важно, что до свадьбы еще далеко. При мысли о покупках, платье, цветах, приглашениях, громадном торте она превращалась в совершенно обезумевший джаггернаут, сокрушающий все на своем разукрашенном органзой пути.

Мама восторгалась меньше. Она вдруг стала упрямой и слезливой. Привычная безмятежная близость между ними была нарушена мыслью о том, что Джен покидает дом, хотя оба, Джен и Эрик (он – слишком уж охотно, казалось мне) уверяли ее, что они за долгую помолвку – мол, хотят скопить деньги для успешного начала совместной жизни и не намерены торопить события. Но когда однажды в воскресенье за ланчем этот кретин заговорил о том, что они собираются эмигрировать в Канаду, когда поженятся, мама с рыданиями выскочила из-за стола, и ее пришлось долго успокаивать.

В те времена я ничего не знала о менопаузе. Я не понимала, что маме приходится бороться со своим телом, которое одолевали гормоны и приливы жара. Или что она боится остаться одна (меня в расчет не принимали) в старости, без Джен, или что она может ревновать, ведь ее брак распался, ее молодость и красота, как она считала – не видя красоты в зрелости – потускнели.

Я просто бродила сама по себе в грязных джинсах и коже, которые оскорбляли ее взор, заплетала волосы в косу – как проклятая индейская скво, по выражению мамы, – чтобы их можно было спрятать под куртку, и размышляла, придется ли мне быть подружкой невесты. Я содрогалась при мысли о лимонном, нежно-розовом или бледно-голубом кошмарном одеянии, дополненном парой крашеных атласных туфель, пышным букетом и накрученным шиньоном.

Но так получилось, что я вышла замуж раньше Джен. Никаких подружек невесты, никаких оборочек. Нет, я не была беременна.

Я познакомилась с Микки Кендаллом в РКМС: Районном Клубе Мотоциклистов Сайкбека. Обычная байкерская тусовка, собиравшаяся в Мужском Рабочем Клубе за городом. Под обычными байкерами я подразумеваю байкеров, которые не состояли в банде, не были, как мы выражались, отморозками. Этим просто нравились байки, пиво, рок-музыка и жирная еда. Полагаю, для обывателей они были неотличимы от настоящих байкерских банд, но для всякого, причастного к миру байкеров, разница была огромной и непреодолимой. Если использовать аналогию, понятную маме и Джен, все равно, что разница между Дайаной Дорс и Мэрилин Монро. И РКМС определенно был Дайаной, да благословит Господь ее грубоватый британский шарм.

Я начала посещать клубные вечера вместе с Дасти и его подружкой Трейси, плюс всяким, кому удавалось втиснуться в ее машину. Да, разрешалось ездить на машине, если поклянешься здоровьем (это касалось только парней, заметьте), что твой байк просто временно сошел с дистанции для ремонта. Если вспомнить, не то чтобы кто-то в самом деле этим заморачивался, если ты выглядел как положено и время от времени появлялся на двух колесах. Вообще-то я знала парней, которые ни разу не выезжали на байках за все время, что я там пробыла, и никто даже слова не сказал.

Но это был славный клуб, хотя спустя некоторое время мне там отчего-то стало неспокойно. Не могу в точности сказать, почему: просто легкая скука и однообразие. Эти байкеры были слишком уж правильными на мой вкус; обычные парни с обычными мыслями, зашли настолько далеко, насколько осмеливались или хотели. Нельзя сказать, что мне там не нравилось, – мне очень нравилось, я чувствовала себя как дома, с хиппи никогда такого не было. Эти ребята были честнее, они были ровно тем, чем казались: неряшливыми пивными бочонками, которые любили байки, любили на них ездить, бесконечно их чинить, проводить вечера со своими терпеливыми и жизнерадостными подружками в маленьком темном баре, наполненном их специфическим хриплым смехом. Где их никто не осуждал. Где они могли расслабиться. Может, они и не были интеллектуалами, но, по крайней мере, не были нудными лицемерами, как хиппари с их «миром да любовью», что бездумно провозглашались между затяжками.

Как вы понимаете, с хиппи я сразу же завязала.

Обычно мы ходили в клуб по пятницам, на дискотеки, хотя музыки «диско» как таковой в меню не присутствовало. Я познакомилась с Микки в момент моего, так сказать, величайшего общественного триумфа. Я выиграла ежегодный конкурс «мисс РКМС». Да, да, я настоящая королева красоты, хотя, может быть, и не того типа, который был в почете в моей семье. Тем не менее я своего добилась. Я все еще храню кубок с гравировкой и ленту. Они лежат в нижнем ящике комода, завернутые в заношенную футболку «Огри», вместе с моей любимой кожаной курткой.

Я не собиралась принимать участие в конкурсе, я и не подавала заявку; Трейси выдвинула мою кандидатуру шутки ради. Она решила, что это будет весело, поскольку сама рассчитывала на победу. Предполагалось, что я послужу хорошим фоном для нее, моя тяжеловесная мрачность – отличный контраст с ее матовой красотой. Снова повторялась история с Джен, у меня горели щеки, а кулаки непроизвольно сжимались. Я знала, что по каким-то неведомым мне причинам Трейси меня недолюбливает, но эта неприязнь пряталась за лицемерными комплиментами, от которых я теряла дар речи. Знаете, вроде того, как женщина заявляет вам: у тебя такие красивые глаза – может, стоило бы их нормально подкрасить, чтоб они лучше смотрелись? Или – ну и что, что ты высокая, некоторым парням ведь нравятся высокие девушки, верно? Такой была Трейси. Мне никогда не приходило в голову, что она может ревновать к нашей с Дасти дружбе или думать, будто мы чем-то занимаемся за ее спиной. Дасти был моим приятелем, мы говорили о мотоциклах, он учил меня механике, мы много смеялись.

Может, в этом-то и было дело, в смехе. У Трейси было плохо с чувством юмора, хотя, выдвинув меня на конкурс, она явно мнила себя непревзойденной на комедийном фронте.

Я была в ярости, когда узнала об этом, за пять минут до начала выступления, во время которого мы, дрожащие девы, должны были семенить по танцплощадке под веселое гиканье и свист накачавшейся пивом толпы байкеров, которые азартно делали ставки и подбадривали своих фавориток с энтузиазмом, достойным болельщиков Большого Национального.

Я могла отказаться, но не отказалась. Во мне взыграла гордость, я расплела волосы, которые, к счастью, были свежевымытыми, и пробежалась по ним позаимствованной у кого-то расческой, пощипала щеки, покусала губы, как Джен советовала делать «в крайних ситуациях».

До сих пор не знаю, почему я выиграла. Там было множество симпатичных девчонок, одетых, как подобает, в байкерском стиле – узкие обтягивающие джинсы, ботинки на высоких каблуках, открытые футболки или свитера пастельных тонов, в макияже преобладали бледно-розовая помада и перламутровые голубые тени. На мне были старые джинсы с заплатками, заправленные в ботинки пожарного с белыми носками, отвернутыми наверх, старый тяжелый кожаный ремень, все мои любимые многочисленные серебряные украшения и черный жилет. Плюс обкусанные ногти. Très chic.

Позже Микки сказал, что влюбился в меня с первого взгляда; он подумал, что я очень суровая и гордая, настоящая байкерская принцесса. Ну, я ничего об этом не могу сказать, помню только, как дрожали руки, и водоворот лиц, они подскакивали, как воздушные шары, в плотном голубом табачном чаду. Если я и выглядела суровой, то лишь потому, что слишком нервничала и не могла улыбаться. Подойдя к столику жюри, я исхитрилась выдавить ухмылку и помахать – от облегчения, что все кончилось; это вызвало приступ веселья и грохота. Я подумала, что их, наверное, восхитила моя храбрость – отвага дерзкой дурнушки.

В дамской комнате, пока мы ждали результатов – или, точнее, девочки ждали, я-то знала, что не выиграю, – я снова заплела волосы. Трейси сказала, что и не подозревала, какие они длинные. А я и не подозревала, что столь простая фраза может прозвучать так гадко. Жалко Дасти; он считал, Трейси настоящая леди, слишком хороша для такого, как он.

Нас позвали:

– Выходите, вы все; поглядим, что у нас вышло.

Президент клуба призвал к тишине, и шум в зале стих. Я помахала Дасти, он показал мне большой палец. Я скорее почувствовала, чем услышала, как Трейси зашипела.

– И на третьем месте… Ничего тут зазорного, ну-ка заткнитесь! На третьем месте мисс Элейн Бартл!

Бурное веселье и объятья в дальнем углу. Я захлопала, когда маленькая блондиночка на пятидюймовых каблуках заковыляла, чтобы получить звонкий поцелуй и коробку шоколадок от президента и его жены.

– А теперь наш новый участник, на втором месте – мисс Салли-Энн Прескотт!

Я снова зааплодировала, когда гибкая рыжеволосая девушка подскочила за своим призом, округлив большие, густо накрашенные глаза; она состроила приятелям гримаску – «да ну, чепуха, в самом деле». Я приготовилась поздравлять Трейси – та стояла рядом, приглаживала волосы и вообще била копытом.

– И в этом году мисс РКМС становится… Спокойнее, парни, я, между прочим, знаю, что она сейчас без пары, – е-дино-гласным решением нашего жюри… Заткнитесь! Мисс Билли Морган!

Зал забурлил. Люди веселились, опрокидывали столы, затем все принялись обнимать меня и хлопать по спине. Я оцепенела. Это, должно быть, ошибка, начала я, это наверняка… Меня поставили на стол и звонко расцеловали: сперва президент, затем его пухлая жена. Мне повязали ленту, которую она расшила собственноручно; я получила кубок, цветы и большую коробку конфет.

Я посмотрела на Трейси. Она походила на Медузу Горгону. Волосы дыбом, яростный взгляд обращал меня в камень. Но у меня не было времени на размышления: меня потащили пить в бар, диджей поставил «Мад», «Шаги тигра», и все затанцевали и затряслись под тяжелый рок.

Я бы солгала, если бы сказала, что надо мной не подшучивали. Я – королева красоты, вот уж смех, я была ошеломлена. Я так усердно улыбалась, что заболели лицевые мышцы, это было чудесно. Только во время медленного танца, когда здоровенный парень, с которым я танцевала, перестал таскать меня по танцплощадке, точно фарфоровую вазу, я сообразила: что-то не так.

Трейси и Дасти нигде не было видно. Я извинилась, меня холодом окатило дурное предчувствие. Машина уехала. Трейси отомстила; я застряла в Сайкбеке, далеко за полночь, в милях от дома, а автобусы ночью не ходят.

– Ублюдки, блядь, мудаки, блядь… – Слезы катились из глаз, а мое прекрасное настроение рассыпалось холодным пеплом в камине.

– Слышь, с тобой все хорошо?

Тот здоровенный парень, с которым я танцевала.

– Черт, извини, черт, моя машина, эти мудаки, они, они съебались без меня, ох ты черт, я… – Я расплакалась. Моя радость быстро улетучивалась, растворяясь в холодном, туманном ночном воздухе.

– Слышь, у меня тут грузовик, может я… можно я отвезу тебя домой? Я… слышь, я не хочу, понимаешь, я не буду, со мной ты в безопасности… я бы хотел… не дело, чтоб мисс РКМС шла домой пешком, верно? Что скажет комитет?

Он улыбался, как человек, приблизившийся к дикому животному, растопырив большие руки; широкое лицо нарочито спокойно. Я впервые внимательно посмотрела на него.

Ах, Микки, Микки, мой бедный мальчик. У него было открытое детское лицо, глаза цвета увядших васильков, длинные каштановые волосы собраны в блестящий конский хвост и перехвачены ужасной потрепанной резинкой. Старый шрам пересекал левую бровь: Микки его заработал, играя в футбол, еще мальчишкой; он рассказал мне об этом позже, когда я провела по шраму пальцем.

Шесть футов два дюйма чистоты, невинная мечтательная душа ребенка в теле регбиста, мускулы бугрились на руках, точно дыни; длинные сильные ноги способны за день без единой жалобы одолеть Три Вершины.

Был ли он красив? Если судить по моим словам, может показаться, что да, но нет, вовсе нет; нос крошечный, глаза слишком глубоко посажены, подбородок чуточку слишком как у Капитана Америки. Но определенно симпатичный, и мой несомненный герой и спаситель на этой ужасной автостоянке. Мне хотелось поцеловать его, так я была ему благодарна; позже, той же ночью я сделала куда больше в кузове его старого грузовика.

