***

Дрозд отстукивает дробь

гулко, с цоком разносимо.

Я давно не видел морд,

как и я таких ранимых.

Кречет шепчет. Тёплый вечер

опустился как туман.

Огонь свечи ветер мечет,

будто крылья по стенам.

У лампадки враз погас

свет и лик иконы стёртой.

Кто б меня в то время спас,

когда был совсем я мёртвый.

Когда я лежал в огне,

запакован в тёплой льдине.

Есть проклятие на мне

и на всех вокруг ранимых.

Есть какой-то выбор лжи,

тайный заговор молчанья.

Вижу ближе смерть бежит,

облегчая мне страданья.

***

Не лей ты воду зря, по мелочам,

на крылья мельниц наших редких ссор.

Ты говорила — я всегда молчал,

сметая в угол в нашем доме сор.

Ты, забываясь часто и во вред

себе и нам, несла нелепый вздор,

а я брал веник — заметая след,

усерднее сметая в угол сор.

А ты не видя пыли на столе —

коль проведешь вдруг пальцем — то узор,

и приходилось мне, мужчине, мне,

стирая пыль, мести всё в коридор.

Истёрся веник, сделались прутки

и сор меж них скользил и оставался...

Коль был виновен — ты меня прости,

коль ты виновна — я б писать не взялся.

***

Ты не смотри в меня поверх меня,

смотри в глаза, в зрачки между ресниц,

поверь ты мне, и не проходит дня,

любовь к тебе не ведает границ.

Ты не смотри, что годы смяли взгляд,

и седину рассыпав в бороде,

годы забыли поработать над

моей любовью. Знаешь ли ты где

она, осев, хранит твоё тепло?

Раскрепоститься волен и болван.

Передо мной вспотевшее стекло.

Дождь моросит. Тетрадка и диван.

***

Не уходи, коль позовёт

тебя в объятья смерть.

Не надо слушать тех, кто врёт,

уж лучше мне поверь.

Не надо слушать тех, кто блажь

за истин выдаёт

пучок моркови. Образ наш

с тобою нам дает,

других не слыша, утверждать,

что Бог — и я, и ты,

и уж у Бога не отнять

на кладбищах кресты.

И твердь вверху. И рыхлость там,

где нож лопаты взяв

грунт и бросает он к крестам,

других могилы смяв

гробокопателей сапог.

Всё второпях, бегом...

Есть у тебя, наверно, Бог

и я — близнец его.

***

Жизнь прошла, как блажь в душе проходит,

незаметно, тихо и тайком.

Мною Бог, быть может, руководит,

накрывая душу вещим сном.

И во сне, вторгаясь в душу, в сердце,

намешав, пока сплю, бред и явь,

в никуда ногой толкая дверцу,

в никуда толкает и меня.

И следя за ходом тех событий

(хотя ход, скажу я вам, не нов),

я во сне бываю часто нытик,

критик, спорщик, толкователь снов.

И, проснувшись, пот стерев у шеи

(почему у шеи часто пот?), —

мыслю так, что Богу всё виднее,

ведь на то, наверно, он и Бог.

Коль всучив кусок-обмылок жизни,

муча в ней, отняв покой во сне,

он вселил — спросил? — душевный кризис

в неделимом надвое во мне!

После сна, прикован, часто плахой

я лежу в кровати час и два,

обуянный неподдельным страхом,

не придя в себя я ото сна.

В потолке ища изгибы трещин,

увлекаясь ими как игрой.

Я не жадный — мог прожить и меньше,

только дух — пока жаль — молодой.

Как сам Бог. Да пусть простит сравненье!

Часто он сидит на потолке

и оттуда часто — без сомненья! —

тянет руку он к моей руке.

УТРЕННИЙ ЗАВТРАК

Колотый сахар на блюдце искрится, —

пар, обвивая лучи,

с чашки фарфоровой солнцем струится.

Ты говори — не молчи.

День с солнцем, с счастьем бывает не часто, —

дутый пыхтит самовар.

Ночь, как и звезды, как свечка, погасла, —

плечи, улыбка, загар.

И кружевные, в узорчиках шторы, —

сеют лучи бахромой.

Если и были в ночи разговоры, —

помнить?.. А надо ль? На кой?..

***

Как хорошо, что ты одна.

И я один... Тебе не странно,

что за окном уже весна.

