Бунин и Пастернак – два Нобелевских лауреата с такой разной судьбой и совершенно несхожей творческой манерой. Оба писали стихи и прозу, но у Бунина поэзия оставалась в тени его великолепной прозы, а Пастернак даже после скандальной славы с "Доктором Живаго" остался по преимуществу поэтом.

Любопытный феномен наблюдается сейчас в литературе: корешки и вершки. От метафорического стиля Бориса Пастернака и от пушкински-классически-библейско строгой строки Ивана Бунина проросли две традиции: с одной стороны Борис Рыжий, с другой – Юрий Кузнецов со товарищи.

ТИПА НЕКРОПОЛЬ

Внешне сборники стихов двух поэтов (тёзки – Борисы) схожи.

Лирика Бориса Рыжего (М., Эксмо, 2006) – "Типа песня" – с названием между именем автора на коричневой полосе поверху и золотисто-коричневой картиной Ван Гога снизу; всё на белом фоне: изящно, с какой-то грустной рыжинкой в тоне. А может грусть пульсирует в дате: пятилетие после самоубийства молодого уральского поэта.

"Стихи" Бориса Пастернака (М., "Художественная литература", 1966) оформлены тоже в тёмно-оранжевой и коричневой гамме; рыженький сборничек вышел через шесть лет после кончины знаменитого поэта.

Возможно, меня натолкнуло на внешнее сходство посмертных книжек Пастернака и Рыжего утверждение Дмитрия Сухарева о внутреннем сходстве этих поэтов; старший, дескать, стремился раствориться в простолюдинах, а младший это осуществил: "В незадачливых своих кентах, во дворах и подъездах родного "Вторчермета"... растворился полно, преданно и нежно. Они для него не предмет поэзии, а жизнь и судьба" (статья "Сквозь смех, сквозь слезы", "Независимая", 9 сентября 2004 года).

Дерзкая, даже, можно сказать, нахальная концепция Сухарева, опрокинувшая иерархию с ног на голову, поскольку превозносившая Рыжего, перещеголявшего, мол, самого мэтра Пастернака, заставила меня углубиться в поэтические миры ("дебри") учителя и ученика, чтобы самой увидеть истину и перевернуть иерархию с головы на ноги – для устойчивости.

"Сестра моя – жизнь (Лето 1917 года)" – раздел самых гениальных стихов Пастернака; сколько бы ни перечитывать "Плачущий сад", "Не трогать", "Воробьёвы горы", "Как у них", "Елене", "Сложа вёсла", "Определение поэзии" и т.д. в молодости и зрелости, впечатление не меняется: водопад космической творческой стихии. Ещё не разделены духовная и материальная сферы, человек и природа, земля и небо. Поэт, подобно Господу в первый день творения, – трудится с восторгом и вдохновением:

Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.

Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.

Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,

Разбежится просек, по траве скользя.

Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,

Просит роща верить: мир всегда таков.

Так задуман чащей, так внушён поляне,

Так на нас, на ситцы пролит с облаков.

Молодой музыкант ещё переполнен Скрябиным и, переключившись с музыки на поэзию, продолжает импровизировать не на клавишах, а на бумаге. Именно эти стихи ошеломили уральского восьмиклассника, и он бросился им подражать, сломя голову, но копия ведь всегда слабея первоисточника. Рыжему с его кентами, ментами, уркаганами, дружбанами было до мэтра далеко, не хватало масштаба и культуры Пастернака, который небрежно ронял на ходу:

Луг дружил с замашкой

Фауста, что ли, Гамлета ли.

("Елене")

Кто погружён в отделку

Кленового листа

И с дней экклезиаста

Не покидал поста

За тёской алебастра?

("Давай ронять слова...")

И сады, и пруды, и ограды,

И кипящее белыми воплями

Мирозданье – лишь страсти разряды,

Человеческим сердцем накопленной.

("Определение творчества")

Впрочем, и того немногого, что позаимствовал Борис Рыжий у Пастернака, с лихвой хватило для формирования настоящего поэта. Не всё, к сожалению, можно перенять. 90 лет ранним стихам Пастернака, а они, как пейзажные акварели Анатолия Зверева, свежи, как будто влажная кисть только что скользнула по бумаге.