Мы начали встречаться. Даже маме, Джен и Лиз он понравился; перед ним невозможно было устоять, ведь Микки был такой – такой славный. Любил животных, прекрасно ладил с детьми, все в доме чинил и всегда был вежлив. Не могу сказать, что влюбилась в него до безумия, как в кино – глаза сияют, колени подгибаются, – но со временем я полюбила его, как и всякий, кто его знал. Я называла его Маленьким Буддой, потому что он был таким большим и спокойным, а он всегда называл меня Принцессой. Любой другой выглядел бы при этом старомодным, но только не он, потому что он говорил это всерьез. Я была его принцессой, он так со мной и обращался, как в лайковых перчатках, как с хрустальной; для меня – все самое лучшее, точно он не до конца меня понимал.

Он и не понимал меня до конца, но в то время я сама себя не понимала, я неслась по жизни как на американских горках, без тормозов.

Но таков был мой Микки – он мало походил на Злобного Насильника, Пожирающего Младенцев Грязного Отщепенца из легенд мира обывателей, но думайте, что хотите. Я знаю, людям зачастую хочется подогнать все под стереотипы, потому что это удобно, считать, что все байкеры – исчадия ада или, скажем, все гольфисты – очаровательные загорелые парни в экстравагантных свитерах, но всякий, кто близко знаком с теми и другими, знает, что на деле все далеко не так.

Мой Микки был во всех отношениях хорошим парнем. Возможно, будь он немного потверже, посильнее, наши жизни не были бы разрушены. Но он был слишком мягким, слабым, и это дорого нам обошлось. Я не виню его, поймите: я сделала это, и я заставила его разбираться с последствиями моего поступка.

Это по моей вине умер Терри Скиннер. Я убила его, не Микки. Я его не виню. Терри убила я, а не Микки. Я.

 

Глава десятая

Примерно восемь месяцев спустя после нашего с Микки знакомства на дискотеку в РКМС пришли парни из «Свиты Дьявола», точно существа из другого измерения, материализовавшиеся из мрака. Еще минуту назад мы болтали и тусовались как обычно, и вдруг тишина обрушилась, точно лезвие гильотины.

Естественно, я о них слышала, как и все мы. Некоторые даже утверждали, что знакомы с ними или что их приятели стали членами банды, но никогда не приводили их в клуб и ни разу не были замечены с ними в пабе. «Свита Дьявола» была, в нашем представлении, настоящим, до мозга костей отмороженным байкерским клубом, одним на сотню, это были по-настоящему крутые ребята. Все знали, что эти парни держатся вместе, живут в своем мире; если один из наших парней сходился с кем-то из них, а такое иногда случалось, он полностью отказывался от своей прошлой жизни. Наши миры редко пересекались.

Я видела, как они разъезжают по городам на своих агрегатах (которые обыватели называли «чопперами»), низких, сюрреалистических байках необычных форм – сверкающая масса краски и хрома, двигатели деформированы, передние вилки вытянуты в бесконечность, как на картинах Дали. Длинноволосые, бородатые, с серьгами в ушах ездоки, пальцы унизаны тяжелыми серебряными кольцами, они выглядели невозмутимыми и зловещими в своих грязных прикидах, разукрашенных эмблемами банды, – джинсовые куртки с обрезанными рукавами, устрашающие дьявольские головы, нарисованные на спине, полукруглые «рокерские» нашивки – сверху «Свита Дьявола», внизу «Брэдфорд» и сбоку маленькая нашивка «МБ». Носили их поверх кожаных байкерских курток. Разумеется, все в солнцезащитных очках. Я останавливалась и смотрела, как они проезжают мимо, смущенно думая о том, какие они крутые, они не в моей лиге. Естественно, я не могла стать одной из них, потому что я была девушкой, а девушкам не дозволено становиться членами банды, типа, никогда. Никаких девиц, иначе пиши пропало. Солнце погаснет, тьма падет, наступит Вечная Зима и т. п. Члены отсохнут и мир рухнет. И все в таком духе.

Это только для парней – нет, это только для парней. Мужской праздник. Я вздыхаю, проклинаю свой пол, добавляю еще один пункт в длинный список «того, что не могут делать девушки» и размышляю о том, как ненавижу, когда мне указывают, что делать.

Так что, когда они явились в клуб, я зачарованно смотрела, как они медленно в напряженной тишине идут к бару группой, под предводительством толстого парня с широким смуглым хитрым лицом, черными вьющимися волосами и слоновьим, твердым пивным брюхом.

Микки вышел из сортира, как раз когда они уселись за длинный стол, обычно зарезервированный для нашей клубной администрации, точно воронье на трупе висельника. Никто не сказал ни слова. Люди отводили глаза или сидели, уткнувшись в свои стаканы. Диджей поставил «Серебряную машину», вокал Лемми звучал так, будто он жрал гальку вперемешку с амфетаминами на завтрак, обед и ужин. Кое-кто из отморозков принялся подпевать и барабанить по столу, совсем как обычные человеческие существа.

– О черт, – выругался Микки, вытаращив глаза и осклабившись. Похоже, его йоркширская сообразительность достигла предела; он пал духом при виде святотатственной оккупации длинного стола чужаками; что скажет на это наш любимый президент Альберт?

Мы ждали, затаив дыхание. Альберт велел всем заткнуться. Когда Джун, его хозяйка, взбрыкнула и хотела что-то сказать, он уволок ее в боковую комнату. С того места, где я сидела, было слышно ее ворчание. Отморозки слегка заулыбались.

Больше ничего не произошло. Позже я узнала, что они любят иногда вваливаться в маленькие ночные клубы, просто чтобы навести шороху, попугать местных пьяниц. Никакого насилия обычно и не требовалось с такими, как «Адские свиньи из Конистон-вэлли», «Олтвейтские мародеры» или «Тарнсайкские железные всадники». Они знали, что у них есть шанс, и хотели им воспользоваться. Сильные парни из этих клубов приходили в «Свиту Дьявола», чтобы стать кандидатами, некоторым это удавалось, некоторым нет, вот как это все было. Никому из «Адских свиней» не удалось этого добиться, хотя… нет, это совсем другая история, приятель…

Но «Свиту Дьявола» мало заботили такие добропорядочные сборища, как РКМС. Они просто были общительны.

Я смотрела на них, как и Маленький Будда. Я смотрела, как они разговаривают, ходят, пьют, общаются друг с другом и, самое главное, с большим парнем, который явно был их вожаком. Странная пародия на «Тайную вечерю» Да Винчи – он занял место Христа, его люди по обе стороны от него, говорят ему что-то на ухо, его глубоко посаженные иссиня-черные глаза сверкают прозорливостью Макиавелли, красное лицо уродливо и притягательно. Такого не проведешь, это ясно, ничто не ускользает от его взгляда.

Даже я. Он увидел, что я смотрю, и улыбнулся. Я немедленно отвела взгляд, покраснела, почувствовав себя полной дурой, неотесанной деревенщиной в цирке, мишенью, олухом, поклонницей.

– Вот черт, он тебя заметил; боже, он псих. Этот Карл, то есть Карло. Итальянец; ну, его семья с юга, из Лондона. Рик сказал, будто Карло там кучу народа поубивал, так говорят, и ему пришлось сматываться. Он ихний президент уже лет сто, настоящий сукин сын, говорят. Крут как железный прут, дерется как дьявол. Гад.

Микки выпятил челюсть и многозначительно кивнул. Я толкнула его локтем изо всех сил, затем подождала, когда он перестанет охать.

– Ну, все это слухи. Откуда ты столько о них знаешь, мистер Всезнайка?

Я встревожилась, хотя никакой реальной причины для беспокойства вроде не было. Возможно, я еще смущалась оттого, что он заметил, как я смотрю; но вряд ли. Более того, казалось, что-то темное и золотое слилось воедино в моем мозгу, так бывает, если давишь пальцами на веки и перед ослепшими глазами кружатся блестящие узоры. В голове сложился план, но я боялась облечь его в слова, и это меня злило.

– Больно, – заныл Микки. – Уймись. Хорошо, хорошо, Рик рассказал. Ты ведь никогда не спрашивала, а? Принцесса, нет, не надо, ты, маленькая… нечестно пихаться… Послушай, они уходят, этот Карл смотрит на тебя, помаши ручкой, как хорошая маленькая… Да уймись ты, Билл…

Наконец мы добрались до моего дома, замерзшие (мы ехали на байке Микки – «750 Нортон Коммандо»), сонные, улеглись на мою односпальную кровать (все ту же, с уточками в изголовье) и включили «Лед Зеппелин»; я знала, что дом пуст, Джен – у Эрика, а мама и Лиз на танцевальном вечере в «Ротари».

– Ми-икки-и, – подлизывалась я, накручивая на палец прядь его шелковистых волос, попутно размышляя, почему они всегда такие блестящие, хотя он всего лишь окунает голову в грязную, чуть теплую ванну и моет волосы куском мыла «Фэйри».

– М-м?

– Ми-икки-и, а чего ты хочешь от жизни?

– Ну, не знаю. Разъезжать на «БМВ» по воскресеньям, съездить в Америку, выиграть кучу бабок в лотерею и послать их всех подальше с их говенной работой… А что?

– Я просто подумала…

– Ах ты черт, теперь нам крышка… – сказал он, целуя меня в шею.

– Нет, я хочу сказать, послушай, эти, из «Свиты Дьявола», они настоящие, не треплются, не притворяются, как в клубе, мы могли бы… ты бы мог… Это было бы нечто, а? Покруче, чем все это, это… – Я показала рукой на уточек и цветастые занавески с оборками.

Микки молчал. Я затаила дыхание; если он сделает вид, что его не волнует, что он не понимает, о чем я, подумает, я чокнутая, я тогда – ну, тогда все кончено. Мы расстанемся.

– Рик поедет в «Лебедь» на выходных. Они там собираются, он немного знаком с парочкой из них. Он говорил, что я могу… мы можем поехать. Мы можем поехать завтра, если хочешь…

Я подпрыгнула и поцеловала его родное лицо.

– Слышь, прекрати, ты хуже, чем собака, ты меня всего обслюнявила… Билл, Билли, это все херня, ничего не выйдет, особо не надейся.

Девять месяцев спустя, вместе с Джонджо, который всего неделю назад возник неизвестно откуда, молчаливым привидением явившись из ночного мрака, Микки стал кандидатом в «Свиту Дьявола»; его свежесобранный агрегат «Голубая леди» был припаркован возле «Лебедя» – выкрашенный в сапфирово-жемчужный цвет и дерзко расписанный в духе «В морских волнах у Канагава» Хокусая, все парни им восхищались.

А я стала любимицей «Карла», Карло Верради.

 

Глава одиннадцатая

Сегодня я видела лиса, я тупо пялилась в окно, баюкая в руках чашку крепкого черного бодрящего чая и убеждала себя, что пора на работу. Лис нагло протопал через мой сад и скрылся на кладбище; старый серомордый лис, гибкий и яркий, будто пыльное ржаво-оранжевое пламя. На долю секунды он обернулся: его дикие глаза были холодны и беспощадны, взгляд самой природы. Никаких связей с человечеством, никакой кошачьей одомашненности, никакой собачьей любви. Я замечала этот взгляд и прежде в глазах мужчин, уже давно ушедших или умерших. Необузданный. Устремленный к далеким горизонтам, и лишь одному Богу ведомо, что творилось в их диких сердцах, и лишь Он один мог простить их прегрешения.

И кое-что еще, это было видно в каждой линии его потрепанного старого тела. Какая-то сила, знание о смерти. Он чертовски хорошо понимал, что его спокойное существование под солнцем может оборваться в любой момент. Под лошадиное ржание и лай собак за ручьем, под тошнотворный скрежет тормозов машины, сбивающей его, слишком медлительного старого лиса. Он знал, что может умереть, соблазнившись отравленной падалью. Он знал, что его жизнь конечна: враги подкарауливают его, и он абсолютно беззащитен.

Но никогда он не будет слаб.

Я скрылась из его поля зрения – маленький подарок моему братцу-лису. Одной опасностью меньше – на сегодня, по крайней мере. Я допила чай, но никак не могла собраться. Лис растревожил меня, как я растревожила его. Мутные глубины сознания всколыхнулись, вздымая отложения со дна. Воспоминания, как мерцающий карп, что извивается среди водорослей, вспыхнули во тьме и исчезли.

Почему Карл так ко мне относился? Я не знаю. Думаю, он по-своему действительно заботился обо мне, хотя в то время я этого не понимала. Постепенно у меня возникло ощущение, что он присматривает за мной, защищает меня от критики некоторых парней. Джонджо однажды сказал, что Карл питал слабость к умным людям и презирал дураков, а пол для него значения не имел. Однажды Карл рассказал Джонджо, что в дикой природе охотятся львицы, а не львы, а затем, по словам Джонджо, Карл рассмеялся – будто какой-то своей, одному ему понятной шутке. Но как бы то ни было, он тайно защищал меня от проблем, и, оглядываясь назад, я содрогаюсь, вспоминая, как я тогда жила, честное слово, содрогаюсь.