Зима ушла. Весна — не рано?

Не рано?.. Рамы выставлять

пришёл к тебе с утра пораньше.

И если б знать... мне только б знать!..

С тобой зашёл намного дальше...

ГЕЛЕНОЧКЕ

Не жаль мне с головы своих волос,

и пусть преследует меня людская кара,

не надо изумительного дара

иметь, чтобы в душе все ж отдалось

твоей моё созвучье с небом,

я прост, доступен был, как корка хлеба,

хотя на вкус и горек я бывал,

и сладок, и изжогу вызывал

в беседах после сытного обеда.

Я сложен в понимании твоём,

я чужд всем вам, живущим на планете!

Но ты чего нашла в анахорете,

на смерть который при рожденье обречён?!

Любя тебя, я жизнь не понимаю,

что при рожденье я в людскую стаю

попал, как в клетку зверь...

Поверь! Я не открою больше дверь

обратно! И — страдаю.

Что был рожден. Что я был — Человек.

Сейчас считаюсь я им по привычке...

да потому, что в этой обезличке

мне легче умереть и выдать чек,

и расквитаться с жизнью, чтоб не должен

отчитываться, друг мой, будто Солжен —

Ал. — ицын перед обществом. Долги

мои в сравненьи с ним не велики.

Хоть и равняться мне с ним не с руки!

И мелко всё: литература, бизнес,

со смертью это просто шелуха,

одежда самолюбцев лишь для ризниц,

чтоб нарядиться в проповедника попа

пред выходом к нам в оскверненном храме

(я не силен в буддизме и исламе),

но если вера в Вечность есть и там,

то смерть осознанная — это высший Храм...

Распорядиться ей должны мы сами!

Но уж не ждать, когда за ней придут,

как конвоиры с ордером в пакете.

Чем жить на этом лживом, белом свете,

не лучше ль совершить свой личный суд?!

Я не зову тебя в последний путь.

Я не беру тебя с собой в дорогу.

Я лишь прошу прощения у Бога —

Химере поклоняться не могу!

И вот поэтому, страдая, я умру!

Хоть не тянулся я с земли до неба,

я прост, доступен был, как корка хлеба!

И лишь хотел, чтоб солнце по утру

хоть иногда мне скудно улыбалось

(чего хотел — смешно! — всегда сбывалось!..)

Чего тебе сказать еще хочу...

Причина та — о чем я хлопочу?..

Чего от жизни ждал — мне очень мало...

ПРЕД ДВЕРЬЮ

Я у порогов, возле церкви, встал, как истукан,

рядом — пять нищих, бабушки в платочках,

мужик патлатый, чёрный, как цыган,

две девочки — как ангелы-цветочки.

Я не крещён, но и — не атеист,

не верую, но смог бы и поверить,

если б иль, может, был душою чист,

и я стоял, как истукан, пред дверью.

Настежь открыта, дверь впускала всех,

не спрашивая ЗА — входной билетик,

замаливал, крестился, видно, грех,

сидя у двери, с виду, эпилептик.

Бомжи сидели смирно, как в гостях

у богатеев-родственников в кухне,

на их обвисших, испитых плечах

держался мир, который скоро рухнет.

Детей поспешно бабки провели,

прикрыв глаза от солнышка ладошкой,

в прохладную утробу чистой мглы,

поднявшись по ступенчатым порожкам.

Туда, где таинств сумрак освещал

лесок свечей и хоровод событий.

Поп, с бородищей, статный, отмечал

взглядом суровым, кто был твёрд, кто — нытик.

И каждому старался угодить,

кому кивком, кому лукавым глазом,

как бы старался в вере укрепить

тех, кто не верил и здесь не был разу.

А постоянных он не замечал,

он к ним привык, а новеньких — с огнём ищи.

Убранство церкви он ценил и знал,

что кроме прихожан не ждать уж помощи.

Уж только если — малость сельсовет,

хотя его держал, как нищий пряник:

на всякий случай — спрятав под жакет,

на всякий — сунув нож-косырик в валенок.

Давала часть — военная, Депо,

два бизнесмена — всё по мелочёвке,

бандит приехал — здесь его село,

здесь он родился, жил после кичёвки.

Отсыпал щедро. Батю напоил.

Велел молиться — чтобы денно, нощно.

Себя, братву под свечи освятил

и укатил на джипах серой ночью.

