Виктор Смирнов — поэт. По мнению многих, один из лучших сегодня. Недавно увидел свет первый том двухтомного собрания его стихов: "В гостях у жизни". Начиная седьмой десяток, поэт озирает написанное им и предоставляет нам возможность сделать то же самое.

Спасибо ему, книга получилась поучительной, даже хрестоматийной. Потому что именно в лирике Виктора Смирнова как нельзя лучше отразился огромный — его чаще всего называют "советским" — период в истории русской поэзии. То есть без малого весь ХХ век!

В этом небольшом томике стихов, толщиною в человеческую жизнь, небывалым откровением становится не "свежесть образов", "изощренность строфики" и тому подобная ерунда, а сама трагедия времени и души человеческой, заключенной в нем. Тем знаменательнее, что речь идет о душе поэта. Которая, по слову Пушкина, самим своим строем уже "расположена к живейшему восприятию впечатлений" и "скорейшему сообщению оных".

Так вот: о трагедии русского народа и нашей истории в ХХ веке, о трагедии отдельных человеческих судеб и целых поколений, — обо всем этом говорено много и достаточно основательно, но вот о трагедии русской поэзии, о трагедии Поэта и Школы не сказано еще ничего. А ведь, собственно, об этом у Заболоцкого: "нет на свете печальней измены, чем измена себе самому"!

Хочу подчеркнуть, речь идет не об "идеологической" или "политической" измене диссидентствующих ночью, но прилежных днем (дача, квартира, должность, сами понимаете) "участников социалистического строительства", а об онтологической измене поэта — поэзии. И об этом необходимо подробнее.

***

В одной своей статье я уже писал о том, что советская поэзия вышла из акмеизма. Эту, для многих, видимо, парадоксальную, мысль необходимо разъяснить.

Дело в том, что сам дух советской эпохи 30-х годов ХХ века (то есть времени, когда, собственно, и начинает формироваться советская поэтическая Школа) точнее всего можно охарактеризовать как "дух созидательного строительства". Причем, повторюсь, это даже не идеология, а именно дух. Приглядитесь, рациональное и созидательное строительство во всем: в государственности (создание СССР из никогда прежде не существовавших, наскоро созданных республик), в политической жизни (начало преобразования ВКПб в КПСС), в сельском хозяйстве (создание колхозов), в промышленности (индустриализация), в культуре (создание союзов писателей, композиторов и т. д.).

Нечего и говорить, что богоборческое строительство преследовало и декларировало в конечном счете гораздо более глобальные цели: рациональное укрощение стихий, исторического процесса (направление его в "нужное русло"), а там, чего уж, и переделка бытия человеческого с идеей личного земного бессмертия (ленинская мумия, институты омоложения, переливания крови, генетики и т. д. ) в целом.

Но так как душа человеческая — создание Божие (как мы веруем и как, кстати, показывает наш исторический опыт), а не сумма предсказуемых психосоматических реакций, то и во вполне созидательной и безупречной схеме: 2х2=4, необходимо (коль речь идет о чем-то, связанном с человеком, то есть обо всем) вместо определенной двойки подставлять неопределенный икс, и тогда в итоге опять-таки замаячит не строгое и жизнеутверждающее четыре, а самое что ни на есть неизвестное и неопределенное — х. Или бездна (в смысле бездонности и неопределенности).

Об этом, в общем-то, и сказал Блок, завещая: "творите, опираясь на бездну, так надежнее". И крепче, заметим. Потому, что в переводе с интеллигентского на русский это будет звучать: творите, доверясь душе. Или — уповая на Бога.

А как же созидательный социалистический задор, с его жизнеутверждающей четверкой? Как и предсказывал Розанов, возраст социализма оказался равен возрасту одной человеческой жизни и ее глупости: 70, от силы 80 лет. И вот — бездна и неопределенность человеческой души, торжественно изгнанные из светлого и созидательного, но обездушенного бытия, победительно разверзлись и поглотили социализм и его строителей. Теперь куда ни посмотришь: вместо СССР — бездна, вместо КПСС — бездна, вместо колхозов — бездна… И неопределенность. Над тем, что же сейчас действительно существует на нашем пространстве, ломают голову все: начиная с нас самих и кончая аналитиками западных и восточных разведцентров. И все-таки, как минимум одно "определенное" на "пространстве всеобщего краха" осталось. Это поэзия.

