Я ее не открывал двадцать с лишним лет. Открыл я ее в момент, когда вернулся из промозглой черной Москвы, после митинга, после резиновых дубинок, когда на улице скрежетали милицейские машины, падал старик с разбитым лицом, когда грохотали стальными щитами милицейские заслоны и происходила страшная, отвратительная стычка, драка власти и народа.

Я вернулся с этой катавасии усталый, с болью под ребром, куда меня ударила резиновая дубина, и, спасаясь от этого ужаса, этой кромешности, открыл эту папку, и на меня глянули многоцветные, таинственные витражи, которые когда-то, в другой эре, в другом тысячелетии писал другой, неведомый, почти забытый мною человек: я сам, уже исчезнувший, многократно исчезавший. Смотрел на эти челноки, плывущие по голубой воде, на этих женихов, на их разноцветных коней, я смотрел на эти пирующие застолья, где сидели казаки среди золотых самоваров, глядя на золотых карасей, и удивлялся: неужели это я рисовал? Неужели в моей душе был этот рай, этот мир, эта красота? Оказывается, да. Эти рисунки появились в моей жизни загадочно, я не могу объяснить их появление в моей судьбе. Я никогда не был художником, я не учился рисовать, не держал в руках кисти. Я был сначала инженером, потом лесником, потом писателем. И все-таки я решился. Лист бумаги покрывал своими письменами, своими иероглифами. И вдруг… начал рисовать. Произошло это, повторяю, как наваждение, как чудо, как будто кто-то сзади подошел и прикоснулся своим перстом, пальцем к моей голове и сказал: “Рисуй!” И вдунул в мое тело энергию. Я стал рисовать. Я бросил свои книги, я бросил свои бумаги, я бросил свои летописи. Я рисовал днями и ночами, я засыпал на три часа, под веками у меня плыли многоцветные витражи и лубки, я просыпался с одним желанием опять кинуться к столу, к акварелям, и писать эти картины. В этих картинах, так мне казалось тогда, так я думаю и теперь, отразилось уникальное, краткое состояние души, души, которая перед тем, как кинуться в испытания мирские, перед тем, как окунуться в кипящий, клокочущий, ртутный, серный котел реального мира, она как бы пошла очищаться, скажем, в райские кущи, набираться там света духовного.

В ту пору я был религиозный человек, сейчас я не могу о себе этого сказать, я более чем светский человек. Тогда я был религиозный человек, я искренне верил в Божественное провидение, в силу творящего добро и любовь божества, я исповедовал, с одной стороны, и такую языческую веру моих пращуров, и христианскую православную веру близких ко мне предков. К тому времени я был любящим мужем, молодым отцом, у меня родилась дочь, я ощущал мистическую красоту, силу, связанную с продолжением рода своего в бесконечности, с тем, что одна часть рода моего, исчезнувшая, на самом деле она никуда не исчезла, а смотрела на меня, следила за мной, живущим, со своих таинственных небес-высот, другая часть рода, которая должна будет уйти от меня в грядущее, будущее, она рождалась на моих глазах. Это был, повторяю, мир мистики, красоты, любви к России, к Родине, к русской деревне, к фольклору, к моим предкам. И я это странным образом овеществлял в своих рисунках. Я рисовал год, наверное, и этими рисунками хотел проиллюстрировать свою первую фольклорную книгу.

Потом это кончилось, это кончилось в одночасье. Я начал свой очередной рисунок, вечером его не закончил, лег спать. Утром я встал совсем другим человеком: я больше не притронулся к рисункам, краски мои до сих пор где-то трескаются, сохнут в глубине моих ящиков, в моем хламе, где-то там лежит, наверное, засохшая, с остатками того мазка — красного или золотого мазка — кисть, я больше не тронул их и больше никогда в жизни не рисовал.

После этого судьба кинула меня на войны, на локальные конфликты, в индустрию, на атомные станции, я взял фотоаппарат свой, свою оптику, пронесся по окровавленному миру, континентам, Африке, Азии, я снимал трупы, я снимал горящие кишлаки, деревни, я снимал атакующие вертолеты, я снимал лица, искаженные ненавистью, болью, страданием, непониманием, я стал сам другим человеком абсолютно.

И вот я продолжаю этот опыт, я продолжаю это движение в самых таких угрюмых, сорных, черновых и непознанных ситуациях мировых и изумляюсь: для чего судьба двигает меня по этим ландшафтам, по этим плацдармам, какой опыт я добываю на этих грязных, окровавленных улицах среди батальонов, шагающих через всю катастрофику мира, почему мне больше не дано окунуться вот в эту красоту, вот в эту мистику, вот в этот ангельский мир полета? Я думаю, что, наверное, в душе человека, любого человека, наверное, присутствуют и рай, и ад. И в сокровенных уголках нашего сознания присутствует этот рай, в каждом человеке, но не каждому, видимо, дано этот рай посетить, какие-то угрюмые, сатанинские силы уводят нас за пределы этого рая и помещают нас среди этих огнищ, пожаров — страшных, мировых. Я думаю, что, может быть, если Бог даст и мне доведется дожить до глубокой старости, до немощности, до бессилия, и меня оставят похоти мира, страсти мира, жажда неутолимая, жажда познания, в котором тоже много больного, много такого неистового, и я каким-то немощным, бессильным стариком буду сидеть в какой-то тусклый, дождливый московский вечер и опять развяжу узелки этой папки, выну своими немощными руками, своими бессильными перстами эти рисунки, разложу их на столе, быть может, тогда я пойму по-настоящему, что есть жизнь, что есть добро и зло, что человек есть некая загадочная сущность, помещенная в этот загадочный и все же божественный мир..