Затянувшаяся весна сверкала ещё не успевшими пропылиться и пожухнуть от зноя листьями гледичии, акаций, клёнов, радужным разноцветьем играла в куртинах городских аллеи, звенела и щебетала голосами птиц, занятых хлопотами о своём потомстве. Лёгкий ветер не обжигал, не сушил кожу, он осторожно касался лица мягкими и прохладными губами, дышал свежестью степи, и под дыханием его узкие листочки тополей и лоха трепетали, словно крылья птенца, нерешительно изготовившегося в свой первый самостоятельный полёт.

Во всяком случае так казалось Черкез-шпану. Одетый с иголочки, по последней моде советских служащих, он шёл по ашхабадской улице, радуясь чудесной погоде, дышал полной грудью, беспричинно улыбался прохожим и ловил встречные улыбки девушек. Однако вместе с радостью он испытывал и непонятное смущение, заставляющее его непроизвольно замедлять шаги и сравнивать трепет листвы с крылышками птенчика.

Из птенцового возраста Черкез-ишан вышел давно, если не по годам, то по жизненному опыту. Многое было в его жизни: и бесшабашный разгул, и бунт против косности и догматизма религии, и разрыв с отцом, который по существу был разрывом со своим сословием, и бравада вольнодумца, и водоворот революционных событий, направивший его спонтанный бунт в русло социальной борьбы народа, и даже смерть двух жён.

И ещё одно было в жизни Черкез-ишана — именно то, что лишало его сейчас обычной смелости и предприимчивости, помогавших ему в своё время добывать у Джунаид-хана нефть для большевистских паровозов, дерзко играть со смертью. Это была большая любовь. Она родилась из случайной прихоти, она пришла, как гостья, а осталась полновластной хозяйкой. Говорят, только долг вползает лукавой кошкой в дверную щель кибитки, потом вырастает до размеров верблюда и уже не может выйти наружу, не сломав самой кибитки. Нет, думал Черкез-ишан, такова же и любовь: она так разрослась в моём сердце, что её невозможно изгнать, не повредив сердце.

Он помедлил у зелёной калитки и наконец толкнул её, устыдившись своей нерешительности.

Цементная дорожка, ведущая к зданию из жжёного кирпича, пролегала в сумеречной аллее, образованной сплетением виноградных лоз. Черкез-ишан медленно пошёл, глядя по сторонам. Виноградный туннель кончился, и глазам Черкез-ишана предстали многочисленные кусты роз. Стебли сгибались под тяжестью пышных цветов, и каждая роза, казалось, искоса поглядывала на гостя, улыбалась исподтишка, заманивала шёпотом аромата: «Эй, человек, нельзя быть таким равнодушным весной! Всё живое ликует и радуется жизни. Посмотри, какие мы красивые и пахучие. Нарви букет — мы спрячем шипы и не оцарапаем твои пальцы, — нарви букет и поднеси его своей любимой!»

Вняв беззвучному голосу цветов, Черкез-ишан свернул с дорожки, сорвал несколько роз. И тут услышал девичий смех: возле небольшого бассейна шалили две девушки, плеская друг на друга водой. Та, что пониже, плеснув на подругу последний раз, с хохотом убежала. Вторая отряхнула от брызг платье, присела на край бассейна и стала бросать в воду хлебные крошки. Её толстые иссиня-чёрные косы почти касались земли, золотые блики солнца скользили и вспыхивали на них.

«Она или не она?» — сомневался Черкез-ишан, направляясь к бассейну. И убедившись, что это всё же Узук, подивился, как сильно она; изменилась — посвежела, помолодела, стала ещё более красивой, хотя, казалось бы, больше уже некуда было. Как уродует женщину наша одежда, думал Черкез-ишан, этот нелепый борык, платок молчания — яшмак, бесформенное, мешком до пят платье, накинутый на голову пуренджик. Как идёт ей эта косыночка, это простенькое ситцевое платье русского покроя, эти лёгкие туфельки на ногах!

— Здравствуйте, Узукджемал. Всё ли хорошо у вас?

Она не вздрогнула, не вскрикнула, не вскочила на ноги. Поднялась, исполненная уверенности и собственного достоинства, спокойно встретила горячий, вопрошающий взгляд Черкез-ишана, провела рукой по платью, оправляя его.