Я не понимала, когда стоит помолчать, вот в чем проблема. Я была слишком наивна, слишком одержима идеей жизни вне закона. Как верно заметила жена Карла Рита, я, бля, не знала своего места.

Это непонимание и столкнуло меня с Терри Скиннером и Джас, его беременной подружкой. Я сказала: отвали от нее, перестань ее доводить, она ведь в положении.

Мне не нравился Терри. Я считала, что ему – нечего скалиться – не место в клубе. Но он был мелким дилером, продавал наркоту задешево, чтобы втереться в доверие к парням и осуществить свою мечту стать членом клуба, хотя все знали, что он никогда им не станет. Карл, отведя меня в сторонку, изобразил отчаяние, тяжело вздохнул и велел мне впредь помалкивать или следить, что говорю, иначе моя болтовня навлечет неприятности, и парням придется меня защищать, что мне нет нужды беспокоиться (и все это с непередаваемым протяжным выговором кокни и сарказмом), Терри никогда не получит нашивку. Из него не выйдет хорошего солдата, сказал Карл и постучал по носу, похожему на луковицу. Понимаешь, о чем я, девочка?

И я поняла, потому что мой Микки был лучшим в мире солдатом; он получит нашивку, я это знала.

Но Терри и Джас. Странная пара. Он был высоким, неуклюжим, длинное с впалыми щеками лицо усеяно прыщами; чахлые, спутанные, желтые, усыпанные перхотью волосы падали на глаза цвета не то серного газа, не то грязных медяков, в зависимости от освещения. У него был безрадостный лающий смех; он никогда не забывал обид и всем завидовал. Для Терри весь мир был врагом, общество отвергало его и, хотя он явно не был тупицей, было в нем что-то пронырливое, что-то скользкое и хищническое, и это отталкивало.

Джас была совсем другой. Было видно, что она по-настоящему любит его и свято верит во все его лживые, надуманные под «спидом», теории заговоров. Если кто-то насмехался над этим, она бормотала – он прочитал об этом в книге, правда, Терри, – точно вычитанное в книжке было непреложным фактом и истиной в последней инстанции. Может, для нее так оно и было, поскольку она не умела ни читать, ни писать. Она считала Терри невероятно умным, контркультурным интеллектуалом, ей казалось чудом, что такой парень терпел такую, как она думала, уродливую полукровку, шлюшью дочь.

Если на современном психологическом жаргоне сказать, что Джасмин была выходцем из крайне неблагополучной семьи, с крайне заниженной самооценкой, это было бы величайшим преуменьшением.

Когда я вспоминаю Джас, я думаю об одуванчике, нежном, хрупком, готовом улететь от легчайшего дуновения ветерка; казалось, на земле ее удерживал лишь огромный раздутый живот. Маленькая, худенькая Джас, ее тоненькие узкие пальчики с обкусанными ногтями в пятнах от облезшего красного лака пытаются защитить ее неродившегося ребенка. Джас, с ее атласной, розовато-коричневой кожей, сбрызнутой веснушками и так туго натянутой на высоких скулах, что глаза казались раскосыми; это придавало ей вневозрастной древний вид; она походила на одну из этих очаровательных маленьких статуэток богинь из древних захоронений. Ореол легких, струящихся локонов цвета слабого чая. Джасмин Перл Севейдж, наполовину Брэдфорд, наполовину Сент-Киттс, эти огромные зеленые глаза под тонкими бровями, обрамленные густыми изогнутыми черными ресницами, внимательно смотрят на Терри с болью и непониманием, ее нежный, полногубый розовый рот дрожит, когда он издевается над ней, пытаясь выглядеть крутым, с такой мордой, будто ему насрать, что она вынашивает его ребенка. Может, его и впрямь это не волновало, его сложно было понять.

– Эй, Джасси, принеси-ка нам еще пинту – что значит «слишком устала»? Устала, мать твою? Ах, твой живот? Бу-бу-бу. Мать твою, в жизни не видел такой уродской свиноматки. Ебаная толстуха, корова жирная… Топай в бар, пошевеливайся. Не хрен губой трясти! Ты чё, реветь, что ль собралась? А? Кончай заливать, черножопые не устают, вкалывают, бля, с утра до ночи на хлопковых полях, пока глаза на лоб не вылезут, все это африканское дерьмо. Устала? Я тебе покажу «устала»…

Вот тогда-то я и сказала ему: заткнись нахуй. Не могла я это вынести, должен же был кто-то сказать. Джас была такой жалкой, такой чертовски беспомощной, прирожденная жертва хамов с интеллектом хорька. У меня сердце разрывалось при взгляде на нее, я считала, что обязана ее защитить, потому что, честно говоря, больше никто этого не делал.

Я не знаю, почему они так поступали. Подчас это сводило меня с ума; я хочу сказать, понятно, что наши сборища мало походили на чаепитие у викария, здесь всех дразнили и вышучивали, но это лишь делало тебя сильнее, ты учился сохранять лицо. Но если дело заходило слишком далеко, все прекращалось. Всегда находился кто-то, кто затыкал задиру.

Но не в случае Джас. Никто ничего не говорил, все просто отворачивались, будто им невыносимо на это смотреть; может, так оно и было. Джас все принимала слишком близко к сердцу, и это причиняло ей боль. Всякий раз, когда Терри выделывался и пытался изображать крутого, чтобы произвести впечатление на парней, оскорбляя Джас, ее огромные глаза наполнялись слезами, которые текли по ее щекам хрустальными струйками. Она плакала беззвучно, словно ангел, не кривила лицо, не краснела и не выходила из себя. Она просто смотрела на своего возлюбленного мучителя и бормотала свою бесконечную мантру: «Прости, Терри, прости…» Это было настолько невыносимо, что все вокруг смущенно и неловко отворачивались; подчас люди, как запуганные школьники, предпочитают делать вид, что ничего не случилось.

Так что я набросилась на него. Не потому что я такой уж герой или еще какая чепуха. Просто мне стало жаль ее, а он был настолько мне противен, что я искала повода для стычки.

Мы сцепились. Он завелся, начал брюзжать по поводу наглых баб, я сказала, что он идиот. Это продолжалось, пока он не понял, насколько наглой могу быть я, но я принадлежала к «Свите Дьявола» (пусть лишь отчасти, всего лишь девушка кандидата), а он – нет. Парни велели ему заткнуться. Они не встали с мест и не прекратили перепалку по двум причинам: первая – он продавал им дешевый «снежок» и «спид», вторая – они не верили, что он в самом деле может что-то сделать. Но я понимала, на что он способен, как и другие наши девчонки, – он был ярым женоненавистником.

Терри злобствовал, потом взбунтовался и сгреб свой пустой стакан. Атмосфера накалилась, угловым зрением (я смотрела прямо на Терри и не собиралась отводить взгляд) я заметила, как Микки отходит от бильярдного стола, медленно и твердо, как всегда, и я шагнула назад. Микки подошел к Терри вплотную и велел ему заткнуться нахуй, оставить меня в покое, ясно? Из бара подошел Джонджо, он двигался со странной, неслышной грацией, точно вода по речному руслу, и стал рядом с Микки. Весь паб наблюдал, рассчитывая, что Терри сглупит в какой-то момент, глядя на Терри, пьяного и не слишком хорошо соображающего, со стаканом в руке…

Затем позади него возник Карл, похожий на гигантский тотем с острова Пасхи, будто стоял там всегда, безмолвный и устрашающий, какой-то нездешний.

Терри побелел, краска отхлынула от лица, словно ярость его присыпало пеплом страха. Он не обернулся, но осторожно отступил, поставил стакан, схватил куртку и начал пробираться к выходу. Я почувствовала, как спадает напряжение, и в этот момент заметила, что Джас держит меня за рукав.

Она напряглась, другой рукой вцепившись в пальто и сумочку. От нее пахло «отверткой», сигаретами и слегка жасмином, ее тезкой, ночным цветком островов, сладким, чуть тронутым тлением.

Ее голос был едва слышен:

– Он ничё такого не хотел, просто немного пьян, понимаешь, это все ерунда, милая. Но спасибо, спасибо, ты такая добрая, ты хорошая…

Робкая, словно тень колибри, улыбка озарила ее лицо.

Мне нужно было освободиться от ярости, разочарования и жалости. Джас я всегда жалела, но в тот вечер впервые почувствовала ее силу – внутреннюю, животную силу и поняла, что это значит. «Мужество слабости», как однажды сказала Эдит Уортон, любимая папина писательница. Он читал мне рассказ, в котором была эта фраза, и сам с собой размышлял над словами, точно меня с ним не было. Затем встряхнулся и с улыбкой сказал мне: «Умная женщина, а, Билли? Очень умная… А теперь тебе пора спать, fy annwylyd, [30]Моя любимая (валлийск.).
моя дорогая, завтра дочитаем рассказ…» Я запомнила этот момент, потому что папа говорил по-валлийски, только когда бывал расстроен. Он так и не дочитал мне рассказ, и некоторое время я пыталась понять, как получается, что слабые люди могут быть сильными или сильные – слабыми, а потом я совершенно об этом забыла, как обычно бывает с детьми. Я не понимала, о чем он тогда говорил, до тех пор пока не встретила Джас, и тогда это всплыло в сознании, как рыбка, попавшаяся на крючок.

Говорил ли он тогда о себе? Может быть, папа и Джас сделаны из одного теста? Нет, папа был не такой, как Джас, – правда ведь? Напряжение неподатливым железом сковало мне шею и плечи, голова заболела от давления.

Всю ночь я ворочалась в холодной постели и думала о том, что сделала. Ужасно глупо было огрызаться на Терри, хоть он и идиот. Господи, вся моя кропотливая работа насмарку из-за одного приступа ярости и раздражения. Почему я не могу контролировать свой чертов темперамент? Я сдерживала его месяцами до этого, а потом – бам! И он взорвался, точно воздушный шар, наполненный огнем, вышел из-под контроля, когда я этого не ожидала. Насмехаться над парнем на публике, втянуть своего парня и его собратьев в ссору без веской причины, просто из-за своей несдержанности и недостатка самодисциплины – смертельные грехи. Смогу ли я это загладить? Как это отразится на карьере Микки? Это снова и снова прокручивалось у меня в голове, пока наконец я не встала и не заварила себе чаю.

Почти рассвело. В окно гостиной пробивался тусклый свет. Мама и Джен через час отправятся на работу. Я прокралась к себе наверх; я не могла встречаться с ними, просто не могла. Я была опустошена. Всегда приходится столько всего обдумывать, принимать во внимание столько людей, осторожничать, никого не задевать. Точно ходишь по яичной скорлупе, день за днем, день за днем, без отдыха, без остановки.

Когда я закрыла глаза и снова попыталась заснуть, в голове вдруг возник образ. Картинка из туристического рекламного проспекта: белые пески, синее море, тепло. Затем я увидела себя, босоногую, с распущенными волосами, за ухо заткнут прекрасный цветок, на мне старые, побелевшие от соли джинсы, закатанные до колен и верх от бикини; я бреду по берегу моря и улыбаюсь.

Внезапно я снова проснулась. О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… Пусть это буду я, пусть это будет явь… Но у таких, как я, нет ни денег, ни связей для такой жизни. Это абсолютно невозможно, это просто шутка. Горькая, скверная, болезненная шутка.

Такова моя жизнь. Я ее выбрала. Я к ней привязана.

Я вздохнула и поглубже зарылась в одеяло, свернувшись калачиком, чтобы согреться. Джас – вот почему я наорала на Терри. Бедная маленькая Джас. Бедный ребенок. Господи, может, мне и погано, но, по крайней мере, я – не Джас.

 

Глава двенадцатая

Микки быстро продвинулся. Отчасти благодаря несомненным способностям механика (а он был настоящим механиком, членом Гильдии механиков, первым в своем классе). Он был великодушным по натуре и с удовольствием помогал другим ремонтировать мотоциклы – огромный черный монстр Карла «Вдовотворец», яблочно-красный «Волкодав» вице-президента Дока, устрашающий, пурпурный, в металлических блестках трайк сержанта Шишки «Сатаника».

Он даже своими руками сделал мою красу и гордость, розовый, как губная помада, скремблер, переделанный из «Барракуды» 250 BSA, с вытянутым топливным баком, широкими предохранительными решетками, крошечным сиденьем и узорчатыми покрышками, защищенными обрезанными крыльями, «Розочку» – мою гордость и радость. «Розочка» стала для меня подлинным воплощением любви Микки. Нет нужды говорить, что я была единственной девушкой в клубе, у которой имелся собственный байк, и хотя я думала, что я дерьмо собачье, остальные так не считали. Я снова стала наглой, шустрой сучкой. Но я этого не понимала, как никогда не понимала общего недовольства тем, что мое самомнение раздувалось донельзя, а я ничего не замечала. Оглядываясь назад, я понимаю, что, если бы не покровительство Карла, я бы оказалась по уши в дерьме. Но он приглядывал за мной, и этого было достаточно.