***

Дух строительства, дух конструктивизма — все просчитано, кубик к кубику, образ нанизывается на образ — разумеется, не обошел стороной и поэзию. Ведь она тоже — стихия. Стало быть, и её нужно было укротить.

Блоковская поэма "Двенадцать", несмотря на всю свою революционную патетику, вызывала сильное сомнение и внушала вполне оправданные опасения созидательному и всепобедному духу строительства. То есть, да, Блок — крупнейший поэт на рубеже эпох, принял революцию и все такое. Исторически "Двенадцать" была объяснима. Даже необходима. Но только — для истории литературы. И упаси Бог — продолжать в том же духе. Все эти ветры и вьюги от социалистического строительства камень на камне бы не оставили. Поэтому, нет, не годилась "Двенадцать" в качестве примера и образца. Футуристическая заумь тем более.

Но была школа, которая провозгласила "лучшие слова в лучшем порядке", которая объявила поэзию "царством меры и отвеса", то есть донельзя созвучная духу строительства и определенности. И, несмотря на то что творцы этой школы (расстрелянные Гумилев, Мандельштам) под конец жизни ей явно изменили, именно акмеистическая теория послужила основой советской поэтической Школы. Начиная с кружков и литобъединений и заканчивая Литинститутом и Высшими литературными курсами она победно учила: кубик из кубика, образ из образа, метафора раскрывает, а эпитет подчеркивает и т. д. Таким образом, по сути всего лишь "одна из школ" стала Школой. А тут еще (строительство же, темпы!) — ни дня без строчки, и т. п. В общем, не позволяй душе лениться! Что, впрочем, становилось уже неизбежным после измены себе самому.

Говорить о том, что все это мертвечиной (подчас громкозвучной) заполняло жизнь, считаю излишним. Важнее то, что и те, кто порывал с советчиной "идеологически", были уже "обучены" на этом, и даже порвав с соцреализмом, они тут же кидались в модерновые объятия другой мертвечины: элиотов, паундов, джойсов, прустов и т. п.

Блок называл модернизм "завитушками вокруг пустоты". Ничего удивительного, что поздние и самые прилежные ученики Школы, устав от завитушек и ахматовской лепнины вокруг пустоты, выбрали, в конце концов, голую Пустоту. Пускай и с Чапаевым. Переход от акмеизма к постмодернизму оказался прямым и вполне закономерным.

И если тот же Блок свой путь от символистского модернизма "Незнакомок" к высокому реализму "Стихов о России" окрестил "трилогией вочеловечивания", то происшедшее с последними учениками Школы (Бродский, Рейн, Кушнер, Кинджеев и др.) с необходимостью придется назвать "апологией расчеловечивания".

***

Поэтому, на мой взгляд, онтологический трагизм русской поэзии в ХХ веке ни в коем случае не сводим к "конфликту с властями", "проклятому тоталитаризму" и прочая, и прочая. Нет! Это была борьба Поэта и Школы. Борьба, если угодно, за "тайную свободу" (опять же не "идеологическую")! Борьба тех, кто посмел отказаться от Школы, тех, кто посмел писать, доверясь неопределенному, доверясь душе, доверясь человеку. Собственно, только они и могут называться поэтами в полном смысле этого слова, только они оправдывают своими судьбами "советскую эпоху" в русской поэзии. Имена их известны: Прасолов, Рубцов, Соколов, Чухин, Кутилов, Костров…

У одних (Прасолов, Рубцов, Кутилов) бессознательный отказ от Школы и неотменимое доверие душе были едва ли не изначальны (или, как в случае с Рубцовым, "переболеть" Школой привелось еще в юности), другим (Соколов, Костров) понадобилась ломка эпох, "пространство всеобщего краха", чтобы полностью отказаться от Школы и обрести единственное и последнее доверие душе и только душе.

И в этом замечательном ряду, думается, по полному праву стоит итоговая книга Виктора Смирнова "В гостях у жизни". Но в том-то и ее исключительность и поучительность, что линия борьбы Поэта и Школы проходит в ней не по судьбе поэта, а по его стихам, разделяя их, как линия фронта.