— Спасибо, всё хорошо.

— Трудно учиться?

— По-разному бывает.

— И много вас здесь учится?

— Много. Девушек сорок пять или пятьдесят.

— А как с питанием?

— Тоже хорошо.

— Если не хватает, вы не стесняйтесь — я помогу.

— Нет, не надо, спасибо.

— А то вот, возьмите деньги. Верите, берите! Не еда, так одежда вам требуется и мало ли что. Деньги никогда не помешают.

— Нет-нет, спасибо! Когда я лежала в больнице, вы на меня и так немало потратились, помогали. Я ещё за это перед вами в долгу.

— Ну что за расчёты! Берите, не стесняйтесь. Ничего вы мне не должны и не будете ничего должны.

Он настаивал так горячо, словно от того, возьмёт Узук деньги или нет, зависела вся его дальнейшая судьба. Но Узук решительно отказалась.

— Спрячьте деньги, или я сейчас уйду, — заявила она, а когда Черкез-ишан нехотя повиновался, добавила: — Если хотите оказать мне одну услугу, то продайте коврик, который моя хозяйка не сумела тогда продать из-за… В общем, продайте его и возьмите из тех денег сколько на меня потратили. А если что-нибудь останется, отдайте той русской женщине, которая за мной ухаживала. Я понимаю, что деньгами за добрую душу не платят, но я пока ничем кроме не могу отблагодарить её, а живёт она бедно, лишняя копейка ей очень впору будет.

Узук говорила, а Черкез-ишан откровенно любовался её белым округлившимся лицом, стройным станом, её свободной, независимой манерой держаться. Он снова думал, что одежда не только меняет облик человека, но и его духовный настрой. Уже потом, значительно позже, вспоминая об этой встрече, он посмеялся собственной наивности: конечно же, не одежда была причиной того, что Узук почувствовала себя человеком, при чём тут одежда! Но сейчас он только смотрел, любовался и не анализировал, правильные его мысли или неправильные.

Узук заметила его пристальный взгляд, смешалась и замолчала. А он сказал;

— Я готов выполнить любую вашу просьбу, Узук-джемал, но хочу просить вас не настаивать на своём решении. Этот коврик выткан вашими руками и пусть остаётся у вас. Вашу сиделку я сумею отблагодарить и без него. И… ещё у меня одна просьба. Вернее вопрос. Можно задать его?

Узук пожала плечами.

— Пожалуйста. Спрашивайте.

— Мне не даёт покоя таинственность вашего исчезновения из моего дома. Вы сами послали меня за свидетелем обручения — и вдруг исчезли бесследно. Я так и не понял ничего.

— А вы и не должны были понять, — улыбнулась Узук. — Если бы вы догадались, то… Не сердитесь на меня за это, я не могла поступить иначе.

— Да-да, — поспешил согласиться Черкез-ишан, — вы так ловко провели меня. По внешности человека трудно определить, каков он внутри, не зря говорится, что змея пестра снаружи, а человек изнутри. А наш туркменчилик вообще несправедлив — часто парень и девушка до свадьбы вообще друг друга не видят и не знают, за них родители всё решили. Теперь всё по-другому, Советская власть дала женщине возможность распоряжаться собой, своей любовью. Девушка сама выбирает себе любимого. Но это и хорошо и плохо.

— Вот как? — Узук скептически подняла брови.

— Не верите, — кивнул Черкез-ишан, — а между тем это именно так. И я вам скажу, почему. Девушки торопятся воспользоваться своим правом свободного выбора, словно опасаются, что завтра его уже не станет. А торопливость в таком деле редко бывает удачной. Разве не так?

Узук согласилась, и Черкез-ишан продолжал развивать свою мысль:

— Есть ещё одно «по». Когда-то всё решали за нас родители, и мы совершенно справедливо протестуем против насилия над своей волей. В то же время наш протест, наряду с шелухой дедовских обычаев, исключает и жемчужное зерно, то есть мы отбрасываем житейский опыт стариков, их мудрость, умение смотреть не поверху, а в корень вещей. И что получается в результате? В результате получается несчастливая семья. Ведь нынешняя девушка как смотрит на жизнь? Ай, парень молодой, красивый, нежные слова говорит, одет модно. О том и не задумывается, чтобы в его душу заглянуть, не понимает, что смазливое лицо, новый костюм да хорошо подвешенный язык — это вовсе не выражение сущности человека, под внешней благопристойностью нередко скрывается убогий и злой духовный облик.

