И криком, раздирающим рот,     это существо хочет —     тщетно? — заставить услышать     могучую аллилуйю, теряющуюся в бесконечном     безмолвии.

Жорж Батай

Песнь первая

Однажды вечером в пятницу тетушка Заза пришла к нам обедать. Ее очень огорчало, что на этой неделе никто из семьи не сможет поехать с ней на дачу. Но огорчение делало ее еще более очаровательной, и наш скромный обед превратился в поистине царское пиршество. Мы не верили своим глазам: бокалы блистали как хрустальные, тарелки походили на севрский фарфор, крахмальные салфетки покрылись серебром, скатерть, казалось, была вышита самой госпожой Обюссон. Вода из-под крана имела вкус шампанского, от хлеба шел аромат отличного сыра. Рыбный бульон источал запахи изысканной кухни. Даже свет в комнате исходил как будто не от лампы, а от зелено-золотистых глаз Зазы, хотя мой-то взгляд был прикован к ее великолепной груди.

— А почему бы Оливье не поехать со мной?

— Ты же знаешь, Заза, — возразила мать, — Оливье должен готовить уроки. Да и опасно на море. Он вбил себе в голову, что всегда должен заплывать дальше всех. А залив кишит акулами. Недалеко и до беды.

— Ты преувеличиваешь, Агнесса, — вмешался отец. — Оливье уже умеет вести себя как положено. В компании Зазы с ним не случится ничего серьезного.

— Ну, ладно, — смирилась мать. — Но если с ним все-таки что-нибудь произойдет, отвечать будете вы.

— Горный воздух ему полезен, — заключила тетушка. — Мальчик не отрывает носа от своих книг. Оливье, ты не будешь заплывать далеко, обещаешь, сокровище ты мое?

Я онемел от восторга и только молча кивнул головой.

— Тебе лучше ночевать у меня, — продолжала Изабелла, — и мы будем на лошадях до рассвета.

Ей едва исполнилось тринадцать лет, когда в Жакмеле стали говорить о ее красоте. Спустя три года приехали люди из Порто-Пренса пригласить ее быть королевой карнавала. Во время шествия мужчины и женщины столицы неистовствовали от восхищения. Каждая черточка, каждое телодвижение Изабеллы Рамоне являли спектакль и говорили людям: взгляните на меня, быть может, раз в сто лет вы видите человеческое существо, столь явно свидетельствующее, как оно ослепительно!

На пути следования колесницы Изабеллы возбуждение толпы приняло уж совсем мистические формы: молодой человек, обменявшись улыбками с королевой, мгновенно взобрался на верхушку кокосовой пальмы и издавал оттуда стоны раненого животного. Крестьянин, мужчина уже в возрасте, произнес, задыхаясь: «Я отдам тебе руку, если ты пошлешь мне воздушный поцелуй!» С высоты своего трона Изабелла тотчас отправила поцелуй незнакомцу. Тот, выполняя обещанное, вытащил из кармана тесак и что есть силы ударил по левому запястью. Подхватив отскочившую кисть, он бросил ее к ногам тетушки Изы, запятнав кровью ее королевское платье. Безумца поспешили увести, и праздник продолжался с еще большим энтузиазмом.

После карнавала сотни женихов просили руки девушки. Она вежливо отклонила все предложения и вернулась в Жакмель. При въезде в этот городок на юго-западе Гаити в ее честь воздвигли триумфальную арку. «Она вернулась в сиянии славы шахини из Тысячи и одной ночи», — писала местная газета. Через год она вышла замуж за сына кофейного торговца, но вскоре муж погиб в дорожной катастрофе.

Пошли слухи, что Даниель Локруа умер от таинственной болезни, которую подцепил в объятиях жены: с каждым разом, когда он нежил Изабеллу, его детородный орган сокращался подобно шагреневой коже. Когда, проснувшись однажды утром, он обнаружил, что сия принадлежность исчезла совсем и как бы в насмешку осталась половинка одного яичка, он пустил себе пулю в лоб. Врач положил конец этим бредням: он сам видел растерзанное тело и разбитый мотоцикл у дерева на дороге в Мейер.

Под окошками молодой вдовы появились новые вздыхатели. Изабелла твердо заявила нетерпеливым женихам, что не собирается снова выходить замуж. Она отказывалась от участия в праздниках в ее честь, от прогулок верхом, не читала присылаемых ей любовных стишков и записок, не слушала провинциальных сплетен и стала для города чем-то вроде древнего мифа. Она отлично вписывалась в пейзаж — старые деревья на Оружейной площади, или воды залива с торчащими из них проржавевшими останками «Альбано», или речка Госселина.

