1

В это утро в Сорбонне мне предстояло прослушать лекцию Постава Коэна о средневековой лирике. Оставалось еще полчаса, и я вышагивал перед закрытой аудиторией, припоминая прочитанные накануне строки из «Целомудрия Девы», назидательной поэмы XIII века. Остальные студенты и студентки тоже разбрелись по разным углам, каждый был сосредоточен и ушел в себя.

Появление рослого негра, крепкого, как полицейский, вывело всех нас из состояния задумчивости. На нем было легкое пальтецо из бежевого кашемира, сшитое по последней моде. Белая рубашка со стоячим воротником блистала, украшенная шелковым галстуком в солнечно-лучистую полоску. На голове шикарная фетровая шляпа фирмы «Ройял-Стетсон», в одной руке портфель из замши, в другой — пара шведских перчаток цвета свежего масла. Он был одет слишком изысканно, чтобы походить на государственного стипендиата, как большинство демобилизованных из американской армии. Кто он? Атташе из посольства? Молодой профессор, совершающий турне? Киноактер?

В те годы ни госдепартамент, ни Гарвардский университет, ни, тем более, Голливуд не направляли с какой-нибудь миссией «цветной народ» в страны Европы, жившей под знаком плана Маршалла. Так кто же этот плейбой с кожей красного дерева, который, казалось, только что выплыл на поверхность из сливок общества в Бостоне.

Утонченность и светская раскованность внешнего вида незнакомца резко контрастировали с его необычайной застенчивостью и робостью. Он как будто горько раскаивался за то, что влез в эту квашню сплошь из «белых», шаркал подошвами по полу, будто продирался сквозь снежную бурю, нервно мял пальцами кожу портфеля и перчаток, беззвучно шевелил губами. В глазах застыло выражение слепого, потерявшего палку в суматошной и безразличной толпе. Я инстинктивно почувствовал, что именно мне надо вывести из затруднения моего соплеменника.

— Добро пожаловать в Сорбонну, сударь! Вы какую аудиторию ищете?

Не столько мои приветливые слова, сколько цвет моей кожи, чего он впопыхах признательности как бы даже и не заметил, вызвали у него на лице обворожительную улыбку облегчения, которая очень шла к его облику молодого английского лорда.

— Вы американец, сэр? — спросил он.

— Я гаитянин, Стефан Ориоль.

— Гаити, Вест-Индия, Туссен-Лувертюр, герой освободительной борьбы! Меня зовут Уильям Фаулер, Билл Фаулер из Гарлема.

— Вы не состоите в родстве с джазовой знаменитостью?

— Рей Фаулер — мой отец. Гаитяне тоже заражены вирусом джаза?

— Джаз, блюз, негритянские спиричуэлс — это все и наше тоже.

— А что думает по этому поводу Декарт? — попробовал пошутить он, разглядев имя философа, выбитое позолоченными буквами на портике над аудиторией.

— Он, конечно, на нашей стороне, — ответил я. — По какой специальности вы готовитесь?

— Специальности? Пока еще никакой. Я записался в Альянс-франсез. Надо сначала выучить ваш язык. А вы, сэр?

— Я собираюсь получить степень лиценциата по классической литературе. А еще я хожу на лекции в Сьянс-По.

— А это что за зверь?

— Институт политологии Парижского университета. Там объясняют, каков есть мир на самом деле.

— Надо остерегаться объяснений белых, сэр. В объяснениях-то они сильны. А вот джаз никому и ни в чем не дает объяснений и сам в них не нуждается.

— В этом-то его сила. Вы узнали это от папы Фаулера?

— От отца, конечно. Но и Миссисипи, старый Юг, блюзы — тоже отличные учителя!

Двери аудитории распахнулись.

— Извините, — сказал я, — лекция начинается.

— О чем лекция, сэр?

— О лирической поэзии средних веков. Читает знаменитый профессор.

— А конкретно о чем?

— О целомудренной деве тринадцатого века, которая сильно любила и кончила трагически.

— Разве можно любить, имея такое прозвище? Не-ет, Билл на это не клюнет, — плутовски ухмыльнулся он.

— Где вы живете в Париже?

— В греческом общежитии, в университетском городке.

— Так я тоже в городке. Как-нибудь увидимся.

— До скорого. Большое спасибо, сэр!

