...Григорию Никитичу Бочарову исполнилось восемьдесят пять. На юбилей собралось много гостей.

Не было жены его Дарьи, Екатерины Ивановна и Василия Фёдоровича Любаевых. Не было Ивана Дмитриевича и Агриппины Фёдоровны, их старшего сына Алексея. Не дожили. Младший сын Головачёвых – Сергей обосновался на Алтае.

Отсутствовал и Проняй Плужников. Последние годы унесли многих.

Пока гости потихоньку подходили, Ковальский решил проехать по селу.

Улица, на которой вырос, неузнаваема. Совсем недавно ещё её украшал парк. Но могучие с виду карагачи в последние годы быстро сохли. Оказались недолговечными. Как и служившие защитой от суховеев сталинские лесополосы в степи вокруг села. Шумные грачи, соорудившие множество гнёзд под окнами тихо доживающих свой век стариков и старух, вывели их из равновесия.

В зиму деревья спилили. Стало спокойнее. Никто не помышлял теперь о закладке нового парка.

А улица враз оказалась пустынной. Степь, раньше едва видневшаяся вдали в конце ровных порядков домов, теперь будто наплыла своим летним маревом на всю улицу. Знойно стало и непривычно.

Не удержался, побывал Александр и на берегу Самары. Отметил огромную мусорную свалку сразу на выезде из села, где прежде всегда было ухоженное поле. Рядом скучал непаханый второй уже год клин за старицей. Змейкой вилась дорожка к реке, мимо редеющего теперь ветёльника. Мир его детства словно скукожился. Прежняя жизнь иссыхала на глазах, а новая была квёлой. Казалось, суховей, шагнувший в село из степной стороны, добрался и сюда, где влажная низина, а по краям её: слева река, а справа большое озеро – всегда были защитой от бесплодия...

И уже шустрый осинничек потянулся кулижками от старицы к реке через всё поле, когда-то радовавшее глаз опрятностью.

Будто чьи-то чужие недобрые руки снаружи растворили настежь ставни в светлую когда-то родительскую горницу и суховейные ветра изменили всё в доме.

– Куда мы идём? – ужаснулся Александр, – и где всё, что было?

Неодолимая тоска ложилась на сердце.

* * *

Он вернулся, когда гости уже расселись за столы.

Юбиляр, как всегда спокойный и немногословный, приветливо улыбался. И эта улыбчивость высвечивала его тихую радость.

Интерес к жизни у Григория Никитича не остыл. Это видно по тому, как тянулись к нему и пожилые, и ребятня.

...Застолье организовали в горнице. И хотя она просторная, духота всё равно не позволяла засиживаться. Делали перерывы и выходили во двор.

Там, под развесистыми клёнами, в тенёчке пожилые потаптывали потихоньку в душевных разговорах ещё сочную травушку-муравушку.

Стояла зрелая пора года – спокойные мудрые дни августа.

Молодёжи тесно под клёнами. Она пестрела и пошумливала на улице, около длинной лавочки вдоль синеющего палисадника с сиренью.

Когда в очередной раз вернулись в горницу и расселись, Аксюта оказалась рядом с юбиляром во главе П–образно составленных столов. От Аксюты и Григория Никитича исходило как бы два "крыла" – два ряда столов. Левое – пожилые люди, правое – молодёжь.

– А что, гостёчки дорогие! Может, споём?! – Аксюта задорно глянула на правое "крыло". – Покажем старичкам, на что способна молодёжь! Один ряд поёт куплет песни, другой – следующий. Поехали!

Она, озорно тряхнув головой, запела:

Черноглазая казачка

Подковала мне коня.

Левое "крыло" тут же её поддержало. Ровные, установившиеся голоса пожилых звучали душевно:

Серебро с меня спросила,

Труд недорого ценя.

Аксюта повернулась к молодёжному "крылу", ожидая продолжения, но его не последовало.

– Как зовут тебя, казачка?

Выручил, неожиданно по-молодому подбоченясь, совсем незаметный ранее дедок, приятель Бочарова, запоздало приехавший из соседней Зуевки. Он сидел у торца стола с молодёжью.

Голос его звучал доверительно и чисто. Ковальскому захотелось, чтобы дедок пел один.

– Что же вы, молодёжь? Слов не знаете? – громко удивилась Аксюта, когда зуевский, допев куплет, смолк. – Тогда следующую? Сами запевайте!

Молодые переглядывались в нерешительности. Прошелестело неуверенно:

– Давайте "Подмосковные вечера".

Но никто не осмелился начать. Наступила пауза.

Запела женщина, тихо сидевшая в середине старого "крыла".

Миленький ты мой,

Возьми меня с собой,

Там, в краю далёком,

Буду тебе женой,

Там, в краю далёком,

Буду тебе женой.

"Крыло" подпевало осторожно, давая простор голосу солистки.

Кто это? – спросил Ковальский сидевшую рядом соседку Бочаровых Степаниду. – Знакомая, кажется, а не вспомню.

– Ганя Лужкова, давняя подруга Аксюты. С Нефтегорска приехала.

– Ганя! – поразился Ковальский. Соседка удивлённо посмотрела на него.