Так что, когда Изабелла Рамоне покинула Жакмель и уехала на несколько месяцев в Европу, опечалились только самые близкие, для остальных миф продолжал существовать, пусть в некотором отдалении. Вернувшись, она вновь повела отшельническую жизнь, но тут газета «Новеллист» поведала всем, что «всегда прелестная Изабелла Рамоне, незабываемая королева карнавала 1937 года, будучи приглашена сниматься в кино европейским постановщиком, отклонила его предложение. Она предпочла вернуться в родной город. Когда-нибудь провинциальная скука слишком сильно сожмет ее сердечко и она горько пожалеет о том, что повернулась спиной к славе. Это неизбежно, и мы совершенно убеждены в том, что Изабелла упустила уникальную возможность осветить свою маленькую страну лучами славы новой Греты Гарбо. Тем не менее мы питаем надежду, что ей еще не поздно пересмотреть свое чудовищное решение. Таково пожелание, которое, через посредство нашей газеты, высказывают тысячи ее обожателей ради ее будущего и ее красоты».

Тетушка Заза с презрением прочитала эту болтовню, безразличная и к лести, и к поношению. Она получила богатое наследство от покойного Локруа, построила первый кинотеатр в Жакмеле, и я смотрел там «Фанфана-Тюльпана», «Матиаса Зандорфа», истории с Шарло и множество других фильмов.

Тогда в Жакмеле рассказывали, что она вложила деньги в кинотеатр в память об одном знаменитом актере, который был ее любовником в Париже, но потом оставил ее ради какой-то скандинавской кинозвезды. Добавляли, что этому актеру повезло, потому что, если бы он слишком усердствовал в своей страсти, он тоже погиб бы на какой-нибудь автостраде европейской. Большая красота влечет большие несчастья. Шептались также, что деньги, потраченные на строительство кинотеатра, имеют колдовское происхождение. Их якобы выкопала в своем саду несколькими годами ранее мать Изабеллы, вдова генерала Цезаря Рамоне; она извлекла на свет Божий несколько кувшинчиков, наполненных луидорами, а также драгоценную посуду.

Часто выезжая на природу, тетушка Заза отдыхала от жакмельских пересудов. Она владела небольшой фермой у Заколдованной горы на плато, нависавшем над морем. Она проводила там почти все субботы и воскресенья и никогда не отправлялась туда одна — во избежание разговоров о любовниках, якобы вытащенных из той же ямки, что и средства для кинотеатра. Она брала с собой либо подружку, либо мать.

В нашей семье обожествление Изабеллы Рамоне объяснялось не только ее физическим обаянием. Она заслуживала всяческих похвал своей деликатностью, добротой, простотой, щедростью к бедным. Она всегда была готова оказать услугу, отличалась предупредительностью и никогда ничего не требовала взамен. Ее не видели в дурном настроении, капризной, тщеславной, жеманной или экстравагантной, а ведь такие свойства очень часто портят характер красавиц. Она ничего не требовала от людей, «была не священным животным, пожирающим приносимые жертвы», а скорее «кинжалом, нежно вонзившимся в сердце», как выразился однажды приятель моего отца.

Для меня, любимого ее племянника, тетушка Заза была неотделима от кино, дарившего очарование всем вечерам моего отрочества. Экран оделял меня красивыми, чарующими воображение картинками. Часто она сама являлась в маленький зал, садилась рядом, и ее присутствие как бы расширяло рамки фильма. Я долго верил в то, что пучок света, посылающий на полотно экрана увлекательные искорки и волнующие грезы, исходит от ее тела. Но лет с пятнадцати я начал восхищаться теми качествами Зазы, которыми она обладала в действительной жизни.

Сидя в темноте рядом с нею, я уже не столь внимательно воспринимал экранные сказки, и вся моя кровь приливала к тому «кино», которое тоже потрясало мое существо, но совсем, совсем иначе. Заза невинно проводила рукой по моим волосам, затылку, голым ногам, не ведая, что ее нежность охватывает меня истомой с головы до пят. Я улавливал присутствие женщины, как некоторые животные улавливают приближение бури или землетрясения.

Песнь вторая

Я спал на раскладушке в комнате, смежной с тетушкиной. «Надо лечь пораньше», — сказала она в тот вечер, целомудренно целуя меня в лоб. Я долго не мог заснуть. Во мне поднималось предчувствие, притом настолько мощное, что, казалось, вот-вот лопнут жилы.