2

Пламенная речь Постава Коэна не позволила мне углубить мои впечатления от нового однокашника. Все же, прежде чем проскочить подъемный мост к замку Габриэлы де Вержи, героини лекции, я успел поместить Фаулера в ячейку памяти, дав ему кличку «сэр Билл». В последующие вечера, проходя мимо освещенных окон «греческого храма», где он обитал, я живо представлял его себе в студенческой комнатке, в шортах канареечного цвета и боксерских перчатках, яро бьющего по груше, готовясь к чемпионату мира по всем весовым категориям, дабы выйти победителем в борьбе за преодоление трудностей французского языка.

Я собирался непременно встретиться с сэром Биллом и был убежден, что знакомство с ним поможет мне лучше узнать быт и нравы Черной Америки. Помимо джаза, я узнаю кое-что новенькое и о блюзе, и о музыкальных новинках старого Юга.

Кроме того, в ту зиму я увлекался чтением Ричарда Райта, Ленгстона Хьюза, Канти Куллена, Уильяма Дюбуа. Они своим спокойствием уравновешивали ощущение тревоги от чтения их соотечественников из «потерянного поколения» — Хемингуэя, Фолкнера, Дос Пассоса, Эзры Паунда, Скотта Фицджеральда. Да и Сьянс-По просветил меня насчет конфликтов, разделяющих людей по цвету кожи в стране дядюшки Сэма. Сэр Билл залетел ко мне, как редкая птица: он наверняка оживит и, как опытный дирижер, приведет к стройности и согласованности мои разрозненные познания о его стране.

Прошла день за днем целая учебная четверть, а наши с ним дороги так пока что и не пересеклись. Дело обыкновенное в Париже, даже между соседями по лестничной площадке. Я уходил рано из кубинского общежития, усердно занимался весь день в Латинском квартале и возвращался в городок поздно вечером. При одном только виде горы книг, которые предстояло проработать, отпадала всякая охота выйти подышать свежим воздухом. Но все-таки в уик-энд я бывал то на стадионе, то в кино на улице Вавен, то на концерте или в музее — всегда вместе с Лидой Домброзовой. Я страшно увлекался тогда этой чешкой, теннисисткой, с которой познакомился в Праге прошлым летом. Было радостно ловить форель в реке этой блондинки семнадцати с половиной лет.

3

Во второй раз я повстречал сэра Билла, когда шел под руку с блистательной Лидой. За одну ночь с субботы на воскресенье бледная и промозглая зима вдруг отступила и открыла путь ясному и обсохшему дню. В парке Монсури весна уже овеяла своим дыханием парижские деревья. Было очень кстати добавить к нашей страсти еще и наступление весны. Романтически посидев под оживающими ветвями, мы двинулись по бульвару Журдан в сторону давно облюбованного нами кафе «У дядюшки Золя». Мы уже почти толкнули дверь-вертушку, когда я услышал за спиной:

— Хеллоу, сэр Стивен!

Теперь Уильям Фаулер, с такой же элегантностью и бесшабашностью плейбоя, красовался в бесподобном демисезонном пальто нараспашку, а на голове было что-то вроде фуражки морского офицера. Он пылко схватил меня за обе руки.

— Рад снова увидеться с вами, сэр. Зайдем вместе?

— Разумеется. Позвольте представить вам мою маленькую подругу.

Я пропустил его вперед. Лида уже сидела за стойкой и глядела на нас, улыбаясь.

— Это сэр Билл, мой американский друг, о котором я тебе рассказывал.

— Лида Домброзова, — представилась она и протянула руку.

И тогда произошло странное: вместо того чтобы пожать повисшую в воздухе руку, Фаулер ограничился еле заметным кивком с железным лицом и злобой в зрачках и пробурчал по-английски:

— Хау ду ю ду.

Покраснев и оробев, Лида оперлась о мое плечо рукой, которая оказалась бесполезной, чтобы как-то прийти в себя.

— Вон там, подальше, есть места, — не растерялся я, увидев стайку студентов.

— Извини, — произнес сэр Билл, — меня ждут в общежитии. До скорого.

Не успел я и рта разинуть, как он исчез в дверях.

— Он не компанейский, твой странный сэр Билл.

— Он, должно быть, принял тебя за свою белую соотечественницу.

— Несмотря на мою славянскую фамилию?

— Да, он грубовато с тобой обошелся. Прости, что я допустил такую досадную ошибку!