Тем не менее мы были прекрасной байкерской парой. Несокрушимое спокойствие, солнечная улыбка и талант механика очень скоро позволили Маленькому Будде стать членом банды. Он получил нашивку и во время романтического путешествия в Уитби, глядя на закат возле Аббатства, мы решили пожениться.

Мама была в ярости. Не потому, что ей не нравился Микки, хоть он и был байкером (она понятия не имела о «Свите Дьявола», а я не вдавалась в подробности), а из-за того, что я, как она заявила, пыталась опередить Джен и Эрика. Что бы я ни говорила, она не верила, что я выхожу замуж не с целью досадить ей лично. Я чувствовала, как сжимаются мои челюсти, когда мы затевали большую, бессмысленную ссору. Иногда потом я просыпалась посреди ночи с крепко стиснутыми зубами: лицо болело, желваки походили на мешки с грецкими орехами. Мы так долго не могли прийти к согласию, что я уже не знала, как разговаривать с ней спокойно. Все, что я говорила, сворачивалось в одну железную колею, которая неизбежно вела, как дорожки на моих старых синглах, обратно к главному спору в нашей жизни. Я такая же, как мой отец; мой отец был никчемным, ужасным эгоистом. Мама была оскорбленной стороной, а я просто воплощаю проклятие своей крови и пытаюсь разрушить ее жизнь, но она мне этого не позволит, о нет! Она эту ошибку не повторит.

Я же всего лишь хотела, чтобы она меня любила. Показала мне, что любит меня так же, как Джен, но я не знала, как просить ее об этом, не знала, как до нее достучаться. Безвыходное положение, бесконечная война. Теперь я думаю, насколько мы были похожи в своем упрямстве, но тогда я чувствовала себя памятником алогичной отверженности.

Джен тоже сердилась, но не слишком; она понимала, что, если сердиться, ничего не добьешься, и к тому же появятся морщины. Она лишь вздохнула и поцеловала меня в щеку, сказав «поздравляю» таким тоном, словно выражала соболезнования, затем посмотрела на Микки и снова вздохнула еще тяжелее. Она не одобряла длинные волосы у мужчин, считала, что это слишком женственно, даже если у парня рост шесть футов с гаком и мускулы, как у Маленького Будды. Нуда, ее Эрик с бледным рыбьим лицом, фигурой, напоминающей винную бутылку, и черной набриолинненной куафюрой уж точно был шикарнее; впрочем, может, он был тигром в койке. Джен считала, что он настоящий джентльмен, с прекрасными манерами, потому что он слегка оттопыривал мизинец, держа чашку с чаем, и еле слышно говорил «благодарю», когда ему предлагали печенье. Я знала, что он любит красить ей ногти на ногах, но, полагаю, бывают пристрастия и постраннее, верно?

Лиз просто закурила очередную сигарету, поджала губы и чопорно подняла нарисованные брови почти до самых крашеных волос. Я знала, что она высказала маме предположение, будто у меня задержка. Но я не попалась на ее приманку; она все больше походила на Джоан Коллинз или Злую Колдунью Запада, выдавая все те же затертые клише, старея и все больше мумифицируясь в замороженном блеске былой славы; ее сила поистрепалась. Я почти ожидала услышать ее шипение: «Я таю, я таю», – и увидеть, как она превращается в лужу.

Я хотела, чтобы мама… даже не знаю. Порадовалась бы за меня, суетилась, пришла бы в возбуждение. Хоть что-нибудь. Но она лишь сказала, мол, нечего рассчитывать, что она хоть на пенс раскошелится, поскольку она достаточно потратилась на Джен. Она не запретила выходить мне за бедного Маленького Будду, который неловко маячил в дверном проеме и походил на приговоренного к расстрелу, она лишь поджала губы и пожелала ему удачи.

Шесть недель спустя мы поженились в бюро записей актов гражданского состояния. Я – в черном бархатном брючном костюме, купленном в «Будлэм» в Лидсе, ботинках на платформе из «Саша» и с огромным букетом из белых лилий и папоротника, который я сама себе заказала. Микки – в своем клубном прикиде. Мама и Джен пришли, остальные немногочисленные родственники оказались слишком заняты, поскольку их оповестили слишком поздно, и к тому же предстояла еще свадьба Джен… Ну, по крайней мере, они прислали телеграммы. Мама пробыла достаточно долго, чтобы заявить, как она рада, что никто из семьи не приехал, не увидел нас в этих одеяниях и с похоронными цветами. Джен была достаточно любезна, чтобы сказать ей, как модны сейчас лилии, но маму это не убедило, она сказала, чтобы Джен и думать не смела ни о каком другом букете, кроме розовых роз. Они постарались уйти побыстрее и даже не удосужились поговорить с семьей Микки.

Мама Микки пришла в кримпленовом костюме цвета нильской воды, старомодной мягкой черной шляпе (Микки сказал, что она ходит в ней в церковь), на шее – большой крест на цепочке. Отец Микки, в лоснящемся темно-синем свадебно-крестильно-похоронном костюме и начищенных черных ботинках, был таким же милым, как его сын. Мне подумалось, что ему хотелось бы остаться и выпить с нами, но мама Микки не позволила. Она считала меня блудницей вавилонской и была уверена, что Микки обрек свою бессмертную душу на вечное проклятие. Неудивительно, что старший брат Микки сбежал в Австралию.

Не знаю. Мне хотелось бы рассказать вам, какой это был замечательный день, как все было романтично и трогательно, но не могу. Должно быть потому, что все прошло очень быстро. Лекки как-то спросила меня, почему мы с Микки просто не жили вместе, как это теперь принято, но в те времена такое было не слишком распространено. Лично я была бы рада жить «во грехе», как здесь говорят, но Микки был решительно против, он считал, что это непорядочно, он хотел, чтобы все было как надо. Он был такой милый, когда попросил меня выйти за него, он так разволновался, я заплакала и расцеловала его лицо, как ребенок целует любимого плюшевого мишку. Но эта свадьба, скучная, занудная регистратура, душная грязная комната, запашок грязных тряпок и пыли – нет.

Мы оседлали «Голубую леди» и рванули прочь от регистратуры и всего остального мира так быстро, как только могли, и вернулись в нашу квартирку с каменными стенами, за шесть фунтов в неделю за городом, в деревне Сайкбек, над парикмахерской. Перед полыхающим ярким газовым камином (от которого только отпотевали стены – эту сырость ничто не брало) я зарылась лицом в грудь Микки и заплакала.

– Микки, Микки, почему? Почему они нас ненавидят? Почему моя мама такая, и Джен, я ведь не хотела ее расстраивать, не хотела, ох, Микки, Микки, почему? Почему я все делаю не так? Я хотела бы, чтобы папа… он бы понял, я хотела, чтобы папа… Микки, ты любишь меня? Любишь? По-настоящему? Очень? Ты ведь не бросишь меня, нет? Ох…

– Ш-шш, успокойся, Принцесса. Мои ничуть не лучше, верно? Погляди на мою мамашу с этим чертовым здоровенным крестом на шее и на папашу, который слово ей боится сказать. Успокойся, успокойся, перестань плакать, зато теперь мы принадлежим друг другу, так? Теперь ты моя жена, Принцесса, моя жена, законная. Конечно, я тебя люблю, я полюбил тебя с той самой минуты, как впервые увидел – дикую и неистовую, точно маленький сокол среди канареек. Я люблю тебя. Я люблю тебя, ничто не разлучит нас, клянусь. Я всегда буду заботиться о тебе, я все для тебя сделаю…

Это была его самая длинная речь, обращенная ко мне. Он смотрел на меня с такой нежностью, это было невыносимо. Я так любила его, что сердце разрывалось. Я повернула широкое золотое кольцо на пальце, точно хотела закрутить потуже, чтобы никогда не соскользнуло, и мы никогда бы не расстались, как он обещал.

Если обыватели не желают принимать нас, то пошли они лесом. Они ничего не понимают, они жестоки и фанатичны, их мелкие предрассудки – железные кандалы, тянущие их в одинокие могилы. Мы были свободны, мы были молоды и принадлежали друг другу. Все будет прекрасно.

Я в этом не сомневалась. Боже, помоги мне.

Вечером мы отправились в паб и устроили свадебную вечеринку с нашей настоящей семьей. Мы все больше это ощущали, мы все время говорили об этом. Нашим чертовым семейкам было наплевать, а «Свите Дьявола» – нет; они были нашими братьями и сестрами, нашим кланом, нашим племенем. Мы держались вместе, ты никогда не был один, без защиты, и обывательский мир, казалось, отдалялся все больше и больше, как волна, откатившаяся от пляжа, оставляя нас одних на острове.

Я знала, что чужакам наше поведение казалось антиобщественным, а мы – жестокими, грязными, невежественными, но, естественно, сами мы себя такими не считали, и заставить обывателей, или «овощей», как мы их называли, содрогнуться – было нашей любимой игрой. Мне особенно нравился эпитет «антиобщественные» – а что это общество мне предлагало? Жизнь пресмыкающегося ничтожества в соответствии с маркетинговым капиталистическим идеалом «добропорядочной женщины» для меня и годы подобострастного батрачества на какого-нибудь босса для Микки – босса, который уволит его без колебаний, если того потребует бизнес. Мы все насмотрелись на поколение наших родителей, мы все чувствовали их ужасный страх пойти против нормы, страх оказаться за бортом. А мы хотели быть за бортом. Разумеется, мы принимали плату от общества, мы покупали еду, одежду, платили по счетам за газ (в конечном счете), но мы не хотели думать, как они, мы не хотели тратить свое драгоценное время на то, чтобы стать добропорядочными гражданами или, как говорил троцкист Док, козлами отпущения системы.

Но это была наша свадебная вечеринка, я была невестой, об этом говорило кольцо на пальце. Хозяин пообещал нас запереть, и по мере наступления ночи все напивались и накуривались все сильнее. Шишка рассказывал бесконечные истории, которые сочинял про других членов клуба: его излюбленными мишенями были Мелок и Кохис.

– …Так вот, после того, как они – подождите, подождите, щас дорасскажу – прошли через всю эту пустыню, – жара адская, воды нет, нет, и пива тоже не было, – они увидели этот, как его, дворец, белый, сияющий вдалеке. «Давай, Мелок, еще чуть-чуть, – говорит Кохис, – знаю, тебе хреново, сейчас хреново, но еще чуть-чуть, ты сможешь». И вот они добрались туда. Принеси мне пинту, если пойдешь в бар, Мавр. А там в каждой комнате золото и драгоценности, фонтаны, из которых вместо воды хлещет вино. Так они добрели до самого последнего зала, а в нем стояла ах-хуительная скульптура голой женщины в натуральную величину, из слоновой кости и золота, с большими сапфировыми глазами, которые им подмигивали. Значит, таращится Мелок на эти невъебенные драгоценности на стенах, хлебает вино, а потому слышит какой-то шум: бем-с, бем-с… – да, вы слышали, я повторять не буду. Оборачивается он и видит: Кохис пялит золотую статую! Еб твою мать, говорит он, я всегда знал, что Кохис долбоеб! Но долбить статую! Все это истинная правда, жизнью клянусь…

Все еще смеясь, я вышла в грязный двор к туалетам, но не успела я войти в кишащую крысами кабинку, меня остановил Карл.

– На минутку, хочу кое-что сказать.

– Да, конечно, отлично.

Я не могла отделаться от чувства, что в Карле есть что-то глубокое, темное, что я не способна понять. Все знали, что это он – «Свита Дьявола»; он основал ее и благодаря его харизме – другого слова не подберешь – клуб продолжал существовать. Он был нашим лидером, и не было среди членов клуба ни одного человека, кто мог бросить ему вызов. В нем было что-то мощное, властное, и это притягивало людей. Я часто думала, какой бы замечательный из него вышел политик, будь у него возможность заняться политикой. Карл служил в армии, в пятидесятые присоединился к шайке уличных хулиганов, вскоре превратился в рокера с взрывным темпераментом на быстром кафе-рейсере. Затем, по никому не известным причинам, он всадил перо не в того человека, и хотя нет, не убил, как гласила легенда, тот попал в реанимацию. Поэтому Карл бежал на север и со временем создал «Свиту Дьявола», потому что ему нравились американские «Ангелы Ада», то, что он о них слышал и читал. Нет, не то, о чем вы, должно быть, подумали, а товарищество, присущее первым «Ангелам Ада», которые, по большей части, были ветеранами войны. Дисциплина и упорядоченная система банды, помогавшие им чувствовать себя уверенно в мире, где для них не осталось места. Карл понимал ценность семьи и племени. Он знал людей и понимал, что им нужно, у него был настоящий инстинкт вожака.