Когда утром мы верхом выезжали из города, было еще совсем темно. Я был юным королем, который в сопровождении иноземной принцессы, его кузины, скачет по своему королевству, погруженному в счастливый сон. Около двух часов обе наши лошади летели галопом в одинаковом ритме. Заза отлично держалась в седле. Она смеялась, волосы разметались по ветру, спина прямая, как будто она и в самом деле собиралась взлететь. Я ревновал ее к коню, чистокровному черно-рыжему скакуну, который будто понимал, что несет на себе звезду города. Приехав в горы, мы препоручили лошадей Лодрену, крестьянину, который присматривал за фермой и вел там кое-какое хозяйство.

— Я не думал, что вы приедете так рано, — сказал он.

— Мы скакали во весь опор, — ответила тетушка, как бы извиняясь.

— Оливье стал хорошим наездником, — поощрительно заметил Лодрен.

— Но на море ему надо быть осторожнее, — возразила тетушка. И тотчас предложила: — А не отправиться ли нам туда сразу же?

Через несколько минут мы двинулись по козьей тропе, которая, попетляв по кукурузным и бататовым полям, выходила к скопищу заостренных скал и камней, играющих цветными изломами, как спящие ящерицы. Через две сотни метров тропа вывела нас на пляж, покрытый белейшим и гладчайшим песком. Спускаясь, Изабелла опиралась на мое плечо. На ней был лишь купальник, и я не осмеливался глядеть на нее. На пляже она обогнала меня, устремившись к воде. В голове моей рождались бредовые картины, они крутились и раздирались, как банановые листья в ураган. Мне казалось, что я родился в жизненном ритме женщины, бежавшей передо мной. Изгибы ее тела создавали воспламеняющую гармонию жилок, желез, тканей, нервов, мускулов — всей ее плоти с безупречно лиричными округлостями. Я бежал за ней. Когда моих ног коснулась первая волна, она уже плыла вдалеке. Я устремился к ней. Когда я был в метре от нее, она внезапно повернулась и явно в шутку вскрикнула: «Акула! Оливье, нас приметила акула!» Мы быстренько поплыли обратно. Волна вытолкнула нас на пляж. Мы растянулись на песке, едва переводя дух, смеясь, не в силах произнести ни слова.

— Вода прелестна, правда? — наконец сказала она.

— Отличная вода, — ответил я.

— Ты рад, что приехал?

— Очень рад, тетя Иза.

— С ума сойти, как быстро ты вырос. Ты теперь выше меня.

— Ну, не думаю.

— Да, да, дорогой, давай поспорим.

Мы вскочили измерить рост. Она все-таки оказалась чуть выше меня. Ей было тогда тридцать два года, а мне — ровно половина от этого.

— Как проскочило время, Оливье?

—?..

— Я вспоминаю день твоего рождения, будто это было в прошлый четверг. Ты вышел на свет ножками вперед и, как говорится, в сорочке. Не прошло и пяти минут твоей жизни, как ты засмеялся, загукал. Я первой тебя укачивала и первой заметила, что глаза у тебя такие же зеленые, как мои. Ты не переставал улыбаться и гукать, шевелить ножками и ручками, приветствуя мир, в который вступил. «Назовем его Оливье», — предложила я Агнессе.

— А почему Оливье?

— Потому что когда-то это имя было символом мудрости и славы.

— У меня нет ни того, ни другого.

— Ты вполне разумен для твоего возраста, а слава придет.

— А имя «Изабелла» что символизирует?

— Цвет кофе с молоком, как и я сама. Изабеллой называют светло-коричневое платье или буланую лошадь.

— Это еще имя одной знаменитой королевы.

— Да, и про нее есть чудесная сказка. Жила-была австрийская королева Изабелла. Ее супруг хотел захватить один бельгийский город. Она поклялась не менять на себе белье, пока город не падет. Осада продолжалась три года. И потом именем королевы стали называть тот цвет, какой имело ее белье, когда клятву — и белье — можно было снять…

Солнце слепило. Вдали едва различались рыбацкие лодки. Небо и море сливались в единую белесую синь. Мы рассказывали друг другу забавные истории и то и дело прыскали со смеху. И непрестанно кидались в волны. Часов в одиннадцать отправились на ферму. Пришли вспотевшие, на губах соль, в глазах блеск. Пошли тропкой к ручью смыть соль. Усталость придавала походке Зазы некую томность, от которой у меня перехватывало дыхание.