— Ты тут ни при чем, — успокоилась она, разметав свои светлые волосы по моему плечу.

4

Утром в понедельник я обнаружил в почтовом ящике письмо от Уильяма. С первых же строк я перестал верить своим глазам.

«Милый мой!

После случая утром в кафе я должен принести тебе извинения. Но я иду напрямик и не увиливаю: со времени нашей встречи в Сорбонне в декабре прошлого года ты так и остался для меня наваждением и образом высшего блаженства. И когда я вдруг увидел тебя, обольщенного этой сволочью калифорнийского типа, этой хитрой спортсменкой, я впал в ярость ревности. Моя кровь, воспламененная тобой, могла бы натворить и худшее: я утопил бы в ней твою бледнолицую самозванку!

Прошу тебя простить меня. Несчастный щенок — вот что такое мое сердце, бьющееся, как алабамский блюз. И этот щенок готов лизать твои башмаки. Чтобы доказать тебе и мое раскаяние, и мою преданность тебе, приглашаю тебя завтра, в понедельник, 9 апреля, ближе к вечеру, выпить у меня дома чашечку зеленого чая под охранительными взорами греческих богов. Я в Париже их гость.

Безумно тебя любящий

Билл»

Это было страстное и самое настоящее признание в любви. За два с лишним года моих любовных приключений в Париже ни одна из завоеванных мною женщин не бросала мне в почтовый ящик такой зажигательной бомбы. Я был не в силах переступить порог моего общежития. Если бы я сейчас направился каждодневным путем к станции метро Порт д'Орлеан, прохожие на бульваре Журдан сразу бы увидели по моему лицу, что у меня в кармане — адресованное мне гнуснейшее оскорбление, позор, стыд. Так и не выйдя наружу, я вернулся в свою комнату на третьем этаже.

«Сэр Билл — голубой, гомосек, алабамский педик», — мысленно разъярялся я, взлетая по лестнице.

Я набрал номер телефона Лиды.

— Алло! Это ты, дорогая? Извини, что разбудил.

— Что, какая-нибудь неприятность?

— Знаешь, этот американский парень…

— А-а-а, ужасный сэр Билл?

— Да. Так вот: он — бесстыжая тетка!

— Чья тетка?

— Гомосексуалист на нашем жаргоне. Он написал мне любовное письмо под предлогом извинения за поведение в кафе. Да ты сама послушай!

Прослушав, она сказала:

— Твой лорд дико взревновал, а твоя привлекательность гаитянского махо беспредельна. Поздравляю!

— Не до шуток, Лида. Мы имеем дело с опасным денди.

— Это ясно. Он хочет с тобой порезвиться.

— Я ему покажу!

— Не показывай. А лучше скажи ему, когда придешь на свидание, то, что ты мне однажды рассказал: в день твоего рождения семнадцатилетняя богиня вуду откусила тебе яичко.

— Он способен повстречаться с тобой и жестоко отомстить, даже ударить!

— О-о-о, громы и молнии этого ревнивого Зевса меня не пугают. Дам отпор. Слушай, когда повидаешься с ним, приходи в Международный дом. Посидим, поедим.

— Ладно, приглашаю тебя в Сен-Жермен-де-Пре. До вечера, солнышко мое!

5

В понедельник я весь день усердно занимался, как прилежнейший студент. Даже не забегал перекусить. Но одна мысль не выходила из головы: впервые в моей вольной жизни я натолкнулся на поползновения со стороны существа одного со мной пола. Меня тянули в бездну гомосексуализма.

В Жакмеле, во времена моего детства, я был вполне доброжелателен к одной парочке: уважаемый господин Поль и его дружок Ти-Джордж. В этом маленьком городе их почти официально признавали за супружескую пару. Никто, даже моя бабушка с ее высокими и жесткими принципами, не удивлялся, видя, как они рядышком сидят в церкви и перебирают четки или в святую неделю помогают двумя своими сопрано песнопению отца Наэло.

В ателье моего дяди Титона портные, которые всегда любезничали с хорошенькими посетительницами или просто обменивались игривыми репликами с проходящими по тротуару девушками, в таком же духе встречали и господина Поля с его любовником Ти-Джорджем. Не раз я бывал слушателем их шуток и прибауток.