В прошлом растворились бешеный характер Карла и его нож. Остался лишь взгляд, властный и спокойный, и легкая улыбка, которая появлялась на его лице, как солнце выглядывает из тумана. Темный гнев, что кипел в нем в молодые годы, сгустился, превратился в энергию, и теперь он управлял ею, а не наоборот. Я этому завидовала.

– Поздравляю. По-моему, тебе следует знать, что у меня планы на твоего парня. Он надежный, честный. Мне это нравится.

– О, спасибо…

– А ты, Билли, следи за своим язычком, больше никаких разборок с этим Терри. Он не прав, я знаю, но я не хочу, чтобы ты нажила себе врагов. Дело не в нем, а в членах клуба и их старухах, им не нравятся болтливые птички.

– Ой, прости. Прости, Карл. Я не хотела…

– Хотела, девочка. Слушай – и никому не говори об этом, ни полслова, – я принял твоего парня из-за тебя. Я приметил тебя в ту ночь в том дрянном клубе, я видел, как ты смотрела. В твоей буйной голове есть мозги. Если б ты была парнем, если бы, я сказал, нашивку получила бы ты, а не он. Он хороший парень, но слабак. Запомни это, он – слабак, и однажды ты это поймешь, ясно? Но послушай, если б ты была парнем, я мог бы положиться на тебя, потому что ты соображаешь, верно? Ты соображаешь лучше, чем все они. Ты хранишь верность и понимаешь свои обязанности. У тебя есть яйца. Но ничего такого не будет – нет, девочка, не будет, так что убери такое лицо и надень другое. Я просто хотел, чтобы ты знала: я буду присматривать за тобой, если научишься придерживать свой злоебучий язык. Хорошо?

– Ясно. Ясно… я… ну, я буду…

Но он уже ушел, с удивительной грацией для такого толстяка.

И уже во второй раз в день моей свадьбы глаза мои наполнились слезами, горячими слезами гнева и разочарования. Это так несправедливо и жестоко. Я никогда не получу то, чего хочу больше всего на свете. Я никогда не войду в «Свиту Дьявола», никогда не буду по-настоящему к ней принадлежать. Карл ошибается насчет Микки, он не слабый, он мягкий, но внутри тверд как скала, я в этом уверена.

Я зашла в этот кошмарный туалет, стараясь не вдыхать вонь уборной; затем я кое-как привела себя в порядок. Поспешно вернулась в паб и подошла к Микки, который болтал с приятелями. Взгляду него был слегка остекленевший от выпитого. Я потянула его за рукав.

– Ну, хорошо, я так не думаю, приятель, но он просто… О, Билли, милая, в чем дело, Принцесса? Извините, моя новобрачная хочет что-то сказать, а? А? – Он подмигнул Доку, у которого нос покраснел от алкоголя, медленно сполз с табурета и осторожно отошел.

– Я люблю тебя, Микки.

Он смущенно улыбнулся:

– Ну, я тоже тебя люблю, Принцесса. Все нормально? Что не так? Мы еще недолго, я вымотался. Ты должно быть устала, миссис Кендал…

Он сюсюкал, как ребенок.

– Нет, Микки, я люблю тебя, по-настоящему люблю. Навсегда. Ты знаешь…

Он поставил пиво и крепко-крепко обнял меня; парни засвистели и заулюлюкали. Я чувствовала его теплое дыхание над ухом, пахнущее пивом и травой, оно не было неприятным, скорее привычным, успокаивающим.

– Я тоже тебя люблю, Принцесса. Не мучай ты себя так. Я люблю тебя и всегда буду любить. До самой смерти и после. Всегда. Ну-ну, не реви, вытри глазки…

Он крепко обнял меня и повернулся к бару.

– Эй, «Бритвик Оранж» для моей миссис, ничего крепкого, у нее впереди долгая ночь!

Все развеселились и подняли за нас стаканы. Я бросила взгляд на Карла. Он коснулся пальцем лба, точно отдавая честв. Семья. Вам ее не разрушить.

 

Глава тринадцатая

Наши дела в клубе шли в гору. Я очень старалась ладить со всеми, стала вести себя спокойно, ну, по крайней мере, поспокойнее. Я даже старалась избегать Терри, когда он просачивался в бар, точно желтая дворняжка, готовая укусить ногу, которая ее пнет. Джас – ее живот стал еще больше – похоже, решила, что я ее ангел-хранитель. Она все время исповедовалась мне в женском туалете и спрашивала совета по любому поводу – от прически до подходящего питания для будущей матери; как я думаю, надо ли ей есть овощи? Поскольку ее теперешнюю диету составляли просто чипсы и чипсы с соусом карри, а иногда для разнообразия чипсы из бекона, водка с апельсиновым соком и батончики «Марс», я решила сказать, что это неплохая идея. Она просияла всеми своими пятью футами тремя дюймами, обутыми в танкетки на веревочной подошве, и сообщила, что у нее, кажется, есть в кладовке банка мозгового горошка, она непременно съест ее сегодня ночью. Она сделает все для того, чтоб ее ребенок точно родился нормальным и здоровым; в ее тихом, хрипловатом голоске уже звучали самоотверженные материнские нотки.

Наконец после ужасных мучений ее ребенок родился, и она прислала мне записку: попросила ее навестить.

Я пошла, хоть мне этого и не хотелось. Мне было немного неловко оттого, что я все больше с ней общаюсь, но жалость заставила меня прочитать самой себе лекцию: мол, нельзя быть такой гадкой и эгоистичной. Если эта несчастная маленькая корова станет счастливей, поговорив со мной пять минут о своем малыше, почему бы не пойти, надо быть полной сволочью, чтобы так поступить. Я не осознавала, что щупальца власти Джас все глубже и глубже проникают в меня, когда спорила сама с собой и пыталась избавиться от мелочных мыслей, как тогда мне казалось.

Выглядела она кошмарно: лицо пепельное, от темных кругов глаза казались еще громаднее. Я поболтала с ней о том о сем, ужаснувшись ее состоянию, затем она поведала мне отвратительные подробности своих родов. Случилось все самое худшее, что только могло. Она была такая маленькая, такая тонкая, что ребенок практически прорвал себе путь наружу. Голос у нее все еще был хриплым от криков. Она потеряла много крови. Доктора и акушерки уже не надеялись ее спасти, сказала она. Возможность иметь детей в будущем даже не обсуждалась; ее внутренности перемешались к чертовой матери, словно куча спагетти. Это походило на викторианскую мелодраму. Я бы ей не поверила, если бы не видела, как ужасно она выглядит; она была изломана и иссушена, точно осенний лист; ее голова почти целиком ушла в подушку. Я содрогнулась – если таково деторождение, то увольте меня. Я-то думала, что в наше время все прекрасно и безболезненно. Реклама «Джонсонс» демонстрирует любящих мамочек, которые обнимают очаровательных детишек, и ни словом не упоминает об этом ужасе. Боже, как я ошибалась.

Содрогаясь, я чувствовала, как в животе что-то перекрутилось, – не боль, скорее глубокое отвращение к этому процессу. Ничего общего с тем, в чем меня обычно обвиняли люди, – ну, знаете, боится «растолстеть» или «лишиться фигуры», это просто смешно, – но с потрохами отдать свою физическую сущность другому существу, и не только на время беременности, но на всю оставшуюся жизнь? Я была, да и остаюсь, слишком эгоистична. Я стала бы ужасной матерью, угрюмой, вспыльчивой, можете сами продолжить. «Вся власть матерям мира!» – и тому подобное, но я вовсе не была уверена, что у меня хватит смелости на такой подвиг.

А у Джас хватило, и вот она лежала передо мной. Ее измученное личико с одной стороны подсвечивалось тусклым светом из грязных больничных окон. Она улыбалась. Словно кто-то зажег маячок в ее сердце.

– Ты так добра ко мне, Билли… Я хочу, чтобы ты увидела моего малыша, моего мальчика. Он такой славный, такой красивый… Правда, это того стоило. Подожди, скоро увидишь… Я хочу назвать его Натаном, тебе нравится? И еще Терри, в честь его отца. Натан Терри Севейдж. По-моему, жуть как стильно. Очень стильное имя, а?

– Теренс, милая… «Терри» – это уменьшительное.

– Но… нет, Терри, а ни какой не Тер… Терунс, правда… Не было смысла спорить. Хочет назвать «Терри», пусть будет «Терри», и в любом случае «Натан» – очень красивое имя. Необычное, но не такое странное, как те имена, которыми люди подчас награждают своих детей. Я лично знала ребятишек, окрещенных Ринго, Зебеди, Хрустальной Луной и, круче всего, – Карамелью. Не Кармел, а Карамель. Ее мамочка с ума сходила по карамелькам «Кэдбери» и решила, что «милой сладкой девочке подойдет сладкое имя». Окружающие восторгались – ах, как интересно, правда? Я изображала натянутую улыбку и кивала – ну, честно говоря, тогда уж можно было назвать бедного маленького ублюдка «Фрутэнднат» и на том успокоиться.

Но «Натан» – хорошее имя. Натти. Натти Севейдж. Сильное имя, приносящее удачу, в нем было что-то солидное, добропорядочное.

А затем медсестра принесла Натана матери, он и впрямь был прекрасен. Я смотрела на его совершенное личико, крошечные ручки с розовыми ноготками, маленький ротик, похожий на влажный лепесток. Я вложила палец в его ладошку, он уцепился за него, и я почувствовала острую боль в сердце; наклонившись, я вдохнула сладкий, неописуемый аромат его маленькой головы, самый могущественный, магический, связующий запах в мире, я поцеловала его, легонько коснувшись губами пушистой макушки. Может, это и не так уж плохо завести ребенка, может… Затем я снова посмотрела на Джас. Она глядела на нас, усталая, не способная пошевельнуться от боли.

– Я знала, что он тебе понравится. Я знала, а потом у тебя появятся детишки, и они смогут играть вместе, правда? Мой Натти и твой маленький. Как братья. И, Билли, если ты не против, я бы хотела, чтобы ты стала его крестной, ты не против? Пожалуйста… Мне будет легче, если я буду знать, что ты с ним связана, что ты позаботишься о нем, если со мной случится беда…

Я сглотнула комок, который вдруг застрял у меня в горле, и посмотрела на Натти – тот засопел и срыгнул.

– Конечно, я согласна, Джас, не беспокойся, милая, это честь для меня.

Две бриллиантовые слезинки скатились по ее изможденным щекам, и она улыбнулась, как Мадонна на картине художника Возрождения – захваченная, поглощенная любовью. Я тайком вытерла нос и улыбнулась в ответ, а Натти булькал и махал крошечной лапкой.

А что мне оставалось делать – ведь она была так плоха? Что бы вы сделали? Только полный ублюдок мог бы обидеть ее в тот момент. И, как бы то ни было, я была горда, что меня об этом попросили, еще никто не просил меня стать крестной. Это было по-взрослому, ответственно. Я действительно была рада. Так что я стала Крестной Натти, его Крестной Феей, как он стал называть меня позже. Тетя Билли – моя Крестная Фея, правда, мам?

Вот так Натти Севейдж вошел в мою жизнь, как восход солнца, как прилив, как цветок; непреодолимый, как сама природа.

Любовь с первого взгляда.

В ту ночь мы с Микки лежали на продавленном диване, смотрели телевизор и говорили о детях. Мы решили, что когда-нибудь заведем парочку, несмотря на мои страхи; в конце концов, будущее казалось таким туманным и далеким. Мы решили подождать год или два – в том возрасте год казался целой вечностью, – пока не встанем на ноги. Мы даже выбрали имена (о да, очень необычные) – Шторм для девочки, Кай – для мальчика. Или Эстер и Дилан. А может быть, Эмеральда и Рори… Жизнь была хороша, и казалось, дальше будет только лучше. Может, я и не стану никогда носить нашивки, но у меня будет власть возле трона, а именно на трон я и положила глаз. Нет ничего невозможного, нет недостижимых целей.