Линия поясницы бесподобно переходила у нее к ягодицам, округлым и упругим, бедра и ноги походили на однородный сплав без единого изъяна. Холодный ручей умерил мой пыл. Мы вернулись в дом — бунгало, крытое соломой, где царил уютный полумрак. Всего две комнаты, окруженные просторной верандой. Первая служила для дневного пребывания, вторая — спальней. Я увидел одну-единственную кровать, старинную, невероятно высокую. Заза переодевалась, не обращая на меня никакого внимания. Меня бросило в дрожь, даже зубы постукивали. Сдавливало грудь, дышалось тяжело. Я отпрянул назад. Вскоре она вышла в шортах и цветной блузке. Она прямо-таки сияла и лучилась.

Я вошел в спальню, чтобы тоже переодеться. Раскладушки не было. Лишь вот это брачное ложе посреди комнаты. Неужели мне придется спать в постели австрийской королевы? Может быть, есть еще один матрас? Нет, был только тот, что на кровати. Я вскарабкался на нее и мягко утонул в постельном белье. Я чуть не укусил подушку: так внезапен и мучителен был прилив крови к нижней части живота…

Я пошел к Зазе в обвитую зеленью беседку, где она готовила завтрак. От печурки с жарким древесным углем шел приятный запах трески в оливковом масле. Тетушка очищала от зерен стручковый перец, чтобы бросить в ту же сковороду.

— Ты, наверно, проголодался, миленький. Завтрак сейчас будет. Меню такое: треска с перцем, жареные бананы, баклажаны. Напиток — фирменный домашний пунш. Лодрен обещал принести фруктов на десерт.

Мы уселись за стол и принялись уплетать еду, когда вошел Лодрен с корзиной, полной апельсинов, грейпфрутов, яблок и гроздьев винограда.

— Ох, как ты нас балуешь! — встретила его Иза.

— В этом году папайя не уродилась. А я-то знаю, что вы обожаете папайю.

— Спасибо, Лодрен. А у меня тоже для вас подарок.

Тетушка вышла и вернулась с красным шейным платком.

— Вот спасибочки, кума. Мне как раз был нужен красный платок спеленать моего генерала Железоклюва, когда я понесу его в воскресенье на состязание. Улавливаете, о чем я толкую?

— Твой бойцовый петух все так же грозен?

— Да, храбрый парень.

— Настоящий вояка, — улыбнулась тетушка.

Мы подняли наши три стакана за победу генерала Железоклюва.

Остаток дня мы посвятили осмотру фермы в сопровождении Лодрена. Мы останавливались на каждом шагу, чтобы прослушать рассказ о растении, которое он вырастил, о животном, которое он выпестовал. Он жаловался на поборы со стороны сельской жандармерии и землевладельцев, от которых крестьяне сильно страдают.

Ближе к вечеру мы снова пошли на пляж. Вода была еще теплой. Сделав несколько заплывов, мы вернулись на плато. Ручей теперь был чуть не ледяной. Наступил вечер, субботний гаитянский вечер, поблескивающий огнями коптилен на холмах, пронизанный дробью вездесущих тамтамов и щебетанием готовящихся ко сну птиц в ветвях деревьев. Мы зажгли фонарь и скромно поужинали фруктами. Потом растянулись в качалках на веранде. Тетушка расспрашивала меня об учебе. Я сказал, что после школы собираюсь поступить в медицинский институт. Она пожаловалась, что ей не удалось попасть в университет. Рассказала о своем путешествии в Европу. Там она открыла для себя совершенно иной мир. Люди живут там в двадцатом веке. Когда приезжаешь с Гаити, то, конечно, тебя потрясает Париж или Лондон. Но огни этих столиц не столь уж невинны и безмятежны, как может показаться.

Наш разговор прервало появление Лодрена, невысокого роста, но кряжистый, он был проворен в движениях и столь же легок на язык. Всякую всячину он рассказывал удивительно образно. Черты лица его были суровы, а глаза веселы и как бы насмехались над собственной физиономией, особенно когда удавалось вытянуть из него какую-нибудь повестушку или сказку. Вот и теперь, усевшись на веранде, он начал:

— Жила…

—…Была, — подхватили мы.

— Жила-была, — повторил Лодрен, — девушка по имени Ловена, которая влюбилась в речную рыбу. Она так ее любила, что всю свою жизнь проводила на берегу реки, где жил ее возлюбленный. И конечно, охотнее всего она занималась стиркой и полосканием белья. Когда белья не было, она все равно сидела на берегу и как бы полоскала и полоскала свое самое дорогое белье — свою страсть. Время от времени над водой показывался плавник Цин-Тецина, который обменивался со своей Ловеной им одним понятными знаками.

Но парочка жила не только свежей водичкой и воздушными нежностями. Часто Ловена обнажалась и кидалась в воду навстречу любовнику. Цин-Тецин погружал плавнички во тьму ее лона.