Узук фыркнула, отвернулась, зажимая рог рукой, и, не выдержав, расхохоталась.

— Простите меня, — отсмеявшись, сказала она, — но вы… ваш облик… он полностью отвечает тем внешним признакам, о которых вы говорите! Извините. Я, конечно, далека от мысли, что и дальнейшие ваши рассуждения относятся к вам… Вы правы, что девушки спешат, грустно и неприятно слышать о разводах…

В словах Узук Черкез-ишану послышался довольно прозрачный намёк на то, что когда-то он сам, добиваясь расположения Узук и её согласия на брак с ним, посулил развестись предварительно со своей женой. Такой поворот был совершенно некстати. Черкез-ишан поспешил увести разговор от опасного направления.

— Да, тяжёлая доля была у наших женщин, и вам, Узукджемал, досталось испытать это на себе, — вздохнул он. — Довелось пройти по кремнистой без всякой меры дороге. Надо радоваться, что всё кончилось благополучно, беды и невзгоды остались позади, а перед вами — широкий простор, на который вывела вас революция. Я смотрю на вас и радуюсь, что не вижу уродливого одеяния, что вы свободны и счастливы, что для вас поют соловьи. Вы ведь слушаете соловьёв, не так ли?

— Слушаю, — не сдержала улыбки Узук.

Улыбнулся и Черкез-ишан.

— Вы долго жили в моём доме, Узукджемал, много ухаживали за мной, когда я подвернул ногу. Я постоянно видел ваше лицо, но не видел ни разу на нём улыбки. И вот стою я с вами полчаса, а вы уже несколько раз смеялись.

— Что же сравнивать? — сказала Узук, бросила в бассейн оставшийся кусочек хлеба, посмотрела, как дружно его ощипывают красные рыбы.

Кто знает, что промелькнуло в её памяти. Может быть, она себя представила этаким кусочком хлеба, от которого все рыбы — красные, чёрные, белые — норовят отщипнуть толику, урвать свою долю Может быть, подумалось о другом. Но она перевела дыхание и повторила:

— Что сравнивать? Тогда я, как в тюрьме, была, а узнику не до улыбок.

— Не говорите так, Узукджемал! — воскликнул Черкез-ишан. — Вы меня обижаете. Разве я был вашим тюремщиком?

— Не о вас я говорю. Вообще вся жизнь моя была, как чёрная тюрьма.

— С этим я согласен. Я сам спал одним глазом, каждую минуту ожидал появления родичей Бекмурад-бая. Всё время взведённый браунинг в кармане держал, что бы суметь защитить вас, когда вы попросили пристанища в моём доме. Поверьте, что самым серьёзнейшим образом я не намерен был отдавать вас в их руки, пока жив!

— Охотно верю. Вы мне сделали очень много добра в те дни, когда я была совершенно одинока, когда отчаялась до последнего предела. Вы были добры ко мне, добры и… и… — Она запнулась в поисках подходящего слова. — И вели себя пристойно. Я навсегда сохраню в сердце благодарность за это, сохраню добрую память.

— Разве мы настолько стары, чтобы жить лишь воспоминаниями? — решился на откровенность Черкез-ишан. — Разве наше будущее не сулит больше приятного, нежели прошлое?.. Ведь вы когда-то согласие мне дали…

Теперь разговор обещал стать тягостным для Узук. Она прикусила губу и беспомощно оглянулась, как бы ища поддержки. Увидела направляющегося к ним заведующего школой и непритворно обрадовалась.

— Будьте здоровы! Передавайте привет гельнедже!

И торопливо ушла, предупреждая попытки Черкез-ишана удержать её.

Заведующий школой и Черкез-ишан были знакомы. Они поздоровались, обменялись традиционным набором приветствий.

— Ты тут настоящее женское государство развёл, — пошутил Черкез-ишан.

— Чего-чего, а этого добра хватает, — принял шутку заведующий.

— Замуж их всех начнёшь выдавать, куда деньги складывать будешь?

— Были б деньги — место для них найдётся. Нынче на калым не очепь-то рассчитывай, все полноправными стали, такой визг поднимут, что под землю рад будешь спрятаться.

