Несколько раз за последнее время я сталкивался с одним и тем же неприятным ощущением, почти фантастическим. Но не во сне, наяву, мне казалось, что где-то рядом появляется огромный пористый гриб, намеревается поглотить меня. Мне казалось, что он похож на те, что взращиваются на спитом чае, но отличается от них своей огромностью, умным чувствованием жертвы. Я припомнил, что и раньше испытывал подобное ощущение, оно было мое, подлинное, но не мог припомнить, почему оно ассоциируется именно с этим образом, кто заронил его в мою душу?

В марте я оказался у телевизора, когда шла аналитическая программа "Зеркало". Бородатый телеведущий беседовал о культуре с министром М.Швыдким. Я предполагал, что их разговор коснется литературы. Министру, чтобы проиллюстрировать свой оптимизм, идею о расцвете искусств в новой России, требовалось конкретное имя. И так складывался разговор, что это должно было быть имя из мира литературы. Оно должно было быть новым, еще мало кем прочитанным, дабы не вызвать мгновенного отторжения зрителя. Вместе с тем оно само нуждалось в раскрутке, в признании. Так в эфире прозвучало имя молодого корреспондента из "Московского комсомольца" А.Бабченко, чью повесть "Алхан-Юрт" тогда только что опубликовал "Новый мир" (2002, № 2). И вот тогда вместе с эпитетами министра, самоуверенными и лестными, с экрана сорвалось что-то, стало заполнять пространство комнаты, стремилось проникнуть в ноздри. Не чувство страха, однако, овладело мною, а тоскливое омерзение. Ведь повесть А.Бабченко к тому времени я уже прочитал, и на фоне прочитанного ложь министра прозвучала подло.

Каждое новое имя обнадеживает, к нему подходишь непредвзято. Именно так я начал читать повесть 25-летнего автора. Но я увидел вскоре, что в ней смешались самомнение и наивность. Проза, чей автор не ведал никогда страха перед чистым листом бумаги, не знал мук в поисках необходимых слов, когда кажется, что любые слова бессильны воспроизвести пережитое... О страхе, об унижении, о крови, о смерти увиденных на войне — грамотным прытким слогом, не ведающим преград, свидетельствующим о молодости, энергии, амбициях, но никак ни о глубине личности, пережившей войну.

Я услышал в ней перепевы военной прозы В.Астафьева. Он скатывается в эпигонство, как на обочину ребенок, начинающий ездить на велосипеде. В этих местах повесть дает совершенно обратный эффект, нежели было задумано, — эффект комический. И странно тоже, что А.Бабченко выбрал такой пример для подражания. Ведь у Астафьева военная тема является самым слабым звеном в творчестве. Он десятилетиями писал о войне, писал упорно, зло, отчаянно, чувствуя, видимо, что ни на йоту не приближается к адекватному ее отражению. В этом легко убедиться, открыв ныне любые страницы его военной прозы.

Позднее я вспомнил, что образ, обозначивший мое странное ощущение, я почерпнул из "Гексогена" А.Проханова. Гриб возникает перед главным героем, когда в одном из аналитических центров на дисплее огромного компьютера ему демонстрируют величавые схемы построения новой Хазарии, проект перенесения в Россию центра еврейской цивилизации. Я взял с полки изданный в "Ad Marginem" том, стал пробегать нужную мне главу, тыкаться в конец, в начало; было сохранено все ее основное действие, но искомого образа я не находил. Оторвавшись от книги, заметил под потолком знакомое водянистое очертание. Ничто не могло бы послужить лучшим доказательством реального, а не мнимого существования уродливого гриба, чем его скромное исчезновение со страниц книги. (Не в этом ли тонкое лукавство форматирования, когда сохраняется фабула, общий смысл, но усекается образный строй, вследствие чего атмосфера художественного произведения неминуемо изменяется. А ведь именно она действует, проникает в душу.)

В следующий раз я встретился с этим образом над страницами нашей газеты за чтением фрагментов "Дневника" С.Есина. Здесь он избавился от многих "тактических" просчетов, допущенных в ранних фрагментах (век живи — век учись). Действительно, научиться можно всему. Но в примерах он часто неправ.

"Какое снижение уровня, — восклицает он, узнав, что после смерти А.Ананьева журнал "Октябрь" возглавила Ирина Барметова, — в "Октябре" после Ананьева — Барметова, в "Новом мире" после С.П.Залыгина — А.Василевский, в "Дружбе народов" вместо С.Баруздина — А.Эбаноидзе".

Хотелось бы знать: пресловутый уровень в представлении С.Е. состоит в раскрученности имен или в умении делать конкретное дело? Да, у посредственного классика соцреализма известности было больше, чем у нынешнего главного редактора "Нового мира". Цепкости больше: руки того старца были украшены не только пигментными пятнами, соответствующими возрасту, но оснащены на редкость закаленными когтями.

В течение нескольких лет я обозреваю толстые журналы. Не был замечен ни к одному из них в личной симпатии. И это дает мне право утверждать, что именно после ухода С.Залыгина "Новый мир" стал обретать, пусть на безрыбье, реальное положение ведущего литературного журнала страны.

Между тем есть пример действительного "снижения", пример очевидный, когда Гр.Бакланов оставил "Знамя", а С.Чупринин уронил его прямо в грязь. Уж этот пример как нельзя кстати мог бы прийтись для пассажа С.Е., но он об этом даже не вспоминает. Ведь с Григорием Баклановым у него были когда-то негладкие отношения; что же касается С.Чупринина, то его пребывание в институте выгодно если не институту, то ректору: трогать нельзя.

Читая о войне таких авторов, как А.Бабченко, как В.Астафьев, легко поддаться эмоциям и решить, что они компрометируют великую тему. Но это ошибочный вывод, нельзя скомпрометировать жизнь и смерть, если они подлинные. Последний рассказ Василя Быкова, обнаруженный мною уже в процессе написания этих записок в "Дружбе народов" (2002, № 4), убеждает в этом. О В.Быкове говорить крайне трудно. Любые слова рядом с его поздним творчеством могут показаться ненужными, глупыми.

Можно с восхищением сказать, что его рассказ "Короткая песня" являет пример художественного совершенства, но как восхищаться тем, что для самого автора перестает быть значимым? Ни одно из произведений в его новейшей прозе не является в этом смысле столь показательным. Вот сюжет, точно и четко обрисованный в начале, с прекрасным развитием, с последующей, если так можно выразиться, кульминационной вспышкой... Может быть, во всем этом есть нечто вымышленное, но все это в психологическом отношении правдиво, подлинно, как вымышленно и правдиво все лучшее в мировой литературе.

Что же, "над вымыслом слезами обольюсь"? Когда самое сложное удалось, обычно ждешь от автора еще нескольких штрихов, уже скорее формальных. Но В.Быков чуток, он знает о грозящей опасности: произведение, выдержанное как художественно совершенное, это уже факт "искусства". И с последующих страниц будет изгнан даже намек на любую художественную гармонию. В жизни нет гармонии, значит, непростительна она и в литературе. Василь Быков жертвует тем, о чем другие, в том числе и герои моих заметок, только мечтают во сне. (Или мечтали.) Все последующие страницы рассказа в литературном отношении бессмысленны, неуместны — как бессмысленна, страшна, неуместна сама жизнь.

Но странно: я оставил этот рассказ на столе раскрытым, и мерзкий гриб больше не посещает меня.