Верный своему слову, Карл держал Микки при себе и вскоре сделал его казначеем. Это была ужасно ответственная должность: Микки пришлось иметь дело с деньгами. Печальный факт, последним казначеем был «Пенни: он поддался искушению и скрылся с деньгами, удрал на «фольксвагене» в Европу, только его и видели. Какое-то время эту обязанность выполнял сам Карл, теперь ее возложили на Микки, и тот относился к ней крайне серьезно. Члены клуба каждую неделю платили взносы, собирали деньги на адвокатов и вечеринки. Каждый четверг Микки трудолюбиво записывал все в школьную тетрадку, бормоча под нос и грызя ручку. Первый большой взнос был связан с ежегодной пасхальной гонкой, первым массовым выездом в году, который той весной должен был завершиться большой вечеринкой на территории другого клуба. В прессе много писали о беспределе, творившемся на байкерских вечеринках. Все это, как правило, было чепухой, потому что обыватели, писавшие об этом, никогда не были байкерами: они так стремились произвести впечатление решительных и «крутых», что с легкостью искажали факты.

Я не собираюсь делать вид, что эти вечеринки были пикниками воскресной школы или походили на традиционные сборища обывателей, но все же ничего из ряда вон выходящего там не случалось – для тех, кто понимал, что может себе позволить и к чему должен быть готов. Так что нет, там не было никаких откусываний голов живым цыплятам, – извините, что я вас разочаровываю. Там было больше наркотиков, чем вы можете употребить, выпивка, пистолеты, ножи – любимые спутники байкерских вечеринок.

Избивали ли там людей? Ну да. Случалось. Обычные разборки между соперничающими группировками и крутыми городскими парнями, но бывали и другие драки. Некоторые любят напрашиваться на неприятности, я называю это «синдромом героя вестернов». Такие незадачливые типы видят перед собой здоровенного, – может быть, даже вооруженного байкера (думаю, вот так в салунах реагировали на Героев Вестернов), и им не терпится подойти к нему и сказать, что именно они о нем думают. Или облить его пивом. Или заехать по физиономии. Мне доводилось все это видеть не раз. Мужчины, мальчишки, женщины, девчонки, кто угодно. И даже не всегда пьяные. Как мошки, летящие на огонь, некоторые люди стремятся к саморазрушению, проявляя всю глупость, на которую только способен человек.

Но ни один из тех байкеров, кого я знала лично, не был по-настоящему злым. Я знаю это, потому что мне довелось видеть настоящее зло. Оно не дикое, не горячее и не сумасшедшее, как те парни; оно медленное и злорадно тупое, холодное и жестокое. Настоящее зло начинается с малого, с маленьких подлостей, которые постепенно разрастаются. Оно тайное и грязное, зловонное, без надежды, без света и спасения. Его тошнотворно зеленые глаза лишены проблеска человеческой любви; оно столь отвратительно, что, столкнувшись с ним, стремишься забыть об этом как можно скорее, но не можешь, потому что оно навсегда оставило на тебе свою метку, навсегда сгустило мрак твоих снов, до самой смерти.

В нас было много всего, и не все было безоговорочно хорошим, но мы не были злыми.

К тому же, и это очень важно, люди забывают или не понимают, что человеческую природу невозможно переделать, и поэтому в жизни банды ужасно много политических тонкостей. В этом отношении здесь еще хуже, чем у каких-нибудь чертовых масонов. Интриги и заговоры, которые привели бы в замешательство двор Короля-Солнце. И это снова возвращает меня к нашим вечеринкам. То были великие церемониальные события в нашем календаре, на них совершались сделки, создавались репутации – или разрушались, если ты был глуп и неудачлив. Так что следовало быть очень и очень осторожным. Очень.

Иногда эти вечеринки или встречи проводились в домах членов клуба. Больше всего проблем возникало, когда другая банда приглашала нас на вечеринку на своей территории. Дома, где проходили эти сборища, всегда выглядели одинаково – большие запущенные викторианские постройки, на задних дворах навалены разломанные моторы, каркасы сломанных байков и машин.

В них всегда было холодно и сыро, как в нашей квартире, за исключением передней комнаты, где в глиняном очаге на полную мощность, отбрасывая оранжевые блики, шипел газовый камин. Я уверена, что по большей части ощущение обкуренности возникало не от травы, а из-за отравления угарным газом.

Но одну вечеринку я не забуду никогда, поскольку она стала поворотным моментом в наших с Микки отношениях со «Свитой Дьявола». Теперь я могу рассказать эту историю, поскольку большинство ее участников умерли или навсегда ушли из моей жизни. Как всем мужчинам, им бы не понравилось, что их дела станут обсуждаться на публике, или что кто-то найдет мои воспоминания после моей смерти. Может быть, я оставлю Лекки свой старый ящичек вместе со всем прочим земным имуществом. Почему нет? Она мне как сестра. Интересно, что она будет делать со всем этим? Наверное, просто вздохнет и покачает головой, тряхнув густой черной гривой.

В общем, как-то вечером, когда мы ужинали, я заговорила с Джонджо о той вечеринке, и даже он помнил, что она вышла необычная, а уж этого парня удивить нелегко, поверьте мне.

Та вечеринка проходила в доме у Байкерской Легенды, человека столь устрашающего, что даже закаленные старые байкеры говорили с ним в крайне уважительном тоне. Он был хорош собой, настоящий Клинт Иствуд. У него была собственная банда, которая базировалась в маленькой деревушке на вересковой пустоши близ северо-западного побережья. Единственным заметным отличием между домом Легенды и прочими местами, где мы собирались, был огромный несуразный камин, отделанный белым мрамором, обветшавшим и пятнистым. Над камином висело украшенное орнаментом тусклое зеркало в облезлой позолоченной раме в стиле рококо. Остатки былой роскоши. Теперь в зеркале отражался хаос вечеринки, выцветшая серебристая поверхность каким-то странным дьявольским образом искажала пойманные отражения.

Должна признаться, поскольку теперь мне нет необходимости делать хорошую мину, мне никогда не нравились эти вечеринки. Они напоминали мне походы на рождественские обеды, которые устраивались у мамы на работе. Я перестала туда ходить, когда подросла, но Джен всегда ходила. Ей нравилось наряжаться, играть роль милой любящей дочери, поддерживая мамины представления о шикарной жизни и собственный, тщательно продуманный образ лощеной изысканности. Я же, скованная праздничным нарядом, чувствовала себя неуютно, я ненавидела эти вечера, где должна была безупречно себя вести, а не то хуже будет, и эти вечеринки, несмотря на весь их беспредел, вызывали у меня те же чувства. Я знала: одно неловкое движение, одно неосторожное словцо, и я опозорю Микки, как когда-то позорила маму.

На этот раз я действительно нервничала по причинам, которые даже не могла толком объяснить. Правда, я вот уже несколько недель боролась с депрессией: каждое утро, провожая Микки на работу, я старалась сохранять спокойное счастливое лицо, а затем, оставшись одна, чувствовала, как энергия вытекает из костей, словно расплавленный воск. Черная Собака рыскала вокруг меня, ее глаза сверкали как у Баргеста. Но только ли из-за депрессии мне не хотелось туда идти? Я не знаю. Возможно, мне следовало больше доверять Микки, но этот тихий дрожащий голосок: «Знаешь, от тебя все отвернутся» – напевал в моем сердце свою жестокую песню, и, честно говоря, я боялась. Боялась, что он может устать от моего нытья, боялась, что он может уйти и найти милую, привлекательную, счастливую девушку. Он заслуживал быть любимым, он заслуживал того, чтобы о нем заботились, чтобы у него родились дети от нормальной обычной девушки. Не от меня. Я не заслуживала его любви. Я не заслуживала ничьей любви. Это мучило меня, я становилась дерганной и безумной. Я могла не есть ничего два дня, а потом зараз уничтожить полфунта ветчины или шесть тостов с маслом, после чего меня тошнило и становилось только хуже. Я обкусывала ногти до мяса, безутешно рыдала над грустными передачами по телевизору. Микки беспокоился конечно же, но он все время работал и, честно говоря, подчас уставал настолько, что не мог даже говорить. Как-то вечером он уснул прямо за ужином, откинув голову и громко храпя. Макароны с сыром застыли на его тарелке. Так что, когда настал день этой вечеринки, я чувствовала себя очень неуютно и нервничала. Возможно, мне следовало притвориться больной и остаться дома в постели с горячей грелкой и дешевым романом, но я боялась подвести Микки. Долг превыше всего. И поскольку мы уже выехали, все зашло слишком далеко, вряд ли я могла повернуться к Микки и сказать: «Отвези меня домой, я нервничаю, мне все это не нравится, я не хочу туда, я боюсь». Дорога прошла гладко, мы ехали не слишком медленно, не слишком быстро, без остановок и аварий. Мы мчались, как принцы в эскорте Карла, мы и Джонджо на своем только что доделанном лоурайдере, «Королеве Ведьм», черном близнеце прекрасной «Голубой Леди» Микки.

Так что я себя контролировала. Как всегда. Но была издергана и опустошена.

Я была – слаба.

Наконец мы подъехали к дому; с улицы было слышно, как «Дип Пёрпл» вопят «Дитя во времени». Дело сделано, ускользнуть невозможно, нельзя допустить, чтобы меня застали врасплох. Я попыталась собраться, стряхнуть с себя это странное чувство, но мне было не по себе от усталости и напряжения. Я подумала, может, у меня начинаются месячные или что-то в этом роде. Внизу живота больно и тупо дергало, меня сотрясала липкая холодная дрожь, от которой я покрылась гусиной кожей. Но я ничего не могла поделать. Пренебрегая этикетом, который гласил, что все женщины должны сидеть вместе со своим мужчиной, я присела рядом с Доком на продавленный диван, потемневший от кошачьей мочи. Доково сморщенное гномье личико лучилось благодушием от выпивки и жизнерадостного цинизма. Я надеялась, что он прикроет меня и, может быть, успокоит мои нервы своими едкими замечаниями или политическими заявлениями, пока Маленький Будда и Джонджо тусуются во дворе, изучая чудеса техники.

– Хочешь «кислоты»? Тут полно «кислоты», уверяю тебя. Меня-то она не интересует, уж больно крутая. Чертовски тяжела для моего брюха, но вы, современная молодежь, вашу мать, все на ней сидите.

Он показал на чудовищно тощего парня, затянутого в грязную черную кожу, хихикающего сквозь зеленые гнилые зубы над чем-то, чего я, например, не видела.

– Ебнутый на всю голову, вот ведь обдолбался, тупой мудак. Так что если хочешь…

– Ага, я понимаю, о чем ты. Нет, я вообще-то ее больше не люблю…

– Вообще-то вы не желаете, мадам, – передразнил он меня «жеманным» голосом, – извините, пожалуйста.

Я застыла. У него плохое настроение? Может, у него опять паранойя от «спида», как на прошлой неделе? Он улыбался, но это вовсе не означало, что с ним все в порядке. Он поймал мой смущенный взгляд, хрипло рассмеялся и протянул мне свое пиво:

– Хапай, Билл, пока на халяву…

Я отхлебнула теплой кисловато-сладкой жидкости и попыталась расслабиться, глазея по сторонам, стараясь ни на ком не задерживать взгляд слишком долго. Я не хотела, чтобы кто-то подумал, будто я на него пялюсь. Здесь были отморозки со всей страны плюс прихлебатели всех мастей. Пролезла даже парочка малолетних панков, они дорвались до халявной «кислоты». Один из них попытался погладить немецкую овчарку хозяина, и та прокусила ему верхнюю губу: губа наполовину повисла потемневшим месивом. Он считал, что это признак доблести и то и дело заново громко рассказывал свою историю. В углу сидели несколько пожилых суровых мужиков с острыми бледными лицами, явно из отсидевших, вооруженные – все об этом знали, но старательно делали вид, что не замечают. Там были ничейные женщины, самонадеянные тусовочные девочки, мечтающие подцепить постоянного парня и подняться по социальной лестнице, жалкие пьяные неудачницы со словом «жертва», написанном на их задубевших дерьмовых лбах. Еще там была Шишкин «трах месяца», студентка художественной школы, из среднего класса, не подозревающая, что шишка у Шишки настолько изрыта триппером, что стала похожа на кулак прокаженного. Его неспроста прозвали «Шишкой», но она была не в курсе. Ее возбуждало новое крутое общество, и она визжала от удовольствия, как циркулярная пила.

Я с ужасом наблюдала, как она играет с огнем. Все произошло в мгновение ока.

– Шишка, Шишка-a, не будь дрочилой, дай мне выпить, бля…

Ее голос отчетливо прорезал шум, у нас на глазах она отняла бутылку виски от Шишкиных губ. Ни секунды не колеблясь, Шишка двинул ей кулаком в лицо с четким прицелом, как человек, привыкший побеждать. Ее тонкий, с горбинкой, нос хрустнул, кровь расцвела красным цветком. Ее мир развалился на части, как плохо сшитое платье. Шишка отвернулся, а она, всхлипывая, поползла к выходу. Он с ней разделался, и ему было наплевать. Я отвела взгляд: плохой знак смотреть на такие вещи.