А я стоял в дверях, как истукан,

колокола трезвонили к обедне.

Поп подошёл. А ряса — как кафтан…

Чуть-чуть хмельной, но, кажется, не вредный.

Но плут великий — знаю от людей,

работников, работавших по сдельной.

В заборы столько набито гвоздей,

не сосчитаешь — сколько звёзд на небе!

Кресты варили, красили забор,

ворота, палисад, гараж, домушку

на восемь комнат — за год сделал он

и разукрасил в красках, как игрушку.

А колокол всё бил, и бил, и бил, —

мне по ушам проехал будто поезд

и рельсы в уши мне заколотил.

Бросил я мелочь нищему, не роясь

в брючном кармане — вытряхнул с платком.

Народ всё шёл — опрятный, скромный, бедный…

"А Вы же что?.." — столкнулись мы с попом.

"— Я был уже, — ответил я. — Намедни".

И развернувшись, ноги повели

сами меня, не спрашивая, к лесу.

Я им завидовал, тем в церкви: как смелы!

не понимая в этом ни бельмеса.

***

Дыханье наше — шаг первый к смерти,

существованье — лишь отраженье,

замок у Рая — довольно крепкий,

в Ад нараспашку открыты двери.

Предсмертный блюз играет "хохот",

он расположен, как дурень, к рвенью,

сжимает совесть тщеславье, похоть,

жизнь пробежала собачей тенью.

Хвостом вильнула, пощекотала

щекою мамы, как помню, в детстве,

жизнь, как старуха, упала — встала,

как ржа успела смерть в душу въесться.

Солнце сияет враждебным нимбом

и режет глаз мне, сдирая кожу,

желанья наши скормили рыбам,

гордыню нашу хлестали вожжи.

Обиды наши — даю задаток!..

Хоть раны наши стянуло болью!..

Как бы прожить мне чужой остаток!

Возраст сдаётся, стреножив волю!

ВЕРА

Нимб солнца сияет как радужная оболочка глаза,

с намаза пришёл и улёгся на лыки старик,

лик испещрён паутиной морщин и измазан

слезами и пылью пустыни. Старик сед, притих.

Три дочери, девять босых и безропотных внучек,

сидели послушно и ждали, как куры, в шатре,

и руки сухие как плети от голода скручены,

ячмень шелушили в сухой и пустой шелухе.

Бессмысленно, тупо и немо, и глупо, безропотно

взирали на старца двенадцать в упор пар глазниц,

и в этом шатре —

опрокинутой чашечке крохотной,

не видно ему было близких вблизи пыльных лиц.

Намаз был вечерний. И солнце, гуляя по кругу,

с беспечной весёлостью баловня светлого дня,

изжарив дотла и саман, и песок силой грубой,

в очаг поскупилось досыта хотя б дать огня.

В овчарне затишье — не слышно желанных овечек,

не слышно в овчарне привычного блея ягнят.

"От смерти с рожденья един путь Аллаха и вечен,

и в каждом из страждущих жив наш Великий Аллах".

Читает старик про себя, как закланье, молитву,

избитые ноги поджав и скрестив на кошме,

и чётки тянулись от пальцев засаленной нитью,

на ощупь считая поклоны узлами в руке.

В степи, как в пустыне, суровая доля кочевья,

и ветер безжалостно гонит колючий ковыль,

и солнце надменно, и ночь, и луна, и деревья,

и острая, точно кинжал, жгёт горячая пыль.

И камень, и плиты, и ноги, что в кровь все избиты,

и голод, съедающий, мающий, как саранча,

колодец в отместку хозяином-баем зарытый

и взгляд исподлобья на девочек как палача.

И хворост последний ишак доедал — было слышно,

и слышно — в тиши как скрипел одиноко кизил,

и красные, сочные ягоды с них точно вишни,

ударами сильными ветер порывами бил.

И дочери, внучки голодные, прелые шкуры

овечьи лежали, и чёрный громоздкий таган,

но губы шептали упрямо и преданно суры

и ветхий раскрытый лежал на коленях Коран.

Но губы шептали упрямо и преданно суры

и ветхий раскрытый лежал на коленях Коран.

***

Тень упала от столба на ноги,

защемила тяжестью раздумий.

Бог ко мне придирчив был и строгий,

оттого я вспыльчивый, угрюмый.

Тень упала с веток мне на руки,

обласкала будто шерстью кошка.