— Милый Поль, — говорил закройщик Того, — из тебя слова не вытянешь. Как ты провел субботу? — Тот молчал, разглядывая собственные ногти, слегка наманикюренные. Закройщик не унимался: — Ну же, Поль! Без твоего щебетанья как-то неуютно на улице. Скажи что-нибудь, даже соври, и то будет лучше твоего гробового молчания!

Поль продолжал разглядывать все десять своих лакированных пальчиков с улыбкой Джоконды на губах, тоже слегка напомаженных.

Другой портной — кажется, его звали Мустоном Дакостой, и он тоже не отличался говорливостью, — не выдерживал и, в свою очередь, принимался терзать другого напарника по любви:

— Ти-Джордж, раскрой секрет, что стряслось с твоей Полеттой?

— Раз в месяц он всегда такой, тише камня в сахарской пустыне, — отвечал тот. Потом сам же обращался к своей «подружке»:

— Попо, дорогая, что тебя печалит?

— Да я на всех на них клал и буду класть! — взрывался Попо.

— Да что с тобой в конце концов? — вступал в разговор Ти-Жером Моро. — Сильно задолжал кому-нибудь?

— Головка болит? До мозоли ножки натерла? Говори же, дитя борделя! — присоединялся к общему концерту Милор Лафалез.

— Висельники! — огрызался Поль. — У меня в этот месяц тяжело и с болями прошли месячные!

Ателье взрывалось от гогота. Даже дядюшку Титона, восседавшего за столом мастера-закройщика, покидала серьезность хирурга, занятого сложной операцией. А из глубины дома своевременно приходил мне на помощь голос бабушки:

— Ти-Фан, господин Стефан, сейчас же поднимайся в свою комнату!

На лестнице она драла меня за уши.

— Дрянной мальчишка! В последний раз тебя предупреждаю: как только в ателье появляется этот сквернословник Ти-Джордж, ты должен немедленно уходить оттуда!

Спустя годы я так и увез с собой в Париж мое детское, совсем не злобное отношение к гомосексуалистам. В моих глазах они оставались сектой весельчаков, послушать которых было одно удовольствие. Что же касается моих вполне зрелых эротических склонностей — Лида о них знала кое-что, — то мне привили их очень рано молодые женские зубки, отгрызшие мне мою нравственную пуповину.

С пятнадцати лет мой голубчик между ног, имея сто тридцать девять миллиметров длины, хотя это и не такой феномен, чтобы показывать на ярмарках, обладал чувствительностью барометра, живо реагируя на представительниц слабого пола. Все происходило на естественной почве, как свидетельствуют хотя бы следующие четыре случая:

1. В Жакмеле, когда мне как раз стукнуло пятнадцать, достаточно было роскошной Жанине Левизон пройти мимо с кувшином у бедра, у меня из-под живота поднимался такой человечище, который стоил двоих-троих просто человеков.

2. Оба колеса моей пушки ныли и ломили весь день и последующую ночь, когда я видел, как моя восхитительная кузина Алина толчет на внутреннем дворике кукурузу к обеду.

3. Когда наши соседки, мясистые сестрички-близнецы Филисбур били ради забавы в четыре руки в карнавальный барабан, все во мне изнемогало, как после целой серии фонтанчиков оргазма.

4. Однажды на речке Госселине я увидел купающуюся негритянку, блистательно голую. Эта чистая монета так ослепила меня, что мне показалось, что я уже обрюхатил ее на расстоянии.

Имея столь славное прошлое, я вовсе не собирался ориентировать задней подсветкой путь в ночи другому самцу. Я абсолютно не мыслил себя кружащимся в вальсе с Уильямом Фаулером или проскальзывающим к нему в постель ради того, чтобы проводить геологические изыскания в незнакомой местности.

Слава Богу, груди Лиды были парой астрономических труб, через которые можно было видеть девятое небо. А когда мы принимались за нашу чудесную стряпню, я утопал в ней, как в сладком слоеном тесте.

Сравнения и метафоры не ахти какие. Но они, перед рандеву с Биллом, усмиряли мое жгучее нетерпение как можно скорее строго и сурово выяснить отношения с ним.

6

Часов в пять вечера я спокойно прошагал сотню метров, разделявшую наши два общежития в городке. Приход весны накануне не был обманом: пошли в рост будущие цветы на клумбах. У «греческого храма» я постучался в окошко консьержки.

— Добрый день, мадам. В каком номере живет господин Фаулер?

— 309, в конце коридора налево.

