Отрывок из романа "Джизнь Турубарова"

***

Полетав по парижам, люди начинают снисходительно и горько – будто узнав взрослую тайну, думать, что шарик мал, смешон и постижим.

Я сам почувствовал нечто похожее вдали от родины. В римской пиццерии, через стол от меня с Аннеттой, два громилы в розовых рубахах говорили, густо матерясь, о брюликах. От этих, факт, нигде не скроешься, подумал я. Шарик, пожалуй, да, смешон и мал.

Поэт Тушёнкин, книжечку которого я взял в дорогу, говорил об этом как деле решённом.

***

Ребенок – школьница – готовилась ко сну, боролась с выданными проводницей простынями. Вертела попой, выгибалась обезьяной с верхней полки, не подозревая, о чём может думать хмырь внизу.

Милые дети!

Я сурово оглядел курятник.

До хрена нас тут. В плацкартном не было свободных мест. Кто-то сходил, и сразу заходили, вдвое больше, появляясь из щели прохода с полосатыми тюками. Чем дальше уезжали мы к Европе, тем больше было в пути всякой азиатчины.

***

Старуха справа съела курицу и водит, далеко отклонив голову, пальцем в тетрадке, шепчет: "Шу-шу… счастье детей… хр-бр… моли Твоего Сына…"

На свиданку, в зону?

Читает вдумчивей, серьёзнее, ожесточеннее, чем я Тушёнкина.

С высокой насыпи глазам открылась речка, скошенный луг, бегущая вбок, мимо стога, колея дороги.

И там, внизу, такая была заповеданная мощь, такая великая правда, что дух захватило. Я вскочил с места, нашел сигареты.

Чёрта с два шарик мал!

Сомнительны вообще шары, вот что. Похоже, истина не шар, а – вбок.

***

Я малость подостыл в дырявом тамбуре. Слишком по-русски механически и ненадёжно стучал поезд, гоня состав на угасающий закат. Стальные нервы, поэтически подумал я.

Натянутые жилы родины. Железный болеро.

"Та-та, та-та…" – били по рельсам, пружиня на стыках, колесные пары:

Во-ды жи-вой…

…набравши в рот,

Как понятой молчит народ.

Стоя в заплёванном, дрожащем тамбуре, глядя сквозь дым в стекло на холмы родины, я понял, что люблю страну больше, чем женщину. Или – чем истину.

Вернулся в клеть. "Хр-бр… шу-шу".

***

Старшой стал злее и сентиментальнее. Ушёл, заморгав, на балкон с иконой Божьей матери. Я задарил брату иконку, наспех выданную мне, как индульгенцию, отцом Герасимом.

Младшенький тоже изменился: радикально и необратимо. Я понял это по глазам старшего брата. Что-то не срасталось.

Идиот: не надо было, зря приехал.

От меня и здесь чего-то ждали. Мама дорогая! Это было всё-таки несправедливо: я-то от них ничего не ждал.

Ожидание заметно было по плескавшейся в глазах родни духовности. Впрочем, всего скорее мне это казалось. Крыша моя, похоже, уже вовсю ехала.

Были: брутальный увалень, сын жены брата, и жена сына, лёгкая тростинка. Ненастоящая, вторая жена брата успокоила меня своей фальшивостью. Всё шло как надо: как в лучших домах Лондoна.

Наутро молодежью мне была обещана экскурсия.

***

В местном музее была клетка Пугачёва, я сразу вспомнил эту клетку из учебника истории. Потолок узкой клетки едва доходил до носа, из чего я заключил, что Пугачёв был невысок или стоял в клети горбясь, как Квазимодо. Хорошо, местные не догадались выставить в клеть чучело.

Город гордился также, что здесь по своим писательским делам проезжал Пушкин. Повсюду были памятники Пушкину: я насчитал четыре или пять голов.

Пугачёв, Пушкин и огромный газзавод, крупнейший на планете, осеняли город. На газзаводе трудился мой брат.

Я догадался, чтo было не так.

Примак, брат желал предъявить меня, талантливого брата, не вполне родному городу. Кинуть на стол, срезать непуганых потомков Пугачева. У меня, думал брат, есть то, чего недостает самому брату.

Увы, но мне – нож острый! – даже для старшого не хотелось бить карты потомков. У меня не было сейчас на это сил.

***

Казачка, или, чёрт их разберет, русачка с энергичной чёрной гривой – первый живой, с осмысленным лицом человек на похабном азиатском рынке. Мы выбирали обувь брату, то есть выбирали брат с женой, а я, под солнцем, плёлся следом по базару.

– Будете брать?

Встречаемся глазами, и меж нами, дугой, пробегают электрические молнии. Казачка переводит, бессознательно, взгляд ниже, успеваю подобрать живот. Мы улыбаемся друг другу: да!

– Не будем.

Заворачиваю, следом за своими, за угол.

***

Спальное место мне отвели в зале на диване. Себе брат стелет рядом, на полу у шкафа с книжками.