Бог ко мне бывает если чуткий,

и добрею я тогда немножко.

Тень легла крылом соседней крыши,

придавила, как жарой, к асфальту.

Если б Бог ругал меня потише,

не бывать усердию, таланту.

Тень давила чадом от КАМАЗов

и впластала будто лист в дорогу.

Бог сердит, но не отнял всё ж разум,

благодарен я за это Богу.

Тень одна — от умниц, от невежи,

нас палило солнце, в стадо скучив.

Если б Бог грозился хоть пореже,

я был, может, мягче и уступчив.

ЯВЬ

Предсмертный блюз похож на кошачий хохот

в подъезде весною в бессонную майскую ночь,

тогда и тебя вдруг возьмёт за кишки

сексуальная похоть,

и хочешь терпеть,

но терпеть уж тебе тут невмочь.

И ты, обуянный тоскою, больной, словно пьяный,

не зная ни время, ни веры, ни меры весов,

царапаешь стены как будто в пещере астральной,

рисунки наскальные чертишь из гибельных снов.

Оков не разбив и с себя не стряхнув ворох хлама,

накопленных за ночь и виденных словно бы въявь,

как будто к тебе из Святого Воздушного Храма

Иисус руку тянет к твоей и, в объятья зажав,

ведёт по спине и на ухо доверчиво шепчет,

держись, мол, крепись и не дай, ты, слабину, сынок,

и мне вдруг становится с ним интересней и легче,

и вижу, что он у меня уж везде: между строк.

На стенах, в постели, в углах,

где тускнеют иконы —

потрескан от старости,

стёрся долблёный ковчег,

с Христа до меня расстоянья велики, огромны,

огромен с Христа до меня

удивительный времени бег.

И видел я в беге пожарищ жестокие схватки

и ратные схватки и насмерть стоявших бойцов,

гремели удары мечей и душили безбожно рогатки

мальчишек почти, не созревших пока что отцов.

И видел костры, на которых сжигали за правду,

и видел глаза, холодней страшных северных льдин,

и видел науки, воззрений учителей травлю,

и как опускался, срубая, топор гильотин.

И море я видел. И глобус я видел. И — парус.

И видел глазами воочью я толпы людей,

не видел себя среди них —

извиняюсь, конечно, я каюсь,

я где-то парил (ведь во сне!) над толпою, над ней.

И, в холоде страшном, в поту я, во сне просыпаясь,

включаю ночник, потянувшись невольно к нему,

и вспомнить невольно я сон свой,

конечно, стараюсь,

но чувствую, бьёт мне ладошка Христа,

мне во сне, по плечу.

И снова со мной, как вчера, в то далёко-далёко,

сегодня и завтра, уверен, он будет со мной,

и только глядит мне в глаза, как в колодец,

Иисус мой глубоко,

а я из колодца киваю ему головой.

ПРОРОЧЕСТВО

Глазницы пустые в зрачки не глядят,

и мёртвых судить я за это не вправе,

живые мертвечину жадно едят,

закат над Землёю я видел кровавый.

Деревьев я видел вселенский пожар,

лугов и полян облысений плешины,

и вспышки на солнце — полуденный жар,

сжигал на глазах, будто спичку, осины.

И видел селений пустых пепелищ,

торчали лишь трубы поверх костылями,

и нищих я видел невидимо тыщ,

тянулись, как стадо, шептали губами

молитвы спасенья и Славу Ему,

кому, я не знал, не хотел и не верил,

лишь только, наверно, за то, потому,

что даже бежали невинные звери

навстречу толпе, страхом адским объяв.

Что было в лесу, всё живое бежало.

Над ними от жара, от пепла, огня,

как облако крови, от зноя дрожало.

И смрадом, и тленом по полю несло,

как будто бы падаль веками валялась,

а облако двигалось, облако шло,

и будто от страха зрачки, расширялось.

Заполнив увечными, нищими край,

кто в язвах открытых, а кто на протезах,

плелись и хромали в обещанный рай,

а солнце нещадно всех жгло, как железом!

И звери сбивались, мешались с людьми,

и птицы на головы падали камнем,

а люди пылили дорогой и шли,

путём предназначенным, свыше им данным!

В труху вся истлела с корнями ботва,

в золу все истёрлись опавшие листья

и эхом летели пустые слова

о том, что, мол, всё вам равно да простится!