Они пошутили ещё, поговорили о том о сём. У Черкез-ишана испортилось настроение и не было охоты трепать языком, заведующий спешил по своим делам. Поэтому они постояли недолго и разошлись. Собственно, ушёл заведующий. Черкез-ишан ещё порядочное время топтался возле бассейна, курил, стряхивал в воду пепел и наблюдал, как рыбы поспешно бросаются к нему, а потом равнодушно уплывают. Узук тоже уплыла, проскользнула меж пальцев, как рыба, и, по всему видать, не собиралась возвращаться.

Черкез-ишан не обольщал себя сомнениями насчёт причины её ухода, очень похожего на бегство. Благодарность и любовь слишком уж разные чувства, чтобы можно было спутать их. И всё же очень хотелось ошибиться, оставить надежду, что, может быть, со временем… Случаются вещи и более невероятные, так почему бы и Узук, в конце концов, видя его преданность, его серьёзные и чистосердечные намерения, его страдания и настойчивость, не смягчиться и не полюбить его?

Он побродил по двору, посидел на скамеечке, но Узук больше не появлялась. Если бы он задержался ещё на полчаса, он мог бы стать свидетелем небезынтересной встречи. Но папиросы кончились, и Черкез-ишан, выбросив смятую пачку, ушёл далеко не в радужном настроении. Скрипнув, затворилась за ним зелёная калитка. А через полчаса с тем же звуком открылась, пропустив старуху и парня. Это были Оразсолтан-эдже и Дурды.

Дурды вошёл, а Оразсолтан-эдже только просунула голову, подозрительно высматривая кого-то.

— Не бойся, мама, заходи, — подбадривал её Дурды.

Она не торопилась.

— Ай, сынок, нет ли тут злых собак или птиц.

Под птицами она подразумевала индюков, которые когда-то давно напали на неё и до того напугали, что она на всю жизнь сохранила к ним неприязнь и недоверчивое, опасливое отношение.

— Здесь, мама, не может быть ни собак, ни птиц. — Дурды придержал калитку. — Проходи.

Она сделала шаг, словно переступала какую-то таинственную невидимую черту. Огляделась, в молитвенном жесте коснулась ладонями лица.

— Место, похожее на рай, да будешь ты раскрывшимся счастьем для моего дорогого ребёнка, вынесшего столько мук! Да будешь ты чашей прохладной и сладкой радостью для моей бедной Узук!

А Узук уже вихрем неслась по дорожке, раскрыв объятия.

— Вай, мамочка! Вай, братишка!

Она обнимала мать, и из глаз её градинами катились слёзы, мешаясь со слезами матери. Даже Дурды не выдержал — шмыгнул носом и отвернулся, насупясь.

Потом Узук обнимала и его, приговаривая: «Мой младшенький, мой медовый братишка!.. Не забыл про меня, приехал!..» Дурды чувствовал себя довольно неловко в сестриных объятиях, бурчал: «Ну, ладно, чего там, успокойся, приехал и никуда теперь не уеду, дома жить буду! Перестань хлюпать, всего извозила!» И норовил вывернуться. А мать смотрела на них сияющими глазами.

— Обними, Узук-джан, обними своего братика! И ты, Дурды-джан, обними свою бедную сестричку! Пусть и отец ваш порадуется, глядя на счастье своих детей! Пусть вознесёт хвалу господу! Он не лежит сейчас, отец ваш, он над вами витает, смотрит на вас. Пусть смотрит, пусть радуется!.. Светлая жизнь пришла к его детям, живут они, как в раю господнем! — И не в лад, но от всей души вдруг закричала: — Пусть здравствует Советская власть!

Это было настолько неожиданно, что слёзы на глазах Узук моментально высохли. Она засмеялась, крепко прижала к себе мать и сказала — как из сердца выплеснула:

— Правильно, мамочка! Пусть здравствует, пусть вечно живёт эта самая справедливая на свете власть! Мы о такой даже в сказках волшебных не слыхали. Там к одному, двум, трём счастье приходит, а здесь весь народ, весь мир вздохнул свободно. Пусть она здравствует, власть наша добрая и светлая…

Когда первые восторги встречи улеглись, Узук заметила свою подругу, которая скромно стояла в сторонке, и поманила её:

— Иди сюда!