Сейчас начнётся.

"Почему ты вечно учишь меня, брат? – всё время хочется сказать мне Стёпке. – Что за мания такая?"

На мне лежит проклятье первородного греха, на брате оно почему-то не лежит. Я молча, с понимающей улыбкой несу крест меньшого брата.

Он меня любит, старший, вот в чём дело. Может быть, брат – единственный, кто в этом мире меня любит. Только мне от этого не легче.

– Занятно, брат, – устроившись, сказал Степан. – Вот жена Федора…

– Тростинка.

– А? У них нет "Мастера и Маргариты". Ты же читал?

– Читал.

– Она берёт у нас. Прочитает, принесёт, снова берёт. А я пытался читать – мне неинтересно. Почему, брат?

– Это долго…

***

Брат, не вставая, вытянул из ниши томик.

– Вот. Лев Толстой. "Были брат и сестра – Вася и Катя, и у них была кошка. Весной кошка пропала. Дети искали её везде, но не могли найти…"

Брату известно о моих замашках. Он понимает: творческие муки, то да сё. Но брат не видит результата мук.

– Так же любой дурак сумеет, – сказал брат. – Сел, и пиши.

– Хм, – сказал я. – Ну, давай, сядь. Попробуй.

Брат шевельнулся, и у меня ёкнуло сердце. А ну как сядет и напишет? Сказать по правде, сказки Льва – дерьмо.

– Да я шучу, Коль, – сказал брат.

– И я пошутил.

– Мне как-то кино больше, – зевнул брат. – Фантастика. Типа машина времени: врубил, и в будущем… Я, брат, всё время думаю про вас.

Слезинка вытекла и побежала по щеке старшего брата.

***

Какое, к свиньям, будущее, брат!

Я вышел на обитый рейкой, превращённый в лоджию балкон.

Погляди за окно, на мчащие, с непроницаемыми стеклами коробки с пиками антенн, на невыветриваемый смрад над городом, бубнящих в рацию омоновцев на перекрёстках.

Оно, которого мы так тревожно ждём, давно пришло.

***

Брат все-таки повёл меня к друзьям. Кидать на стол. Главный друг Виктор, босс Степана, жил в газпромовском посёлке, специальном городке для богачей.

Я заскучал и тотчас заболела голова, только спустились, поздоровавшись с развинченным, поддатым боссом, в подвал замка. Где были сауна, камин, круглый бассейн, похожий на гигантскую, промышленных масштабов бочку. Я заглянул: нет, там не плавали листья укропа с хреном.

– Кто из вас старший? – нагло спросил босс.

– Вы с ним ровесники, – поспешно сказал брат.

Этот? Ровесник? Я оглядел стены. Зеркала в подвале не было.

***

Не зная, куда себя деть, разоблачившись, я пошёл периметром подвала. Несмотря на размах и мрамор, подвал был подвалом, свод сельскохозяйственно давил.

Виктор под длинную, торпедой, дыню завёл рабочий горький разговор: какие они с братом дельные газпромовские боссы, и сколько вокруг безруких – ни себе, ни Родине – людей.

Плескавшиеся после сауны в бассейне жёны шумно говорили, как им хорошо после парилки поплескаться, поплавать в бассейне.

Трёп, догадался я, терпим только от близких. Чужой категорически несовременен.

Вот Пушкин не трепался, оттого и культ, и головы.

***

Сели за стол, и я схватился за закуски, чувствуя себя шпионом, иностранцем, затесавшимся на грубую русскую пьянку.

Суслик – я сразу, только мы вошли в подвал, вспомнил о Суслике – рассказывала мне, что в мае на традиционной ежегодной вечеринке с одноклассниками ей впервые стало скучно, тошно от тостов и шуток, и она ушла плакать в уборную.

Потому что не было тебя, сказала Суслик.

– Коля, наверное, домашний, книжный человек, – сказала жена босса, обращаясь не ко мне, но к брату. Я заметил прыгнувшего в глазах брата чёрта.

Что-то похожее мне уже приходилось слышать.

***

Я тебя поняла, сказала мне Аннетта тогда. Я тебя разгадала.

Я был по-вечернему поддат, сидел, глядя в стеклянную стену на закатное солнце. Анна зашла ко мне с просьбой открыть очередную её фантастическую бутылку.

– Никакой ты не гуляка и не Казанова, – сказала Анна, шлёпая на стол коробку конфет и садясь на игрушечный диван: короткая юбчонка вверх, ловкие ноги Анны хоть куда ещё. – Ты, на самом деле, подкаблучник, домосед и жлоб.

Подкаблучник – это глупости, из ревности, но правда в Анниных словах была. То есть, начни меня скоблить, гуляка праздный слетит, точно кожура с молоденькой картошки.

Чистить картофелину дальше она, очевидно, не считала нужным.

