"Трудно найти русского человека, в котором бы не соединилось вместе с уменьем пред чем-нибудь истинно возблагоговеть — свойство над чем-нибудь истинно посмеяться. Все наши поэты заключали в себе это свойство… Естественно, что у нас должны были развиться писатели собственно сатирические".

"Нужно со смехом быть осторожным, — тем более, что он заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже вслед за ним тот, кто потупее и поглупее, будет смеяться над всеми сторонами дела".

Н. В. ГОГОЛЬ

Многие зарубежные писатели и критики уже давно обратили внимание на ярко выраженное в русской классической литературе не только трагически-сострадательное (милость к падшим), но и комическое начало. Так, в статье "Русская точка зрения" Вирджиния Вулф отмечала способность Чехова "с безупречным чувством юмора" размышлять о серьезнейших проблемах человеческого бытия.

Аналогичного мнения придерживался и У. Сароян, которого не только рассказы Чехова, но и вся русская литература в целом привлекала ярко выраженной комедийностью: "Есть нескончаемая шутка во всех великих произведениях русских писателей. Удивительнейшим образом она обнаруживается потом в их менее значительных произведениях. Понимание шутки как чего-то важнейшего, главного в человеческой жизни и составляет, может быть, одну из причин непреходящего обаяния русской литературы, даже тогда, когда читаешь ее в переводах, а мне так и приходилось ее читать".

Стал употребляться даже термин "русский юмор", когда речь начинала заходить о Чехове. Считая одной из главных особенностей писательской манеры Чехова сохранять чувство смешного "даже в самых серьезных, горьких ситуациях" и высоко отзываясь о чеховском рассказе "Мальчики", Томас Манн утверждал, что рассказ этот "при всей своей непритязательности являет собой удачнейший пример русского юмора, идущего от полноты жизни".

У Достоевского стихия комического была действенным средством дискредитации "подпольных" идей и концепций неограниченного безбожного своеволия. Будучи великим трагиком, запечатлевшим "память о муках людских" (М. Горький), Достоевский вместе с тем был и мастером комического. В одном из своих писем он не случайно обронил примечательную фразу: "…Между тем жизнь полна комизма".

Необузданную стихию комического в романах Достоевского подметил еще Т. Манн: "Даже эпилептический — апокалиптический мир призраков Достоевского пронизан безудержной комедийностью, да он, кстати сказать, писал и явно комедийные романы, к примеру "Дядюшкин сон" или исполненное шекспировского и мольеровского духа "Село Степанчиково".

По мнению В. Набокова, Достоевский обладал "замечательным чувством смешного, вернее, трагикомического, его можно назвать исключительно талантливым юмористом…"

Однако пародийно-комические интонации пронизывают страницы и многих других произведений писателя. В "Записках из подполья" рассказчик, например, замечает: "Одним словом, человек устроен комически: во всем этом, очевидно, заключается каламбур". Комическая стихия "Записок из подполья" проявляется в целом ряде эпизодов, в том числе в описании конфликта героя (вернее, антигероя) с неким офицером, в котором явно угадываются черты поручика Пирогова. Если несчастья гоголевского Акакия Акакиевича начались с утраты шинели, то страдания "подпольного парадоксалиста" порождены отнюдь не материальными причинами. Случайно встретившийся, незнакомый офицер берет героя за плечи, когда тот мешает ему пройти, и молча переставляет его с одного места на другое. Это потрясает "подпольного парадоксалиста", который мог даже побои простить, но не мог простить того, что офицер обращался с ним как с неодушевленным предметом. С этого момента герой начинает вынашивать различные варианты мести обидчику. Он даже пишет на офицера "абличительную" сатиру и посылает ее в "Отечественные записки". "Но тогда еще не было абличений, — простодушно замечает он, — и мою повесть не напечатали". Постепенно жажда мести завладевает всем его существом, и он, как о недосягаемом счастье, мечтает, чтобы офицер, хотя бы однажды, уступил ему дорогу на Невском проспекте.

"Подпольный парадоксалист" начинает усиленные приготовления, которые пародируют хлопоты Акакия Акакиевича, связанные с шитьем новой шинели. Он выпрашивает вперед жалованье, покупает перчатки и шляпу, обзаводится рубашкой с белыми костяными запонками, и в довершение всего совершает чудовищный с его точки зрения поступок: обращается с просьбой дать взаймы к своему столоначальнику Антон Антонычу Сеточкину (ср. с Акакием Акакиевичем Башмачкиным). Лишь после этого он приступает к делу. Однако столкновения с офицером не происходит, и после многократных попыток "подпольный парадоксалист" совершенно отчаивается: "Не состукиваемся никак — да и только! Уж я ли не приготовлялся, я ль не намеревался, — кажется, вот-вот сейчас состукнемся, смотрю — и опять я уступил дорогу, а он прошел, не заметил меня".

Пародийно-иронические интонации способствуют развенчанию принципов своеволия, которое оказывается в конечном счете вымученным, жалким результатом униженности, невозможности сохранить "самое главное и самое дорогое" — свою личность.