Девушка подошла, застенчиво улыбаясь. Поздоровалась.

— Посмотри на неё внимательно, Дурды, — обратилась Узук к брату. — Узнаёшь?

Дурды посмотрел на смутившуюся, потупившую глаза девушку. Девушка как девушка, и глаза и рот и всё остальное на месте. Маленькая, правда, но красивая. Кончик косы теребит — смущается, значит, скромная девушка. Нет, пожалуй, не знакомая.

— Лучше гляди, братишка! — смеясь, настаивала Узук. — Вот Мая-джан тебя очень даже хорошо знает.

Мая зарделась. Дурды не хотел обижать такую милую девушку, но и опасался попасть в лукавый девичий розыгрыш.

— Ай, видел где-то, — он неопределённо развёл руками, — совсем хорошо помню, что видел, а вот где видел, не помню.

— Семнадцатый год вспомни.

— Когда это было! Разве всё останется в памяти?

— Плотина Эгригузер — осталась?

— Плотина?

— Ну да! Вспомни зимний вечер, когда вы собирались напасть на порядок Бекмурад-бая, чтобы отбить меня. И ты…

— Вспомнил! — сказал Дурды. — Сестрёнка Меле?

— Она самая.

— Теперь всё вспомнил.

Он не лукавил. Память вдруг заскрежетала, как заржавленный замок, заскрежетала, открылась — и Дурды увидел и то, что Узук знала по рассказам Берды, и то, чего она вообще не могла знать. Он воочию увидел, как в снегу возле плотины копошатся, замерзая, и повизгивают по-щенячьи маленькие детские фигурки, тычутся друг в друга в бессознательном стремлении отыскать хоть чуточку тепла. Увидел скорбный, отрешённый взгляд и восковой прозрачности кожу на лице тринацатилетней старушки, к спине которой привязан тряпочный куль с неё самое размером — младший братишка, привязан, чтобы не потеряли его бессильные руки. Он услышал шутливую реплику Сергея: «Вон ты какая прозрачная — сквозь тебя всё видно» и ответ девочки: «Это потому, что они всё съедают. Мне мало остаётся…

Просят есть. А еды — нет». Так вот: это и есть она самая, спасённая им девочка Маягозель — сестра Меле, дочка старого Худайберды-ага? Совсем непохожа, никогда не признал бы в этой цветущей красавице высохшую от голода бездомную бродяжку-сироту, бредшую невесть куда со своими братишками! Они тоже, наверно, выросли, подумал Дурды, хотел спросить и вовремя прикусил язык: вспомнил, как братишки Маи, забравшись под мост, пугали коней английских солдат и как пристрелил их из пистолета, словно щенят, английский офицер…

Всё это промелькнуло в памяти Дурды, как стремительный взмах клинка, падающего на голову врага. А Оразсолтан-эдже тем временем, внимательно осмотрев девушку, похвалила её:

— Хорошая девушка, ладная, как луна. Да убережёт её аллах от зглаза и языка! — И трижды поплевала за ворот — Тьфу, тьфу, тьфу, тувелеме, чтоб не сглазить…

— Вспомнил, значит? — обратилась Узук к Дурды. — Хорошо, коли так, а то Мая-джан все уши мне прожужжала, тебя расхваливая.

— Как тебе не стыдно, Узукджемал! — рассердилась Мая.

— Не смущайте девушку Маю, — вступилась и Оразсолтан-эдже. — Ай, Мая умная девушка, она не станет сердиться из-за ваших глупых слов, правда, Мая-джан? — И без всякого перехода попросила: — Чайку у вас нет? Всё горло ссохлось.

— Прости, мамочка! — спохватилась Узук.

— Я побегу, чайник поставлю! — опередила её Мая.

— Пойду и я пройдусь немного, — сказал Дурды.

— Не задерживайся, — предупредила его Узук, — у нас чайник на примусе быстро кипит. — Обернувшись к матери, показала глазами на бегущую Маю: — Понравилась невестка?

— Умная девушка, — похвалила ещё раз Оразсолтан-эдже, — с лица чистая, уважительная, проворная. Да уж где нам такую невестку! Наша доля под чёрным камнем лежит.

— Опять ты за своё, мама. То Советы хвалила, теперь снова принижаешь своё достоинство.