Однажды отец девушки, обеспокоенный ее долгими отлучками, спрятался в рощице у реки и раскрыл тайну. Он поостерегся говорить об этом с дочерью, но стал часто отправлять ее на рынок за несколько миль от фермы. А бесстыжую рыбу, от ненависти к которой он просто задыхался, старик решил непременно убить.

Однажды утром, когда Ловена уехала, он пошел на реку. Он запомнил слова и знаки, которыми та призывала своего принца, и через какое-то время Цин, переполненный неистовой страстью, взметнулся чуть ли не на метр над потоком. Ведь уже много дней он не утопал в горячем теле возлюбленной. Отец Ловены ловко подхватил его и размозжил голову сокрушительным ударом дубины. Цин-Тецин колом пошел на дно.

Когда-то Цин сказал Ловене, что если с ним случится несчастье, то, где бы она ни находилась, она узнает об этом по капелькам крови, которые выступят на ее левой груди. В тот самый миг, когда мертвый Цин-Тецин коснулся дна, Ловена заметила — она находилась прямо посреди рыночных рядов, — что ее левая грудь запятнана кровью. Она поспешила домой и сразу бросилась к реке. Там еще оставалось не уносимое течением большое алое пятно. Она даже не вскрикнула и пошла к дому. На пороге стоял отец.

— Отец, — спросила она, — это ты убил моего суженого?

— Постыдись, блудница чудовищная, ты же расточала ласки животному!

— Отец, — прервала она его, вся передернувшись, — я не собираюсь спорить с тобой о том, что такое добро и что зло в этом мире. Я хочу, чтобы ты ответил мне «да» или «нет». Ты убил Цин-Тецина?

— Да. Одним ударом дубины я отправил твою рыбью сволочь на дно, чтобы…

Он не успел договорить. Она взмахнула мачете и с силой полоснула его по горлу. Ловена-отцеубийца отшвырнула свое оружие и медленно пошла к реке. Там она села на залитом солнцем зеленом берегу и запела:

     Цин-Тецин, мой безумный зверь,      Цин-Тецин, мой безумный зверь!      Царь речной,      Мой безумный Цин!      Ласка недр,      Мой безумный Цин!      Боль моя,      Мой безумный Цин!      Жизнь моя,      Мой безумный Цин!      Кровь моя,      Мой безумный Цин!      Бедный мой,      Мой безумный Цин!      Цин-Тецин, мой безумный зверь,      Цин-Тецин, мой безумный зверь!

Вся несчастная семья Ловены затаилась в роще и созерцала эту сцену. Мелодичный голос девушки был исполнен такой безысходности, что никто не был в силах выдать свое присутствие ни словом, ни жестом. Мать, братья, дяди, тети, бабушка оцепенели и были неподвижнее кустов, за которыми скрывались. Ловена самозабвенно оплакивала злосчастную судьбу своего возлюбленного, устремив взгляд на речную гладь, в которой отражалось равнодушное небо. Потом она неслышно скользнула в реку, не прерывая песни. Она уже скрылась под водой, а голос все еще звенел. Некоторые люди и по сию пору слышат его по вечерам. Справедливо ли, нет ли, но такие люди верят, что существуют нерушимые родственные узы между камнями, деревьями, рыбами и человеческими существами.

Лодрен поведал нам еще несколько вещичек из гаитянского эпоса, но история с Цин и Ловеной взволновала нас больше всего. Когда мы насытились сказками, тетушка Изабелла попрощалась с Лодреном:

— Уже поздно. Пора спать. Спасибо, Лодрен, за ваши восхитительные истории.

— Спокойной ночи всем, — ответил тот.

— Спокойной ночи, куманек.

Песнь третья

Иза первая вошла в спальню. Когда я двинулся туда же, она была в одной сорочке. Я стал раздеваться — медленно и так тяжело, будто снимал доспехи рыцарские. Когда тетушка заслонила лампу, направляясь к кровати, свет столь ясно очертил ее интимные формы, что у меня дыхание перехватило. Я стоял в пижаме в углу комнаты, ожидая… Чего я ожидал?

— Открой окно, гаси свет и ложись, — приказала она.

Так я и сделал. Простыни были свежие и пахли хорошо. Мне было, однако, жарко, воздуха не хватало.

— Спокойной ночи, дорогой.

— Спокойной ночи, тетя Иза.