Я знал, положим, что на самом деле всё не так уж очевидно. Открывая слой за слоем, рефлексируя, рискуя оказаться вообще ни с чем, я понимал, что только свет прозрений моё оправдание, и цель, и средство. И кому-то этого, наверное, хватило бы, и с верхом – но, увы, не мне.

Грустные мысли угнетали мою волю, вот какие это были мысли: что, если кураж, порыв мой – вовсе и не Богом данный путь, а только моё неумение жить ясной, здоровой, породистой жизнью, какой, наверное, живёт Валерка С. и какою, до знакомства со мной, жила Суслик. Что я недостоин и лишен её.

Они же, эти мысли, гнали меня дальше, дальше, дальше – в бесконечность?

***

"Ай, Витя! – думал я, щупая череп. – Ай, мерзавец! Ты ведь поумней, чем хочешь показаться. О чём ты думаешь, проснувшись ночью, в замке, победитель?"

Как всё же бесконечно далеко ушёл я от рабочих разговоров, от элитных дач, от боссов и от их бессмысленно стареющих, несексуальных жен… И никуда, никуда не пришёл.

Виктор как будто протрезвел к концу, когда стало понятно, что я не опасен. Мы попрощались с ним тепло, как братья.

Я ощущаю себя юношей, подростком. Потому что ни черта ещё не сделано?

***

Все русские семейные рыбалки удивительно похожи друг на друга.

На двух машинах мы приехали на дачу брата, перевалочную базу, и теперь брат возился с сетью, размотав её во всю длину газона, женщины занимались сбором яблок, падавших, со стуком, под деревья, а я любовался точными движениями брата.

Хорошо всё же, что мы с братом разные. Он вот такой военный, балагур, добытчик, а я вот такой ранимый, курицы не зарубивший в жизни и весь из себя писатель. Было бы глупо, если б оба мы были военные. Еще глупей – писатели.

Вторая жена брата, Дама Треф, была – заметно отличаясь мастью – фигурой из прежней колоды. Я едва не назвал её тем, первым, именем.

Было понятно, почему брат выбрал эту партию. В Даме легко угадывались черты бывшей мечты офицера – теперь, по истечении положенного времени, ставшей полковничихой, офицерской мамочкой. Она была семейный врач и массажист.

Мне вспоминается семейная рыбалка в Красных Горках.

« * *

Отцовский шофер с братом ушли ставить сети, не признающий сетей батя тихо удалился с удочкой, а мы с прихваченным на пикник лысым чёртом остаёмся на лужайке с женой Степки, белокурой мечтой офицера.

Сбитая с толку магнетизмом лысого, мечта щебечет, путая слова, с невесть откуда взявшимся акцентом. Фальшиво хохочет и боится встретиться глазами с влажным взглядом чёрта, вполне довольного раскладом сил.

Я с грустью думаю, что всё же женщине с такой кормой и такой грудью не пристало тушеваться, даже перед лысым, чью давящую волю, безусловно, ощущаю на себе и я.

Впрочем, силы демона и белокурой слишком неравны. У них и единицы измерения разные.

Уже умея противопоставить свою волю чёрту, я пока беззащитен перед сладкой энергетикой мечты.

***

Теперь другое дело.

Оторвавшись от блокнота, я спокойно, дым от сигареты в форточку, смотрю на вышедших ко мне в вечерних платьях Даму и Тростинку.

Брат с Фёдором уехали в ночь, ставить сети.

Опершись кормой о подоконник, избегая прямых взглядов, сбывшаяся мечта несёт обычный дамский вздор, подтекст которого: с таким, как ты, наверно, можно прожить жизнь, Ник, правда?

Наплакалась бы ты со мной, думаю я.

Идиллию с вареньем и наливками прервал звонок. Даму, домашнего врача, к температурящему сыну вызывал клиент.

Выругавшись, мечта стремительно переоделась и уехала.

– Я скоро! – помахала она из машины.

Мы помахали вслед. Огни, мигнув, скрылись за поворотом узкой улицы.

Я пропустил вспыхнувшую Тростинку за калитку и запер железные ворота.

***

Женщины Света. Матовые. Непростые.

Только от них исходит тонкий, несказанный свет, указывающий на возможность счастья.

Сияние: загадочное, лунное – одних, и энергичное, дневное, полное – других, часто и составляет смысл – о, не жизни! – гонки в бесконечность.

Мы просыпаемся в разных постелях, но в одной, по-студенчески разгромленной светёлке.

Заря лежит на шторах, на бутылках, на твоем комом брошенном свадебном платье.

Неосмотрительно, конечно, нас вчера оставили вдвоем.

Ты, милое дитя, ребёнок, с головой под одеялом.

Только рука на белой, выпросталась, жёваной подушке.

Лучик. Знак.

***

Супруга брата обняла меня в дорогу у вагона. Малость помедлив, обнялись и с братом.

Я влез на полку, лёг и стал одним из тех, которые лежат на верхних полках и которых видят, кося сумасшедшим взглядом, проходящие в вагоне.