Аналогичным образом обстоит дело в романе "Идиот", где комическое начало также связано с реминисценциями из Гоголя. В начале четвертой части романа Достоевский прямо обращается к гоголевскому поручику Пирогову, развивая мысли, намеченные в "Записках из подполья": "Пирогов даже и не сомневается, что он гений, даже выше всякого гения: до того не сомневается, что даже и вопроса себе об этом ни разу не задает: впрочем, вопросов для него и не существует. Великий писатель принужден был его, наконец, высечь для удовлетворения оскорбленного нравственного чувства своего читателя, но, увидев, что великий человек только встряхнулся и для подкрепления сил после истязания съел слоеный пирожок, развел в удивлении руками и оставил своих читателей".

Если "наполеоновские" амбиции Раскольникова проявлялись в трагических формах, то непомерные притязания "ординарной" личности, по мнению Достоевского, приводят к комическим результатам. В этом случае, замечает писатель, "дело происходит вовсе не так трагически: портится разве под конец лет печенка, более или менее, вот и все". В анекдотичной форме пародируется “наполеоновская” тема в сцене, когда генерал Иволгин рассказывает Мышкину историю своего знакомства с Наполеоном. Найдя в князе благодарного слушателя, Иволгин пересыпает свою речь вымышленными подробностями, и, подобно Хлестакову, вдохновенно импровизирует, получая глубокое душевное удовлетворение, возвышаясь в собственных глазах и не сомневаясь, что именно он представлял перед Наполеоном русский народ.

В иной тональности, с едкой, язвительной сатирой вскрывает Достоевский в романе "Преступление и наказание" пошлость Петра Петровича Лужина, который, по словам писателя, "пробившись из ничтожества, болезненно привык любоваться собою, высоко ценил свой ум и способности и даже иногда, наедине, любовался своим лицом в зеркале". Пошлость Лужина проявляется в казуистической способности не только оправдывать свой эгоизм (на основании якобы последних данных науки), но и возводить его в степень добродетели, утверждать, что эгоизм служит интересам человечества.

Особый интерес представляет образ Андрея Семеновича Лебезятникова. По словам Достоевского, он был "из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, пошленьких недоносков и всему научившихся самодуров, которые мигом пристают к самой модной ходящей идее, чтобы тотчас опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они иногда самым искренним образом служат".

По сравнению с Лужиным Лебезятников добродушен, однако именно он окарикатуривает, доводит до абсурда принцип утилитаризма: "Я первый готов вычистить какие хотите помойные ямы! Тут даже нет никакого самопожертвования, тут просто работа, благодарная, полезная обществу деятельность, которая стоит всякой другой и уж гораздо выше, например, деятельности какого-нибудь Рафаэля или Пушкина, потому что полезнее… Все, что полезно человечеству, то и благодарно!" Вконец разойдясь, Лебезятников заявляет: "Если бы встал из гроба Добролюбов, я бы с ним поспорил. А уж Белинского закатал бы! А покамест я продолжаю развивать Софью Семеновну. Это прекрасная натура".

Обладая способностью опошлять все на свете, Лебезятников утверждает, что проституция — "самое нормальное состояние женщины, что же касается до Софьи Семеновны, то в настоящее время я смотрю на ее действия как на энергический и олицетворенный протест против устройства общества и глубоко уважаю ее за это, даже радуюсь, на нее глядя".

Вместе с тем у Достоевского можно встретить иную разновидность комического. Простодушным, спокойным, чисто гоголевским юмором проникнуты в "Братьях Карамазовых" сцены, где юный "нигилист" Коля Красоткин со своим другом Смуровым беседует на ярмарке. В этих разговорах мальчик стилизует свою речь под степенную, неторопливую разговорную манеру простых русских мужиков. Комизм возникает в результате несоответствия между глубокомысленным тоном Коли Красоткина и отсутствием реального смысла в его вопросах и репликах, что приводит к конфузным ситуациям. Вместо ожидаемого мужика-олуха, у которого якобы на физиономии написано, что он олух, Коля Красоткин встречает мудрость, скрытую под неказистой внешностью. Однако "юный исследователь человеческих душ" не теряет хладнокровия и важно замечает после некоторого молчания: "Мужики бывают разные... Почем же я знал, что нарвусь на умника. Я всегда готов признать ум в народе".

Устами Алеши Карамазова писатель ставит диагноз болезни, которой заражено юное поколение: "нынче почти все люди со способностями ужасно боятся быть смешными и тем несчастны… Нынче даже почти дети начали уж этим страдать. Это почти сумасшествие. В это самолюбие воплотился черт и залез во все поколение…"

В конце концов, покоренный проницательностью Алеши, Коля Красоткин признается, что все его потуги на глубокомыслие — результат глупого самолюбия, "подлого самовластия", от которого мальчик стремится избавиться. Юмор помогает писателю показать, как под внешним глубокомыслием, не свойственным подростку, скрывается добрая, любящая душа, которая не может оставаться равнодушной к чужому горю. Не случайно в финале Коля Красоткин отказывается играть чуждую ему роль и становится самим собой, непосредственным и восторженным мальчиком, сердце которого открыто любви и состраданию, и который оказывается умелым организатором помощи умирающему Илюше Снегиреву.