Она тотчас уснула. Мне же это не удавалось. Постепенно глаза привыкли к темноте, и стали видны очертания предметов. За окном вздрагивали ветви деревьев, неверным светом мерцал кусок звездного неба. Как жаль, что я родился не звездой, не деревом, не рыбой или еще кем-нибудь, а трусливым животным, способным лишь недвижно лежать рядом с повернувшейся ко мне спиной королевой. Ее тело как бы переходило в мое. Ее кровь фантастическим образом переливалась в мои жилы. Наполненный, напоенный ею, я наконец погрузился в глубокий сон. Проснулся я от свежего ночного ветра с моря и повернулся на другой бок, чтобы согреться.

— Тебе тоже холодно? — шепнула Заза.

— Пойду закрою окно.

— Не надо, воздух нужен. Прижмись ко мне.

Я был в ее объятиях. Я затерялся в них. Я был еле живой в проснувшихся руках Зазы.

— Теперь тепло, — сказала она.

Я не ответил. Я не думал, что надо прижаться еще крепче, что надо сделать еще что-то, единственной мыслью моей был сам факт, что я, исполненный страсти, лежу на тетушке Зазе Рамоне!

— Ты забываешь, что я твоя тетя.

Я промолчал.

— Ты уже занимался любовью?

— Да.

— С кем?

— С Надей.

— С Надей? Невозможно! Где, когда?

— В прошлом году, в Мейере, в каникулы.

— И… часто?

— Каждый день, все лето (я не преувеличивал).

— А я-то думала, что моя племянница невинна и относится к тебе просто как к мальчику. Когда ты начал испытывать желание ко мне?

— Сегодня утром, на пляже. Нет, в доме, вчера вечером. А по правде сказать, всегда. Может быть, с пеленок, чтобы поблагодарить за имя Оливье, которое дала мне ты.

Во мне росла уверенность в себе. Я лежал на Зазе, жизнь на жизни, и наши руки сплетались, как люди, независимые от нас.

— Вот как. А я считала тебя умненьким и разумненьким.

Ну что я мог сказать?

— Ты моя безумная рыба.

— И твой отец убьет меня дубиной.

— Это сказка, но то, что сейчас, — не сказка.

— Да.

— О-о-о! Какой ты сильный! Ты… нет… Подожди, дай я скину сорочку… О-о… все мое тело говорит «да»…

Со своим шестнадцатилетним пылом я впился в ее губы, тесня ее зубы, прихватывая язык. Потом полураскрытым ртом я нежно, но горячо целовал ее глаза, уши, затылок, виски, руки у локтей, кончики пальцев, чуть покусывая их, и снова, полным поцелуем, губы. А руки, как клешни краба, гладили ее живот, бока, поясницу.

Лаская ее, я все больше чувствовал ее как совершенно мою. Она тоже полуоткрытыми губами касалась моих плеч, торса, живота и всего тела — решительно всего. Я целовал ее ноги, икры, бедра, лобок и округло-упругие ягодицы, которые пульсировали, как маяк с двумя светильниками. Каждая из ее грудей открывала, при моем прикосновении, целый миниатюрный мир, свидетельствующий о большом сказочном мире всей Зазы. Вдруг я яростно возжаждал свежих гормонов ее красоты, ища их в самом источнике. Там тоже все вздрагивало и вибрировало, как плод, наполняющийся соком. И я вкушал от этого плода, шелковистого, влажного, бездонного. То была модель ее красивых и сильных губ, высоко поднятых скул, то был ее второй лик, выражающий собой нерушимую краску, радость гармонии и грации. Мы снова слились в затяжном поцелуе, а там, там мы тоже утонули друг в друге. Несколько раз в течение ночи мы доходили до вершин экстаза, сваливаясь оттуда, как в пропасть, и снова поднимаясь.

Едва забрезжил рассвет, нам взбрелось нагишом бежать на пляж. Мы добежали до подножия скал, и в нас опять кипела кровь. Мы покатились по влажному песку до самых волн, и там, в волнах, чтобы достойно завершить нашу бесподобную ночь, мы снова потребовали от жизни ее соли, ее планктона, ее пенистых прибоев, ее самых потайных орудий и механизмов. Наше морское соитие приобщило нас ко всем ритмам природы, многим из которых даже нет названия. До Адама и Евы возник этот космический порыв, достиг Зазы и меня и, утомленный, затих в свежести раннего утра.

Мы вернулись на ферму как триумфаторы. Наша усталость выражалась в звонком смехе. Мы были рады всему содеянному, рады, что живем Божьей милостью в этот воскресный день, который раскрывал нам свои радушные гаитянские объятия. Мы проспали до полудня и проснулись свежие и голодные. И немедля принялись за завтрак, любезно приготовленный Лодреном: жареный цыпленок с перцем, сырые бананы, рыбные оладьи, печеный батат, салат из баклажанов и помидоров, рис с красной фасолью, кокосовым молоком и кусочками просоленной говядины, нарезанные ананасы и арбуз и наконец горный пунш, достойный нашей головокружительной ночи.