— Да я ничего, доченька… Я и аллаха славлю, и Советы благодарю, а только боязно мне что-то.

— Хватит бояться. Кончился наш чёрный камень, песком рассыпался, и ветер разметал его!

— Дай-то бог, доченька, дай-то бог, — Оразсолтан-эдже отёрла глаза кончиком головного платка. — Возвратился наш Дурды-джан. Приезжай и ты в село хочу, пока не закрылись глаза мои, обоих детей своих увидеть в своём доме.

— Приеду, мамочка. Скоро уже в Мары буду. Вместе с Маей приедем. Хочешь?

— Ай, вместе ли приедешь, одна ли, а только приезжай. Зачем женщине учёба? Камень катится — обкатывается, но и маленьким становится. Приезжай, садись в своей кибитке. Так и долю свою найдёшь.

Дурды, обойдя двор, направлялся к выходу на улицу и услышал слова матери.

— Маму, конечно, слушай, но поступай, как сама разумеешь, — бросил он мимоходом сестре.

— «Разумеешь»! — проворчала Оразсолтан-эдже. — Много вы можете разуметь своим куриным умом! Крыша над моей головой скоро провалится, а вы всё разумеете! И обшивку менять давно пора, и теримы перетягивать, и уки менять. Могу я всё это своими руками сделать?

— Зачем менять, мамочка, — сказала Узук, — новую кибитку ставить надо.

— Не надо мне новую! — отрезала Оразсолтаи-эдже. — Эта тоже новой была, когда мы с твоим отцом вошли в неё. Отца из неё вынесли, пусть и меня из неё вынесут, а там уж поступайте, как хотите, хоть в огонь всё бросайте.

Мать явно расстроилась, и Узук поспешила успокоить её:

— Ладно, мамочка, не горюй, поправим старую кибитку.

— Поправь, доченька, поправь, помоги своей старой матери. Не успокоится сердце моё, пока не увижу поправленную кибитку и невестку в ней.

— Насчёт невестки можешь не беспокоиться, оставь эту заботу мне.

— Ты-то откуда деньги возьмёшь на калым?

— Без калыма приведу, даром.

— Правду говоришь или шутишь?

— Истинную правду, мамочка, как перед богом!

— Смотри, не бери грех на душу — над матерью шутить нельзя!

Оразсолтан-эдже задумалась. Мысль женить Дурды без забот и хлопот, не влезая в расходы, показалась ей заманчивой, но она тут же отвергла её:

— Не получится! Ещё в прежние времена говорили, что дарового нет и в Бухаре. Правильно говорили. Из дарового мяса шурпы не сваришь, а мне и не нужна шурпа, в которой нет ни блёстки жиру: кто порядочную девушку без калыма отдаст? Нет, лучше делай так, как я велю: приезжай и садись у моей стены!

— Ладно, мама, ладно, не волнуйся. Коль ты говоришь, — сяду.

— И правильно сделаешь, доченька. Кто берёт большой камень, тот не ударит. А нам многого не надо. Жила я, как все люди, дочку родила, сына родила, да не сумела, как другие, благополучно дочку замуж выдать, сына женить пе могу… — Оразсолтан-эдже всхлипнула, потянулась к платку.

— Не тужи, мама, — Узук обняла мать за плечи, прижалась своей тёплой пушистой щекой к шершавой морщинистой щеке матери. — Не тужи. Будем и мы жить не хуже других. Как говорится, когда луна взойдёт, она всем видна — наша власть поможет нам.

— Ах, доченька моя милая, да я хвалю власть, нашу власть хвалю! Справедливая она, как сам Адыл-шах, да только забот у меня много, а я ещё не сделала ничего.

— Как же не сделала! Сына себе вернула, дочь вернула.

— Вернула, хвала аллаху, да и заботы вместе с вами вернула.

— Вот и радуйся им. Заботы у человека кончаются, когда он навсегда глаза закрывает, а коли есть заботы, стало быть жив человек. Живи, мамочка, веселись, смейся, а то, чего доброго, радость твоя обидится на тебя и уйдёт к другому.

— Тьфу, тьфу, тьфу! — суеверно поплевала Оразсолтан-эдже и одобрительно посмотрела на дочь. — А ты, оказывается, умная, Узук-джан, есть, оказывается, польза от твоей учёбы. — И она засмеялась.