Жаль, что Виктор Петрович не включает в свои книги ранних стихов (Школа выучила!). Деревенский парень, певец русского крестьянского космоса, он, без сомнения, начинал писать с абсолютным и непререкаемым доверием душе. И самое важное, что это (песенное) доверие душе он пронес через всю свою жизнь и лирику, даже демонстративно (на литинститутских фотографиях — неизменно с гармошкой). Но… но сомнения Школа заронила, и, больше того, писать "выучила". Поэтому очень часто в зрелых его стихах так: пошел первый звук ("Но лишь Божественный глагол/ До слуха чуткого коснется…"), первые строки, первая строфа — поется, дышится душе вольно, и вдруг… — А так ли? — начинает шептать в уши Школа, — что-то образов маловато, да и метафоры бледноваты… И, как следствие — недоверие душе, и полное, безжалостное доверие приему:

…Сдается столетью оглоблями вверх

Моя золотая телега…

Вместо "золотой телеги" можно было подставить все, что угодно: моя золотая мотыга, моя золотая коса, моя золотая лопата и т. д. У немалого числа читателей, тоскующих по ушедшей деревне в уютном бархате меблированных московских квартир, такой очевидный "удар по чувствам" вызовет неминучую "слезу ностальгии". Казалось бы, эффект достигнут, прием работает, чего еще надо? Маховик крутится, привод движется, колеса крутятся…

Но не об этой ли "правильности" (пагубной душе и поэзии) — не просто с юмором, с убийственным сарказмом пел в свое время в общежитии Литинститута старший товарищ Смирнова, студент Рубцов?

Скот размножается, пшеница мелется,

И все на правильном таком пути;

Так замети меня, метель-метелица,

Ох, замети меня, ох замети…

И ему подпевали убеленные сединами преподаватели. А после… шли преподавать: образ к образу, эпитет подчеркивает, а метафора раскрывает… В этом, как и во всем другом, — небывалая, чудовищная двойственность советской эпохи. Выход из которой заканчивался либо петлей (Прасолов), либо юродством и бродяжничеством (Рубцов, Кутилов), либо компромиссом…

Но нельзя забывать и того, что ерническая рубцовская "метель-метелица" напрямую вырастала из пафосной блоковской вьюги:

Пускай я умру под забором, как пес,

Пусть жизнь меня в землю втоптала, —

Я верю: то Бог меня снегом занес,

То вьюга меня целовала!

…Однако вернемся к приведенному стихотворению Смирнова: оно практически все "построено" под завершающий образ "золотой телеги". И говорить было бы не о чем, кроме приема (который так и просится в хрестоматию), если бы не две строки:

На рожь, на могилы, на беды мои

Созвездия сыплются косо…

Появление этих строк в "построенном" стихотворении невозможно объяснить! Какие созвездия? Почему — косо?.. Но это и есть поэзия. Лирическая поэзия. Мгновенный слепок с Творения. В звуке.

По верному слову Кожинова, лирическое стихотворение — единственное из произведений всех других родов искусств, которое поселяется в самой в душе человеческой и начинает жить в ней своей собственной жизнью. Остальное: картины, музыка (исключение: народные песни) — всего лишь впечатления, тени, что проносятся в душе человеческой и со временем забываются…

Загадка здесь, может быть, в том, что лирическое стихотворение еще до своего появления на свет (формального, на бумаге) — обладает собственным бытием. Поэт его лишь угадывает… Но в этом "лишь" — все! Судьба, глухота ко всему остальному, самоотречение. В случае с В.Смирновым — это природное, подчас хулиганское недоверие Школе. Но всегда с сомненьями, "сомневающееся недоверие". И потому — полосующее надвое страницы лирики. В этом — тайна стихов поэта, и она очевидна для всякого неглухого к подлинной поэзии человека:

Сколько лет реке — спроси у тины,

Что людской не знает маеты.

Солнце. Лето. Выводок утиный

Чертит стрелы по стеклу воды…

А ниже подпись: похищено у вечности Виктором Смирновым.