Стол был сервирован на веранде. С залива дул уже напоенный дневным жаром бриз, но белая юбочка Зазы как бы освежала послеполуденную духоту. Завтракали молча, онемев от восхищения. Я поднял голову от тарелки и увидел отблески прошедшей ночи в глазах моей возлюбленной, искрящихся золотинками. Я помог ей вымыть посуду, и мы пошли прогуляться.

Море плело километры кружев, а временами глубинная волна поднимала целый букет пены. Заза шла по тропинке впереди меня. Видя ее чувственные волнообразные движения, я испытывал исступленную ярость ко всем тем святошам, которые хулят тело женщины. В каких могилах гниют теперь эти пророки, запятнавшие себя впустую извергшимся семенем, выдумавшие, будто женские прелести ведут к заблуждениям и злу. Я взорвал бы динамитом надгробья этих мстительных и диких обвинителей, которые веками старались отделить ритмы женского тела от ритмов времен года, деревьев, ветра, дождя, моря. Видя, как идет Заза, колыша под солнцем волны чувственности, округлая, как плод, с попочкой, тоже круглой, как наша добрая земля, просящая, чтобы ее возделали, я размышлял об ужасе и отвращении, внушаемых всеми душеспасительными религиями по поводу половых признаков и принадлежностей женщины.

Разве в большинстве языков мира не прибегают к самым гнусным словам для обозначения женских гениталий? Повсюду подбираются гнуснейшие слова и выражения, чтобы оскорбить, опозорить священные части тела. Этими частями называют людей, целиком, с головы до пят, желая их унизить. Заза все шла и шла, а я гнал, выковыривал ножом из моей жизни злобные и тошнотворные мифы, в которых отбрасывается во тьму и оскорбляется женщина, в которых ее интимные места изображаются как обесценивающие и опошляющие человеческие отношения.

Мы вышли к скалистому спуску, к кокосовой роще. Отсюда был виден весь жакмельский залив.

— Сядем здесь, — сказала Заза, облюбовав один из стволов.

Мы уселись бок о бок. Ни облачка на небе, ни ряби на море, ни трещинки в жизни Зазы, как мне тогда казалось. Вдали застыли рыбацкие лодки. Только стайки птиц — единственное движение между небом и морем. Нашим воспоминаниям было уютно, как будет уютно чайкам в их гнездах вечером. Мы были исполнены к ним, воспоминаниям, огромного доверия, сравнимого с огромностью самого залива. Наше молчание не было пустотой: оно обладало качеством, свойством того, что мы делали в прошлую ночь, и того, что нас еще ждет.

Море медленно угасало, поглощая своей тьмой лодки, скалы, небо, кокосовые пальмы, нас. Зажглась первая звезда, за ней тысячи других. Мы вернулись в бунгало, наскоро попили козьего молока, поели фруктов. И сразу бросились в постель, не погасив света. Обнаженной Зазе, открытой, как сам свет, я рассказал, о чем я думал, когда она шла по тропинке впереди меня. Без всякого стыда, с царственной простотой она развела ноги, чтобы я воспел свежей страстью моих шестнадцати лет славу ее пола.

Аллилуйя тебе, мощно, мажорно пульсирующая жизнь!

Аллилуйя твоему трепетному терпению, радостному затаиванию в ночи — в ночи, проходящей под знаком женщины! Приветствую тебя и показываю всему миру, чтобы он почитал тебя. Из любви к тебе я готов пройти пустыни и дикие леса, взойти на костер, сесть на электрический стул, войти в камеру пыток. Я рассажу ветвистые деревья твоего мятежа на всех улицах и площадях, чтобы под сенью их обрели новую веру те, кто видит в тебе геометрию мрака.

Ты не звезда и не запретный плод, ведущий и ломающий нашу судьбу. Ты не гробница, не гибкая топь, не источник печалей и потерь. Я не пророк твой, не раб, не господин твой, я очарованный путник, переживший тебя в себе и возглашающий, что твои ритмы и вибрации подчиняются тем же самым законам, которые поднимают бури, чередуют ночи и дни, заставляют луну, звезды, дожди и снега обещать и давать людям все плоды, произрастающие на земле.

Ты, только ты поддерживаешь единство и неотъемлемость жизни вопреки всем превратностям и предрассудкам, в которых прозябают и погрязают столь многие рожденные на свет.