Она взглянула на щиток с ключами.

— Да, он у себя. Должно быть, он вас ждет, — добавила она с двусмысленной, как мне показалось, улыбкой.

Она в курсе его нравов, пронеслось у меня в голове.

Коротким и четким стуком я постучал в дверь американского студента. Он тотчас открыл, и от него пахнуло туалетной водой не совсем мужского букета.

— Как мило, что ты пришел! Ты такой нарядный! — восклицал он.

— Мы с Лидой идем сегодня вечером в одно очень приличное заведение.

На мне был выходной костюм: я собирался пригласить ее в какой-нибудь из лучших ресторанов в Сен-Жермен-де-Пре.

— Располагайся поудобнее, мой дорогой Стивен! Тебе будет лучше всего в кресле у радиатора.

Его жилище было обычным студенческим логовом с полками книг по стенам, радиоприемником у изголовья кровати, репродукцией вангоговских «Подсолнухов» сбоку постели. На рабочем столе все было разложено аккуратно.

Строгую канцелярскую настольную лампу с металлическим отражателем сэр Билл заменил светильником с шелковым абажуром. На одной из книжных стопок я вдруг заметил вазу со свежими розами. Фаулер перехватил мой взгляд.

— Я их только что принес для тебя.

Надо немедленно объясниться, подумал я, не выдавая, однако, своего раздражения.

— Обычно не мне преподносят, а я преподношу цветы!

— Обратное тоже может иметь свою прелесть, — проворковал он.

— У меня иная точка зрения, сударь!

— Мое письмо тебе не понравилось, дарлинг? — спросил он, и по-английски было непонятно, назвал ли он меня «дорогая» или «дорогой».

— Уильям Фаулер, позвольте мне сказать вам напрямик: в первую же минуту моего появления на свет пуповину мне перегрызла девушка. Даже крохотный шрамик на моем яичке — след женского поцелуя. Поэтому установим между нами ясные и локальные мужские отношения.

Мне пришлось тотчас пожалеть, что я выступил с таким монологом.

— Прекрасно сказано! Моя любовь — еще и лирический поэт.

— Ваши комплименты смешны и… и совершенно неуместны!

— В гневе ты еще желаннее, дарлинг.

— Перестаньте кривляться, сударь! Я ухожу.

Я поднялся с кресла.

— Не уходи. Сейчас чайник поспеет, — нежно вдавил он меня обратно в кресло. — Ты любишь зеленый чай?

— Не затрудняйтесь.

— С лимоном или без?

— Мне все равно, сударь.

Он вышел и вернулся с двумя дымящимися чашками на подносе. Протянул мне мою.

— Сколько кусков сахара?

— Один.

Руки мои дрожали, когда я начал отхлебывать. Молчание было гнетущим.

— Мне нравится твой костюм. Где ты его достал?

— В «Мэйси». Там я сделал много покупок, когда был в Штатах в сорок шестом.

— Ты познакомился с моей страной?

— Да, после войны, когда уезжал в Париж. Мне надо было в Нью-Йорке сесть на «Иль-де-Франс».

— А во время плавания ты не страдал от дискриминации?

— Я был в каюте первого класса и вообще единственным негром на борту. Пассажиры — большей частью французские интеллектуалы: они возвращались домой после пяти лет изгнаннической жизни в Америке. Узнав, что я еду учиться в Сорбонну, капитан сразу распорядился, чтобы я обедал за столом для почетных гостей. Все относились ко мне с изысканной любезностью, включая переводчицу-резвушку Клодель, которая, между прочим, научила меня, как надо наслаждаться по-французски.

— Ваша парочка, должно быть, шокировала белых американских пассажиров?

— Их было немного: супружеская чета, оба — профессора Йельского университета, один католический епископ из Чикаго и несколько бизнесменов со Среднего Запада. Мое присутствие не испортило им удовольствия от первого, наверное, в их жизни путешествия в Европу.

— Они такие лицемеры, эти белые! Те же самые пассажиры, повстречай они тебя на улице в Мемфисе, попросят тебя перейти на другую сторону.

— Я никогда не строил иллюзий на этот счет. Но я был для них молодым человеком, тянущимся к культуре, я сидел по правую руку от самого капитана и в компании знаменитостей из французской интеллигенции. Да и любовь была на моей стороне. Так что соотношение сил очень определенно складывалось в мою пользу.