В стихах Бориса Рыжего коктейль из Пастернака и одесского фольклора, хотя написаны они в Екатеринбурге, зато в конце XX века, возродившего моду на криминал, блатной жаргон (сленг по-новому) и острожную романтику. Вот автопортрет:

Ни разу не заглянула ни

в одну мою тетрадь.

Тебе уже вставать, а мне

пора ложиться спать.

А то б взяла стишок, и так

сказала мне: дурак,

тут что-то очень Пастернак,

фигня, короче, мрак.

А я из всех удач и бед

за то тебя любил,

что полюбил в пятнадцать лет,

и невзначай отбил

у Гриши Штопорова, у

комсорга школы, блин.

Я – представляющий шпану

спортсмен полудебил.

Зачем тогда он не припёр

меня к стене, мой свет?

Он точно знал, что я боксёр.

А я поэт, поэт.

Вторчермет в русской поэзии запечатлён чуток живописнее Кавказа, каждый типаж схвачен кистью (т.е. пером) Рыжего на фоне среды:

Гриша-Поросёнок выходит во двор,

в правой руке топор.

"Всех попишу, – начинает он

тихо, потом орёт:

– Падлы!" Развязно со всех сторон

обступает его народ.

Забирают топор, говорят "ну вот!",

бьют коленом в живот.

Потом лежачего бьют.

И женщина хрипло кричит из окна:

они же его убьют.

А во дворе весна.

Кстати, герои уральского поэта чем-то сродни шукшинским; например, инвалид, играющий на вокзале с полуночи до утра на гармошке магаданский репертуар, а поезда в эти часы увозят курортников на юг, поэтому ему никто не бросает денег.

Зачем же, дурень и бездельник,

играешь неизвестно что?

Живи без курева и денег

в одетом наголо пальто.

Надрывы музыки и слезы

не выноси на первый план -

на юг уходят паровозы.

"Уходит поезд в Магадан!"

Друзья поэта не выделяются из народной среды, тоже "кенты":

Ты полагаешь, Гриня, ты

мой друг единственный, – мечты!

Леонтьев, Дозморов и Лузин,

вот, Гриня, все мои кенты...

Даже ангел преимуществ не имеет и располагает общим для Вторчермета антуражем:

Физрук, математичка и завхоз

ушли в туман.

И вышел из тумана

огромный ангел, крылья волоча

по щебню, в старушачьих ботах.

В одной его руке праща,

в другой кастет блатной работы.

("Элегия")

Сленг, сквернословие, мат – этим нынче в поэзии не удивишь. Борис Рыжий тут впереди планеты всей, то есть создавал моду (традицию?) говорить языком улицы. Это бы ещё ладно, куда ни шло. Если бы сочеталось с жизнерадостным тонусом. Однако, поэт наследует совету, который даёт инвалиду с гармошкой, не канючить и не играть надрыв, и сам скулит; то про одиночество заведёт, то про психбольницу, то про могилки и кладбища.

Метафоричность Рыжий позаимствовал у Пастернака, а его жизнелюбия, динамичности, напора перенять не удосужился. Восьмиклассник вырос, закончил школу, потом институт и даже аспирантуру, напечатал 18 научных статей о геофизике и поисках урана, но как поэт застрял в детстве с кентами и дружбанами. Этот кризис усугублялся алкоголем.

На вечере памяти Бориса Рыжего и Александра Леонтьева в 2004 году Евгений Рейн высказал догадку, дескать, Рыжему, если бы он не умер, пришлось бы сменить поэтическую маску. Точно! Он вырос из роли певца Вторчермета, но освободился от неё вместе с жизнью, потому что новой не нашёл.

Или не успел освоить. При бешеной популярности и обилии друзей (кентов) Борис Рыжий внутренне был как-то неприкаян, если не сказать одинок, и про себя говорил (в концовке стихотворения о бродяге):

Никто не ждал его нигде.

...Только золото в голубой воде

да подснежник с облаком – одного

цвета синего – будут ждать его.

Борис Пастернак выразил начало и бурный разбег XX века, Борис Рыжий подвёл итоги трагическому столетию. Каждому поэту дано своё.