У всех кровоточили раны, рубцы

и были ужасны уродливы струпья,

и были заражены дети, отцы,

но шли исступлённо, не дай Бог споткнуться!

И реки горели, кипел океан,

и пихты валились, соломиной — кедры,

и падали башни, и башенный кран,

и храмы горели, взывая к обедне!

И рушились горы, мосты, города,

от визга, от грохота лопали уши

и лопали жвачкой, надувшись, глаза,

но пел и плясал у дороги наушник.

Потерянный кем-то, забытый — утиль,

но он возвещал о прогрессе, о жизни,

его покрывала зловещая пыль,

но тупо летели мембранные визги!

Скрипели тромбоны, зудел саксофон,

а бреньк от гитары подбадривал голос,

а ветер швырял мертвецов на амвон,

ковылью-травой — человеческий волос

метало, кидало в немые зрачки,

но голос с небес всем советовал крепнуть,

защитные, пел он, надеть всем очки,

хотя не могли уж слепые ослепнуть!

Но все надевали и шли всё, и шли,

меня поражала их сила упорства,

не верилось лишь, что никто не грешил

из этих, которые слепли от солнца!

Мне верилось только, не буду я лгать,

что будут реветь плачем детским старухи

и в лифтах детей будут суки рожать,

и править Добром, как и днём, Злые Духи!

И вместо продуктов, на этой земле,

настанет момент,

станем жрать только деньги,

и это не кажется, в сущности, мне,

хоть я, вероятно, не Бог и не гений.

ПЕВЕЦ СМЕРТИ

Солнце надменно, высоко в далёком зените,

шёлковым ветром мне август провёл по лицу.

Вы наобум за певцом своей смерти нейдите,

смерти не верьте своей слепо в лето певцу.

Вы наугад и на слух не спешите на голос,

он вас обманет, доверчивых, вас, всё равно.

Сухо. Роняет, склонившись, как в пояс, вниз колос

спелое в лето и твёрдое, мел как, зерно.

Вот бы собрать

и избегнуть нам гибельной порчи,—

тяжко вздыхает, воздев к небу руки, певец.

Лист, задуваемый, трепетно, хлопотно ропщет.

В руки берёт косу, плюнув в ладони, косец.

Страда в разгаре. Но лето уходит на осень.

Крался и вечер прохладой свинцовой в глаза.

Мы с певца смерти, поверьте, товарищи, спросим.

А по траве росной косит косая коса.

КАССИР ЖИЗНИ

Не причитается тебе

В окошке кассы этой жизни,

Хоть ты активно крутишь бизнес,

И дань отдал своей судьбе:

Боролся — победил и выжил,

Стал кем хотел и кем желал,

Нажил деньжат, не нажил грыжи

И государство обокрал

Мильона на два с половиной,

Не заплатив даже налог,

И не пришёл с главой повинной,

Хотя придти, быть может, мог,

Мог заплатить и добровольно,

Мог через почту платежом,

Но ты взял деньги самовольно

Выше, над "кассой" этажом.

И напевая в нос мотивчик,

Ты продолжаешь дальше петь,

Весёлый малый — ты счастливчик,

Чего ещё тебе хотеть?

И возжелать хочешь, капризный?

Ты благодарен будь судьбе!..

В окошке кассы этой жизни

Не причитается тебе!

ТВОРЕЦ И ГЛУПЕЦ

Поэма

Когда последний мускул мой

ослабнет, сделается тряпкой,

сосуд последний мозговой

иссохнет, вытянется патокой,

система нервов распадётся,

как атом в тысячи частиц,

наверняка тогда придётся

мне отказаться от страниц,

чернил, бумаги, скрепок, ручки,

настольной лампы и очков…

Как тучи надо мной везучи,

когда нет рядом облаков!

Как солнце высоко безмерно

и безнаказанно палит,

и как оно высокомерно,

надменно как оно горит!

Как океан Велик, нахален

и сколько подлости несёт,

сколь кораблей из прочной стали

его пучина засосёт!

Сколько волной людишек сбило,

снесло таверен, городов,

сколько на дне судов погибло…

И у НЕГО всё нет врагов?

А ветер… Ветер… Ветер… Ветер…

Сколько ты снёс домов и крыш,

у рыбаков порвал ты сети

и в травку впластываешь мышь

давленьем силы непомерной.