Тут я заметила, что на подлокотнике дивана сидит сам Легенда, – он разговаривал с Доком. Я старалась не пялиться, он был главной знаменитостью и прославился своими выходками. Однажды в драке он откусил чуваку нос и проглотил. На вкус – кровь, сопли и хрящи, бодро сказал он. Легенда ездил на зеленом, как дракон, мотоцикле, на бензобаке рисунок – все им восторгались, но, по-моему, намалевано было грубовато, – и всегда вел себя как звезда. Док отпускал осторожные комплименты по поводу вечеринки и Легендиного прекрасного агрегата, который был припаркован в кухне. Я напустила на себя крутой вид. Видимо, я достигла нужного эффекта, потому что Легенда обратился ко мне лично. Такого еще не случалось в истории Байкерского Королевства.

– Я тя прежде не видал. Кто твой старик? – учтиво спросил он.

Я застыла от ужаса. Док ответил за меня, что мой старик – Маленький Будда, наш новый казначей, хороший парень. Я молча кивнула. Легенда тоже кивнул. И снова я ощутила эту сбивающую с толку ярость, что разрасталась в моем сознании; я попыталась заставить себя заговорить. Я резко вышла из задумчивости и сообразила, что нарушила свое главное правило. Я отвлеклась, и это была большая ошибка. Легенда улыбался по-волчьи, а Док выглядел встревоженным. Что-то позабавило Большого Человека. Он заговорил снова:

– Док тут сказал, что ты, типа, умная, а, типа, художница, а? Да? Я те вот скажу, пошли-ка со мной, я те покажу кой-какие художества…

Он отклеился от подлокотника и, покачиваясь, побрел сквозь толпу, я пошла следом. После прямого приказания у меня не оставалось выбора, кроме как идти за ним. Шум стихает, все следят за нашими движениями, мужчины ухмыляются, их женщины подталкивают друг друга локтями. Это похоже на дурной сон, из которого я не могу убежать; я могу лишь повторять про себя: не паникуй или все пропало. Мы чуть не сбиваем каминную полку, наши влажные, искаженные отражения колышутся в засиженном мухами зеркале, точно в грязном пруду. Атмосфера густеет и раскаляется от предвкушения. Легенда вяло тычет в большую куполообразную птичью клетку на каминной полке, покрытую тканью. Я слышу, как Док шепчет: «Вот дерьмо», – но мне внезапно легче. Птичья клетка, слава богу! Должно быть, внутри экзотическая птица, большой старый попугай или что-то в этом роде. Ну, если это птичья клетка…

Легенда сдергивает покрывало:

– Как тебе такое художество, а?

Это не птичья клетка. Это очень большой кувшин из толстого стекла. В нем, погруженная в мутную жидкость, плавает отрезанная голова. Глаза полуприкрыты, рот – мягкий, маленький – полуоткрыт. Длинные волосы плавают вокруг, точно водоросли. Это голова молодой девушки. До меня доносится мужской смех, словно эхо в белом, потном холоде, объявшем меня. Я слышу, будто издалека, как Легенда гордо хвастается, что заполучил голову у гробовщика за сотню с лишним фунтов. Затем какая-то женщина пронзительно визжит: «Боже, Боже, Боже», – все громче и громче, и Легенда сердито прикрывает свой сувенир. Я осторожно ушла в вонючий туалет, где меня стошнило.

Это была проверка. Была ли она устроена, задумана Карлом и его старым другом Легендой, чтобы показать «Свите Дьявола», что я достойна стать одной из них? Не знаю, может быть; хотя Карл любил такие штуки: публичное испытание, ритуал, обряд инициации. Такова была политика. Но чего бы он ни добивался, испытание я прошла. Карл должен быть мной доволен, я не опозорила ни его, ни Микки и не подвела клуб. Я вытерла губы и пустила холодную воду из ржавого крана, подставив запястья: мама говорила, что это помогает, когда чувствуешь слабость. Мама, Джен, Боже Милостивый на небесах, как бы они поступили? Как далека я стала от них – не просто на многие мили; мы живем на разных планетах. Меня тошнило, я была как в лихорадке; эта чудовищная, печальная вещь, стоявшая у меня перед глазами, точно подталкивала, тянула меня к какой-то мембране, возникшей у меня в голове, а затем я с влажным треском, на невероятной скорости прорвалась сквозь нее в совсем иную жизнь. Мир перестал быть таким, каким был минутой раньше. Я почувствовала вкус рвоты в глубине гортани и конвульсивно сглотнула.

Вытерев губы, я вернулась в комнату. Карл встретил мой взгляд и кивнул. Я кивнула ему в ответ, его мимолетная улыбка сказала мне, что он гордится тем, как я справилась с ситуацией. Но это не помогло избавиться от лихорадочного холода внутри, я очень хотела уехать домой. Я не чувствовала себя победительницей, крутой, ничего такого. Я просто стала другой.

Микки это сразу же заметил. И хотя он вроде как не встревожился, поскольку все это преподнесли как обычную шутку, его голубые глаза безмолвно вопрошали. Он обнял меня, бутылка пива небрежно покачивалась в его руке; и мы медленно направились к выходу, к байкам, будто он просто хотел проверить, все ли там в порядке, хотя обычно это было заботой кандидатов. Но все знали, что Микки без ума от своей «Голубой Леди», и даже шутили, что ему следовало жениться на ней, а не на мне. Мы шли, смеясь как автоматы, пока не нашли безопасное местечко через дорогу, маленькую скамейку под старым каштаном.

Микки развалился на скамейке, потягивая пиво. По-видимому, ему было на все наплевать, в то время как я изо всех сил старалась прикидываться спокойной и сохранять тот жреческий невозмутимый вид, столь ценившийся в женщинах банды.

Микки смотрел куда-то в сторону, точно с хозяйским видом обозревал окрестности.

– Господи, Принцесса, ты в порядке? – спросил он вполголоса.

– Нет, то есть да… Ох, Микки, мы можем уехать? Мы можем уехать домой? Пожалуйста? – Лицо у меня оставалось неподвижным, жалкие, умоляющие слова срывались с языка.

– Ты же знаешь, что нет, милая, ты же понимаешь, правда? Мы не можем. Если уедем – всё. Я не получу нашивки. Вот и всё, всё кончено.

Я притворилась, что вытираю нос банданой, которую крутила в руках, чтобы скрыть нервозность.

– Да, да. Я знаю. Всё в порядке, я в порядке, просто давай посидим тут немножко? Всего пару минут, пока я не соберусь с духом.

– Ага. Конечно, посидим. Билли… я горжусь тобой. Не из-за этого, не только из-за этого, а вообще.

– Микки…

– Привет, старик, как дела? – Микки поприветствовал одного из «Цыганских джокеров», парня с квадратной челюстью и густой копной крашеных, похожих на паклю, волос, почти скрывавших глаза. Парень уселся рядом с Микки и завел серьезный разговор о коробках передач, а я мысленно его проклинала.

Я терпела до тех пор, пока мы не уехали домой наутро, но затем сделала вид, что подхватила простуду и следующие два дня провела в постели; честно говоря, я даже нагнала себе температуру. Микки никогда не упоминал о случившемся, и я тоже, но обнаружила, что мой статус в клубе повысился. И я не раз чувствовала, что Карл смотрит на меня, хотя он ничего не говорил. Я смеялась и шутила с остальными как обычно, когда они тусовались в пабе, шумели и травили байки, хвастаясь и бесконечно играя в бильярд. Но при этом я чувствовала, как напрягается мое лицо, изображая механические улыбки, а рот выдает подходящие банальности; подчас у меня возникало ощущение, будто я плыву в глубокой воде, темные течения кружатся подо мной, а в них чудища, белые, как тело прокаженного, с глазами, похожими на мертвые жемчужины, их липкие алчные щупальца сжимаются и раскручиваются, шевелятся в глубине, а я изо всех сил пытаюсь доплыть до какого-то далекого берега, к спасению. Я будто ослепла и оглохла, словно в преддверии беды, как если бы с моря приближалась буря; я не понимала, какой именно ждать беды, но чувствовала ее всеми нервами, они гудели в моем теле, как толстые, раскаленные, до предела натянутые нити.

Теперь это называют посттравматическим стрессовым синдромом, изнасилование в юности плюс инцидент на вечеринке, и столько сил требовалось, чтобы жить такой вот жизнью. Моя бабушка назвала бы это нервным истощением или мозговой лихорадкой, меня бы упрятали в какой-нибудь тихий приют в Сидмуте или еще где – перемена климата и отдых, и ты поправишься, дорогая. Наверное, это и в самом деле помогло бы, но мы с Микки были слишком бедны, чтобы устроить себе каникулы, и мне никогда даже в голову не приходило, что я действительно больна; устала, может быть, но ничего серьезного. Ничего такого, что нельзя вылечить, как обычно, усилием воли и решимостью нестись вперед, как товарный поезд, потерявший управление.

Я теряла вес, но меня это радовало; женщины всегда думают, что сбросить вес по какой бы то ни было причине, даже если это настоящая болезнь, благо (Ну, все время, пока мы пробыли в Испании, у меня не прекращался понос, и, наверное, это испортило всю поездку, но зато я сбросила пять килограмм! Вот ведь повезло!), окружающие говорили мне комплименты из-за того, что я стала такая худая. Мама очень радовалась, но считала, что я сижу на одной из ее ужасных диет, и предупреждала меня, что не следует становиться слишком уж «тощей» – мужчины этого не любят, говорила она, им нравятся округлости. Как это согласуется с женской одержимостью стать похожей на ходячую швабру, я не знаю, потому что, если мы делаем это не для мужчин, то на хрена мы вообще это делаем? Я сказала ей это, без брани, конечно; ответом мне было покачивание головой, поджатые губы и заявление, что нельзя быть такой упрямой.

Но я была упрямой. И нервной. От внезапного шума я подпрыгивала, как от электрического разряда, у меня лились слезы по непонятным причинам. Лицо стало землистое, а волосы, их тяжелая мягкая масса, казалось, оттягивала голову назад; я подумывала их остричь, сделать модную прическу, но Микки мне запретил, сказав, что ему нравятся мои длинные волосы и, порадовавшись его вниманию, я просто собрала их в пучок и сменила шампунь с «Восен» на пахнущий миндалем «Видал Сассун». У меня все время были темные круги под глазами, месячные стали болезненными, тяжелыми, вязкая темная кровь сворачивалась в сгустки, стала клейкой. Я думала, может быть, у меня анемия, обычное объяснение всех «женских проблем» в те дни, – и купила какие-то витамины, которые никогда не принимала. Даже Джас спросила меня, хорошо ли я себя чувствую, и сказала мне, что кое-кто из женщин думают, будто я жду ребенка – это, считают они, должно успокоить меня и «сделать из меня человека». Когда я сказала ей, что не беременна, просто устала, ее лицо вытянулось; она так надеялась, что появится приятель для Натти, который толстел и процветал, питаясь творожками «Kay энд Гейт» и табачным дымом.

Иногда сердце так резко колотилось, что мне казалось, будто оно вот-вот разорвется, но я никогда не думала, что могу съехать с катушек, что меня размажет, как краски на картине Джексона Поллока. Я никогда не теряла контроль над собой. Никогда. Ни в какой ситуации.

А гроза над морем все сгущалась и сгущалась, пока я мучилась из-за того, чего не понимала, и обгрызала ногти до кровавого мяса.

 

Глава четырнадцатая

Я курила больше травы, чем когда бы то ни было. О'кей, то была не ужасно крепкая, генномодифицированная вонючка, ставшая популярной в наши дни, но тем не менее. Как я уже говорила, мне не нравилось напиваться в хлам, в отличие от некоторых. Я никогда не была большой любительницей выпить, мне не нравилось опьянение. Иногда я поддавалась искушению и по чуть-чуть принимала «спиды», но жизнь моя стала упорядоченнее, а «спид», – это масса энергии, которую некуда было приложить; в конце концов невозможно вечно испытывать на себе всю таблицу химических элементов в алфавитном порядке.

Иногда накуриться было единственным способом заснуть. Но мне приходилось за это расплачиваться: странные сны, что накатывали в тяжелые ночи, наутро отзывались похмельем, я была потерянной, засыпала среди дня, а потом снова не могла уснуть ночью… И так далее и так далее. Люди любят говорить, что трава безвредна, это всего лишь растение, но это неправда; если так, почему многие любители травы такие психованные? На деле, если много куришь, становишься параноиком.