— Есть, мамочка! — засмеялась и Узук. — Это уголь от шлифовки алмазом не станет, а человеку от учёбы всегда польза.

— Может, оно и так, но хоть ты и учёная, как мулла, а всё же слушайся матери. Верны слухи, что Черкез-ишан ни на ком, кроме тебя, жениться не хочет?

— А ты от кого слышала?

— На земле слухов — что в Мекке арабов. Аннатувак заходила, старшая жена арчина Мереда, — помнишь её? Дурная женщина, прости господи, но говорила, что якобы из-за тебя Черкез-ишан с отцом поссорился и в город уехал.

— Всё это домыслы, мама, досужая болтовня.

— Не скажи, дочка. Когда Дурды-джан вернулся, арчин Меред нам овцу подарил для тоя — Моммук её привёз — и два верблюда саксаула. А Аннатувак прямо сказала: «Выдавай дочку замуж за Черкез-ишана, а на эти деньги сына женишь». Думаю, не без ведома самого Черкез-ишана говорила так. А ты-то чего упрямишься? Какие недостатки у Черкез-ишана? И видный из себя, и молодой, и авторитетом у власти пользуется. Сын большого ишана. Сами они — ходжи, потомки пророка, благородные. Такой зять у нас — Бекмурад-бай, — век бы ему тепла не видеть, — собственную печёнку от зависти проглотит. Не противься, дочка, не ищи лужу, когда колодец рядом.

Лицо Узук потускнело, но она взяла себя в руки, не поддаваясь настроению, сказала бодрым топом:

— Не возьму в толк, мама, о чём же ты в первую очередь хлопочешь — то ли о женитьбе сына, то ли о замужестве дочери.

— Вах, дочка, глупая ты у меня ещё, хоть и учёная! — махнула рукой Оразсолтан-эдже. — Тут и понимать нечего! Как смогу Дурды-джана женить, если прежде тебя замуж не выдам?

— Очень просто сможешь. Во-он твоя невестка Мая-гозель рукой тебе машет, чай пить зовёт. Пойдём.

Оразсолтап-эдже с кряхтением и вздохами поднялась со скамейки, пожаловалась:

— Поясница непослушная стала: стоишь прямо — не согнёшься, наклонишься — выпрямиться невмочь. Беда, да и только. А Маягозель, конечно, хорошая девушка, приятная, и отца-матери у неё нет. Зато брат есть, Меле. Ему тоже жениться срок подошёл. Продадут Маю — женят Меле.

— Об этом твоя голова пусть не болит, — успокоила мать Узук. — Мая наша невестка, дело это решённое, так ты и считай. О своей женитьбе Меле сам побеспокоится. Дурды ему столько добра сделал, что скажет он Меле: «Умри», тот беспрекословно ляжет и умрёт. Ты, мама, не знаешь, какая дружба возникает между людьми в тяжёлые дни — она в воде не тонет, в огне не горит. И никогда Меле не встанет между Дурды и Ма-ей, он помнит, что если бы не Дурды, давно бы его сестры в живых не было.

— Видать, сам аллах тогда Дурды-джана направил, — сказала Оразсолтан-эдже.

— Вот видишь! — Узук поспешила воспользоваться благоприятной ситуацией. — А ты сопротивляешься воле аллаха. Разве можно так?

Оразсолтан-эдже вздохнула и промолчала: вроде бы и правильно дочка говорит, а там — кто его знает, может, аллах тут и не при чём вовсе. Посоветоваться бы с кем умным, с муллой каким, что ли? Да где его сыщешь, умного-то муллу, все болтуны и мздоимцы — только и смотрят на руки, что ты им в дар принесла! Закадычная подружка Огульнияз-эдже посоветовала бы верное, да нет её, бедняжки, извели злодеи, застрелили из своих кривых наганов…

В общежитии девушек кошмы не было. Поэтому Маягозель расстелила сачак на столе. Оразсолтан-эдже указали на табуретку. Она с сомнением посмотрела на необычное сидение. Держась руками за край стола, с трудом поставила одну ногу на табуретку, но вторую ногу поднять не решилась и сказала:

— Детки, место, на котором я сидеть должна, узкое очень. Помещусь ли я на нём? Не упадёт ли оно, когда сяду?