"Эта аккуратная, тихая старушка – та Ганя, которую видел с Аксютой, когда они купались в озере? Сколько же прошло? Скоро сорок лет, не меньше. Ей теперь уже под семьдесят", – удивился про себя Александр.

А Ганя пела. Правое "крыло" молчало. Левое тихо подпевало:

Милая моя,

Взял бы я тебя,

Там, в краю далёком,

Есть у меня жена.

Там, в краю далёком,

Есть у меня жена...

"Что же это? Молодёжь не знает песен? Не умеет петь? Очень плохо, – печалился Ковальский. – "Крылья" неравноценны. Молодое явно бессильны в песне. Одно крыло, "старое", вытянет ли?

А какая жизнь без песни? Понимает ли это молодёжь? – Он спохватился: – Лет через десять мало кто останется из пожилых. Так что же тогда? Какие песни будем петь? На моём юбилее кому петь? И вообще, будем ли петь лет через десять, двадцать? Что останется от нас к тому времени?" Когда Ганя замолчала, все захлопали. И "левые", и "правые".

Едва аплодисменты стихли, запела Аксюта. Ту же песню, но слова были незнакомы. Ковальский их раньше не слышал. Они так ладно подходили:

Миленький ты мой,

Возьми меня с собой,

Там, в краю далёком,

В землю сыру зарой.

Там, в краю далёком,

В землю сыру зарой.

Аксюта замолчала. Ковальский смотрел на неё, не отрываясь. И тут зазвучал другой голос. Оказывается, песня не кончилась.

Милая моя,

Взял бы я тебя.

Там, в краю далёком,

Чужая земля не возьмёт.

Там, в краю далёком,

Чужая земля не возьмёт...

Так ответил Аксюте зуевский дедок. Когда пение закончилось, никто не хлопал.

Ковальский исподволь взглянул на правое "крыло". Ни разговоров, ни звяканья посуды.

– Откуда эти слова? Кто автор? – проговорил Ковальский тихо на ухо Степаниде.

– А кто его знает? Аксюта, может, ведает? – Махнула рукой в сторону правого "крыла": – Обидно за них, не безголосые ведь...

И только она так сказала, как в установившейся тишине полились бархатные звуки.

Александр вздрогнул от неожиданности. Пел его Саша.

Пускай могила меня накажет

За то, что я её люблю.

Но я могилы не страшуся:

Кого люблю я, с тем умру.

Песню подхватили и слева, и справа. Слова лились легко и проникновенно, объединяя всех в одном эмоциональном и смысловом пространстве. И левое, умудрённое жизнью "крыло", и правое были погружены в то, чему Ковальский не мог подобрать названия.

– Это песня моего деда Ивана Дмитриевича, откуда Саша знает её? Я никогда не слышал, чтобы он пел.

– Это вы не слышали. А мы, когда Руфина Павловна из Москвы приезжает, всегда поём, – довольная, пояснила Степанида. – И дед Проняй пел. Она любила с нами петь, а мы – с ней. И Аксюта к нам прибегает.

* * *

Когда вновь вышли во двор, все разбрелись кто куда. Ковальский остановился около крылечка.

"Всё на месте, всё моё самое дорогое – здесь! Во мне, в них: Аксюте, Гане, Григории Никитиче. В памяти нашей, в этих клёнах всё готово воспрянуть. Не умерло пока, живо село, а значит и все мы", – думал он, мысленно отвечая на вопрос, пришедший к нему, когда ездил к реке.

Под впечатлением от происходившего за праздничным столом начал успокаиваться:

"Надо только не хорониться, смотреть и видеть. И других, и себя. Не предавать, не сдаваться...

Зря я сына Серёжку не взял с собой, посмотрел бы... Когда ещё такое будет".

– Откуда такие слова? – спросил он Аксюту, едва та появилась из сеней.

– Какие?

– "Чужая земля не возьмёт", – тихо пропел Александр. – У меня книжка-песенник есть, там таких слов нет. И не слышал ни разу.

– Так то в книжке. – Она улыбалась. – А в жизни – есть! – Поправляя белокурую густую прядь волос, спросила непринуждённо: – Ты заметил, Саша, Ганя какая у нас? Ей и годы нипочём! Она и твоя Настя похожи, правда?

– Чем? – отозвался Александр, хотя и сам это уловил.

– Лёгкие такие! И прически... обе седые... Только твоя Настя красится. А у Гани – по-настоящему, не от хорошей жизни...

"Красится? Ах, Аксюта, Аксюта, не знаешь ты Настеньку. В модницы записала... Мои однокашницы по институту уже старухами выглядят, а она такая... Что-то в ней особенное есть", – думал Ковальский, наблюдая, как Аксюта, подойдя к палисаднику, что-то ядрёно сказала и послышался звонкий молодой смех.

На крыльце показалась Ганя. Ковальский взглянул на неё и мысли спутались. Не мог выдержать взгляда тёмных жгучих глаз. Видел, как легко спустилась по ступенькам на землю и направилась крепенькой походкой к Аксюте. И она не походила на старуху.

Александр не подошёл к ней. Ещё два раза их взгляды встречались. Каждый раз он терялся. Не мог шагнуть к ней запросто, как к Аксюте. Она так и осталась для него смуглой загадочной богиней из того далёкого времени, в котором он был Шуркой...