Я попыталась добыть у доктора каких-нибудь снотворных таблеток, просто чего-нибудь, что помогло бы мне нормально заснуть. Я пыталась рассказать ему, что я чувствую, пыталась просить о помощи, но ничего не могла объяснить толком; его розовое одутловатое лицо выражало нетерпение и раздражение, пока я запиналась и бессвязно бормотала. В итоге он прогавкал несколько советов: нужно больше гулять, не пить кофе и алкоголь на ночь, и отказался выписывать таблетки, заявив, что я стану от них зависимой, или, как он намекнул, обменяю или продам их на улице. Я вышла из приемной, лицо у меня горело от разочарования и унижения. Когда корова-секретарша подняла брови при виде меня, я ее чуть не ударила. Это было бы забавно, это лишь подтвердило бы их мнение обо мне – грязной, странной особе в вытертых джинсах с заплатками, майке «Нортон» и черной кожаной куртке. Мне интересно, что они думают теперь, эти обыватели, теперь, когда все, что их так раздражало, стало привычным – девушки с алыми волосами и пирсингом в пупке, парни с ирокезами, в майках «FCUK» и все поголовно с татуировками. Несчастные обыватели, должно быть, приходят в ярость при мысли, что все их предрассудки и мелкие общественные победы в итоге ни к чему не привели.

И все равно слова доктора прозвучали дурной шуткой – можно подумать, он не прописывал валиум замотанным жизнью деревенским домохозяйкам, просто чтобы их успокоить. А теперь это прозак, верно? Разумеется, врач раздавал транквилизаторы направо и налево, как конфетки, но только не мне. Он не захотел дать мне рецепт. Он хотел оскорбить меня, и ему это удалось, но не так, как он предполагал. В известном смысле это он виноват в том, что случилось, потому что, если бы я благополучно подсела на легальные средства, я бы не стала в тот вечер умолять Микки отвезти меня к Терри, достать немного кокса, чтобы хоть как-то успокоиться. Глупо проклинать врача, я знаю, но у меня до сих пор стоит перед глазами его самодовольное, осуждающее лицо, его надменный взгляд. Он посчитал меня уличной швалью, недостойной внимания. От этого я скрежетала зубами, а мой внутренний винт затянулся еще на несколько оборотов.

Вот такой у меня выдался скверный день, как вы понимаете. Я не хочу сказать, что это оправдание, но все же. На самом деле, у меня было немало плохих дней, из тех, когда кажется, что весь мир против тебя, малейшее движение требует титанических усилий, когда все, к чему прикасаешься, разваливается на части. Я дважды сожгла обед, потому что забыла про него, засмотревшись в окно на то, как ветер срывает листья с яблонь через дорогу, наклеивая их на машины и сбивая в грязные кучи. Небо было свинцовое, беспросветно серое, разбухшее от дождя, и каждое утро приходилось бороться с собой, чтобы выползти из постели, из-под теплых одеял в нетопленую комнату. Я разбила стакан и порезалась. Я испортила рисунок, который делала для чьего-то байка. Все было не так, все шло наперекосяк.

Я знала, что не засну, хотя тело ломило от усталости, даже Микки признал, что я выгляжу неважно, но, когда он полез в свой тайник, чтобы свернуть нам косяк, там оказалось пусто. На меня накатила необъяснимая, неконтролируемая ярость.

Так что я принялась упрашивать Микки, умолять его достать мне что-нибудь, что-нибудь посильнее травы, что-нибудь, что вырубит меня, на несколько часов погрузит в блаженное забытье. Только разок, правда, только сегодня.

– Я не выдержу, Микки, родной, я не выдержу… Пожалуйста, милый, пожалуйста, любимый, сейчас только половина девятого, не так уж поздно, у тебя есть грузовик, пожалуйста, ну пожалуйста…

Он тяжело вздохнул и потер лоб ладонью, затем поскреб бороду.

– Ладно. Но…

– Что «но»? Что? Послушай, вот деньги, это мои деньги, не из хозяйственных, только разок…

– Да, я понимаю, нет, не волнуйся из-за денег, это ерунда все, я просто не знаю, кто может… Терри, мож…

Моя неприязнь к Терри показалась пустяком при мысли об ужасной, белой, бессонной ночи и неконтролируемого страха, что забирал меня все сильнее. Я чувствовала себя так, точно сегодняшняя ночь может стать последней каплей и я не смогу с этим справиться. Терри… На хрен всё, на кой черт он нужен, этот мудак, его только использовать и можно. Мне не хотелось просить его о любезности, но я была уверена, что мое положение прочно, я вообразить не могла, что он осмелится отказать. А вы говорите – слепота.

– Ты сможешь? Ты поедешь? Микки, пожалуйста, Микки!

– Да, да, успокойся, все будет хорошо. Но ты поедешь со мной. Поехали, тебе не помешает выйти из дома, и я не хочу оставлять тебя одну. Оденься потеплее и пошли.

Если бы он оставил меня, господи, если бы он меня оставил… Микки, мой бедный мальчик, тебе нужно было ехать без меня, а лучше – не ездить вообще. Надо было нам устроить себе небольшие каникулы, просто собрать сумку и махнуть в Уитби, побыть там несколько дней, погулять у моря, все что угодно. Но я не могу об этом думать. Не могу.

Дорога в Хейлшоу обошлась без происшествий. Поднялся небольшой ветер, близилось полнолуние. Пока мы ехали через город, начало моросить. В старом грузовике было холодно, я порадовалась, что надела большой черный джемпер. Я натянула рукава на руки, они тряслись, но не от холода. Микки мычал сквозь зубы «Черную Бетти», а я смотрела в окно на алкашей, бродивших по блестящим, как олово, улицам.

Мы проехали мимо группы панков, выходивших из своего любимого бара – единственного, куда их пускали. Они сгрудились под фонарем, пытаясь поделить «марку». Микки пробурчал какую-то грубость, но мне понравилось, как они выглядят. Я повернула голову, чтобы получше рассмотреть: девушки с жирными стрелками на веках под Клеопатру и черными губами, собачьи ошейники и дырявые мохеровые свитера неоновых оттенков поверх мини-килтов и рваных сетчатых колготок, парни в потрепанных армейских штанах с расписанными под леопарда отворотами, в майках «Клэш» и «Пистолз» и разрисованных краской из баллончика «мартенсах». Мне понравились их растрепанные крашеные шевелюры – голубые, зеленые, розовые, оранжевые. Они напомнили мне о «Скате», моей любимой в детстве кукольной телепередаче. Там была прекрасная кукла-русалочка по имени Аква Марина в струящихся, сверкающих платьях, с длинными зелеными волосами; ее гладкое очаровательное личико походило на помесь Джули Кристи с тюленем. Может, мне стоит перекрасить волосы в бирюзовый, может, я могу начать все сначала, начать новую жизнь… Я вспомнила, как смотрела с папой детские программы; мне очень нравилась передача «Сегодня на экране». Я помню папин ласковый, хрипловатый прокуренный голос, как он восхищался передачей. «Славно, Билли. Неплохо придумано, а?» Ох, папа, мне досталась по наследству твоя Черная Собака… Не беспокойся, это не твоя вина, просто мне не повезло, как всегда.

Я все думала о панках, пока мы ехали по длинной дороге к Хейлшоу мимо высоких старых фабричных зданий за заборами. Я могу нарисовать их такими, какими увидела, размышляла я. Настоящая живопись, на холсте, создать нечто особенное. Меня утомили эти бесконечные картинки для байков в духе фэнтези в стиле Фрэнка Фразетты; сколько ревущих драконов и обнаженных ведьм с огромными сиськами, задницами и детскими большеглазыми личиками может нарисовать одна женщина? Нет, я добуду какие-нибудь подходящие краски у «Дейли», натяну холст и в самом деле этим займусь…

Когда мы выехали за город, дождь полил уже вовсю. В Брэдфорде вечно так: одна минута – и ты в сырости бывшего индустриального каньона, усеянного хламом и призраками мертвых машин, а дальше похожего на Дейлз, хоббитский, спокойный, холмистый пейзаж, всюду рощицы и янтарные огни серых замшелых коттеджей, гнездящихся, точно усталые голуби, под защитой холмов.

Перед деревней мы свернули на грунтовку к коттеджу Терри. К моему удивлению, все деревья вокруг были выкорчеваны, на дороге торчали огромные корни, их змеевидные черные щупальца сплетались в сырую массу на ухабистой дороге. Холмики земли, перемешанной с камнями, рассыпаны между корней.

– Господи, что здесь творится? – спросила я. В тот единственный раз, когда я была у Терри, это было идиллическое местечко – поросший травой луг, объеденный лошадьми из конюшен по соседству, затененный старыми деревьями и изгородью. Я позавидовала придурку Терри, что он живет в таком очаровательном месте, но, честно говоря, хоть снаружи его коттедж и выглядел буколической фантазией, внутри было не так уж здорово: три комнаты, старый водопровод, вода только холодная; дом построен из камня, отделан камнем, внутри сыро, как черт знает где, несмотря на древний газовый обогреватель. Наверное, если дом благоустроить, он мог бы стать прекрасным жилищем, но Терри жил в нем как свинья. Думаю, он платил за него фунт в неделю или какую-нибудь столь же смехотворную сумму.

– Ага, всем бардакам бардак. Деревьев навалили – просто преступление, вашу мать. Они строят дома, покупают землю у фермеров и строят эти коробки. Типа пригород. Умно. Все одинаковое, чистенькое, аккуратное. Блин. Хату Терри тоже собираются сносить. Он получил кругленькую сумму. Вот, блядь, везучий ублюдок.

Пока я размышляла, кто же в здравом уме захочет жить в новом доме, выстроенном точно из конструктора «Лего», мы въехали во двор Терри – залежи старых моторов, разобранных байков, поломанных машин и чего-то похожего на обломки парового двигателя. Парни любили шутить, что весь этот покореженный металл – просто декорации, придающие Терри правильный байкерский вид, поскольку в моторах он разбирался не лучше какой-нибудь старой калоши.

В гостиной горел свет, он отбрасывал желтые отсветы на темные кучи мусора, как на картинах Караваджо.

– Оставайся здесь, если хочешь, – сказал Микки, застегивая куртку. – Я недолго.

– Нет, я пойду с тобой, здесь чертовски холодно.

– Твою мать, подожди когда зима наступит, слишком уж ты нежная, девочка моя, носила бы «Дамарт Термалвер», я же тебе на день рождения подарил, красота, теплынь, отличная пара теплых кальсон – очень сексуально…

Я протянула руку и с улыбкой подергала его за волосы. Мне полегчало, в поездке я расслабилась. Может, если в будущем мне станет хреново, стоит просто выйти из дома, и, хотя мне сложно было это признать, сделать именно то, что посоветовал врач, – отправиться на прогулку. К тому же я предвкушала, как буду рисовать задуманную картину. Это будет здорово, я это чувствовала. Я лелеяла внутри это теплое предвкушение. Планы и идеи проносились в голове, пока я пробиралась через горы хлама следом за Микки. Пусть Микки и не любитель панк-рока, но он поймет, что я хочу сделать, он оценит картину, потому что у него нет предрассудков, в отличие от некоторых: скажем, от Терри. Ну, тот никогда мою картину и не увидит… Да с какой стати меня должно волновать мнение таких, как он?

Дверь открылась. Терри стоял на пороге в кожаной куртке, клетчатой рубахе, замызганных джинсах, в покрытых застывшей грязью ботинках, зашнурованных поверх грязных толстых носков. От него ужасно воняло, густой кислый запах пота, смешанный с прогорклым свиным жиром. Я сморщила нос от этого аромата, и что-то щелкнуло у меня в голове, что-то… Мне был знаком этот запах, что это? Что-то еще, помимо запаха тела, нет, это не только он, это…

Терри безрадостно осклабился:

– Еб вашу мать. Какая честь, а? Вашу мать. Ха-ха, блядь, ну-ну, не хрен там стоять, заваливайте, добро пожаловать в мое скромное, блядь, жилище, ваши величества, не обращайте внимания на грязь, я говорю, не обращайте внимания на грязь, у горничной сегодня выходной! Понятно? У горничной сегодня выходной! Вашу мать…

Он нанюхался «спида», его мордочка хорька была бескровно белой, как рыбье брюхо, нос красным и воспаленным, глаза блестят, зрачки сужены. Должно быть, он под кайфом уже несколько дней, тратит компенсацию за дом. Вот почему от него так пахнет, типичная вонь сидящего на «спиде», побочный продукт перегруженных печени и почек. Я закашлялась. Боже, чтобы так вонять, он должен был принять огромную дозу, наверняка. В голове у меня тихо заверещал тревожный звонок, и я услышала голос Карла: «Никогда не доверяй спидовым, ясно? Гребаные ублюдки, все они, никогда, блядь, не знаешь, что выкинут…»

Я почувствовала нервное покалывание во всем теле и начала что-то говорить Микки, дескать, мне уже лучше, да ну, забудь, ерунда, но было поздно, он уже вошел в дом.

Я переступила порог.

Началось.