— Добавь к этому, — сказал он, — что сам ты из страны Туссена-Лувертюра и, значит, ты прямой потомок черных якобинцев!

— Да, это тоже не пустяк.

Такой порыв «расовой» солидарности, казалось, восстановил между нами нарушенную было доверительность.

— Еще чаю?

— Пожалуй.

— Как ладно он на тебе сидит, — снова вернулся он к моему костюму. — И скроен отлично. Брюки застегиваются эклером или просто на пуговицах?

— Пардон? — И тут Уильям Фаулер обрушился на меня, как коршун с неба. — Сейчас же отойдите, сударь! Я крикну и подниму скандал!

— Ну-ну, семейные скандалы ни к чему, мы все-таки не где-нибудь, а в Париже.

— Эй ты, беркут! Очухайся и постыдись!

— Давай-давай, дарлинг! Я обожаю твою ярость, твои каштановые глаза с молниями, твои руки, готовые поджечь поместья южных плантаторов, твою длинную и толстую волшебную палочку, которой ты расколдовываешь белых девиц.

— Грязная сволочь!

Я выбросил кулак в сторону его физиономии. Он крутанул башкой, и удара не получилось. Одной рукой он ухватил, как наручниками, обе мои запястья, стиснул мои ноги своими могучими коленями. Вдавленный в кресло, я оказался в полной власти этого атлета. Он безуспешно пытался поймать губами мой рот, я свободная его рука усердно копалась в ширинке моих брюк.

— Ну-ну, давай сюда свой вибратор, отбойный молоток…

— Гадина, паскуда, сукин сын!

— Давай-давай! Крой! Твоя ругань покрывает меня, как теплым одеялом. С тобой та-ак упоительно целова-аться, — протяжно пел он.

Я обессилел, впал в прострацию от ужаса и отвращения, соприкасаясь с телом мужчины. Я хотел звать на помощь. Но во мне почему-то присутствовало и другое чувство, не менее сильное, чем страх и гадливость, и это чувство обездвиживало мои голосовые связки. В глазах моего агрессора не было никакого опьянения злостью. Наоборот, в них стояло моление, и вот-вот готовы были брызнуть слезы. Его нежно-чувственный взгляд как будто растапливал ледяной нарост на моем чисто мужском существе. Неужто у меня имеется ахиллесова пята, о которой я и не подозревал?

Рот и нос его тяжелым и горячим дыханием давили и обжигали мое растерянное лицо. Я одновременно был ледяной и я горел, трепыхаясь под отчаянным телом парня моей расы. Факел Эроса, источник творения и красоты, который навеки повязал меня с женщиной, теперь высвечивал незнакомую маску мужчины, жаждущего обладания мною. Моя мужская плоть, униженная и оскорбленная, сопротивлялась изо всех сил. Но каким-то образом, каким-то способом она готова была прийти на помощь человеку, попавшему в сексуальную беду.

Из жуткой ситуации меня высвободило одно в высшей степени смешное обстоятельство. Неистовые пальцы Фаулера не могли справиться с заевшей молнией в моей ширинке. А еще штаны мои стягивал широкий ремень наподобие тех поясов, которым некогда препоясывали себя высокородные дамы и верные жены, когда их сеньоры ускакивали в отлучку.

В своем исступлении Фаулер не догадывался, что может просто расстегнуть пряжку ремня и спустить мне штаны. Внезапно он прекратил раскопки в моей ширинке и расстегнул свою.

По мере того как он мастурбировал, он все крепче прижимался ко мне, рискуя задушить меня насовсем. Его жадные губы, которым так и не удалось коснуться моих, коршунами клевали мой затылок. Я чувствовал содрогания его тела, приближавшие его к оргазму. Вся моя застывшая кровь ощущала глухие удары землетрясения в его недрах. Ни одна женщина не тряслась так в седле моего ретивого конька, как этот мужлан в миг получения своего удовольствия.

Я воспользовался его расслаблением и нанес мощный удар. Он растянулся на паркете. Я вскочил одним рывком и, не оправляя костюма, кинулся в коридор и скатился по безлюдной, к счастью, лестнице греческого общежития.

Пробежав тоже безлюдный парк городка, я, не сбавляя темпа, устремился к Лиде. Она ждала меня в кафе Международного дома. Всю ту апрельскую ночь она своим сиянием отмывала меня от только что пережитой авантюры.