Песнь последняя

Наша связь длилась целых два года. Мы всегда устраивали так, чтобы оказаться вместе в горах в конце каждой недели. Моя учеба совсем от этого не страдала, а наоборот, как бы обрела крылья, что совершенно успокаивало моих родителей. В те дни, когда нас сопровождала бабушка, я спал на веранде на раскладушке. У бабушки после несчастного случая парализовало ногу, и она не могла ходить по тропинке на пляж. Так что мы с Зазой предавались любви или прямо в морс, или среди скал, где полно укромных мест.

Наши долгие отлучки сердили Цезаря (бабушка Цецилия стала носить это мужское имя после смерти отца Изабеллы, генерала Цезаря Рамоне, моего дедушки, которого расстреляли в холмах под Жакмелем во время какого-то мятежа). Когда мы возвращались с пляжа с блестящими глазами, неловкие в движениях, притихшие и преображенные, как деревья после ливня, Цезарь глядела на нас подозрительно. Но ее подозрения не шли дальше невнятного бормотания для самой себя. Тем не менее мы были осторожны. В ее присутствии мы избегали всякого взгляда, слова, жеста, который бы нас выдал. Я был благовоспитанным племянником, составляющим компанию милой тетушке.

В конце концов нам стало недоставать наших еженедельных встреч в горах. Частенько после полудня по выходе из лицея я заскакивал к ней, прежде чем вернуться домой. Она жила в нижнем городе, в вилле, утопающей в зелени. Последние метров двести надо было пройти, спускаясь по узкой ступенчатой улочке. Такие улочки составляют прелесть старого Жакмеля. Впоследствии всякий раз, когда в каком-нибудь иностранном городе я спускался по ступеням подобной улицы, мне всегда, даже в полуденный зной, грезились свежесть и полумрак и Заза, великолепно обнаженная, ждущая меня. Мы уходили в наши небеса. Эти свидания мы называли моим «вторым курсом философии», и трудно было сказать, кто на этих предвечерних занятиях был учеником, а кто учителем: мы соревновались в изобретательности и фантазиях.

Однажды ветреным октябрьским вечером, когда я корпел над греческим текстом, пришла ужасная весть: горит кинотеатр «Паризиана». Весь Жакмель сбежался на пожар. Когда примчался я, кинотеатр пылал факелом под сильным ветром с залива. Изу Рамоне нигде не видели. Имя ее переходило из уст в уста. Где она? Дома? Один всем известный городской дурачок сказал, что заметил, как она вбежала в запасной выход, услышав крики в зале. Когда огонь погасили, из пепелища вытащили неузнаваемый обугленный труп, и только браслет позволил опознать в нем Изу Рамоне, мою Зазу.

На следующий день ее хоронил весь город. Нескончаемым потоком шли в слезах люди, которые любили ее, называли королевой, героиней, чудом. Я видел и растерянные глаза тех, кто завидовал ей, клеветал на нее, язвил по ее поводу, а теперь не знал, как ему простить самого себя перед этой кучкой обугленных костей под горой роз.

На церковной церемонии старый отец Наэло, окруженный служками, свечами и всем тем, что требуется для пышных похорон, выступил с кратким надгробным словом. Он сказал, что Изабелла Рамоне была щедрой благотворительницей прихода и что душа в ее теле была столь прекрасной, что даже святой Филипп и святой Яков, покровители Жакмеля, просветляли свои лики, когда видели и слышали ее в церкви. Ужасный конец, который она претерпела, — лишь видимость, за которой кроется благое желание Господа взять ее к себе из этого мира. В Его царстве она вновь обрела свое благолепие и, как утренняя освежающая речная вода, утишает и целит изъязвленные руки и ноги нашего Искупителя.

Процессия двинулась в последний путь по улицам Жакмеля. Я заметил, как смешно выглядит множество мужчин, старающихся помочь нести гроб, который был легче покинутого птичьего гнезда.

И вот земля мигом поглотила ее вместе со всеми ее цветами.

Мы возвращались. И как будто чуть раньше времени вечерние сумерки сгустились над живыми и мертвыми. Надвигалась первая ночь города, лишенного своей звезды. В домах ужинали и говорили только о Зазе: о ее жизни, красоте, доброте, чуткости, о ветре, огне и угольях, в которые она превратилась, уйдя навсегда вместе со своим кинематографом.

Я замкнулся в себе вместе с моим горем. Но я знал, что в тысячах голов, склоненных над вечерней трапезой, живет сейчас и будет жить образ моей женщины-цветка, что о ней будут рассказывать легенды и мифы и что восхищение ею пребудет вовеки.