Своеобразная комическая стихия возникает в романе "Братья Карамазовы" в связи с появлением образа черта. "Выставить черта дураком, — отмечал Т. Манн, — вот в чем мистический смысл русского комизма". Примечательно, однако, что у Достоевского черт выглядит вовсе не дураком, а фатоватой посредственностью, которая любит в торговую лавку сходить, с купцами в бане попариться и помечтать о том, чтобы "воплотиться окончательно, бесповоротно в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит".

Описывая внешность черта, Достоевский нарочито приземляет его, лишает каких-то мистических свойств, делает джентльменом среднего достатка, заурядностью, научившейся сохранять "вид порядочности при весьма слабых карманных средствах". Сама манера черта говорить отражает "легкость в мыслях необыкновенную", желание покрасоваться, и не случайно, что в ходе его болтовни появляется тень Хлестакова: "Я человек оклеветанный. Вот ты поминутно мне, что я глуп. Так и видно молодого человека. Друг мой, не в одном уме дело! У меня от природы сердце доброе и веселое, “я ведь тоже разные водевильчики". Ты, кажется, решительно принимаешь меня за престарелого Хлестакова, и, однако, судьба моя гораздо серьезнее".

Желание казаться "ординарным" сочетается у черта со стремлением играть роль драматического героя. Сущность своей внутренней драмы черт видит в том, что он был определен "отрицать", а между тем к отрицанию не способен. Однако, на самом деле это далеко не так. Черт оказывается способным не только отрицать, но и язвительно издеваться. Так, говоря о современной медицине, он рассказывает о визитах к докторам, которые "распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе, как по пальцам, ну а вылечить не умеют. Студентик тут один случился восторженный: если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать, от какой болезни умерли!”

Устами черта Достоевский, испытывавший неприязнь к позитивистской науке, иронизирует над чрезмерной специализацией и сетует на распространенную манеру снять с себя ответственность и отослать пациента к специалисту: "Мы, дескать, только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он уже вылечит".

“Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который ото всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и все в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там, дескать, европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность, а поезжайте после меня в Вену, там вам особый специалист левую ноздрю долечит".

Если Великий инквизитор, будучи выразителем сатанинского духа, обладал грозной величественностью, то черт в воображении Ивана Карамазова предстает как воплощение пошлой посредственности. (В свое время Мартин Лютер заметил, что дьявол, хоть и сам великий насмешник, не выносит, когда смеются над ним.) Пародируя философию Ивана Карамазова, его концепцию страдания, вседозволенности и низводя их до уровня анекдота, черт оказывается, таким образом, способным пародировать самого себя, обнажая свою внутреннюю ничтожность, творческое бесплодие и саморазрушительную сущность.

Белинский в свое время писал, что гоголевский юмор — это "чисто русский юмор, спокойный, простодушный, в котором автор как бы прикидывается простачком”. Слова эти с полным правом можно отнести и к Достоевскому, у которого, как мы уже видели, часто встречаются комические реминисценции из Гоголя.

Небезынтересны также суждения Т. Манна о специфике русского юмора: "И если нам дозволено говорить голосом сердца, то нет на свете комизма, который был бы так мил и доставлял бы столько счастья, как этот русский комизм с его правдивостью и теплотой, с его фантастичностью и его покоряющей сердце потешностью — ни английский, ни немецкий, ни жан-полевский юмор не идут с ним в сравнение, не говоря уже о Франции, юмор которой sec (сух): и когда встречаешь что-либо подобное вне России, например у Гамсуна, то русское влияние тут очевидно…"

Высмеивая человеческие пороки, бездуховную пошлость, в каких бы формах они ни проявлялись, русские классики неизменно видели в своем представлении высокие в духовно-нравственном плане формы жизни, или, говоря словами Чехова, видели жизнь такой, какой она должна быть.

Как видим, юмор у Достоевского выполняет вполне определенные смысловые функции. Живой, естественный, добродушный юмор писателя порождается такой особенностью русского национального характера, как способность не только искренне и беззлобно посмеяться над тем, что действительно смешно, но и прежде всего над самим собой.

Этим самым русский юмор отличается от язвительной иронии Г. Гейне, иронии, порождаемой личным ощущением собственного избранничества и служащей самоутверждению за счет надсмехательства над другими.

Подобного рода ироническое надсмехательство становится самоцелью у постмодернистов конца ХХ века. Их юмор не только перестает выполнять какие бы то ни было функции, но исчезает вообще, уступая место бездушному надсмехательству над всем и вся, в том числе и над самым святым. Это, равно как и пародирование ранее созданных художественных конструкций, является единственной и конечной целью. Вот почему постмодернистское надсмехательство или, проще говоря, зубоскальство кажется неестественным, искусственным, вымученным. Что же — как говорится, сатанинское время — сатанинские песни. А о том, что сатанинская эпоха уже наступила, говорит многое.

Все это позволяет сделать вывод, что так называемый постмодернизм не имеет отношения к искусству, но представляет собой антиискусство, антилитературу, антикультуру. Ибо постмодернизм не просто бездуховен, он антидуховен.