Мая показала, как нужно садиться. Оразсолтан-эдже не поверила:

— Так и буду сидеть, свесив ноги?!

— Не надо свешивать. Вы ногами о пол обопритесь, и вам будет удобно.

— Нет, совсем неудобно ваше сиденье, на кошме лучше, — не согласилась Оразсолтан-эдже. Однако пить она хотела всерьёз, аромат от чая был вкусный, и она, кое-как устроившись на табуретке, принялась за чаепитие.

Узук и Мая составили ей компанию.

Прихлёбывая чай, Оразсолтан-эдже обводила взглядом комнату, которую на первых порах не разглядела как следует. Глаза её остановились на трюмо, стоящем в простенке. Она замерла. Не сделав глотка, отняла от губ пиалу, поставила на стол, шёпотом сказала:

— Вы, детки, не заметила я тех сидящих! Подойти надо поздороваться, а то ещё скажут, что пришла, мол, невежливая аульная старуха, вас стыдить станут.

Округлив глаза до предела и закусив губу, Мая уставилась на Узук. Та, сама с трудом сдерживаясь, чтобы не прыснуть, кивнула матери:

— Иди… поздо… поздоровайся…

Оразсолтан-эдже сползла с табуретки. Подошла к трюмо, подслеповато всматриваясь, покачала головой, тронула рукой стекло.

— Хай, противная! — сказала она, оборачиваясь к дочери.

Узук и Мая хохотали до слёз, до колотья под ложечкой. Оразсолтан-эдже не обиделась, что над ней подшутили. Она и сама смеялась, приговаривая:

— Смейтесь, милые, смейтесь. Сейчас пора вашего смеха. Смейтесь, лишь бы слёз не было, а смех — хорошее дело. — И закатывалась мелким старческим смешком, шутливо хлопала по плечу то одну шутницу, то другую.

Отсмеявшись, Узук вспомнила о Дурды и вышла посмотреть, где он запропастился. Дурды сидел на скамейке и всматривался в газетные строчки.

— Глаза пожалей, — посоветовала Узук, подходя. — Темно здесь. Чего не идёшь чай пить?

— Не хочу, — отказался Дурды. — Я морсу напился.

— Вкусно?

— Ничего, пить можно.

Узук присела рядом, рассказала, посмеиваясь, о забавной ошибке матери. Дурды строго сказал:

— Что смешного-то? Где маме было видеть такие большие зеркала? Нашли забаву!

— Будет тебе пыжиться! — отмахнулась Узук. — Мама сама от души повеселилась… Как твои дела? Работаешь?

— Работаю. Командовать отрядом назначили. Воюем потихоньку.

— Почему воюете? — удивилась Узук. — Война ведь кончилась!

— Война кончилась, да бандиты остались, — пояснил Дурды, — сволочь всякая недобитая, басмачи, контрабандисты.

— Стреляете?

— Нет, шапками в них кидаем!.. Конечно, стреляем, когда дело доходит до стрельбы!

— Не нашёл другой работы, как снова, под пули лезть! — упрекнула Узук. — Хоть бы мать пожалел.

— Ты гляди, не проговорись ей! — предостерёг Дурды. — Она не знает. А под пули тоже кому-то надо лезть, иначе потеряем всё, что завоевали. Ты сама-то долго ещё здесь будешь?

— Недолго, братишка. Клычли дней десять тому назад приезжал, говорит, что уже должность мне приготовил в марыйском женотделе.

— Подходяще, — одобрил Дурды, — хотя можно было бы и поспокойнее местечко найти.

— Такое, как нашёл себе мой милый братик? — засмеялась Узук и спросила: — Маю хорошо рассмотрел?

— Что её рассматривать, — пожал плечами Дурды. — Видел.

— Хороша? Понравилась?

— Ну, понравилась. Что из того?

— Не заносись, братик, я ещё свахой твоей буду.

— Там видно будет. Ты лучше скажи, маму на сегодняшнюю ночь приютить сумеешь?

— Мог бы и не задавать такого вопроса. Для тебя тоже место найдётся.

— Обо мне не беспокойся — есть где переночевать. По делам в город пойду. А завтра утром наведаюсь, хорошо?

— Иди уж, иди, беспокойная душа! — ласково сказала Узук.