Ты сносишь пальмы островов!..

И буйством, силищей безмерной,

ТЫ не нажил себе врагов,

пронёсшись смерчем, ураганом,

круша и руша на пути

границы, области и страны,

воронкой в небо закрутив

машины, хлопок, урожаи,

составы длинных поездов...

И до сих пор не угрожали?

И не нажил себе врагов?!

А я больной, седой и старый,

ослеп я, немощен, оглох!!!

за что меня ты — НЕБО! — карой

или не ты, а друг твой — Бог?!

За что меня, слепого старца,

который муравья не брал,

работал, жил, как мог, старался…

о Вас баллады сочинял!

Трудился в поте, кровь из носу

текла частенько в ночь ручьём…

Не нарушал Закон без спросу…

И тлеть пред смертью — обречён?!

Так жизни что же не лишаешь!..

За что мучения мои?!

В других души, поди, не чаешь,

хоть и ленивы все они?!

Им ты Почёт за что устроил?!

Что за заслуги пред Тобой?!

Никто с Тобой из них не спорил,

а я вступал с Тобою в бой?!

За это Ты возненавидел?!

Что я на равных быть хотел?!

Что я ни разу не обидел

того, кем Ты всю жизнь вертел?!

За то, что был удачлив, весел,

был бесшабашен на слова,

за то, что мир мне Твой был тесен,

и в тесноте нажил врага?!

За это, может?! Где разгадка?!

Скажи Ты мне, коль Ты не трус!

Скажи смелей! Ты мне не чавкай!

Что спорил я — собой горжусь!

Гордыня, может здесь причина?!

Так горделивостью ума

стыдиться может ли мужчина,

коль Гордость мне Тобой дана?!

За гордость, может?! Где разгадка?

Скажи Ты мне, коль Ты не трус!

Когда сосёшь — пилюля сладка

и горьковата на укус,

когда её ко рту подносишь

Твоей, Творец, сухой рукой,

но истину всё ж не находишь,

хоть спорю я сейчас с Тобой —

иссохший, немощен, как тряпка,

истлевший, дряхлый, точно пень,

заткнувший уши плотно ваткой...

Тебе общаться, может, лень?

Что скажешь умного мне, Баче!

Всё, что на Свете есть — узнал,

да говорить со мной, тем паче,

Ты, скрытный, всё-таки не стал,

лишь только воешь, содрогаешь,

трясёшь, колышешь Шар Земной,

всё население пугаешь,

но тяжело Тебе со мной!

больным, пропахшим сквозь лекарством…

на ладан дышащий старик,

покончивший с Пороком — пьянством,

кому остался только миг

до Твоего ко мне прихода,

но Правды Ты мне не изрёк,

в чём заключается Свобода

и в Смерти скрытый в чём намёк?!

В чём прелесть жизни, отврат — смерти?

и неприемлемость того,

что любишь Ты, лаская жертвы,

им сунуть с пряником говно?

Чтоб было грязно, но приятно,

достаток был, а рядом — грех,

но в нём покаялся бы клятвой,

да принародно бы у всех?!

Да чтобы голод не забыли,

всучил им слабость, лень ума,

а чтоб Тебя сильней любили, —

крестились — не жалея лба?!

Да всё бы об пол, да усердно,

да принародно, да с крестом!..

О, Боже мой Ты милосердный…

Им от Тебя — куда потом?..

В кабак иль медь хватать с "люминем",

и несть на сдачу мужику?

Или ловить на небе синем

вдруг промелькнувшую мечту,

тобою посланную следом

в знак отпущения грехов?

Ты даже, милый мой, не ведал,

сколько и Ты нажил врагов!

И вот когда сойдутся кости

(тебе не выпадет "нечёт")

я позову Тебя уж в гости,

устрою Славу и Почёт

и расскажу, не буду скрытен

в отличие я от Тебя,

ведь я такой же Небожитель,

коль благосклонна мне Судьба!

И там мы сядем, как соседи…

А впрочем, время-то Там есть?

Иль Ты опять куда уедешь,

засуетишься снова весь!

как доктор в беленьком халате,

когда один на сто палат,

нет время обежать палаты,

не то, что с нами поболтать

о болях в сердце, в почках, в грыже,

радикулите, голове…

О, НЕБО! СОЛНЦЕ с мордой рыжей,

хоть Ты скажи чего-то мне!..